Философ Обской Дмитрий
Пошли дальше.
Ключи в кармане ее фартука.
К твоему удивлению, фургончик заводится сразу. Ты выезжаешь на улицу. За рулем автомобиля, какого угодно, ты не сидел уже давно, а бостонские водители славятся своей агрессивностью. Один твой выросший здесь университетский знакомый рассказывал, как он осваивал параллельную парковку: сдавал назад, пока его бампер не ударялся о бампер стоявшей за ним машины. Он называл это «поцеловаться» и считал делом совершенно естественным. Ты думаешь об этом, объезжая окрестности дома по расширяющейся спирали в поисках стоянки, на которой можно будет оставить фургончик. Нужно, чтобы там и счетчик отсутствовал, и было не слишком тесно, и чтобы пускали на нее всех желающих. Может, воспользоваться платной? Нет, не годится: на них записывают, когда кто приехал, когда уехал. А тебе это вовсе ни к чему. Наконец в миле от дома ты находишь то, что тебе требуется. Читаешь вывеску парковки, запоминаешь ее и уходишь, благодаря Бога, в которого многие годы не верил.
Первая твоя остановка – банкомат. Здесь ты снимаешь со счета несколько сотен долларов – без наличных не обойтись. Тебе немного неуютно: это один из потенциальных изъянов твоего плана, составленного, по необходимости, впопыхах. Ты стараешься не смотреть в камеру, установленную за зеркальным только с наружной стороны глазком банкомата, но затем начинаешь гадать, не покажутся ли попытки уклониться от нее куда более подозрительными, чем направленный прямо в камеру взгляд или, еще того лучше, поведение, говорящее, что ты о ней и думать забыл. И ты, разыгрывая безмятежность, принимаешься насвистывать. Интересно, звук эти камеры тоже записывают? Банкомат не торопится, лязгает и скрежещет так, точно ему приходится печатать деньги на чистых листках бумаги, а ты вдруг начинаешь всей кожей лица чувствовать пластырь. Это немыслимо, пластырь прочно сидит на месте, почувствовать его можно, только если он поползет к подбородку, и тем не менее вот оно – пластырь давит на кожу, точно гигантская пиявка, присосавшаяся к твоему лицу. Тебе хочется сорвать его, но этого, разумеется, делать нельзя, а просто так стоять у банкомата – мука мученическая. Наконец ты получаешь деньги, квитанцию и уходишь, сдирая пластырь, швыряя его в канаву и ощущая, как тебя мутит от твоей глупости.
Так, теперь хозяйственный магазин. Ты покупаешь лопату. Стоит она двадцать четыре доллара девяносто семь центов плюс налог. Тебя охватывает искушение купить здесь и все остальное, но ты уже решил: покупки следует распределить по территории более обширной. Кассирша, хорошенькая девушка по имени Грета, говорит: похоже, снег пойдет. Ты улыбаешься, киваешь, но молчишь – не хочешь запасть ей в память. Однако тут тебе в голову приходит испуганная мысль, что, ведя себя, как малоприятный немой, ты западешь ей в память с куда большей верностью, и ты произносишь что-то вроде: каким это будет для всех сюрпризом. И хотя ты вовсе не имел в виду пошутить, она смеется, явно заигрывая с тобой. Ты следишь за ее глазами – нет, на твоих царапинах они не задерживаются, и тебе становится спокойнее. Может быть, ты выглядишь вполне нормально, нормальнее, чем думаешь; может быть, ты страдаешь деформацией самовосприятия, той, что заставляет больных анорексией видеть в себе толстяков, а подростка, у которого вырос на подбородке угорь размером не больше шляпки гвоздя, считать, что эта жуть закрывает все его лицо. А может быть, она просто воспитанная девушка: в конце концов, пялиться на чужие царапины – грубо. Может, ее глаза скользнули по ним, но она сразу отвела, как ее учили, взгляд; хотя если бы это произошло, если бы она заметила царапины и те заставили ее задуматься, разве стала бы она улыбаться, шутить с тобой самым невозмутимым образом, – ну и так далее, эмоциональные качели подобного рода тяжестью ложатся на сердце, а тебе следует действовать быстро, налегке, да еще и скорость набирать. Ты расплачиваешься, благодаришь кассиршу и уходишь.
Тебе не хочется разгуливать по Кембриджу с лопатой, в таком городе она выглядит сценическим реквизитом, и потому ты направляешься домой, останавливаясь всего один раз, чтобы купить тональный крем. Лопату ты оставляешь в библиотеке, оттуда идешь в ванную комнату и наносишь крем на щеку под правым глазом. Крем щиплется. Грим, конечно, не профессиональный, однако сойдет и такой.
Рядом с закусочной, где ты справлял день рождения, есть магазин, торгующий путеводителями и книгами о путешествиях. Звучит смешно, но в нем есть все. Ты заходил туда лишь раз – перед поездкой в Германию. И выбор, с которым ты там столкнулся, едва не поверг тебя в паралич: путеводители на любой вкус, для туристов любого демографического и социоэкономического пошиба. Предназначенные для пеших туристов, популярные ныне якобы повествовательные описания маршрутов. Руководства по ознакомлению с наилучшими модными ателье Восточного Берлина. Если с деньгами у вас туго, вы можете купить путеводитель, входящий в серию тех, что сочиняются здешними студентами и ежегодно подправляются на основе рассказов свежих полевых агентов, ничего об этой своей роли не подозревающих, но клянущихся никогда больше не заглядывать, скажем, в определенный хостел в Хорватии, где они подцепили нечто, по возвращении домой определенное их врачом как худший случай чесотки, какой он когда-либо наблюдал. Ты знаешь все это, потому что преподавал тем самым студентам и они тебе много чего понарассказали. Ты поддерживал с ними отношения открытые и прямые. Офисные часы проводил в кафе, и кто-нибудь из них появлялся там обязательно – если не с вопросами, то просто поболтать. Второкурсники – ребята бойкие. В течение трех лет ты, аспирант, читал им введение в логику и курс «Кант и Идеал Просвещения», а как-то раз представил заявку на ведение семинара по нерешительности. Так и предложил назвать его: «О нерешительности». Однако твоя так называемая научная руководительница заявку отвергла, сказав, по сути дела, что ты просто-напросто хочешь поплакаться впечатлительным студентам на свои неудачи. Карты Новой Англии висят здесь на проволочном стеллаже. Ты выбираешь большую, размерами с пикниковый стол, детально показывающую все дороги, какие ведут к канадской границе. Платишь тринадцать девяносто пять плюс налог, и, – да, спасибо, пакет мне не помешает.
В магазине канцелярских товаров продаются картонные коробки объемом в три кубических фута – два двадцать девять штука плюс налог. Ты прикидываешь, сколько таких влезет в кузов фургончика, и останавливаешься на шести. Тащить их – настоящая мука, все-таки шесть штук, пусть и сложенных; единственный способ таков: прижать коробки вытянутыми по швам руками к бокам и мелко перебирать ногами, волоча их, – иначе ладони не удержат скользкий картон, покрытый, похоже, подобием воска. Так что дорога до дома дается тебе нелегко. Еще же и карту нести приходится (в великолепном бумажном пакете с витыми бумажными ручками и отпечатанной на лицевой стороне эмблемой магазина). А поскольку платил ты наличными, карманы твои набиты металлической сдачей настолько, что бьют тебя по бедрам. В общем, домой ты возвращаешься в настроении самом скверном. Тем не менее нужно двигаться дальше.
Переехав на автобусе реку, ты входишь в магазин туристского снаряжения. Вдоль задней стены выстроились рядами бесчисленные ботинки. Долговязый юноша подходит к тебе, предлагает помочь советом. Круто, говорит он, когда ты сообщаешь, что собрался в пеший зимний поход. Он продает тебе третью за этот год пару новой обуви, а с нею – нейлоновые, набитые пухом штаны; изготовленные по последнему слову науки теплые перчатки; парку; крепкий рюкзак и упаковку пластиковых тепловых пакетиков, которые сами собой согреваются от сгибания. Их полагается в перчатки вставлять, поясняет юноша.
В общем, около тринадцати сотен. Ты протягиваешь ему свою кредитку и очень скоро получаешь ее обратно. Превышен допустимый предел кредита. А превысил ты его, когда покупал новые рубашки, новые брюки, запонки и кулон. Ты просишь юношу подержать пока твои покупки и отправляешься на поиски еще одного банкомата.
Банкомат-то ты находишь, да только снимать больше 500 долларов за раз он не позволяет. Ладно, пусть будет три раза. Но эта машинка опять тебя придерживает: ты исчерпал дневную норму. У тебя начинает неприятно покалывать кожу. Что она подразумевает, эта «дневная норма», – календарный день, который закончится в полночь, или суточный период, то есть необходимость ждать до утра? В любом случае ты таким временем не располагаешь. Придется нанести незапланированный визит в банк.
Женщина, сидящая в приемной маникюрного салона, сообщает тебе, что отделение банка находится в пяти кварталах отсюда. Прибежав туда со всех ног, ты обнаруживаешь что-то вроде надумавших поиграть в «паровозик» обитателей дома престарелых. В полном составе. Работает только одно окошко. Ты стоишь в очереди, давя в себе нетерпеливое мычание, а когда наконец оказываешься у окна, кассирша спрашивает, что ты желаешь получить – кассовый чек или наличные. Наличные, пожалуйста, и двадцатками. Последнее заставляет ее смерить тебя взглядом до того неприятным, что ты начинаешь гадать, позвонит ли она сию же минуту в полицию или просто нажмет на кнопку тревоги. Впрочем, ты мигом понимаешь: она всего-навсего недовольна тем, что ей придется пересчитывать такое количество денег. Недовольство, прямо скажем, неуместное – это же банк, он для того и существует, чтобы выдавать деньги. Будь ты в другом настроении да располагай временем, непременно потребовал бы позвать управляющего.
Вернувшись в туристический магазин, ты обнаруживаешь, что юноша уже упаковал все твои покупки, и это представляется тебе замечательным актом доверия. Ты говоришь, что, по здравому размышлению, решил нагревательные пакетики все же не брать. Они отлично работают, говорит юноша. Не сомневаюсь, и все-таки – нет, спасибо. Он пожимает плечами, выуживает со дна пакета упаковку, сберегая тебе шестнадцать долларов девяносто центов. Денежка к денежке – вот и капитал. Когда ты выкладываешь на прилавок пачку двадцаток, у юноши вылезают на лоб глаза.
Около дома, в котором ты недолгое время прожил бок о бок с нимфоманками, находится торгующий по оптовым ценам магазин бытовых товаров. Ты выбираешь легкие пуховые одеяла, и продавец рекомендует взять что-нибудь потяжелее. Эти тепла почти не держат, говорит он. Не страшно, отвечаешь ты.
Теперь остается еще раз зайти в аптеку – и все. Ты заполняешь корзинку следующим: бензин для зажигалки, спички, коробка тонких латексных перчаток, восемь рулонов клейкой ленты, мешки для мусора, здоровенная упаковка влажных салфеток для протирки младенцев и бутыль содовой с двойным содержанием кофеина. Ну и еще журнал для рыболовов – это чтобы людям глаза отводить. Всего шестьдесят один восемьдесят пять плюс налог. Ты с удовольствием расплатился бы накопившейся у тебя мелочью, однако заставлять кого-то пересчитывать ее – не лучший способ сохранения неприметности.
Снаружи пошел снег, мелкий, как нонпарель.
Войдя в дом, ты отряхиваешься. Потом закрываешь глаза и начинаешь прикидывать, что может случиться непредвиденного. Но быстро понимаешь: занятие это пустое, число непредвиденностей бесконечно. Придумывать их можно хоть целый день напролет. Всегда что-нибудь может пойти не так, смирись с этим, потому что, если ты не готов с этим смириться, значит, не готов и идти дальше. А ты обязан идти дальше. Сейчас четыре часа дня. Ты поднимаешься наверх, задергиваешь шторы и ставишь будильник на семь вечера. Потом, не раздеваясь, валишься на кровать и сразу же засыпаешь, и ничего тебе не снится.
Просыпаешься ты голодным как волк. У тебя с самого завтрака ничего во рту не было, да и завтракал ты пустым чаем. Зато теперь идешь на кухню и съедаешь все, что удается найти. Потом завариваешь еще чаю, дабы запастись силами для исполнения того, что тебе предстоит исполнить.
В библиотеке уже пованивает. (Возможно ли? Так быстро?) Для начала, вынуть все из их карманов. В его кармане обнаруживается единственный ключ от какой-то двери, сложенная вдвое открытка с рекламой рок-группы, удостоверение личности с адресом в Куинси, справка об условном освобождении из тюрьмы, сотовый телефон и немного денег. Сотовый у нее красный, обшарпанный. Ты кладешь телефон на ближайшую полку, добавляешь ее тридцать один доллар к его шестнадцати, складываешь их и суешь в задний карман своих брюк. Денежка к денежке – вот и капитал. В ее бумажнике лежат купоны, водительские права и, удивительное дело, библиотечный читательский билет. Хотя что же тут удивительного, почему бы ей книжки не читать? (Просто ты не можешь позволить себе видеть в ней что-то помимо неодушевленного предмета.) Живет же она, жила, в Роксбери. А ты и не знал. И ты желаешь себе поскорее забыть об этом.
Пока ты волочишь ее по полу, у нее задирается юбка. Бедра цвета нутряного сала, дешевые трусы, торчащая из-под них седоватая бахрома. Дотащив труп до места, ты возвращаешь ей пристойный вид.
И расстилаешь по полу одно из одеял. Он субтильней ее, так что тащить его легче, хотя при этом с него сползают мусорные мешки, выставляя напоказ то, что тебе все еще невыносимо видеть; и наступает момент, когда ты, обессиленный, волочить его дальше не можешь. Однако ты должен. Ты укладываешь труп вдоль короткой стороны одеяла, на расстоянии примерно в четыре пятых его длины. Опускаешься на корточки, отвернувшись и зажмурившись, накидываешь на труп одеяло. Перекати его. Это трудно. Он неподатлив, мертвый груз, ха-ха-ха. Запах описать невозможно, даже и не пытайся. Надо было хирургическую маску купить, идиот. Как закончишь, придется еще раз душ принять. Он поворачивается, поворачивается, но несколько вкось, и вместо аккуратного блинчика с мясом у тебя получается какой-то конус. Разверни и начни сначала. Потом еще раз. Ну ладно. Приемлемо.
Клейкая лента тоже идет вкривь и вкось, в результате ты сооружаешь подобие серебристого кокона, а точнее сказать, хризалиды.
Ты расстилаешь второе одеяло и повторяешь все то же самое с ней.
Вот только она гораздо больше. А несовершенство по части симметрии всегда внушало тебе досаду. И все же твои хризалиды кажутся тебе прекрасными. Тебя посещает видение: они вырываются наружу, два новых существа, родившихся из супчика, который был некогда им, и того, что был ею, – крылатые, великолепные, неземные, они плещут крыльями и возносятся в небо, унося все твои печали.
Пока ты предаешься грезам, ее сотовый начинает издавать могучие трубные звуки. Ты спускаешься с небес на землю, смотришь на экранчик: Андрей. Муж? Сын? Сутенер? Да кто ж его знает. Ты ждешь, пока телефон не перестает звонить, потом просматриваешь пропущенные вызовы.
Их шесть.
Это плохо. Называла она кому-нибудь имя человека, который платит ей шестьдесят долларов за уборку дома? (А она вообще его знала, имя-то?) Имеется у нее записанный график работ? И легко ли его найти? Ответить на эти вопросы ты не можешь, надеяться как-то изменить обстоятельства, которые проистекут из ответов на них, – тоже, поэтому выкинь их из головы и сосредоточься на том, что способен контролировать. И ты отключаешь телефон.
Десять тридцать две вечера, ты выбиваешься из графика. Хорошо хоть проспал только три часа, а не четыре и не пять. Тебе необходим запас времени. А постоянство усилий позволит тебе не думать о том, что ты сделал, – не обращать особого внимания на альтернативу, которая предстает перед тобой, когда ты приходишь на кухню, чтобы заняться сборкой картонных коробок: на телефон. Посмотри на него. Ты все еще можешь снять трубку и набрать номер. Можешь ли? Нет. Уже нет. Хотя не исключено, что они все поймут, если ты расскажешь, каким безумным было его лицо, как он ткнул тебе в горло пистолетом. Пистолет-то был не заряжен, но ведь он мог броситься на тебя сзади и задушить или… или… или – да, вот именно: он мог ударить тебя подставкой для книг. Или кочергой. Все же было возможно, а говорить ты умеешь, всегда умел; сними трубку; это будет так легко, верно? – и избавит тебя от стольких трудов, от таких усилий. Но если ты этого не делаешь, значит, ночь твоя только начинается.
Пошли дальше.
Собрав коробки, ты оттаскиваешь две в библиотеку, наполняешь каждую разодранными книгами – не доверху, книги наружу лезть не должны, но так, чтобы коробки не показались слишком легкими, если кто-нибудь примется их ворочать. Что вряд ли случится. С какой стати? Ты должен верить, что никто к ним и близко не подойдет. Запечатав их клейкой лентой, ты пишешь на одной маркером КНИГИ ИЗ ГОСТИНОЙ, а на другой КНИГИ ИЗ ХОЗЯЙСКОЙ СПАЛЬНИ.
И трусцой бежишь по улицам, под тихим снегом.
Фургончик стоит там, где ты его оставил, но сердце твое замирает: парковочная квитанция. Как это возможно? Ты ведь изучил все таблички на стоянке. Вот именно, изучил. И тут ты понимаешь – это не квитанция, это рекламная листовка ресторанчика, предлагающая две порции закусок по цене одной. Ты гневно рвешь ее в клочья, решив, что ноги твоей в этом ресторане никогда не будет.
Для женщины, зарабатывающей на жизнь уборкой, в машине ее царит черт знает какой бардак. Остановившись под козырьком заправочной станции, окруженный занавесками снега, ты избавляешься от ее барахла: так и не вскрытых банок содовой, заляпанных жирными пятнами газет. Чтобы откинуть задние сиденья, тебе приходится несколько раз подергать спинки, зато в результате ты получаешь грузовой кузов, пустой и ровный. Ты платишь за бензин и покупаешь два пластмассовых деревца – два освежителя воздуха «Королевская сосна».
Как ни образцово провел ты мумификацию, вонь в библиотеке, похоже, усилилась. Присев у ее тела на корточки, ты ощущаешь очередной рвотный позыв. Подсунь под нее руки. Черт, не ухватишься – лента слишком скользкая и натянута слишком туго. Сам виноват, уж больно ты старательный. Необходима ручка, и ты сооружаешь ее из той же ленты, черпая вдохновение в витых бумажных ручках пакета из книжного магазина. Потом осторожно тянешь за ручку – тело слегка прогибается, но меньше, чем ты ожидал, – на пробу подергиваешь ее. Держится.
Пошли дальше.
Вдохни поглубже, открой дверь библиотеки, вытащи ее в коридор, оттуда в гостиную, и по другому коридору, и через кухню к крыльцу для слуг, тут хоть линолеум помогает, ты выволакиваешь ее наружу, спускаешь по мерзлым ступеням, и она с глуховатым «ххуп» падает в снег. Негнущимися пальцами ты выкапываешь из кармана ключи от фургончика, отпираешь и поднимаешь дверцу багажника. Потом садишься на бампер, наклоняешься, ухватываешься за ручку и, точно гребец, откидываешься назад, изгибая тело и шею вбок, ты слишком высок, черт тебя подери, но тебе это почти удается, и, когда половина ее тела оказывается в кузове, ты осторожно выбираешься из фургончика через пассажирскую дверь, торопливо огибаешь его и заталкиваешь в кузов все остальное. Вот уж не думал, что это так трудно. Она далеко не так поворотлива, как тебе хотелось бы, тяжелая, закоченелая. Ты опускаешь дверцу багажника и, не закрыв ее полностью, отправляешься за второй порцией.
С ним все идет лучше некуда, пока на крыльце ручка не рвется и ты не летишь вверх тормашками в снег. Времени на изготовление новой нет, ты поднимаешься на крыльцо и стягиваешь сверток вниз, на землю, а там приседаешь на корточки, подсовываешь под него руки, холод обжигает твою оголившуюся спину, поясница запевает йодлем, но ты встаешь и разворачиваешься, пошатываясь. А дверца-то и закрыта. Какого… спрашивается, ты не оставил ее поднятой? Приходится снова бросить его. И, открыв багажник, снова присесть и снова поднять, не обращая внимания на боль. Ты укладываешь его в кузов, криво, но тебе сейчас не до эстетических тонкостей, ты на открытом месте, на виду, и потому обводишь взглядом окна соседей, вот оно, чудо, – все еще темные. Сбегай в библиотеку и принеси третье одеяло. Оно накрывает их обоих, хотя, на твой взгляд, что там под ним – совершенно очевидно. Чтобы разрешить эту проблему, ты снова идешь в дом и забираешь из нижней спальни подушки. Они отлично заполняют промежуток между телами, получается не два бугра, а ровная, сплошная масса, что-то вроде надувного матраса. Хотя зачем тебе везти в машине надутый матрас, ты и понятия не имеешь. Ладно, если полезут с вопросами, отговоришься тем, что тебе потребовалось мягкое основание для коробок с книгами, которые ты скоро водрузишь поверх трупов, – иначе коробки подпрыгивали бы на ходу, с риском для их содержимого. Ты мысленно проговариваешь это объяснение, для практики.
Первая коробка в кузов влезает, но впритык к потолку. Тебе приходится практически вбивать ее, и тут ты соображаешь, что, заполнив весь кузов, перекроешь зеркало заднего обзора. Это и при нормальных обстоятельствах плохо, а при твоих – смертельно опасно. Быстро прикинув нужный тебе объем, ты возвращаешься в дом и собираешь все пластиковые пакеты, какие накопились у тебя за день хождения по магазинам. Потом усаживаешься, скрестив ноги, на пол, вспарываешь кухонным ножом твои красивые коробки и перегружаешь книги в пакеты, завязывая их ручки двойными узлами, чтобы ничего не вывалилось. Все девятнадцать пакетов ушли – кроме бумажного, в котором карта. Ты уже разговариваешь сам с собой. Выглядит это как по-любительски организованный переезд на новое место, но ведь тебе именно такое впечатление и требуется. И ты мысленно хвалишь себя.
Да, нужно еще сделать что-то с пришедшим в полную негодность ковром.
Но это не сейчас. Кухонные часы показывают десять минут второго. Ты еще раз принимаешь душ, надеваешь новую зимнюю одежду, укладываешь в твой (ее) вещмешок перемену одежды и пару новых туфель, так пока и оставшихся в мягкой тряпичной сумке с завязками наверху.
Лопата. Пакет с картой, в который ты суешь ее бумажник, сотовый и документы обоих. Жидкость для зажигалки и спички. Мешки для мусора. Рюкзак. Содовая. Журнал рыболова. (Почему бы и нет?) Нож – да, это, пожалуй, мысль хорошая. Ты напяливаешь уже одиннадцатую за нынешний день пару латексных перчаток и переносишь все в машину. Ветер срывает снег с ветвей. Застегни молнию на парке. Лопата засовывается под край одеяла, мешки для мусора забрасываются в кузов, все остальное – на пол перед пассажирским сиденьем. Готовый к дальней дороге, ты усаживаешься за руль и едешь на север.
Почти в самом начале пути ты бросаешь взгляд на спидометр и с удивлением обнаруживаешь, что стрелка его подкрадывается к восьмидесяти. Идиотизм, особенно на такой дороге. Так с нее и слететь недолго. Ты строго, как полицейский (ха-ха-ха), выговариваешь себе и сбавляешь скорость – в результате поездка затягивается. Появляются и стихают радиостанции, все передают одно и то же – любимую музыку отпускников. Из магнитофончика машины торчит, наполовину высунувшись, кассета. Поколебавшись немного, ты вдвигаешь ее, однако при первых же полившихся из динамиков звуках волосы твои встают дыбом – это та самая мелодия, которую она напевала. Ты выщелкиваешь кассету и швыряешь в окно. Лучше уж жить в тишине. Тебе не привыкать.
Резиновое постукивание дворников по ветровому стеклу.
Крошечные снежные заряды.
Похоже, освежители воздуха только усиливают смрад, привлекая внимание к тому, что должны скрывать. Ты выбрасываешь и их. Однако в такой все нарастающей вонище машину вести невозможно, и ты опускаешь на дюйм стекло одного из задних окон. Холодный воздух врывается за твоей спиной в кузов, шум получается такой, точно за тобой торнадо гонится. Ладно, зато он не даст тебе заснуть, да и запах спадает до терпимого уровня.
По крайней мере, у этой машины привод на все четыре колеса – удобство, о котором ты заранее не подумал. Тут тебе удача на помощь пришла – или судьба.
Магистраль I-95 доходит до канадской провинции Нью-Брансуик, но ты так далеко не забираешься, а останавливаешься севернее Портленда, чтобы перекусить и заправиться горючим. Заправочная станция украшена поблескивающими гирляндами. Ты заходишь в уборную, извлекаешь из его сотового сим-карту и, выйдя оттуда, бросаешь трубку в мусорный бак. А сим-карту суешь в карман.
У служащего на голове обвислый колпак Санта-Клауса, а лицо выражает глубочайшее уныние. Ты покупаешь еще одну «грин-соду». Кофеин в таких количествах наверняка вреден для здоровья. Мутит тебя от него, это уж точно. Стараясь не выглядеть чрезмерно нервничающим, ты достаешь из кармана несколько двадцаток. Один только бензин обойдется тебе на этом пути в несколько сотен. Тебе вдруг приходит в голову, что недавний рост цен на заправках ударил, наверное, и по преступникам – так же, как по всем остальным. В тяжелые времена всем приходится туго, даже злодеям. И ты едва не начинаешь хихикать, прямо здесь, посреди мини-маркета, представив себе мафиози, жалующегося на уменьшение нормы прибыли.
Перед тем как покинуть город, ты бросаешь в каком-то проулке мусорные мешки.
Снова один на дороге, делать тебе нечего, только смотреть в налетающую белизну, и ты пытаешься отбросить, похоронить или хотя бы не подпустить близко к себе зудливую мысль о том, что и ты теперь тоже попал в злодеи.
Некоторое время ты держишься береговой линии, проезжая один за другим игрушечные городки, чьи украшенные резьбой деревянные дома навевают мысли о краснощеких ловцах лобстеров и их пухленьких, смешливых женах: семьи собираются у очагов, пьют горячее вино со взбитыми желтками и сливками, обмениваются подарками, и всем хорошо, всем весело. Потом ты сворачиваешь в глубь материка, проезжаешь щит «Округ Кеннебек, население 117 114». За последние два часа ты видел лишь три машины, и все три шли тебе навстречу. Ты выбрасываешь сим-карту в окно.
Снова на север по узкой, вьющейся по лесу дороге. Небо светлеет от первых лучей солнца, в лесу поблескивают замерзшие озера. И хорошо. На это ты и рассчитывал. Тебе требуется место достаточно глухое, такое, чтобы ты мог спокойно делать свое дело при свете дня. Справившись по карте, ты поворачиваешь на запад. Лес смыкается вокруг тебя, как ладонь. Останови фургончик, выйди наружу, постой на склоне горы. Ты светишь фонарем на стволы деревьев, выдыхаемый тобой воздух поднимается вверх большими белыми клубами.
Снег здесь глубокий, манящий.
Зря ты не раскошелился на обогреватели перчаток.
Привяжи лопату к новому рюкзаку, затяни шнурки на ботинках. Надень поверх латексных перчаток новые, высоконаучные. Подними заднюю дверцу, сдвинь в сторону книги.
Не внушает тебе доверия эта ручка. И ты с ходу решаешь, что сможешь использовать освободившееся одеяло как подобие носилок или плащ-палатки, на которой провезешь ее тело по снегу.
Идея с треском проваливается. После того как вы скатываетесь по откосу (более крутому, чем он казался сверху, да ты еще и приземляешься неудачно, прямо на ручку лопаты), тебе приходится выкапывать ее из снега, переваливать на одеяло. А она оставаться на нем не желает. Одеяло словно бы тяжелеет, начинает рваться. Ничего из этого не получится. Ты переоценил свои силы. Ты оттаскиваешь разодранное одеяло наверх, берешь нож.
Она ушла в снег. Ты опускаешься около нее на колени, делаешь в ленте прорези – достаточно широкие, чтобы в них влезли твои ставшие из-за перчаток толстыми пальцы. Откидываешься назад, тянешь ее на себя, пробуешь двигаться задом. Она подается. Медленно, но подается. Ладно. Хорошо. Уже результат. Пальцы ноют, спина тоже, но тебе хватает сил, чтобы тащиться между деревьями, прорывая след, по которому за тобой сможет пройти кто угодно. Пятьдесят футов. Нейлоновые штаны издают свистящий шелест. Сто футов. Совы заухали. Сто пятьдесят. Сложно переплетенные ветви обращают небо в огромную серую окно-розетку. Запах хвои, густой подрост восточной белой сосны. Куда лучше твоих освежителей. Срезать бы одного из этих высоких солдатиков и подвесить к зеркальцу заднего обзора. Снег здесь уже не такой глубокий, большая его часть налипла, точно ватные шарики, на иглы – на зеленые, те, что вверху. Это они тут, на земле, ржавые. Проплешины льда; ты поскальзываешься, но остаешься на ногах. Тянешь. Свиш, свиш. Двести футов. Потому-то штат Мэн так и прозвали, верно? «Сосновый штат». В пятом классе учительница обществоведения миссис Яки заставляла нас заучивать столицы штатов, символизирующие их цветы и так далее. И ты, чтобы не думать о том, как невыносимо трудна твоя задача, начинаешь перебирать их прозвища. Массачусетс: «Штат у залива». Вермонт: «Штат Зеленой горы». Три сотни футов; четыре. Единственный штат, в прозвище которого нет слова «штат», это Нью-Мексико: «Земля очарования». Ну-ка, давай поближе к югу. Флорида: «Солнечный штат». Калифорния: «Золотой штат». Гавайи: «Штат Алоха». Пять. После Аризоны, «Штата Большого каньона», ты отпускаешь ее, переводишь дыхание (резкое, чистое, отрывистое), отвязываешь лопату и начинаешь рыть яму.
Как бы не так, начинаешь. Земля-то прмерзла. Ты ударяешь в нее, и кажется, что у тебя под ногами скала, и впервые за весь день, и ночь, и день на тебя наваливается разочарование, побороть которое ты не в силах. Взвыв, точно животное, ты вбиваешь лопату в землю и откалываешь несколько кусочков размером с покерные фишки. Ты бьешь снова и снова – и ничего этим не достигаешь. Чтобы углубиться хотя бы на фут, потребуется несколько часов. Тут необходима кирка, а поскольку кирки у тебя нет, придется либо бросить ее здесь, либо отволочь назад – через лес, по снегу, вверх по склону, – от одной мысли об этом у тебя возникает желание сдаться, махнуть на все рукой. Ты пытаешься придумать, что тебя может спасти, и спасение является тебе – буквальным образом в луче света. Упавшее дерево. Подойди к нему. Ты подходишь, падаешь на снег, наполовину заползаешь под ствол. Да, это сгодится. Ты подтаскиваешь ее к стволу, разрезаешь клейкую ленту, решая (без каких-либо на то оснований, интуитивно), что так разложение пойдет быстрее. Разворачиваешь одеяло, и она появляется на свет, не преобразившаяся и крылатая, но прежняя – разве что посерела немного.
Ты давно уже миновал грань, до которой тебе еще хотелось блевать, однако, когда ты просовываешь руки ей под мышки, тебе становится муторно. Ты тащишь ее к дереву, ощущая исходящий от нее запашок смерти, чувствуя сквозь перчатки ее плоть. На секунду тебя посещает мысль, что с рвотой ты все-таки еще не разделался. Ты засовываешь тело под дерево головой вперед, проталкиваешь его, налегая на ноги, мало-помалу, колени ее точно заржавели, но все-таки гнутся, господи, как же медленно все, как медленно, и наконец она улезает под ствол по пояс, ну и хватит, хватит уже, хватит, ты отдираешь кору, отламываешь сучья, собираешь сосновые шишки, камни, заваливаешь то, что осталось снаружи, и, молясь, чтобы какой-нибудь любитель падали обнаружил ее как можно скорее, бежишь назад, к машине.
Бежишь, спотыкаясь, проваливаясь в снег, желая лишь одного – убраться от нее как можно дальше. В носках у тебя лед, руки промерзли до самых подмышек, тебя трясет, но ты все же бежишь, бежишь, взбираешься, цепляясь руками, по откосу, вваливаешься, дрожа от ужаса и холода, в машину, успокойся. Все хорошо. Успокойся. У тебя жар, только и всего. Пальцы, когда ты пытаешься расстегнуть покрывшуюся пятнами – не то от земли, не то от трупа – куртку, не слушаются тебя, и пахнешь ты ее смертью. Она липнет к тебе, куртку придется снять. Сними ее. Сними. Успокойся. Футболка вся мокрая. Ты с трудом различаешь дорогу. Ветровое стекло запотело. Ни черта не видно. Успокойся. Успокойся. Посмотри на часы. Посмотри. Семь утра. А у тебя еще дел по горло. Успокойся же. Успокойся. Успокойся и включи двигатель. Включи. Ну, давай, включай. Сделай это. Вот сейчас и сделай, сию же секунду. Включи двигатель. И вперед. Поезжай. Пошевеливайся.
Пошевеливайся.
В девяноста милях от канадской границы ты замечаешь у дороги вывеску закусочной. На парковочной площадке теснятся грузовики с прицепами. При том, что выглядеть ты наверняка должен измызганным, тебя, когда ты входишь внутрь, окидывают лишь несколькими отнюдь не пристальными взглядами. Присмотревшись к посетителям, ты понимаешь причину: это либо жители гор, либо дальнобойщики. Женщина, если не считать официанток, тут всего одна – и очень крепкого для ее пола сложения. Ест она за стойкой, в одиночестве, напряженные плечи ее показывают: она сознает, что является предметом вялого любопытства, но и не более того. Ты в этом заведении единственный мужчина без растительности на лице. А кто-нибудь еще из присутствующих одолел полное собрание сочинений Платона? Ты с уверенностью заключаешь, что, кроме тебя, никто здесь похвастаться таким подвигом не может.
Меню отпечатано на двух языках, английском и французском. Ты делаешь заказ, раскрываешь перед собой на столе журнал для рыболовов, читаешь, прихлебывая кофе, статью о «семи секретах успешной ловли лосося». Съедаешь омлет с жареным хлебом и беконом, выпиваешь еще одну чашку кофе, после чего справляешь нужду в грязной, выстуженной уборной. А возвращаясь, извлекаешь из ее сотового сим-карту и роняешь трубку в корзину для мусора.
Плоская равнина, безветренная, лунный такой пейзаж. Солнце низко висит над горизонтом. Разбитая, обледенелая дорога идет с юго-востока на северо-запад, и, насколько ты можешь судить, ее даже на карту наносить не стали. С южной от тебя стороны простирается замерзший луг, за ним видна волнистая линия деревьев.
Снег, покрывавший луг, превратился в лед – это удача, но с некоторыми оговорками. С одной стороны, он хорошо скользит. С другой – ты тоже, ноги у тебя разъезжаются, точно у Чаплина. Бей в лед каблуками. Толку от этих ботинок. Надо было с шипами брать. Не додумался. Ты иди, иди. Тяни его за собой. Фургончик начинает сокращаться в размерах. Далеко ты уже ушел? Не так чтобы очень. Впрочем, самое трудное позади. Все будет хорошо. Должно быть. Продолжай. Пошевеливайся. Трудись. Свиш-свиш, говорят твои штаны, хорошие штаны, полноприводные. Ты работал на железной дороге, целый день, долгий, как жизнь. Вот именно, работал на железной дороге – для препровождения времени. А кто работает на железной дороге, чтобы только время проводить? Это что же – хобби такое? Не вышивание крестиком все-таки и не теннис, за которые ухватываешься от нечего делать. При прокладке первой трансконтинентальной дороги перемерло несчетное число людей, все больше привозных китайских рабочих, они гибли от суровых зим, при случайных взрывах. Тут, знаешь ли, не до смеха. А все эти старинные песенки – чушь. Ну грызет Джимми кукурузу, почему меня это должно волновать? Или еще кого-нибудь? Ты шагай, шагай. Ты, было дело, прослушал курс по народным песням и их связям с подсознательным. Его какой-то умалишенный читал. Лучше бы ты в юристы подался. Смотри-ка, деревья уже близко. Тяни, тяни. Прорези в ленте расползаются, дернешь посильнее – она и порвется. Терпение и труд все перетрут. Чушь какая-то, верно? Или вот еще: мошенник всегда в проигрыше. Если вот этот не в выигрыше, то я уж и не знаю. Ха-ха-ха-ха-ха. Двадцать четыре часа назад он не был таким тяжелым. У тебя уже волдыри на пальцах. И жилы на руках того и гляди лопнут. Никто не смог бы вынести того, что вынес ты. Ты – сверхчеловек. И ты вспоминаешь Ницше, его запрет перекраивать мир по своим меркам. Вспоминаешь его усы. Он бы в той забегаловке точно за своего сошел, ха-ха-ха. Шагай, шагай. Свиш, свиш. Дэвиииии. Дэви Крокетт. Король Дикого фронтира[27].
Добравшись до деревьев, ты продолжаешь пятиться, пока не меняется освещение, потом оно меняется снова, и ты, глянув вверх, видишь, что вышел на поляну. Верхушки деревьев поднимаются над тобой, точно венец, точно стена колодца. Ты уже видел это место. В снах; написанным красками на кусочке стекла. И вот оно открылось тебе, алетейа[28]. Смотри вокруг и дивись.
А где же олень?
Где охотник?
И который из них – ты?
Ты сожжешь его.
И дым полетит над деревьями.
Миг облегчения. Паломничество завершено, жертва принята небесами, ты можешь раздеться донага и бежать по снегам, распевая гимны.
Впрочем, ничто не дается нам так просто, верно?
Потому как горит он несколько минут, а затем в единый миг гаснет.
Аромат пережаренной свинины, ты, стараясь не дышать, вновь орошаешь его бензином для зажигалки. И добавляешь к бензину, чтобы ускорить дело, сухие ветки и листья. А потом бросаешь на него горящую спичку и он вспыхивает.
На сей раз пламя держится немного дольше.
На третью попытку уходит весь бензин, какой оставался в жестянке. И, пока ты размышляешь, не бросить ли его здесь, до тебя доносится некий звук – кто-то приближается.
Бежать бессмысленно. Ты поднимаешь с земли лопату, стискиваешь ее ручку и ждешь. Кто бы это ни был, не стоило ему или ей гулять нынче вечером по лесу. Безмолвие. Безмолвие. Ты тихо обходишь по полукругу источник звука и наконец обнаруживаешь футах в ста от себя одинокого, отощавшего волка.
Он улыбается тебе мохнатой улыбкой.
Привет, говорит он.
Ты подхватываешь с земли скомканное одеяло и отступаешь. И уже издали видишь, как он выходит из подлеска и крадется к дымящемуся жертвенному костру, с интересом принюхиваясь к останкам.
И что воспоследовало в безмолвии? Ты один среди темноты и снега. Так что? Когда у тебя только и осталось, что девять часов езды да белый шум? Ты занялся тем, чего столь успешно избегал до этого времени: начал думать. Твои мысли слишком уж долго держались в отдалении, ждать и дальше они не пожелали. Терпение их лопнуло, им захотелось войти в тебя. Они и вошли, вышибив дверь. Мысли о его расколотом черепе. О ее похоронном пении. О том, что ты действовал как автомат, – и, получается, знал, как следует действовать. Кто ты? Это именно ты претерпел метаморфозу, ты вырвался на свет из хризалиды? Но если так, если сегодня достиг своей высшей точки некий процесс, – значит, он должен был когда-то начаться.
На середине пути до дома ты останавливаешься у ресторана быстрого питания. От одежды твоей несет гарью, и базовая нота этого парфюма – запах горелых волос. Люди провожают тебя взглядами. Ты торопливо поглощаешь сэндвич и отправляешь ее сим-карту в бачок для отходов, вместе с картошкой фри, к которой ты не притронулся.
Перед самой границей штата ты останавливаешь машину на площадке для отдыха. Под бетонным навесом стоят четыре торговых автомата. Ты огибаешь их, заходишь туда, где земля усыпана бумажными обертками и смятыми банками, и зашвыриваешь лопату в темноту – как можно дальше.
В половине двенадцатого ночи ты заезжаешь на парковку торгового центра в городке Кандия, штат Нью-Гемпшир, собственно, это не то чтобы городок, а просто пригород Манчестера. Ты едешь по парковке, пока не обнаруживаешь то, что искал: помост с большими мусорными баками. Табличка предупреждает тебя, что пользоваться ими без специального на то разрешения не положено. Нарушители будут преследоваться судебным порядком. Ты поднимаешь крышку одного из баков и высыпаешь в него содержимое всех девятнадцати пакетов с книгами, а затем, скомкав пакеты, бросаешь их, а с ними и одеяло, в другой бак, соседний.
В час пятнадцать ты добираешься до Роксбери и останавливаешь фургончик в проулке, находящемся примерно в миле от ее дома. В нормальной ситуации ты бы нервничал – это один из самых опасных районов Бостона, – однако сегодня ты сонно невосприимчив к сведениям подобного рода. Ты вытаскиваешь из машины вещмешок с чистой одеждой и прочее твое барахло, запихиваешь все в рюкзак. Протираешь все в кабине детскими влажными салфетками. Времени это занятие отнимает немало, зато думать не позволяет. Потом ты поднимаешь второй ряд сидений и захлопываешь дверцу машины, оставив ключи внутри.
Пройдя четверть мили, ты видишь заправочную станцию, а рядом с ней уборную. Там ты переодеваешься и укладываешь пропахшую дымом одежду в вещмешок. Берешь его и рюкзак в руки и идешь по жилой улице, обитатели которой выставляют свой сор перед домами, чтобы его забирала по утрам мусорная машина. Ты опускаешь мешок в бак, стоящий на углу одного из кварталов. А пройдя еще два или три, поступаешь так же с рюкзаком. Прохлопай карманы. Да, у тебя остались только ключи от дома, бумажник и перчатки на руках. Сними их. И латексные тоже. И выбрось, по одной, пока идешь на север, к реке, к мосту через нее. Такси не видно. Подземка уже закрыта. До Кембриджа три с половиной мили. Половина пятого утра. Поднимись на свою веранду. Окрестности тихи. Окна темны. Ты не спал почти сорок восемь часов – если не считать тех трех. Войди в холл. Закрой дверь. Добро пожаловать домой.
Глава двадцать третья
На следующее утро я проснулся с чем-то вроде похмелья, да оно и понятно: алкоголь и кофеин сушат, а последнего я наглотался столько, что заснул с немалым трудом – и это после двух самых утомительных дней моей жизни. Снились мне какие-то обрывки, перемежавшиеся кошмарами. В некоторых из них я занимался тем, с чем совсем недавно покончил: ехал в темноте или шел по снегу глубиной выше колена. Впрочем, почти ничего способного испугать меня в этих снах не происходило. Состояли они из неподвижных картинок или коротких последовательностей кадров, в которых никакие другие живые существа не появлялись, – беззвучные, разорванные сны, и заурядные и жуткие сразу. Я стоял посреди аудитории с десятками столов, за которыми никто не сидел, и это пронзало меня ознобом. Задул грязный ветер. Листки бумаги, стопками лежавшие на столах, завихрились вокруг меня, и я утратил способность что-либо видеть. Я стоял у моего высокого школьного шкафчика, глядя на снимки, приклеенные прозрачной лентой к внутренней стороне его дверцы. Я отчетливо понимал, что опаздываю на урок, но мне хотелось, прежде чем идти куда-то, разглядеть снимки. Не получалось: они были слишком нечеткими. Я щурился все сильнее, наклонялся, сознавая, что зря трачу время и только опаздываю еще пуще, и вдруг меня завертело волчком, я начал трансформироваться и обратился в младенца, корчившегося на холодном линолеуме, голого, безмолвно кричащего, красного как буряк, с мокрой, беззубой дырой вместо рта, и проснулся от собственных, куда как более звучных криков, сведенный судорогой, задыхающийся; простыня подо мной была перекручена, с подушки слезла наволочка, мозг пропитался ужасом, который задержался во мне на срок гораздо более долгий, чем тот, что обычно отводится таким ощущениям, все вокруг было затянуто пеленой нереальности. Чтобы вернуться на землю, я попытался встать, немного пройтись, заставить себя сосредоточиться на крепости половиц под моими босыми ступнями, однако голова моя закружилась, и кончилось все тем, что я опустился на пол в изножье кровати, накинул на себя одеяло, сгорбился и стал раскачиваться, ведя отсчет оставшегося до рассвета времени.
Первый же взгляд, которым я окинул библиотеку, меня отрезвил: вокруг каминной полки еще различались длинные мазки крови. Голые полки говорили об исчезнувших книгах. Некоторые фотографии висели криво, а стекло одной треснуло прямо посередке. Самые, на мой взгляд, серьезные затруднения ожидали меня с ковром, тем более что машины у меня уже не было. Я снял треснувший снимок (Альма с сестрой на пляже), тревога моя удваивалась с каждой секундой. Неужели я и вправду был так невнимателен? В дороге я все повторял себе, что если кто и заглянет в библиотеку, то увидит – в худшем случае – следы шумной вечеринки. Но если я был слеп настолько, что проглядел даже то, что находилось у меня перед носом, то какие еще менее приметные проблемы оставил я без внимания? Каким числом деталей пренебрег? В библиотеке пахло смертью, мне захотелось вернуться в постель. В этом и состоит, подумал я, единственный ответ: спать, продолжать спать, пока я не проснусь в другой стране, в двухстах годах отсюда. Здесь мне придется позаботиться слишком о многом, а угроза неудачи так и будет вечно висеть надо мной. И вдруг я понял, со своего рода пророческой ясностью, то, что мне предстояло вскоре изведать на непосредственном опыте: жизнь, которую я знал, закончилась и, пока я пребываю в сознании, покоя мне не будет.
Открытое окно помогло избавиться от запаха, и я, радуясь свежему воздуху, собрал новый арсенал чистящих средств, разрезал на куски старые купальные полотенца Альмы и приступил к оттиранию пола, проходясь по оголенному дереву плотными кругами; пот скапливался у меня под линией волос, стекал по носу и, повисев на кончике, отчего тот начинал чесаться, падал на пол и разлетался брызгами. Каждый раз, как мне казалось, что я справился с одним из пятен крови, я наклонялся, прищуривался и обнаруживал, что оно по-прежнему здесь – призрачно розовый водяной знак либо тонкие багровые полоски, повторяющие очертания стыков паркетных досочек, едва различимые невооруженным глазом, однако мне представлявшиеся яркими, как неон. Не придется ли перестилать пол? Предварительно содрав паркет. Жуткий, леденящий кровь образ явился мне: кровь, подобно кислоте, проедает себе путь до самого фундамента, и остается только одно – снести библиотеку… а если и этого не хватит? Если сама земля сохранила следы того, что произошло над ней? Перепахать ее? Залить напалмом? Закатать в пятнадцать футов бетона? Что я могу сделать, чтобы почувствовать себя в безопасности, раз и навсегда?
Разогнувшись и скрутившись немного назад, чтобы окунуть тряпку в ведро, я опустил ладонь на ковер и зацепился пальцем за какой-то струп. Взглянув туда, я увидел большое пятно крови, из середины которого торчал отвердевший клок человеческих волос.
Я встал, спокойно проследовал в ванную, и там меня вывернуло наизнанку.
В два часа дня я оттащил в крыльцу для слуг три пухлых мусорных мешка.
Хотя Научный центр опустел, поскольку все разъехались на зимние каникулы, я, стоя в этот вечер в компьютерной кабинке, все же чувствовал, набирая в «Гугле» слова «удаление пятен крови с ковра», что совершаю поступок безрассудный. (Я мог, конечно, проделать это и дома, но мне довелось прочесть слишком много статей о мужчинах, чьи жены вдруг исчезали куда-то, а после в архивах их браузеров обнаруживались поиски, проведенные по фразам «не оставляющий следов яд» или «избавление от тела».) Я получил немалое число предложений, начиная с методов профессиональной очистки мест преступления и кончая рецептом, на котором в конечном счете и остановился: вода, соль, перекись водорода.
Работал он лучше, чем я мог вообразить. Кровь снималась с ковра, унося с собой небольшие количества краски. Можно лишь преклоняться перед коллективной мудростью миллиардов людей, из которых столь многие – дураки дураками. То есть работал этот метод до того хорошо, что я задумался – а нужно ли избавляться от ковра? Он такой красивый, а если местами и полиняет немного, то кто сможет сказать – отчего? Вы вот сможете? С другой стороны, уезжая отсюда, я полагал, что вся остальная библиотека выглядит отлично.
Я отталкивал мебель к стенам комнаты, и спину мою опять прямо-таки жгло. Глобус; кресла. Весь в поту, я приоткрыл окно еще на шесть дюймов, скатал ковер, скрепил его клейкой лентой. Библиотека выглядела теперь оголенной, странно ободранной, и я понял, что ковру придется искать замену. Тот, что лежит в музыкальной гостиной, слишком мал. Перетаскивать сюда ковер из гостиной тоже нельзя – получится просто другое зияющее пустотой пространство. И тут решение само явилось ко мне, и я поднялся в мою спальню.
Я избавлю вас от описания акробатических трюков, которые мне пришлось исполнить, чтобы в одиночку вытянуть персидский ковер из-под огромной кровати. Времени это отняло больше, чем я рассчитывал, а спину довело до того, что она объявила мне полный бойкот. Когда же я расстелил в итоге новый ковер, то понял: он слишком ярок – его насыщенные синий и красный цвета никак не сочетаются с зеленью шелка вокруг каминной полки и с мягкой краснотой дерева. Обеспокоенный этим, я все же оттащил испорченный ковер в кабинет, запихал в угол и оставил там – ожидать решения насчет того, как я от него избавлюсь; затем, сгибаясь вдвое от боли, вернул библиотечную мебель на прежние места, закрыл окно и отправился на поиски ибупрофена.
Так я протрудился несколько дней. Бросил в каком-то переулке пылесос Дакианы, а на парковке супермаркета – разбитый торшер. Отдраил прихожую, кухню, крыльцо для слуг, изведя ведра воды и галлоны мыла. На четвереньках, с тюбиком герметика в руке исползал всю гостиную, не понимая, что мне делать с выбоиной, которую оставила в штукатурке брошенная кочерга. Я стирал коврики ванной, набивал холодильник едой, которую желудок мой не переваривал. На время каникул многие мастерские позакрывались. Мне пришлось заехать аж в Бруклин, чтобы найти открытую багетную, в которую я сдал для починки поврежденную рамку с фотографией. Я вызвал драпировщика, и тот предложил заново обтянуть оба кресла тканью, похожей на прежнюю, запросив за все тринадцать сотен. Я согласился, он увез кресла. Я измерил пустое, оставленное погибшими книгами пространство, зашел в букинистический магазин, продававший книги ярдами, и попросил продавца подобрать все, что у них есть на немецком языке. Стекольщик, пришедший, чтобы вставить выбитое стекло, сказал, что воспроизвести миниатюрную картинку он не сможет. Да и никто бы не смог – вещь была редкостная, настоящее произведение искусства. Такое погубишь – уже не вернешь.
Все эти дела, как ни были они тягостны и обременительны и сколько времени ни пожирали, стали для меня спасательным тросом. Без них я наверняка развалился бы на куски. Чем сильнее погружался я в мелочи, тем легче было не думать о том, что я сделал или что теперь со мной будет. Нет, лучше уж списки пустяковых дел составлять.
Сказать, что на меня нападал страх, было бы не совсем правильно, да и никакое слово не способно точно передать ощущения тех первых нескольких дней. Не «нападал», поскольку это слово подразумевает внезапность, натиск разрушительного урагана, сила которого отчасти определяется его целенаправленностью. Моя же буря вызревала медленно: погромыхивающие раскаты в животе, постепенно поднимавшиеся вверх, обещая все худшее, худшее, худшее… да и не «страх» это был, скорее букет самых разнообразных эмоций, каждая из которых окрашивала и формировала остальные – вот как симптомы, соединяясь, образуют единственную болезнь. Присутствовало среди них ощущение отчужденности и что-то еще – пожалуй, правильнее всего будет назвать это духовной тошнотой. Ну и постоянная угроза непристойного срыва, потребность визжать или хохотать, бросаясь всем телом на дверь моего рассудка, одолевавшая меня, пока я нетерпеливо переминался перед кассиром, наблюдая, как он ошибается, подсчитывая мою сдачу. Часто мне начинало казаться, что я попал не в свое тело, и я обнаруживал, что разглядываю собственную руку, гадая, откуда она взялась, а следом принимался гадать о причинах такого моего поведения, а следом – гадать, почему я об этом гадаю – способен ли я вообще видеть хоть что-нибудь ясно или теряю рассудок… и так далее и тому подобное… То был выматывающий нервы, рекурсивный самоанализ, который если куда меня и приводил, то в еще большие глубины моего сознания, а именно их мне следовало избегать в первую очередь. И, приходя куда-нибудь, все равно куда, я знал, какое произвожу впечатление: человека свихнувшегося, подозрительного, скорого на испуг, без нужды резкого. Понимание того, что это лишь усилит мою чувствительность к реакциям людей, заставляло меня становиться еще более подозрительным и резким. Я чувствовал, что все вокруг присматриваются ко мне – к моим покрасневшим от паров детергента глазам; к ладоням, сморщившимся, стиснутым в кулаки и дрожащим. Присматриваются к разодранной правой щеке, этому извещению о том, что я виновен, виновен, к моей личной каиновой печати. Каждое утро начиналось с того, что я наносил на лицо густой слой тонального крема – мало ли кто может ко мне заявиться. Я, конечно, никого не ждал, но лучше переосторожничать, чем после пожалеть. Крем разъедал ранки, вынуждая меня почесывать их, они открывались снова… я начинал думать о том, как они бросаются в глаза… и спешил нанести еще более толстый слой крема – пока кто-нибудь не увидел меня, не заподозрил неладное, не донес.
Как по-вашему, можно так жить? Соскакивать с катушек при каждом контакте с людьми, шарахаться от каждого пустяка, это, знаете ли, изматывает, вот и скажите мне, можно так жить и не сойти с ума?
А при первом свете зари я вылетал из кровати, спасаясь от неописуемых снов.
Через шесть дней после того, как я совершил два убийства и спрятал трупы в лесах Новой Англии, кто-то позвонил у моей двери. Я заскочил в ванную, чтобы проверить лицо, добавил на него немного тонального крема, расправил складки на рубашке и, открыв дверь, увидел улыбавшегося детектива Зителли. С ним был еще один мужчина, тоже, судя по выправке и выражению лица, полицейский. Бледный, с завивающимися наподобие буравчика рыжими волосами и носом пуговкой, он выглядел как типичный бостонский ирландец, хотя чрезмерный рост – он был дюйма на три, самое малое, выше меня – наводил на мысль о скандинавском дедушке. Он неприятнейшим образом оглядел меня, причем глаза его задержались на нашлепке, украшавшей мою правую скулу.
– Простите, что побеспокоили, – сказал Зителли. Из кармана его пальто торчал свернутый в трубку бурый конверт, зловеще толстый. – Это детектив Коннерни. Ничего, что мы в такое время?
Я не без труда, но обрел дар речи:
– Э-э. Да. Прошу вас. Входите.
Они, как это принято у полицейских, встали посреди гостиной.
Я спросил, не желают ли они что-нибудь съесть.
Зителли прихлопнул ладонью по конверту.
– Чашка кофе – это было бы роскошно.
Поскольку предложение мое искренним не было, пришлось объяснить им, что кофеварки у меня нет. Может быть, чаю? Зителли помахал рукой: нет, спасибо, но Коннерни сказал: «Конечно», все еще глядя на меня так, точно я ему деньги задолжал. Я предложил им устраиваться поудобнее и покинул гостиную – так медленно, как мог.
Ладони у меня вспотели, открыв кухонный шкафчик и достав из него большую чашку, я уронил ее, она грохнулась об пол и разбилась вдребезги. Встав на колени, я торопливо смел осколки в ладонь. Ордер. Вот что у него в конверте. Документ, в котором сказано: тебе конец. Да, бесспорно, но там должно лежать и другое, много другого, иначе он не был бы таким толстым. Скорее всего, показания – Чарльза Палатина, доктора Карджилл – насчет моих низких нравственных качеств, корыстолюбия и мелочности. А может быть, свидетельские показания о каждой из покупок, совершенных мной 28 и 29 декабря, начиная с туристских ботинок и кончая одеялами и приправленным сигаретным пеплом омлетом из «Закусочной Жан-Люка». Сделанные службой наружного наблюдения снимки, на которых я еду, сжимая побелевшими руками руль, по I-95, забрасываю, согнувшись, ее листвой и подношу зажженную спичку к дымящемуся подолу его рубашки. Отчет об анализе ДНК, сообщающий, что кожа, частички которой были обнаружены под ее ногтями, содрана с моей физиономии во время драки. Из соседней комнаты доносились два мужских голоса – полицейские разговаривали. Обо мне, разумеется, прикидывают, как я буду вести себя во время ареста, как взять меня врасплох, окажу ли я сопротивление. Кто из них будет держать меня за руки, кто за ноги. Кто зачитает мне права. Свяжут ли меня по рукам и ногам? Или все пройдет цивилизованно – сначала чайку попьем, поболтаем о том о сем, а там уж и в «обезьянник»? Я здорово облегчил им работу моей беспечностью, не так ли? Я взглянул в сторону крыльца для слуг: может, выскользнуть через боковую дверь? И побежать, не останавливаясь, пока не перестанет идти снег, пока он не заметет все мои следы и не освободит меня от этого ледяного, холодного ада? Я смогу начать новую жизнь в каком-нибудь городке. Смогу отправиться – нет, не домой, наверное, но в какое-то место, достаточно близкое к дому, найти работу, которая обеспечит мне прожиточный минимум, сменить имя. Да, но куда я отправлюсь? И как? В моем распоряжении нет подпольной сети, в которой я мог бы укрыться. У меня нет «контактов». Все, что я делал до этой минуты, было импровизацией, основанной, по сути ее и логике, на кинофильмах. А в настоящей жизни они не срабатывают. И разумеется, полицейские предвидели мою реакцию и поставили своих людей прямо в конце подъездной дорожки… Нет, бежать я не могу, – во всяком случае, сейчас. Придется вернуться к ним. Что выглядело равно немыслимым. Эти двое – первые за неделю люди, с которыми мне придется по-настоящему разговаривать, и я, зная то, что знаю, сдерживаться в их присутствии, скорее всего, не смогу. Они представляют Закон. А я чувствую, что совершенное мной вытатуировано на моем лице. Оно и вытатуировано. Нужно еще раз намазаться кремом. Я услышал смех Зителли, и у меня перехватило горло, мне показалось, что на кухне резко подскочила температура. Я думал о том, что мне следует перестать думать. Следует действовать. Чем дольше я взвешиваю мои возможности, тем меньше их у меня остается. Встроенные в плиту часы тикают невероятно громко, время уходит, слишком много времени, ты хоть кран открой. Они там ждут, у них возникают подозрения – никто же не приготавливает чашку чая так долго. Я поставил чайник на плиту, склонился над ним, умоляя его закипеть.
– Знаете, на этот счет даже поговорка имеется.
В двери стоял, почти подпирая макушкой притолоку, Коннерни.
– И какие же у меня возможности выбора? – спросил он.
– Э-э, – проблеял я.
Он обошел меня, оглядел построенный мной на рабочем столе зиггурат из коробочек с чаем. Снял с него одну из верхних, прочитал надпись на ней:
– «Взрыв самбука».
И взглянул на меня, ожидая комментария.
– Пикантный, – сообщил я.
Он вернул коробочку назад.
– А вы меня не узнали, верно?
Я жестом показал, что нет, не узнал.
– Даю намек, – сказал он. – Готовы? Значит, так: недостаточно делать то, что было бы достойным нравственно и отвечало закону; деяние должно совершаться во имя закона. – Он улыбнулся: – Соображения имеются?
Появился Зителли:
– Вижу, вечеринку перенесли сюда?
– Э-э… – выдавил я.
– Итак, ваш ответ? – спросил Коннерни.
Я покачал головой.
– «Кант и Идеал Просвещения». – И он ткнул в меня пальцем: – Вы были моим АП.
К Зителли:
– Он был моим АП.
– Что такое АП?[29] – поинтересовался Зителли.
– То, что ваши люди называют «задрот».
– Наши люди?
– Немытое большинство, оно же простой народ.
– Вот же типчик… Семнадцать лет проработал в полиции, а более наглого ублюдка я не встречал.
– Ха-ха, – выдавил я.
– Совсем меня не помните? – спросил Коннерни.
– А ко… э-э. Когда…
– Первый семестр моего последнего курса. Стало быть, осень две тысячи второго.
– Я… Простите. За многие годы у меня было столько студентов, что…
– Да ничего страшного, – сказал Зителли. – Не все же такие, как он – жутко памятливый, здоровенный рыжий ирландец с крошечным пенисом.
Коннерни хохотнул.
– Ха-ха-ха, – поддержал его я.
– Он был хорошим преподавателем? – спросил Зителли.
– О да, – сказал Коннерни. – Отличным. И группа у нас была отличная. Мелицки вот жалко.
– Да, – сказал я и, почувствовав, что следует что-то добавить, спросил: – Так вы учились на философском?
– На социологическом.
– Это на котором в карте мира разбираться учат? – спросил Зителли.
– Только не в Гарварде.
– Ах-ах-ах, – произнес Зителли. – Ну извините.
– Ха, – произнес я. – Ха-ха.
Зителли спросил у Коннерни, поставил ли я ему пятерку.
– Четыре с плюсом, – ответил Коннерни.
И улыбнулся мне.
Засвиристел чайник. Когда мы вернулись в гостиную, Зителли протянул мне конверт. С мгновение я поколебался, как будто, отказавшись принять его, опроверг бы тем самым все, что говорится в нем на мой счет. Однако принял и приподнял клапан. В конверте лежала ксерокопия диссертации Альмы.
– Оригинал верну, как только смогу, – сказал Зителли. – Я подумал, что пока вам сможет пригодиться и это.
– Спасибо…
– Да не за что. И простите, что мы явились без предупреждения. Просто были по соседству, и, ну, я понимаю, как странно это выглядит, но мне пришло в голову – может, вы покажете моему другу библиотеку, если это не слишком неудобно? Он в таких вещах разбирается. Вы не против? Несколько минут, не больше.
– Идите за мной, – сказал я.
Я прошелся там по каждому квадратному дюйму раз десять, самое малое. И у меня не было никаких оснований предполагать, что эти двое пришли сюда по причинам, отличным от простого житейского любопытства. Я постарался – думаю, небезуспешно – изобразить безразличие собственника. И тем не менее такого страха, какого я натерпелся в те двадцать пять минут, мне испытывать еще не приходилось. Впрочем, то, что делало происходящее столь изматывающим нервы, одновременно позволяло мне сохранять видимость спокойствия, а именно абсурдность всей ситуации: парочка детективов из отдела убийств разгуливает по комнате, которая совсем недавно служила временным моргом. На свой манер, это было невероятно смешно, и, пока они ошеломленно прохаживались по библиотеке, я давил в себе приступы хихиканья.
– Иисусе, – пробормотал Коннерни, большая ступня которого утвердилась в точности там, где недавно покоилась голова Дакианы.
Я стоял у глобуса, лениво покручивая его.
– Красивая вещь.
– Что да, то да.
Зителли улыбнулся мне, словно говоря: «Вы верите этому субчику?»
Я тоже выдавил улыбку, на самом деле ожидая его замечаний по поводу замены ковра, исчезнувших кресел…
– А что случилось с вашим другом? – спросил он.
Пол ушел из-под моих ног. Игра закончена. Все-таки осмотр библиотеки был лишь предлогом, а теперь над моей головой занесли топор. «С вашим другом». Ха-ха-ха. Коннерни еще делал вид, что осматривается, но я понимал: если я рванусь к двери, он меня перехватит. Все должно было произойти здесь, произойти сейчас, и мне оставалось только одно. Сдаться.
– С другом, – повторил я.
– Ну, помните… – И Зителли провел пальцем по верхней губе.
Молчание.
– Моя девушка попросила убрать его, – сказал я. – Он ее пугает.
– Вы это о ком? – поинтересовался Коннерни.
– О Ницше, – пробормотал я.
– А. – Он закрыл глаза. – «Сострадание в человеке познания почти так же смешно, как нежные руки у циклопа»[30].
Зителли усмехнулся.
– Гарвардцы, – сказал он. – Членоголовые.
Я проводил их до выхода, они рассыпались в благодарностях, клянясь, что больше ни разу меня не побеспокоят, – вексель, в возможности обмена которого на наличные я немедленно усомнился.
Я вытащил полу-Ницше из-за громоздившихся в стенном шкафу кабинета картотечных ящиков, за которые засунул его. Я был тогда слишком не в себе, чтобы сообразить, что и его стоит почистить, в результате залившая Ницше кровь запеклась крупинками ржавчины. Имелось и пятно побольше, залепившее, точно катаракта, единственный глаз философа. Я поскреб пятно, и ноготь мой стал оранжевым. Зеленая бархатная подстилка почернела. Я отодрал ее, смял и утопил в унитазе.
«Гугл» предложил удалить ржавчину с чугуна посредством моющего средства и сырой картошки. Я приобрел в магазине и то и другое. Сидя за кухонным столом, разрезал картофелину, капал жидкое мыло на ее мягкую плоть и протирал ею подставку для книг, пока картофелина не чернела. Срезав загрязненный слой, начинал все заново. Полицейские пришли, ушли и ни слова мне не сказали. Однако меня не одурачишь. Что-то у них затевается. Должно затеваться. Потому что стоит поверить в то, что мир может прикончить тебя, – и ты не только сживаешься с этой верой, но начинаешь питаться ею. Я срезал с картофелины еще один слой. Через несколько минут от ржавчины не осталось и следа. Мой друг, так назвал его полицейский. Мой друг выглядел прекрасно.
Глава двадцать четвертая
В трубке стоял какой-то шум, Ясмина рыдала, поэтому слова ее я разбирал с трудом.
– Ты откуда звонишь? – спросил я. – Не из аэропорта?
– Да, у меня ночной рейс. Вылетаю в пять тридцать.
– Я думал, ты только в среду вернешься.
– Я обменяла билет. Все кончено, Джозеф. Я рассказала о нас Педраму.
Если она ожидала, что я испущу победный клич, то ощутила, надо думать, разочарование. Все, что я смог выдавить, это:
– Правда?
– Пришлось. Я больше не могла это выносить.
Она начала описывать посвященный помолвке прием: гостей, под завязку набивших мясной ресторан в Беверли-Хиллз; мерцающие блюда с фруктами, виноградом, ананасами и дынями; Педрама, по-хозяйски крепко придерживавшего ее пальцами за плечо, отчего она почувствовала себя испорченной девочкой, которую лучше далеко от себя не отпускать. Когда же будущий муж начал, как полагается, рассказывать о ней гостям, она не услышала ни слова о полученном ею образовании, о том, какой она человек, Педрам говорил только о ее безупречном воспитании, безукоризненной истории ее семьи и о ее красоте, главным образом о красоте.
Прервавшись, она высморкалась.
– Сестра нашла меня ревевшей в уборной.
Я сидел за кухонным столом, поглаживая пальцами щеку. Кожа вокруг царапин была до жути чувствительной и горячей.
– Я… Не знаю, что и сказать.
– Ты не знаешь, что сказать?
– Ну…