Жизнь и смерть Арнаута Каталана Хаецкая Елена
Верно, верно! Правильные слова! Хотя, можно сказать, что и раньше он здесь появился. Лет сорок назад. Аулула тогда померла. Или, еще вернее, Анна-Кривая тогда народилась. Только эта Анна тоже померла в прошлом году – родами. И деточки ее померли тоже.
Получив таким образом ответ на первый вопрос, перешел Этьен ко второму.
– И надпись "Мартын" была на кресте изначально?
На это все бабы отвечали утвердительно и без подробностей.
– А та светящаяся девочка больше не показывалась?
Вроде бы, видели ее еще разок… Или не видели… И кто она такая – никто толком не знает. Думают, сестра святого Мартына. Или ангел. Молитва к обоим есть специальная – "Милостивые заступники наши, святой Мартын со святою Мартою, деточкам нашим спасение, матерям утешение…"
– А много ли детей исцелилось?
Как ни удивительно, на такой вопрос ответа Этьен так и не получил. Говорили, дочка Марготон поправилась, когда Марготон дала ей поесть землицы с этой могилки… Еще двое детишек, правда, из другой деревни, не из нашей, похоже, исцелились от оспы. Но никого из недавно излеченных святым Мартыном достоверно указать кумушки так и не смогли, хотя это их ни в малейшей степени не обескуражило.
Тут из катерининого дома вышел Каталан, сказал хмуро, что дите расхворалось не на шутку и его лечить надобно, так что задержится он, Каталан, на пару дней у Катерины. А то как бы глупая баба не потащила опять ребеночка в рощу.
Таким образом оба доминиканца остались в деревне, довольствуясь, впрочем, столь малым, что даже местные крестьяне через день перестали звать их захребетниками, хотя и поглядывали по-прежнему косо.
Нового выведали немного. Исцеленных – так, чтобы с ними можно было поговорить, – не обнаружили; хотя, по рассказам, вся округа ими так и кишела. Таинственная Марта представляла также неразрешимую загадку: ее то ли видели, то ли нет, что, впрочем, не мешало крестьянам твердо верить в ее существование.
Наконец катеринин ребенок пошел на поправку. Бедная Катерина не знала, как и благодарить: целовала Каталану руки, лепетала невнятное, совала ему хлеб, кусок домотканого полотна, норовила даже всучить дешевенькие бусы, которые носила на шее. Каталан от всего, кроме хлеба, отказался, оставил микстуру от кашля и поскорее ушел, сопровождаемый причитаниями Катерины и ее чумазой сестренки.
Конечно, граф Бернарт де Фуа и гостившая у него кузина, графиня Петронилла де Коминж, знали о прибытии монахов. Они встретили доминиканцев весьма учтиво, отвели им хорошую комнату, дали прислугу. Ничем пока что неприязни не выказывали, что, впрочем, никого не обманывало. В последние пятьдесят лет не бывали графы Фуа добрыми католиками.
И граф, и сестра его – оба уже немолоды, лет сорока с лишком; оба рябые, рыжеватые с проседью, с острыми, мелкими чертами лица, с желтоватыми глазами.
Разговор у Этьена, естественно, с графом повелся – он здешних мест властитель, ему и отвечать. Графиня больше слугами распоряжалась, за удобством гостей следила.
Поначалу беседа никак не желала склеиваться. Бернарт де Фуа не понимал, о чем доминиканцы допытываются. Крестьяне в роще какое-то идолопоклонничество развели? Это дело скверное. Коли католическая Церковь без того спокойно жить не сможет, то, так и быть, велит он, граф Бернарт, кого-нибудь из мужланов выпороть – в назидание.
Тогда сказал Этьен из Меца:
– Поймите нас, мессен, мы не карать сюда прибыли, но всего лишь разобраться. По слухам, у креста в вашей роще происходят чудесные исцеления. Если это действительно так, необходимо назначить комиссию по расследованию деяний нового святого, обретенного Церковью. Если такое расследование принесет удовлетворительные результаты, то графство Фуа будет прославлено в глазах всего католического мира.
У графа Бернарта был такой вид, будто ему предложили отмочить какой-то совершенно неожиданный фокус, и он не знает, как к этому относиться: смеяться или гневаться. А графиня Петронилла вдруг как-то заскучала. Все это не ускользнуло от Каталана, который, сидя чуть в стороне и предоставив Этьену вести беседу, с любопытством наблюдал за происходящим.
Граф Бернарт выслушал:
– о несомненных преимуществах обрести для Церкви нового святого;
– о том, что причиной для канонизации могут служить мученическая смерть за веру, праведная и святая жизнь, особые заслуги перед Церковью, а также чудотворение, совершаемое молитвами святого или проистекающее от его мощей;
– о том, что новое свидетельство благости Божией, явленное на землях Фуа, послужит к великому и радостному примирению старого еретического гнезда с Церковью…
Словом, заключил Этьен из Меца, из разговоров местных жителей следует, что на могиле святого Мартына происходят или происходили исцеления детей, поэтому новый культ нуждается в упорядочении.
– Каким образом вы предполагаете его упорядочить? – осведомился Бернарт де Фуа.
– Для начала нужно перенести останки святого в храм, – пояснил Этьен из Меца.
– Что ж, – молвил Бернарт, – если от меня больше ничего не требуется, я буду счастлив помочь вам такой малостью.
Вот так и вышло, что два доминиканца, граф Бернарт, графиня Петронилла, все их дети и домочадцы, при большом стечении местного люда, собрались на поляне у могилы святого Мартына. Нечестивые подношения, вывешенные на деревьях, уже пообрывали с веток, дабы сие язычество более не смущало умов.
Несколько баб, по темноте и глупости, тишком плакали, размазывая слезы рукавами, но большинство изводилось от любопытства: страх как интересно, что там, под крестом, – вдруг и правда нетленные мощи? Неизвестно, какие образы роились в головах собравшихся и что они ожидали увидеть: не то епископа в полном облачении, не то воина в почерневших от драконьей крови латах, не то горстку праха – но то, что извлекли из могилы, превзошло все ожидания.
Поначалу два мужлана осторожно сняли крест и положили его на траву. Затем принялись бойко орудовать лопатами. Никакого гроба они, вопреки предположениям, так и не откопали. Поначалу решили, что под крестом и вовсе никто не похоронен, но затем, присмотревшись, обнаружили в комьях земли кости.
Эти кости были ощутимо мельче человеческих, но едва лишь пронесся восторженный слух о захоронении здесь эльфа, как один из мужланов вытащил и очистил от земли собачий череп.
Тут поднялся страшный шум. Мужья бранили жен за легковерие, две или три кумушки, вопреки очевидному, яростно настаивали на святости Мартына, горожанка Лизель, вдова медника, вцепилась в волосы одной деревенской старухе, по чьему наущению клала к этой могилке разные подношения. Этьен из Меца побелел, графиня Петронилла закрыла лицо руками, а граф Бернарт оглушительно расхохотался.
Бедные собачьи косточки спалили вместе с крестом, народу было велено покаяться в совершенном зле идолопоклонничества; к графу же Бернарту появились у Этьена новые вопросы.
Но Бернарт ничего не мог сказать. Он и сам был немало удивлен случившимся. Этьен пригрозил наложить на Фуа интердикт, если граф не сознается в нечестии и покровительстве идолопоклонникам.
– Я могу сознаться, коли вам это так уж необходимо, – сказал Бернарт, – да только никому я не покровительствовал; что до мессена дьявола, то я люблю его не больше вашего.
Так ничего и не добившись, отступились доминиканцы и, весьма опечаленные, отправились пройтись перед сном к реке Арьеж. Чернели деревья, медленно угасало небо, невидимая под густой листвой текла река – а на душе нехорошо было, тревожно.
На обратном пути их остановила графиня Петронилла. Тихо подошла, попросила уделить ей немного времени. По правде сказать, на Петрониллу ни Этьен, ни Каталан особого внимания не обращали. Не на что там внимание обращать: махонькая, сухонькая, рябенькая, совсем уже старушечка. И тихонькая, как мышка.
– Я знаю, кто похоронил в роще собаку, – сказала она. – Пощадите Фуа.
Тут Этьен сразу насупился, помрачнел, попросил графиню рассказать все без утайки и без ложной жалости к нечестивцам.
Она только головой покачала.
– Да ведь это я его там и закопала, – сказала она. – Десять лет мне было, когда подарил мне один раб щеночка, и назвала я этого щеночка Мартыном…
Она улыбнулась и заплакала.
– Золотоволосая девочка, – сказал Каталан. И удивленно на старенькую графиню глянул.
– Это вы поставили собаке крест? – спросил Этьен из Меца.
– Да.
– Одна?
Петронилла помолчала немного, потом сказала:
– Да.
Этьен вздохнул.
– Десятилетняя девочка? Вы солгали!
А запугать Петрониллу ничего не стоило. И расплакавшись пуще прежнего, все рассказала она Этьену из Меца: и про щенка, и про своего друга-псаря, и про то, как вместе поставили они крест, и про то, как ходила она на могилку к Мартыну горевать…
И сказал ей Этьен, что грех свой искупит она строгим недельным постом, а Фуа будет прощено. И в знак искренности раскаяния должна графиня назвать своего сообщника по тому давнему детскому безумству, ибо он виновен тоже и должен понести надлежащее наказание.
Наутро привели к Этьену безносого псаря – того самого старика, неряшливого да пройдошливого, что на мосту монахам повстречался и дерзостей наговорил. Стоял, дырками вместо носа сверкал, глаза щурил.
Спросил его Этьен об имени, как полагается.
– Песьим Богом зовут меня, – брякнул старик.
Этьен так и подскочил.
– Что же, мне так и записать – Песий Бог? – спросил Каталан (он записи вел).
– А это уж как вам хочется, добрый человек, – живо отозвался старик. – Я никого не неволю, сам подневольный. Охота вам писать – пишите, а срамно – так и воздержитесь.
– Языческое имя какое-то, – пояснил Каталан. – Для тебя в том ничего доброго нет.
– Графиня меня Роатлантом нарекла, – вспомнил псарь. – Такое имя подойдет?
Каталан молча записал – "Роатлант" и еще раз на псаря подивился: что за фантазия ему, безобразному да невольному, таким пышным именем называться?
– Ну что же, Роатлант, рассказывай, как графиня Петронилла надоумила тебя сподобить пса христианского погребения и ввергнуть, таким образом, весь край в злую ересь.
– Графиня? Ну уж, вот кто здесь ни при чем! – заявил псарь. – Графиня была тогда дитем несмышленым.
Этьен оперся локтями о стол, в безносого псаря взглядом вбуравился.
– Ты понимаешь, Роатлант, что сейчас на смерть себя обрекаешь?
– Не жизнь и была, – отозвался псарь, махнув рукой. – А мою графиню не трогайте. Ее самоё впору святой объявить, столько всего она натерпелась!
Тут, по приказанию Этьена, приходят двое слуг графа Бернарта и вяжут Песьему Богу руки, а после препровождают в подземелье, где в прежние времена графы Фуа держали узников. Пусть ждет, какую участь ему определят.
А доминиканцы садятся за стол и долго составляют отчет обо всем случившемся в Фуа. Никто не осмеливается их тревожить, даже граф Бернарт. Петронилла, неутешная, где-то скрывается.
Час сменяется часом. Отчет почти закончен. Каталан почти ослеп от долгого писания. Скоро уже пора на покой.
И вдруг к монахам врывается девушка – две темных косы перевиты лентами, платье синее, в серых глазах – бешеный гнев. Почти на подоле висит у нее перепуганный холуй: нельзя, нельзя, нельзя!..
Крак! Юбка трещит и рвется, под синей юбкой белеет камизот, а девушке и дела нет. Влетела, хвать – и чернильница, выхваченная у Каталана из-под носа, летит прямо в лицо Этьену. Драгоценный отчет весь залит чернилами. Стол, оба монаха, девушка – все вокруг в пятнах.
Тяжело дыша, она стоит перед ними – еще почти дитя, не девушка даже – подросток.
Этьен медленно поднимается с места, отирает лицо, подходит к девочке.
– Кто ты, дитя? – спрашивает он кротко.
Девочка удивлена этой кротостью; она готовилась к яростной битве. Но тем не менее быстро приходит в себя и отвечает горделиво:
– Я Алиса Бигоррская!
Ни Этьен из Меца, ни Арнаут Каталан этого имени не знают. Девочка поясняет:
– А моя матушка – графиня Петронилла де Коминж.
– Сколько же тебе лет, дитя?
– Тринадцать!
Этьен немного озадачен: Петронилла показалась ему слишком старой для того, чтобы иметь такую юную дочь.
– Что же ты хочешь сказать нам, Алиса? – спрашивает Каталан.
Девочка надменно глядит в его сторону.
– Только одно. Если вы действительно попытаетесь казнить Песьего Бога, – клянусь Пресвятой Девой! – я возьму его себе в мужья.
И не дав монахам времени опомниться, она резко поворачивается и выбегает вон.
Каталан страшно зол. Придется очищать пергамент и писать отчет заново. Но Этьен задумчив. Какое-то воспоминание бьется в мыслях, просится на волю и наконец выходит такими словами:
– Думается мне, это дитя от того брака, что был у графини де Коминж с Гюи де Монфором.
– С каким еще Монфором? – ворчит Каталан.
– С одним из сыновей Симона.
Каталану об этом ничего не известно. Но в то, что зловредная девица – племянница Амори – в это Каталан верит сразу. Даже и сходство теперь примечает. И подобрав почти пустую чернильницу, с силой швыряет в стену:
– Неужто до конца дней моих не будет мне житья от симоновых змеенышей?
Уходили из Фуа мало не оплеванные. Графиня Петронилла простилась с доминиканцами холодно, в глаза не глядела, лицо каменное. Дочка Монфора, Алиса, напротив, – открыто торжествовала: отстояла поганого псаря, пальцем его никто не тронул! Рыжий граф Фуа держался безупречно вежливо, да только в искренность всех его улыбок и заверений почему-то почти не верилось.
Чума на этих горцев, все они друг за друга держатся, последнего раба не отдадут.
Уже в деревне нагнала уходящих собачья свадьба. Чем-то не глянулся суке Арнаут Каталан. Тотчас же напрыгнули псы и стали Каталана терзать оскаленными зубами, напав сразу со всех сторон и рыча ужасно. Еле отбились вдвоем (а местные жители и пальцем не шевельнули, чтобы помочь), и прочь побрели.
Вот и деревня за спиной пропала, и замок Фуа исчез, скрытый другими горами, а монахи все не останавливались, стремясь положить расстояние побольше между собою и клятым Фуа.
Наконец простонал Каталан:
– Не могу больше!
И повалился без сил на камни на берегу реки Арьеж. Этьен из Меца рядом сел, хлеб из котомки достал, поделил пополам. Подкрепились, запили водой из реки. Каталан умылся, счистил кровь с лица и рук и, плача над собой, сказал:
– Не псарь ли безносый в отместку псов надоумил? Недаром он себя Песьим Богом называет!
Но Этьен возразил:
– Мы и сами себя Псами Господними называем. Кто видит здесь обидное? Слышал я, кроме того, что и блаженная Иоанна, родившая нам Доминика, видела во сне, будто тяжела она щенком.
Однако Каталан, пребольно покусанный собаками, продолжал рыдать неутешно.
– Вон, и одежду на мне всю изорвали! Так и светится мое бедное тело сквозь прорехи! Как я пойду дальше таким оборванцем? Ночью в горах холодно!
А плащ на Каталане и впрямь превратился в сплошное месиво лоскутьев – такое тряпье теперь только выбросить. И молчал Этьен из Меца, не зная, как горю сотоварища помочь. И плакал Каталан горькими слезами, и ругал Доминика де Гусмана:
– Зачем ты только направил меня в Сен-Роман? Ни от меня твоим братьям никакой пользы, ни мне от братьев твоих! Со всех сторон одни беды да убытки! Как мне теперь чинить мой плащ, когда я и шить-то не умею? Слюнями его слепить, что ли?
– Да, – сказал кто-то, смеясь.
Каталану показалось, что это Этьен из Меца говорит, вот он и напустился на своего спутника:
– Бог накажет тебя за то, что насмехаешься!
Этьен обернулся, словно искал – с кем это Каталан разговаривает, но никого не обнаружил. А Каталан, от обиды сам не свой, набрал в горсть дорожной пыли, плюнул туда и стал жидкой этой кашицей прилеплять лоскутья друг к другу – аж трясся и от слез полуослеп, а сам все приговаривал:
– Издевайся, издевайся! Насмешничай! Всем вам только и радости, что дурака из Каталана делать!
Тут Этьен из Меца очнулся от своего удивления и, взяв Каталана за руку, спросил ласково, будто хворого:
– Что ты делаешь, брат?
Каталан руку выдернул, крикнул – в голосе слезы звенят:
– Плащ слюнями чиню, как ты и советовал!
– Да ничего я тебе не советовал, – сказал Этьен из Меца. – Я молчал.
Каталан поутих. Тоже обернулся, но, как и Этьен, никого не увидел.
– А кто же тогда…
И тут Каталан заметил наконец, что плащ его стал как новенький: рванина исчезла, прорехи затянулись, как раны на теле, оторванные клочья приросли к тем местам, куда приложил их Каталан.
Переглянулись оба, немея от ужаса и восторга. Потом Каталан схватил свой плащ, прижал к лицу и груди, от благоговения изнемог. Когда же оторвался, то увидел, что Этьен глядит на него светло и радостно.
И спросил Каталан:
– Это что получается? Это я… я чудо сотворил?
И почему это всегда так выходит, что дети, слуги и собаки крепко держатся друг друга – точно в заговоре каком против всего остального мира состоят? Хоть и состарился Песий Бог, а все так же водит дружбу больше с господскими детьми. Дети же в Фуа никогда не переводились; и сейчас бок о бок росли там две девочки – Филиппа, дочь графа Бернарта де Фуа, и Алиса Бигоррская, семя Монфора.
Филиппа – в деда – удалась рябенькой и рыжеватой; Алиса же, как на грех, с каждым годом все больше напоминала Симона: те же широко расставленные серые глаза, та же складка губ. Будто из глубины давней горькой памяти проступали на детском, девичьем лице черты ненавистного врага. Отправить бы Алису на север, к отцовой родне, на попечение ее дяди Амори, но – Бигорра…
Впрочем, то заботы графа Бернарта и его сестры, графини Петрониллы; а у детей, покамест не выросли, совершенно иные тревоги.
Филиппа, чинно сидя на лавке в углу псарни, обучает Песьего Бога разным премудростям – как тому надлежит являть покаяние, что говорить попам, как поступать в храме и в чем состоит благочестие. Алиса же возится со щенками и почти не слушает.
Песий Бог, без шапки, глядит на важничающую Филиппу, помаргивает и улыбается – глуповато, стариковски.
Алиса вдруг перебивает:
– Как это тебе пришло в голову хоронить пса под крестом?
Щенки ползают по ее коленям, грызут ей пальцы; Алиса морщится.
– Полюбился ей пес… – начинает псарь.
– А я ходила на эту могилу, – говорит Алиса. – Там хорошо… Только грустно.
– А как плакала, бедная, когда щеночек издох! – умиляясь, вспоминает безносый псарь свою госпожу и обтирает шапкой потную плешь. – Так убивалась! Я ей сдуру рассказал еще, что собаки людям кровная родня через мессена дьявола.
– Не смей так говорить! – вскидывается Филиппа. – Кто только научил тебя этой гадости?
Псарь вздыхает.
– Когда-то давно добрые люди учили, а я и запомнил… Говорили, помню, родством объясняется собачья привязанность к людям… А ведь так оно и есть: собака – скотина, вроде бы, неразумная, без души, а вдали от человека жить не станет, повсюду за хозяином ходит…
– Вздор! – говорит Филиппа. – Мессен дьявол тут ни при чем.
– А кто при чем? – любопытствует Алиса.
– Давным-давно… – начинает Филиппа.
Псарь садится на пол – слушать. Щенки перебираются от Алисы к псарю и, заблудившись в соломе, громко пищат.
– …жил в пустыне один святой отшельник, – не обращая внимания на всю эту возню, продолжает Филиппа. – И когда стал он немощен, пришел к нему лев и прислуживал старцу. Лев все для него делал…
– Вовсе не так было, – встревает Алиса. Не может слушать долго, не вставив словечка-другого, и на все-то у нее заготовлено собственное мнение. – Это совсем не такая история. Она не про старца, а про одного рыцаря, Гольфье де ла Тура. Этот рыцарь бился в Палестине против неверных сарацин, давным-давно, и вот однажды спас он льва от ядовитой змеи…
Но не так-то просто сбить Филиппу с мысли. Тряхнув головой, она упрямо ведет историю дальше:
– И когда старец заболел и умер, лев пришел на его могилу и там плакал совсем как человек и ничего не ел, и так издох поразительным и прискорбным образом.
– Вовсе нет! – запальчиво возражает Алиса. – Когда эн Гольфье отплывал из Вавилона на большом корабле, верный лев бросился вплавь за своим господином и утонул в волнах. Вот как было!
Филиппа говорит назидательно, явно подражая кому-то:
– Оба эти случая удивительной преданности львов людям были явлены Господом Богом как чудо, чтобы показать, сколь покорны были животные в раю Адаму.
Безносый псарь некоторое время размышляет над услышанным. Борзая сука с висящими под брюхом, как бахрома, сосцами, подняв морду, тихонько лижет его в лицо. Псарь рассеянно гладит собаку по спине, треплет за бок и наконец говорит:
– Значит, собаки – наш рай на земле.
Глава восьмая
АРНАУТ КАТАЛАН ВЫКАПЫВАЕТ ТРУП
Что сказать об Альби, этом океане света, носящем имя утренней зари трубадуров, о городе из красного кирпича, отраженном в медленных зеркальных водах зеленого Тарна? Что Альби красив?..
Каталан старел и, старея, все более срастался с именем брата Вильгельма, под которым теперь многие его знали и ненавидели.
В лето Господне 1233-е по Воплощении, весной, за три седмицы до Пятидесятницы, вошел Каталан в Альби. И был с Каталаном еще один брат проповедник из Тулузского монастыря, тоже Вильгельм, тоже лет сорока, но, в отличие от Каталана, ничем не примечательный.
Уж конечно в Альби братьям проповедникам не обрадовались, да они не затем и явились, чтобы им кто-то радовался.
Магистраты покривили губы, но предписания от Каталана взяли и, согласно этим предписаниям, устроили обоих гостей со всевозможными удобствами, которые заключались в том, что им предоставили весь второй этаж богатого дома городского судьи, где монахи расположились, как захотели: сняли со стен ковры, вынесли вон постели и всю мебель, оставив только скамью и стол. Каталан предпочел спать на голом полу, а товарищ его Вильгельм потребовал, чтобы ему дали досок и соломы.
Все эти чудачества братьев проповедников хозяин дома снес с терпением и кротостью, которые делают ему честь.
Затем в обставленное таким образом помещение были вызваны городской голова и все шесть консулов, возглавлявших городское самоуправление. Под мрачным взором распятого Христа, вывешенного на стене вместо ковра, все семеро присягнули Каталану на Евангелии, обещав всяческое содействие его миссии (на то у Каталана имелось еще одно предписание, от провинциала ордена).
Заручившись таким образом покорностью светских властей, вошел Каталан в переговоры с духовными, и вскорости уже беспрепятственно громыхал с кафедры в церкви святой Цецилии, обращая гневные взгляды то на одну дерзкую физиономию, то на другую. Говорить же красно Каталан умел – еще с тех времен, когда прозывался Горжей и кривлялся по площадям, погрязнув в нечестии если не по уши, то уж всяк ощутимо выше пупа.
За яростное красноречие и ценили его братья проповедники. Бойкий язык часто выручал Каталана в тех случаях, когда подводило его очевидное невежество.
И кричал он с кафедры, так сильно подавшись вперед, что, казалось, вот-вот нырнет вниз головой на собравшихся в церкви прихожан.
– Покайтесь! – взывал он, подобно Иоанну. – Вы, зараженные грубой и неистовой ересью! Горестно видеть, как сеется между вами погибель, как улавливают вас сети ослепления! Не слушайте катарских лжеучителей, их обходительность – мед, но учение – яд!
И верил он в то, что кричал, – верил так глубоко, что у многих мороз шел по коже.
– Для проповеди, для кроткого слова я пришел сюда, не для кровопролития! – хрипло выкаркивал Каталан. – Однако если один только страх светского наказания может побудить вас раскаяться, – что ж! Прибегну к страху, коли любовь еще не заставила вас искать духовной помощи!
Много разного кричал Каталан и покинул кафедру весь красный и охрипший, оставив добрых жителей Альби в замешательстве и унынии.
После службы, сидя на берегу Тарна, следил он рассеянно, как на противоположном берегу три женщины полощут белье и, смеясь, переговариваются; мысли же Каталана бродили далеко, темными, мрачными тропами. Печаль из души, сколько было сил, гнал, ибо видел, что многие в Альби заражены ересью.
Уставший от грустных дум, в тягостных заботах, почти изнемогая под бременем тревог, склонился Каталан головой к траве и незаметно погрузился в глубокий сон. Проснулся он, видимо, вскоре, ибо солнце не успело переместиться на небе и сияло точно там, где помнил его, смеживая веки, Каталан. Пробуждение оказалось не из приятных: откуда-то прилетели и посыпались в изобилии на спящего комья земли, камни и палки. Все эти метательные снаряды последовательно обрушились на Каталана, затем раздался взрыв хохота, и несколько негодных мальчишек мелькнули под Новым мостом. Каталан тотчас же погнался за ними и одного, самого маленького, все-таки сцапал. Мальчик, видя себя на волосок от расправы, заорал благим матом, и мгновение спустя вокруг Каталана собралась толпа. Люди шумно негодовали на проповедника, которому, похоже, только и дела, что избивать неповинных детей прямо на улицах Альби. Тогда Каталан отпустил маленького разбойника и, растолкав людей, быстро ушел. Вослед ему свистели и улюлюкали.
Но был Каталан человеком бесстрашным, и на следующий день его опять видели на улицах, где он выражал готовность сцепиться с любым, кто этого захочет. От желающих отбоя не было, и до позднего вечера Арнаут Каталан драл глотку на весь Альби, обличая еретиков и их нечестие – а об обычаях еретических общин и сходбищ Каталан был осведомлен чрезвычайно хорошо и на всякое возражение имел подходящий ответ. Только темнота разогнала спорщиков; но даже и после наступления темноты слышно было, как надрывается Каталан сорванным, петушиным голосом:
– Покайтесь, несчастные! Не боитесь вы ни Бога, ни людей! Мрак принимаете вы за свет, а свет обращаете во мрак! Вы прогнили в грехах, как скотина в навозе! Самого Господа, надо думать, стошнило от вас!
Но желающих его слушать уже не было, и ставни закрывались.
Наутро Каталан слег в сильнейшей горячке и до начала следующей недели не мог и головы поднять, так что второй проповедник, молчаливый Вильгельм, еле отпоил своего неистового собрата мясным бульоном и подогретым красным вином со специями.
Жилище, которое занимали доминиканцы, делили с ними еще несколько человек: предоставленная святым отцам стража из числа вооруженных служащих магистрата, общим числом восемь молодых людей нетрусливого десятка, один писец и трое мирских судей. Однако, нужно заметить, что Каталан захворал очень не вовремя: он не успел открыть в городе полноправный инквизиционный трибунал, поскольку городские власти не выделили еще ему своих представителей – все тянули с этим и оттягивали, как могли; у Каталана же по болезни не было сил настаивать.
А между тем не весь Альби ополчился на проповедника; нашлись и такие, кого сердечно задели его яростные и искренние речи.
И вот, пока Каталан болен, приходит в дом какая-то женщина и робко спрашивает, нельзя ли ей увидеть блаженного брата Вильгельма – того, что кричал на улицах и звал к покаянию столь отчаянно, будто и воистину приблизилось Царство Небесное.
Отвечали женщине, что именно этого брата Вильгельма увидеть сейчас никак не дозволительно, ибо он, к великой нашей скорби, опасно болен; но ежели она неотложно желает сообщить что-либо об открывшемся ей нечестии, то может без утайки рассказать все другому Вильгельму.
Тогда женщина вдруг залилась обильными слезами и закричала:
– Ах, ничегошеньки я не знаю! Отпустите меня!
После чего бросилась бежать.
Не тут-то было! Крепко взяли ее за руки, удержали, уйти не позволили: как это – ничего она не знает? А зачем тогда пришла?
Весь этот крик потревожил больного Каталана. Да и то, по правде сказать, такой гвалт и покойника бы со смертного одра поднял. И выбрался Каталан, путаясь в одеялах и хватаясь за стены, в ту комнату, где плакала женщина, и велел стражникам немедля бедную отпустить, что и было исполнено. Сам же Каталан постоял-постоял, покачиваясь, затем позеленел, глаза закатил, сверкнув белками, и рухнул с грохотом на пол, ибо ноги его подло и несвоевременно взбунтовались против назначенной им роли быть опорой человеческому телу.
Тут уж все те, кто только что спорил между собою, в полном согласии бросились к Каталану, подхватили его, унесли и удобно устроили на кровати, с которой, впрочем, по настоянию самого блаженного брата проповедника были сняты и тюфяк, и покрывало. Так что водрузили изнуренное горячкой тело Каталана прямо на сплетенное сеткой колючее вервие и укрыли мешковиной.
Некоторое время Каталан лежал как мертвый, с застывшим восковым лицом. Женщина неловко стояла в углу, не зная – уйти ей или заговорить. Затем Каталан открыл глаза и устремил на посетительницу проницательный взгляд.
– Ты меня хотела видеть? – спросил он хрипло.
Женщина испуганно кивнула.
Каталан прошептал что-то на ухо своему товарищу, Вильгельму, и тот без разговоров выставил из комнаты всю стражу, а после опустил у входа плотную занавеску. Затем уселся на стул у стены, а женщине показал, чтобы она садилась на другой стул – в ногах постели.
Она так и поступила.
Воцарилось молчание. Потом женщина тихонько кашлянула и заговорила:
– Меня зовут Беренгьера де Кунь, святой отец.
– Любишь ли ты Бога, Беренгьера? – спросил Каталан.
Видать, слезы были у этой женщины где-то совсем близко, потому что она опять разрыдалась. Каталан не мешал ей плакать. Лежал с закрытыми глазами, отдыхал.
– Люблю ли я Бога? – сквозь плач вымолвила Беренгьера. – Да как же мне не любить Его, коли все, что я имею, что люблю в этой жизни и после смерти, – от Него! Святой отец, помогите мне! Я такая ужасная грешница, что… Нет, я погибла и грязь моя задушит меня, и не будет мне спасения вовеки!
– Неужто? – переспросил Каталан и пошевелился на своем ложе, но тут же охнул и замер.
Вот как проходила жизнь этой женщины, Беренгьеры де Кунь.
Поначалу не верила она в то, что возможно буквальное выполнение заповедей Христа, ибо не видела вокруг себя никаких живых тому примеров. Затем, после замужества, свела она близкую дружбу с приятелями мужа своего, а именно: мессеном Бернаром Бростайоном и его женой, домной Бессейрой. Оба они были скромны и благонравны, щедры к нищим, милостивы, приветливы – словом, постепенно Беренгьера полюбила их всей душой и во всем стала доверяться их мнению и совету.
К ним в дом приходили разные люди и учили о спасении души. И думала Беренгьера, что теперь она воистину спасена…
– Когда же сомнение в святости этих людей посетило тебя впервые? – спросил Каталан.
– Года полтора назад, святой отец. Они так странно заговорили со мной… Намекали на что-то ужасное… Хотели, чтобы я отдала в их общину все мое состояние. Я не думала вступать в их общину, святой отец, мне не по душе было расставаться с той жизнью, что я вела в Альби. Ведь у меня был муж, дом, я надеялась также, что Господь пошлет мне детей… Но эти люди просили также, чтобы я ради спасения души оставила моего мужа.
– И ты оставила его? – спросил Каталан. – Ты посмела самовольно развязать то, что связано на небесах?
Тут Беренгьера заплакала еще горше.
– Я отказалась, но вскоре муж мой внезапно умер… Тогда они вернулись.
– Кто?