Жизнь и смерть Арнаута Каталана Хаецкая Елена
– Добрые люди.
Каталан неопределенно хмыкнул.
Женщина тихо спросила:
– Вы не верите мне, святой отец?
– Я верю каждому твоему слову.
Беренгьера вздохнула и заговорила уже спокойнее:
– Я так боялась, что они вернутся! А они пришли прямо ко мне в дом. Не знаю, как и проникли, потому что я велела не отпирать незнакомым. Вошли прямо в мою опочивальню, благословили меня и прислугу, хотя я не просила об этом, дали благословленный хлеб, а потом один из них сказал: "Я же говорил тебе, маловерная, что скоро ты оставишь своего мужа. Господь и впредь не лишит тебя своего покровительства". Я так испугалась, святой отец, так испугалась, что потеряла память…
– Где живут эти добрые люди? Ты можешь указать мне их дом?
– Они ушли из Альби. Я не встречала их после этого уже больше года.
– Ты боишься, Беренгьера?
– Да, святой отец… Они вернутся. Они вернутся за мной!
Каталан пошевелился на постели и попросил:
– Дай мне воды.
Женщина встала, взяла со стола чашку с теплым питьем, прижала к груди. Молчаливый Вильгельм встретился с ней глазами. Она поскорее отвернулась и подала Каталану воды, а затем села на край постели и, нагнувшись, поцеловала его горячую сухую руку.
Каталан спросил:
– Ты можешь назвать по имени кого-нибудь из этих "добрых людей"?
– Одного звали Риго Лагет. Других я не знаю…
– Где сейчас Бернар Бростайон?
– В последний раз он ушел из Альби вместе с Лагетом.
– А жена его?
– Она умерла.
– Давно?
– Незадолго до Вознесения, в нынешнем году. Я думаю, святой отец, что тогда, год назад, они оба приняли катарское посвящение и сделались "совершенными", а после этого им уже нельзя было жить вместе. Поэтому Бростайон и ушел, оставив жену.
Каталан помолчал, раздумывая надо всем услышанным. Потом сказал Беренгьере де Кунь:
– Ступай домой и ничего не бойся.
Едва оправившись от болезни, изжелта-бледный, явился Каталан к альбийскому епископу и потребовал немедленно доставить к нему судью епископальной курии. Пока посылали за судьей, пока собирались капелланы и стража, Каталан метался, как зверь, по кафедралу святой Сесилии и ни за что не желал уважить свое расслабленное здоровье и тихонечко посидеть, ожидая остальных.
Наконец явились все, за кем посылали, чинные и вместе с тем встревоженные, ибо никому в Альби не по душе было то беспокойство, которое внес пришлый монах своей лихорадочной деятельностью. Расселись, заранее готовые дать Каталану отпор.
– Да будет вам известно, почтенные, – вещал Каталан на весь собор своим треснувшим, пронзительным фиглярским голосом, – что господин наш святейший папа специальной буллой воспрещает сподоблять злокозненных еретиков христианского погребения. Насколько я знаю, в своих речениях эти люди, катары, высмеивают католические обряды и считают всякую землю одинаково священной. А коли так, то незачем их телам гнить и разлагаться в почве наших кладбищ!
Приунывший магистрат выслушал эту пламенную речь, после чего был дополнительно покаран чтением буллы.
– "Хотя святой папа Лев и говорит, что надо довольствоваться духовным судом и не прибегать к кровавым наказаниям, епископы должны, однако, опираться на светские законы и требовать вспомоществования светских властей…" – Тут Каталан устремил горящий взор на епископа – тот даже поежился. – "…А так как еретики-катары весьма размножились в Гаскони и в диоцезах Альби и Тулузы…" – Новая пауза, после чего голос Каталана сделался совершенно визгливым: – "…свободно проповедуя там свои заблуждения и стараясь развратить простаков, мы объявляем им анафему с их покровителями и укрывателями. Если же они умрут в своем грехе, их не должно хоронить среди христиан и служить по ним заупокойной обедни"!
Последние слова Каталан прокричал так истово, будто каждым словом по меньшей мере гвоздь заколачивал. Пергамент исчез под плащом. Каталан закашлялся. Слушатели его ожили, заговорили все разом. Когда кашель поуспокоился, Каталан спросил хрипло:
– Что скажете?
– Это вы объясните нам, святой отец, каковы ваши дальнейшие намерения, – осторожно отвечал городской бальи, – дабы мы все могли, по мере сил, оказывать вам содействие…
Каталан – черные с проседью волосы растрепаны, нос как клюв, впавший рот как щель, скулы торчат, щеки провалились – несколько мгновений сверлил его лихорадочно блестящими глазками, а после завопил, надсаживаясь:
– Мне достоверно известно! Что в вашем городе хоронят! На христианских кладбищах! Закоренелых еретиков! – Костлявый палец Каталана устремился в сторону скамей, перемещаясь с одного капеллана к другому. – Кто здесь от прихода Сен-Этьен?
Встал, густо покраснев, пожилой священник с таким здоровым румянцем на всю щеку, что и самому неловко. Каталан напустился на него, размахивая руками и яростно подпрыгивая.
– Вы, святой отец, похоронили у себя еретичку, именем Бессейра Бростайон! Вам известно, что она приняла еретическое посвящение и считалась у еретиков "совершенной"?
– Я… – начал священник.
– А вы служили по ней обедню, святой отец! – продолжал орать Каталан. – Вы погребли нечистые останки на освященной земле! Вы осквернили…
Тут Каталана задушил новый приступ кашля.
Священник глупо сказал:
– Я ничего не знал.
Сражаясь с кашлем, Каталан прохрипел:
– Почему же я об этом сразу узнал?
– Вы святой, – убежденно сказал пожилой священник и уселся обратно на свое место.
Каталан сказал епископу Альби:
– Бичевать его и… на хлеб и воду до… Рождества… И проследить!..
Епископ кивнул, надеясь таким образом утихомирить отца инквизитора.
Но оказалось, что Каталан только начал. Глотнув принесенного служкой теплого питья, он обтер обметанные губы и потребовал, чтобы городской бальи немедленно направил на кладбище при церкви Сен-Этьен несколько человек, которые выкопали бы останки упомянутой Бессейры Бростайон и предали бы их публичному сожжению за кладбищенской оградой.
Тут городской бальи, побелев не хуже изнуренного постами и горячкой Каталана, пролепетал, что не может этого сделать. И даже приговор по делу Бессейры Бростайон, которым потряс перед его носом Каталан, не разубедил бальи.
– Мы просим всемилостивейше простить нас, святой отец, – смиренно проговорил перепуганный бальи, – но совершить такое не решится никто во всем нашем городе. Да извинит нас всех Господь за трусость! Выкопать на кладбище труп и сжечь его – это заведомо облечь себя на смерть. Так обстоят дела у нас, в Альби!
– Господь, который умер за вас, – медленно проговорил Каталан, – моими устами просит вас сегодня послужить Ему…
Но бальи уже оправился от первоначального страха. Не может он подвергнуть наказанию ослушников, ибо уверен: такого приказа ослушается любой житель Альби. И нет во всем городе ни одного человека, который посмел бы приблизиться к могиле Бессейры, имея подобное намерение…
– Хорошо, – помолчав, молвил Каталан. – Есть ли в вашем городе, по крайней мере, один заступ, достаточно смелый для того, чтобы пойти со мной на это кладбище?
И вот Арнаут Каталан с заступом в руке отправился на кладбище. Никого из духовных с ним не было; однако Каталан недолго оставался в одиночестве. Весть мгновенно облетела весь город, и вокруг кричали:
– Смотрите, смотрите! Вон бесноватый монах идет разрывать могилы!
По одному, по двое начали присоединяться к Каталану зеваки. Они ничего не говорили, ничего не предпринимали – просто молча следовали за ним. А Каталан будто и не замечал растущей вокруг него толпы; шагал себе и шагал, видя перед собой одну только церковь Сен-Этьен и небольшое кладбище при ней.
Из окон выглядывали люди и кричали:
– Куда это вы все направляетесь?
А иные спрашивали:
– Что за праздник нынче? Ведь Пятидесятница уже миновала, а до Рождества далеко!
Спутники Каталана поднимали головы и отвечали тем, кто их окликал:
– Это сумасшедший монах из Тулузы, проповедник Вильгельм, идет раскапывать могилы!
И толпа все увеличивалась, так что в конце концов взбудораженные горожане заполонили всю улицу, по которой шел Каталан.
И вот он ступил на кладбище, а толпа хлынула следом. Теперь уже и самые голосистые попритихли, и все в полном молчании следили, как Каталан переходит от могилы к могиле, читая имена и выискивая место последнего успокоения Бессейры Бростайон.
Чего ожидали собравшиеся? Что небеса разверзнутся покарать дерзновенного монаха? Что мессен дьявол утащит его в преисподнюю? Что заступ обратится в змею и ужалит святого отца в яростное сердце? Что Бессейра Бростайон живой выйдет из могилы, чтобы произнести над монахом проклятье?
Наконец Каталан остановился у свежей насыпи, наклонился, щуря глаза, осмотрел. Выпрямился, обратился к толпе:
– Эта?
Общий вздох был ему ответом, и чей-то голос отозвался:
– Эта!
Каталан потряс заступом над головой и со всей силы обрушил его на могилу. Комья земли так и полетели. Задыхающийся, весь потный, с красными пятнами на скулах, Каталан разрывал пристанище еретички под пристальными взглядами толпы. Вскоре он гулко ударил заступом о крышку гроба.
И тут, будто очнувшись от странного оцепенения, кто-то в толпе прокричал:
– Что мы стоим и смотрим? Смерть святотатцу!
Вняв этому призыву, несколько человек метнулись к Каталану и, толкнув его в грудь, отбросили в сторону от могилы. Каталан пошатнулся и замахнулся заступом, обороняясь, но на нем повисли сзади и, схватив за руки, отобрали заступ. Каталан на миг замер, задрав лицо и дергая кадыком. Чья-то ненавистная харя нависла над ним, покатала за щекой языком и разразилась плевком прямо Каталану в глаза.
Каталан моргнул, и тут же кто-то сильно ударил его по скуле. Раз, другой. Каталан дернулся и вдруг резко пнул нападавшего ногой пониже живота. Тот заорал и скорчился, а Каталан слабо улыбнулся.
После этого его, не чинясь, с маху приложили головой о могильный камень, а после подхватили за плечи и, бессознательного, поволокли с кладбища на улицу.
Нельзя сказать, чтобы при этом разъяренные жители Альби заботились о том, чтобы не причинить одежде Каталана какого-нибудь ущерба, либо тревожились о сохранности бренной телесной оболочки самого монаха. Напротив! На нем самозабвенно рвали одежду, терзали его за волосы, норовили наградить кулаком или плюнуть ему в лицо, а кое-кто тянулся ножом. Желающих побить Каталана нашлось так много, что иные передрались между собой за право добраться до ненавистного монаха и расквасить ему морду.
Тем временем Каталан очнулся от временного забытья – мудрено было не прийти в себя, коли его непрестанно били и пинали, норовя превратить в сплошную кровавую кашу.
И сказал Каталан, выплюнув обломок зуба:
– Благословен Господь!
После этого он уже кричал не переставая, оглушая своих мучителей, так что улицы Альби заполнились как бы пением двух полухорий, во всем несогласных друг с другом:
– В реку его, в реку!..
– Блажен Иисус!
– Оторвать ему голову!
– Да пощадит вас Бог!
– Вон из города, убийца!
– Господи, прости их!
– Смерть монахам!
– Господи, благодарю Тебя!
Это Каталан орал почти на самом берегу Тарна, осипший, с плевками крови, которые летели у него изо рта при каждом выкрике.
На берегу мнения толпы разделились. Одни считали, что Каталана надлежит хорошенько связать и без лишних слов утопить. Другие же предлагали разрезать его живьем на куски, сунуть в мешок и бросить в реку.
Вторая затея понравилась толпе куда больше первой, но поскольку выполнение такого плана требовало значительно больше времени, то расправа немного замедлилась.
В этот момент Вильгельм Пелли со своей стражей, состоявшей из восьми дюжих молодцев, предусмотрительно вооруженных до зубов, выбежал на берег и помчался к Каталану. Удивительное дело, скажете вы, что столь немногочисленная стража разогнала толпу? Но не следует забывать о том, что толпа состояла преимущественно из любопытствующих и что среди избивавших Каталана не было ни одного, кто сам желал бы получить по морде. И потому Вильгельм без особого труда вырвал из рук добрых жителей Альби их жертву и, плача над окровавленным Каталаном, потащил его к церкви святой Сесилии.
По дороге, обнимая Каталана за плечи, говорил ему брат Вильгельм:
– Тебе нужно промыть раны, брат. Боже, что они с тобой сделали!
Но Каталан только мотал головой и шептал:
– Скорей, скорей!..
Брат Вильгельм думал, что Каталан торопится быстрее добраться до храма и обрести там безопасное убежище. Однако он, видимо, плохо знал Каталана.
Едва очутившись в церкви, Каталан оттолкнул от себя заботливые руки брата Вильгельма и бросился, шатаясь, к алтарю.
В храме святой Сесилии в этот час открылся церковный собор под председательством епископа Альби, ибо учреждение инквизиционного трибунала, наделение его всеми надлежащими полномочиями, снабжение необходимыми для ведения процессов материальными средствами, координация действий магистрата и духовных властей и проч. и проч. – все это требовало всестороннего обсуждения.
Прерывая мерную речь епископа, Каталан завопил что-то невнятное, ибо губы его были разбиты и некоторые зубы шатались, а язык – прокушен. Вид Каталана был столь ужасен, что многие повскакивали с мест, не зная, что и предпринять. А Каталан, дрожа от нетерпения, сумел наконец выговорить те слова, что жгли ему сердце, и отлучил от Церкви весь Альби во главе с епископом, и сделал он это с превеликой горечью в присутствии всего духовенства и народа, беснующегося на берегу Тарна в нескольких шагах от церкви.
После этого, даже не умыв окровавленного, заплеванного лица, опираясь на руку брата Вильгельма, Каталан направился к выходу.
Городской нотарий Ротберт бросился догонять разъяренного монаха и, настигнув уже на самом пороге, метнулся ему в ноги, умоляя пощадить город. Каталан остановился. Обернулся. Епископ поспешил навстречу и, еще издали наклонив голову, приложился губами к кровоточащей руке Каталана.
Еле ворочая языком, Каталан проговорил:
– Мне безразлично, как здесь обошлись со мной. Но Альби оскорбил Церковь, а этого я прощать не уполномочен.
С такими словами Каталан отобрал у епископа свои руки и, хромая на обе ноги, решительно выбрался из церкви.
Глава девятая
АРНАУТ КАТАЛАН СЖИГАЕТ ЕРЕТИКА
Каталан любил свой монастырь в Тулузе. Никогда прежде за всю жизнь не было для Каталана на земле такого места, которое он назвал бы своим домом.
Ему даже дышать как будто легче стало, когда вошел в низкую церковь под деревянной крышей, ступил на черные каменные плиты пола и через среднюю дверь, раскрытую настежь, выбрался во внутренний двор, пристроенный к церкви, на полутемную галерею, а оттуда – к залитым солнцем зеленым грядкам, где Каталан с еще одним братом по имени Фома выращивал салат и целебные травы.
А как выбрался – так и повалился без сил лицом в распаренную солнцем зелень. Все-то избитое тело болело и ныло у Каталана, и всякий вздох отзывался в нем скорбью, и всякая пища, кроме самой жидкой кашицы на воде, резала живот, будто ножами, и третий день уже мочился Каталан кровью. Худо Каталану, почти невыносимо.
Тем временем Фома тоже пришел в сад и начал пропалывать грядки – сорную траву выдергивал, а целебную собирался оросить чистой водой из колодезя.
Был этот Фома ростом невысок, костью широк и крепок, а обращением так прост, что иному мог бы показаться и вовсе дураком. В монастыре он появился раньше Каталана, так что Каталану порой казалось, будто всегда обитал у этого колодезя коренастый неразговорчивый Фома.
И вот лежит Каталан без сил между грядкой с салатом и грядкой с мятой, а Фома, работая, все приближается и приближается. Наконец, вывалив в междурядье охапку сорняков и осыпав бездельно валяющегося Каталана комьями земли, говорит Фома как бы удивленно:
– Велики чудеса Твои, Господи! Какой огромный сорняк волей Твоей вырос у меня на грядках! Как же мне выкорчевать его, столь мощный? Да и укоренился он, поди, крепко! Ах, был бы со мной брат Арнаут Каталан, взялись бы мы с ним вдвоем за этот сорняк – глядишь, вместе бы и одолели!
Тут Каталан устыдился, пошевелился, стряхнул с себя вырванные Фомой сорняки и говорит:
– Да помилует тебя Всеблагая Дева, Фома! Это же я, Арнаут Каталан!
Фома же, за щеки взявшись, как бы в глубокой печали, отвечал:
– Всяк простоватого Фому обмануть хочет! Неужто ты и впрямь мой брат Арнаут? Ни за что не поверю!
Каталан, охая и хватаясь то за спину, то за отбитый бок, кое-как поднялся на ноги и, не сказав больше ни слова, принялся помогать Фоме пропалывать грядки.
Так работали они никак не меньше часа, а потом Фома отвел его в трапезную и сам принес ему и себе по кружке холодного ягодного питья, и когда утолили они жажду, сказал Фома:
– Теперь я и вправду вижу, что ты – мой брат Арнаут Каталан!
На то, чтобы оправиться от побоев, принятых в Альби, были у Каталана остаток лета и почти вся зима; проводил он дни то занимаясь приготовлением лекарственных снадобий, то погружаясь в молитву, то молча прохаживаясь по галерее в обществе брата Фомы, чьей простоте Каталан не уставал дивиться.
Однажды, выйдя одновременно из своих келий, расположенных в одном коридоре на втором этаже, прямо над галереей, встретились они возле углового окна. Свет падал на географическую карту и список монастырей, висящие в простенке между дверей. Этот список, выполненный черными и красными чернилами и заключенный в простую деревянную рамку, насчитывал уже десяток названий.
И сказал Каталан, охваченный странным чувством умиротворения и восторга:
– В юности моей терзала меня, бывало, ненасытная жажда чуда, и часто случалось так, что увлекала она меня нечистыми путями. Теперь же смотрю на простое изображение земли и, кажется, иного чуда и не надобно.
А Фома сказал:
– Одно небольшое чудо нам все же не помешало бы, если никак иначе не унять твой ночной кашель.
Перегородки между кельями были ниже человеческого роста, чтобы братья могли находиться в постоянном общении, и Каталан, немилосердно кашляя по ночам, не давал заснуть остальным. Услышав, как Фома напоминает ему об этом, Каталан густо покраснел и отвернулся к окну. Уже зарядили осенние дожди, и в груди у Каталана саднило.
А Фома добавил бесхитростно:
– Возможно, с Божьей помощью у меня и получится сотворить такое чудо. Я просил у настоятеля разрешения для тебя пить на ночь горячее молоко.
В начале следующего, 1235 года по Воплощении, в Тулузе открылся постоянный инквизиционный трибунал. Провинциальный приор ордена счел разумным поручить ведение дел двум братьям проповедникам из монастыря Сен-Роман – Пейре Челлани и Арнауту Каталану, полагая обоих для этого достаточно проницательными и настойчивыми.
Совсем рядом с Нарбоннским замком и в двух шагах от храма Богоматери Белоцерковной брат Пейре Челлани имел дом, который подарил своему ордену. Там и подготовили место для трибунала: из пиршественного зала вынесли длинные столы и сколотили вместо этого ряды скамей, со стен сняли ковры, с потолка – резные украшения; в бывшей кухне позаботились забрать окна густыми решетками, а кладовую при кухне превратили в помещение для стражи.
Братья проповедники заручились неохотной поддержкой тулузских консулов, и те кое-как наскребли по городу десяток горожан, согласившихся участвовать в заседаниях трибунала в качестве официальных свидетелей, представляющих город. Среди них затесались две откровенно сомнительные личности, но когда Пейре сказал об этом наместнику графа Раймона, тот довольно резко отвечал, что иные с инквизицией сотрудничать не согласились.
– Любопытно мне также, где вы отыщете в Тулузе для себя доносчиков, – добавил он с насмешкой.
Брат Пейре, рослый человек лет пятидесяти, с угловатым лицом и большими залысинами, на этот укол никак не ответил, поскольку и без доносов хорошо знал, кого намерен арестовать и по какой причине.
Об открытии трибунала было оповещено в ближайшее воскресенье по всем церквам, а в среду, во втором часу пополудни, двери дома Челлани распахнулись. Желающих сообщить о местах тайных сборищ еретиков, разумеется, не находилось. Десять свидетелей, стража, двое братьев проповедников – все имели исключительно глупый вид, а Тулузе ведь только того и надобно! Весь четверг, всю пятницу потешалась и даже бросалась грязью в окна инквизиционного дома, однако в субботу трибунал в полном составе вновь собрался на заседание. Кое-кто из свидетелей попытался на этот раз увильнуть, но брат Пейре, предвидя такой оборот событий, не поленился – навестил каждого и основательно запугал возможных ослушников.
Так продолжалось три недели, и насмешливая Тулуза успела разродиться десятком издевательских песенок.
Однако же на исходе зимы неожиданно было объявлено, что "по указанию нескольких лиц, чьи имена в интересах католической Церкви сохраняются в тайне", обнаружено большое змеиное гнездо еретиков и некоторые из преступников уже схвачены.
Город был ошеломлен. Иные пылкие горожане начали ненароком вглядываться в лица окружающих: не найдется ли среди прохожих и то лицо, которое указало на убежище катаров? Однако пока что в Тулузе все оставалось тихо. Город затаился, стал ждать: что дальше?
Холодный дождь изливался на Тулузу уже второй день; Гаронна вспухла, двускатная соломенная крыша Нового моста почернела; дома стояли в пятнах сырости, словно облезлые.
Раскисший под дождем садик был виден в пролет арок из зала заседаний капитула. Брат Фома, нарочно выбравший себе место поближе к выходу (а значит и к своему саду) зябко ежился. Тусклый свет проникал сквозь круглые окна под потолком и сквозь арки, открытые во внутренний двор монастыря.
Пейре Челлани говорил:
– Весь город ополчился на нас, и все нас ненавидят. Никто не согласится здесь доносить на еретиков, а между тем мы достоверно знаем, что они есть. Поэтому мы должны сами выследить их, а затем, как по нитке, вслед за первыми вытащим и остальных.
А молчаливый брат Вильгельм Пелли добавил:
– В Альби говорила нам одна женщина, что некто Риго Лагет настойчиво пытается совратить ее в свою ересь. Думается мне, что скрывается он где-то недалеко, между Альби и Тулузой.
Некоторое время спорили, высказываясь один вслед за другим и перебирая различные способы уловления еретика, а Фома, почти не слушая, все глядел на бесконечный дождь, так что к сидевшему рядом Каталану было обращено круглое ухо Фомы, наполовину скрытое густыми темными волосами. Когда же высказались почти все, Фома вдруг заворочался на скамье, поднялся и молвил, смущаясь:
– Я думаю, надлежит нам, взяв десяток верных католиков, конных и при оружии, пройти предместьями.
Тут все разом зашумели, дивясь простоватости Фомы. Фома же, дождавшись, пока братья замолчат, добавил:
– Отряд этот пусть до поры скрывается, а вести поиск должен кто-то один, кого еретики сочли бы за своего.
Нет, нынче брат Фома превзошел самого себя! Кого же из братьев проповедников еретики за еретика примут? Да и подумал ли Фома, предлагая такое, какому нечестию может подвергнуться посланный на подобный розыск брат? Посылать же мирянина опасно – как бы не обольстили его сладкими речами и показной святостью.
Фома молчал, краснел. Тогда проговорил Арнаут Каталан:
– Сядь, Фома. Вижу я, настала моя очередь говорить. – И выждав, чтобы на него обратились все взгляды, так сказал Каталан: – Я могу войти к еретикам, и они не отличат меня от других еретиков, ибо некогда я часто имел с ними общение.
Для большинства братьев слова Каталана оказались новостью, ибо, за исключением немногих, они не знали его истории.
И спросил брат Лаврентий, который всегда глядел на Арнаута Каталана с восхищением и считал его примером для себя:
– Даже если ты и знаешь их нечестивые обычаи, как утверждаешь… Как же ты сможешь притворяться, будто они тебе не отвратительны?
Тогда Каталан назвал вторую причину, по которой именно он и никто другой должен взяться за такое дело:
– Я смогу притвориться. Я фигляр.
Брат Лаврентий громко вскрикнул:
– Не верю!
Ибо никак не вязалось в его представлении низменное фиглярское ремесло, замешанное на глумливом смехе, со скорбным обликом вечно хворого брата Арнаута Каталана.
Арнаут Каталан, нахмурив брови, спросил:
– Кто еще сомневается во мне?
Он посмотрел на братьев и увидел, что сомневающихся много. Тогда брат Арнаут оставил свое место на скамье в зале заседаний и быстрым шагом вышел на галерею. Остальные братья подошли к выходу и столпились в арках.
Каталан метнул на них мрачный взгляд и вдруг прошелся по галерее колесом. Затем встал на руки и медленно завел согнутые в коленях ноги себе на плечи. Белый подрясник Каталана задрался, плащ распахнулся, черный капюшон свалился, и на ошеломленных братьев уставились одновременно костлявые желтоватые колени и хмурое лицо Каталана. Затем одним прыжком Каталан распрямился, поправил на себе одежду, подобрал капюшон.
– Я фигляр, – повторил он. – Я могу притвориться кем угодно. Это мое первое ремесло.
– Но тебе придется идти к еретикам переодевшись в чужое платье, – сказал ошеломленный брат Лаврентий. – Неужели ты сможешь сделать и это?
Каталан помолчал немного. Братья проповедники носили одежду общинных каноников с одной лишь разницей: ни днем, ни ночью, ни в час смертный не расставались они с белым нарамником, сходным с тем, что принят у восточных монахов, ибо его даровала им сама Пресвятая Дева.
Поразмыслив немного, сказал Каталан:
– Я сделаю и это, а вы определите для меня наказание.
И встав на колени, распростерся на каменных плитах.
И настоятель, посоветовавшись с братьями, вышел к Каталану и сказал:
– Встань, брат Арнаут, и ступай выполнять задуманное. Мы определим тебе наказание.
Вот как получилось, что несколько дней спустя под вечер в предместье Эстретефонда въехал всадник, одетый небогато, как торговец средней руки, отправляющийся в недолгую поездку. Он изрядно промок под дождем и время от времени принимался кашлять. Не решаясь долго блуждать по улицам в такую погоду, он завел коня под навес первого же дома и, постучав, попросил отворить.
Дверь приоткрылась, и чья-то рука поспешно сунула Каталану грош. Каталан придержал дверь.
– Да благословит тебя Бог за эту милостыню, добрый человек.
Дверь, перестав сопротивляться, распахнулась. На пороге стоял немолодой человек и щурил глаза, пытаясь разглядеть вечернего гостя.
– Если ты не нищий, – сказал он наконец, – то зачем бродишь под дождем и стучишься в незнакомые дома?
– Я ищу добрых людей, – сказал Каталан. Это было уже четвертое предместье, где повторялось одно и то же. – Вот почему я брожу один под дождем и стучу в ожидании, что отворится мне.
– Благодать Господа нашего Иисуса Христа да будет с тобой, – без колебаний отвечал хозяин дома, и сердце Каталана радостно стукнуло. – Ты найдешь тех, кого ищешь, на улице Богоматери Полей, второй дом от угла, с одним окном по фасаду.
– Да наградит тебя Бог по заслугам твоим, – промолвил Каталан, сам не зная, какой смысл вкладывает в эти слова.
Затем он снова сел в седло и отправился на улицу Богоматери Полей.
Когда Каталан постучался в дверь указанного дома, сумерки уже сгустились. В темноте слышно было, как шумит дождь, да хлюпает вода под копытами, да фыркает недовольная лошадь.
– Благословен Господь наш Иисус Христос, – обратился Каталан к слуге, открывшему дверь. – Меня прислала добрая женщина Беренгьера де Кунь, чтобы я передал некоторую часть денег тем, кто несет свет во тьму, веру в мир неверия, спасение погибающим.
Каталана тотчас же впустили, предоставив его самого заботам хозяина дома, а лошадь его – заботам слуги. Согревшийся теплым вином, переодетый щедростью хозяина в сухое, Каталан был допущен в жилые покои, где несмотря на поздний час горели свечи и несколько человек негромко переговаривались между собой.
Каталан остановился на пороге и спросил:
– Кому я должен передать деньги от доброй женщины Беренгьеры из Альби в обмен на благословение?
С этими словами он вытащил из-за пазухи мешочек с деньгами и встряхнул его. Никто не обратил на Каталана внимания, только один человек молвил равнодушно:
– Положи на стол. Это деньги Господа.
– Воистину так, – пробормотал Каталан.
Он сделал как ему велели и тихонько устроился в углу, постаравшись, чтобы о нем забыли. Время от времени он поглядывал на мешочек, но тот оставался на столе – к деньгам никто не прикасался. А потом мешочек вдруг исчез, но когда и как это произошло – не уследил даже наблюдательный Каталан.
Затем пришел еще один человек, ослепительно бледный, в черных одеждах, и все разом замолчали. Он обвел собравшихся глазами и улыбнулся доброй светлой улыбкой. Тотчас же люди, сколько их было в комнате, преклонили колени и получили благословение, после чего обменялись поцелуем мира, а слуга внес корзину с хлебами.
Поднимаясь с колен, Каталан мысленно обратился к своему товарищу Вильгельму, который должен был проследить, в каком доме сейчас находится он, Каталан, и отправиться за подмогой к отряду, ждущему в получасе езды от Эстретефонды. Ибо страх Каталана перед "совершенным" все увеличивался и бороться с этим оказалось невыносимо; воззвать же к Богу за помощью Каталан не решался – он был почти уверен в том, что "совершенный" легко может проникнуть в его мысли. И потому сидел Каталан, забившись в угол, и укрощал гневную душу свою, чтобы она не возмутилась и не выдала его.
А отряд, должно быть, уже получил весть и мчится к предместью…
И вот закончил "совершенный" Риго Лагет проповедь и молвил, благословляя хлебы в корзине:
– Благословен будь, именем Господа нашего Иисуса Христа, сей хлеб жизни и сие печево истины! Господь наш Иисус Христос! Да войдет хлеб сей жизнью в уста всех истинно верующих и да изблюется он со желчью и кровью из уст нечестивых, предавшихся врагу человеков и исповедующих ложно!
С этими словами "совершенный" разделил первый хлеб и раздал половинки налево и направо. И так, разделяясь, шествовал хлеб из рук в руки, пока самый малый кусочек, который и делить уже было не нужно, не попал к сидящему с края Каталану. И все вложили хлеб в уста и стали жевать. Каталан хотел уклониться и только сделать вид, что ест, но сосед его вдруг странно глянул и спросил:
– Что ты робеешь, добрый человек? Разве не прислала тебя верная наша, Беренгьера из Альби? Разве не истолковала она тебе смысл нашей трапезы? Не хлеба ли спасения пришел ты вкусить?
– Воистину так, – отозвался Каталан и под пристальным взглядом соседа поскорее запихал хлебец в рот и, не жуя, проглотил.
Тем временем разговор за столом повернулся к бытовым делам общины: называли имена просящих об утешении, перечисляли дома, где есть больные, к которым необходимо направить врачей, называли размеры и содержание взносов в имущество общины, упомянули при этом и имя Беренгьеры из Альби – похвалили ее за щедрость.