Философ Обской Дмитрий
– Скажи, что тебе очень жаль.
– Я…
– Скажи, что ты счастлив.
– Я… Ну да, просто я немного удивился.
– Ради бога, я же ничего не планировала, – сказала она, подняв голос, чтобы перекрыть рев объявления о посадке.
– Я знаю…
– Не думай, что мне это далось легко и весело.
– Знаю. Прости.
Она снова заплакала.
– Мина…
– Я думала, ты обрадуешься.
– Так и есть.
– По твоему голосу этого не скажешь.
– Просто я удивился. Это ты и слышишь. Но, но… но это приятное удивление.
У меня начало стучать в правом виске, воздух на кухне словно бы вспенился. Я сильно потряс головой, чтобы очистить поле зрения.
– Вот представь, у тебя день рождения, приносят огромный торт, и вдруг из него кто-то выскакивает. Ты удивляешься, но, как только проходит первое потрясение, – кружащаяся боль, я снова потряс головой, – твое удивление становится радостным. Понимаешь? Послушай: я счастлив. Ты слышишь это?
– Нет.
– Ну вот такой у меня голос, когда я счастлив. Очень, очень счастлив.
Молчание.
– Алло? – сказал я.
– Да. – Она снова высморкалась. – Мать уже поняла – что-то не так, еще когда кулон увидела.
Я ощутил и подташнивание, и радость, в равных долях.
– Ты его носила?
– Конечно, не носила. Она обыскала мой комод.
– Ты шутишь.
– Нисколько.
– Это же нелепо.
– Ага.
– Ты взрослая женщина.
– Ее это никогда не останавливало. Что тебя изумляет? Я же рассказывала тебе, что такое наша семья.
Одурело покачивая головой вперед-назад, я пробормотал:
– Представляю себе…
– Так или иначе, она оказалась права, разве нет? У меня было что скрывать, и мать это нашла.
Где-то за этими словами сквозило, почувствовал я, обвинение: это же я подвел ее под удар. И вот пожалуйста – она уже плачет мне в жилетку. Весь сценарий сильно отдавал Ясминой, но был слишком хитроумным, чтобы мой мозг, на девяносто восемь процентов занятый совсем другими параноидальными мыслями, смог бы сразу его распутать. Тут я услышал, что она уже успела перейти к своим родителям.
– Я уверен, если ты объяснишь им, что… – начал я.
Она прервала меня нетерпеливым восклицанием:
– Ты не слышал, что я сказала?
– Э-э…
– Меня изгнали из семьи. Годится? Теперь до тебя дошло? Ты понял?
– Уверен, это не может быть правдой.
– Какая разница, правда – не правда. Важно, что она это сказала.
Молчание.
Скрежещущий голос объявил о начале посадки на рейс номер три до Бостона.
– Это мой, – сказала Ясмина.
– Поспи как следует, и тебе станет лучше, – сказал я скорее себе, чем ей.
Она шмыгнула носом:
– Как скажешь.
– Ну ладно, – сказал я. – Тебе надо отдохнуть. Скоро увидимся.
– Подожди… Джозеф?
Молчание.
– Можно я у тебя заночую? – спросила она.
Немыслимо. Я не мог пустить ее к себе, дом еще нужно было чистить да чистить. К тому же ко мне теперь полицейские на чашку чая заскакивают. А в углу моего кабинета стоит свернутый, весь в пятнах крови, ковер. Нет, немыслимо. Единственный вопрос: как сказать ей об этом, чтобы она не взорвалась?
– Пожалуйста, – попросила она. – Я не смогу сидеть одна в моей квартире.
– Конечно, – промямлил я.
– Спасибо, – сказала Ясмина. – Ты даже не представляешь, как я тебе благодарна.
Я предложил встретить ее в «Логане».
– Нет-нет. Время слишком раннее. Я возьму такси.
– Ты помнишь, как ехать?
– По-моему, да.
– Дом сорок девять. В конце квартала.
– Я помню.
– Я оставлю на веранде свет.
– Хорошо, – сказала она. – Спасибо.
Я ничего не ответил.
– Прости, я понимаю, какая это рань.
– Я не засну, – пообещал я.
Она никогда не путешествовала налегке, Ясмина, и я, с трудом затаскивая ее сумки на веранду, старался не показать, что спина у меня разламывается. Прошлым вечером я перетрудил ее. Машину арендовать я не мог – в девять вечера в Бостоне все уже закрыто, – пришлось тащить библиотечный ковер на своем горбу, сотню тяжеленных, раскачивавшихся фунтов ковра, – пошатываясь, оскальзываясь, падая, поднимаясь, опять пошатываясь, и все это при двадцати градусах мороза. Мне удалось одолеть около двух миль, добраться до незастроенного участка рядом с Музеем науки, там я свалил с себя проклятую тяжесть и захромал домой, пропитанный потом, трясущийся, и все во мне ныло, от киля до клотика, а утешался я только одним: час поздний, свидетелей мало.
– Мне так жаль, – повторяла и повторяла Ясмина.
Я попросил ее перестать извиняться.
– Мне правда жаль.
– Все в порядке.
– Со мной столько хлопот.
– Ничего подобного.
– Прости.
– Все в порядке.
– Правда, прости.
– Да все в порядке, Ясмина.
Я заволок ее сумки на второй этаж. А обернувшись, увидел, что она приближается ко мне, протянув перед собой руку.
– Ты что, подрался?
– Ха-ха, – отозвался я и еще раз уклонился от ее прикосновения. – Бог с тобой. Просто оступился.
– Судя по царапинам, тебе должно быть больно.
– Ничего страшного. Ты, наверное, проголодалась.
Она сидела за кухонным столом, грея ладони о чашку чая.
– Ты не мог бы закрыть окно? – попросила она.
Я подчинился.
– Спасибо… Тебе разве не холодно, когда оно открыто?
– Тут бывает душно.
– У меня пар изо рта валит, – сказала она.
Мне-то, честно говоря, все еще было жарко, но я хотел устроить ее настолько уютно, чтобы она не заметила, насколько неуютно чувствую себя в ее присутствии я. И я предложил поджарить ей тост.
– Буду рада, спасибо.
– Скажи как положено.
– Благодарствуйте…
Я начал готовить себе завтрак. Есть мне не хотелось, но сделать это было необходимо.
– Мать оставила мне голосовую почту, – сказала Ясмина.
– И?
– Денег от них я больше не получу.
Молчание.
– Отвратительно, – негромко сказал я.
Она кивнула.
– От квартиры придется отказаться.
Молчание. Чреватое неприятностями.
Я бледно улыбнулся, развел в приглашающем жесте руки.
– Ты уверен?
– Конечно…
– Спасибо. – Лицо ее стало приобретать зеленоватый оттенок. – Огромное.
Я придвинул поближе к ней стул, прижал ее к себе, надеясь, что она успокоится. По какой-то причине ее плач страшно меня возбуждал.
– Нет, правда. Тебе ничего не стоило посмеяться надо мной. Ты такой хороший.
– Чшшш…
– Я тебе буду платить за жилье.
– Не смеши меня.
– Серьезно. И готовить буду. Я научусь готовить.
– Перестань. Прошу тебя.
– И квартиру себе другую найду, скоро. Прямо на следующей неделе и начну искать…
Я гладил ее по голове, старался успокоить, однако она продолжала говорить глупости, давать обещания, выполнить которые попросту не могла, и все плакала, плакала. Вспоминала жестокие слова своей тетки. Рассказывала о Педраме, о бедном, ни в чем не повинном Педраме, которого она совсем не хотела обидеть, но который – так говорит ее сестра – подавлен настолько, что даже есть не может. Она унизила себя, погубила доброе имя своей семьи. Я просто не знаю, не могу знать, на что это похоже: разговоры, сплетни, репутация. Случившегося никогда не забудут, особенно после той сцены, после угроз и проклятий. Она навек обратится в посмешище. И никогда больше не вернется домой. Я хотел посочувствовать ей, действительно хотел. Знал, что она нуждается во мне. Но в те мгновения мне не по силам было выносить звук ее голоса, я отдал бы все, лишь бы она замолчала. Я твердил ей, что все будет хорошо. Но она все равно плакала, все равно продолжала говорить. Чшшш, повторял я, чшшш. Однако, что бы я ни говорил, что бы ни делал, она продолжала свое, и в конце концов мне пришлось ее поцеловать. Сказать по правде, никакой потребности в этом я не испытывал, но то был наилучший способ – на самом-то деле единственный – заставить ее не производить столько шума.
Проблема свободы воли стара, как сама философия, а споры, с ней связанные, и поныне остаются такими же яростными, какими были две тысячи лет назад. Возможно, и еще более яростными, ибо наш мир все в большей мере познается, квантифицируется, механизируется и сужается, – технология, что ни день, сжимает нас во все более крепких объятиях, наука ежедневно сглаживает контуры реальности, а люди, соответственно, испытывают все большую нужду в доказательстве того, что человеческие существа суть исключения из правил, что мы не запрограммированы, но свободны.
В общих чертах – для того, чтобы мы были свободными в сколько-нибудь содержательном смысле этого слова, необходима истинность двух положений. Мы должны сами быть инициаторами наших действий (то есть не должны быть всего лишь падающей, когда приходит ее черед, доминошной костью). Будущее же должно быть «открытым» (то есть у нас должна иметься возможность значащим образом воздействовать на его исход).
Тут-то и выясняется, что условия эти связаны одно с другим и довольно трудны для выполнения. Они со всего маху налетают на концепцию детерминизма, которая представляет собой (в общих, опять-таки, чертах) мысль о том, что существовать может всего лишь одно физически возможное будущее. Почему дело должно обстоять именно так, объяснить сложно, здесь довольно будет сказать, что в ходе лет вопрос этот облекался в самые разные формы, но все равно остался до крайности запутанным. К примеру, очевидное противоречие между существованием всеведущего божества и наличием у человека свободы подчиняться или не подчиняться ему оттолкнуло многих от Церкви или, по меньшей мере, запихнуло на задние ее скамьи. В современном их воплощении детерминистические теории склонны опираться, как на определяющий фактор, на законы природы, – для философов, людей, как правило, нечестивых, законы эти являются предметом разговоров куда более удобным, чем Бог.
Почему для нас так важно быть свободными? Представьте себе мир, в котором подлинная свобода воли отсутствует. Может ли в таком мире кто-либо быть повинным в чем бы то ни было? Если я не являюсь причиной моих действий, представляется неразумным возлагать на меня ответственность за их последствия. И отсюда следует, что две наиболее лелеемые нами концепции – правильного и неправильного – иллюзорны, а единственное, что удерживает нас от жизни в сногсшибательно уродливой реальности, от хаотического, насильственного ада на земле, есть хрупкий, маленький самообман.
В ответ на это некоторые объявляют, что на самом деле мы не свободны, что нам надлежит полностью отказаться от самой идеи свободы. Ницше, например, клеймит метафизическую свободу воли как относящуюся к компетенции «полуграмотных». Однако жесткий детерминизм подобного рода встречается редко. Большинство нравственных философов – это, по сути дела, компатибилисты, признающие силу детерминизма, но не желающие отказаться от идеи о том, что мы можем быть свободными. Они не хотят, чтобы им мешали вкушать их любимое лакомство и так далее, и предлагают с этой целью решения, которые простираются от практических и строгих до невразумительных или сводящихся просто к тому, что нам грозят пальцем. Разыгрывается множество семантических игр; отыскивается множество охотников толковать вкривь и вкось значение понятий «свобода», «причина», «определять», «выбирать». В литературе компатибилистов замечается что-то вроде безысходности, порожденной страхом перед тем, что наш собственный разум обрекает нас на жизнь в мире, где мораль не имеет твердых оснований.
Однако, вне зависимости от того, реальна свобода воли или это концепция непоследовательная, неоспоримо одно: мы ощущаем себя свободными. Ощущение свободы действия есть неотъемлемая часть нашего сознания. Оспаривайте его любыми возможными способами, оно все равно сохранится. Я поднимаю руку и ощущаю себя инициатором этого движения. Я пишу эти слова, и они представляются мне исходящими из глубин моего ума. Расширительно это означает, что мы не можем не считать других ответственными за их поступки, – и черт с ней, с логикой. Такова позиция британского философа П. Ф. Стросона. Вменение в ответственность, говорит он, это такая же часть наших человеческих качеств, как прямохождение, и отрицать это было бы глупо. Свободны ли мы в действительности – это куда менее важно, чем возможность не оказаться, отойдя на шаг от дома, зарезанным насмерть. Теорию Стросона считают важным вкладом в историю споров о свободе воли, в пору ее публикации (1962) она была сочтена революционной и все еще сохраняет значение на редкость практическое. Невозможно, однако, не чувствовать, что она представляет собой образчик тактики увиливания – в том смысле, что снимает основной вопрос онтологии, вопрос о существовании свободы воли, спрашивая: «А какая нам разница?» Однако истинная предпосылка философского исследования в том, что этот вопрос стоит того, чтобы его задали, – и даже требует, чтобы на него ответили.
Вот так начала набирать ход моя новая диссертация.
За три дня, прошедших между визитом полицейских и возвращением Ясмины в Кембридж, мне удалось произвести на свет тридцать страниц нового материала, то есть почти все введение. Столь скорое продвижение вперед делало для меня не важным то, что моя аргументация несколько устарела. (Да и как могло быть иначе? В конце концов, первый вариант диссертации датировался 1955 годом, – замечательно, за семь лет до самого Стросона!) Важно было, что я смогу поспеть к весне. У меня даже название имелось: «Прагматическое обоснование понятия онтологической свободы воли» – хотя я собирался его укоротить, при переводе с немецкого оно получилось каким-то нескладным.
Это были тяжелые дни. Как мог я, зная, что Ясмина где-то рядом, нормально работать, не думая постоянно о том, что она того и гляди вломится в мой кабинет и увидит меня, сгорбившегося над компьютером, и раскрытую диссертацию Альмы на столе, и немецко-английский словарь у меня на коленях? А поскольку спал я все равно плохо, то и начал выползать из кровати в два часа ночи – колени ватные, в голове стоит такой рев, точно в ней камин растопили, – с грохотом ссыпаться вниз, в кабинет, и вводить в компьютер текст, пока над головой моей не раздавались шаги Ясмины, отправлявшейся на утреннее омовение. Тогда я закрывал лавочку до ее ухода на службу, а после проводил день, подремывая, работая, заталкивая в себя еду, и в шесть вечера встречал Ясмину выражениями поддельной радости и разогретым, купленным в магазине ужином.
Ясмина, безусловно, понимала: что-то неладно, поскольку в постели я к ней почти не притрагивался, был дерганым и резким, то и дело зевал и с каждым днем приобретал все большее сходство с трупом. В царапинах под моим правым глазом теперь постоянно пульсировала боль, так что я и замечать ее перестал, перестав замечать ритм этих пульсаций примерно так же, как не замечал ритма, в котором билось мое сердце. И промокал ранки губкой, наносил на них тональный крем, на их заклейку у меня уходило четыре полоски пластыря. И все равно чувствовал, что Ясмина вглядывается в меня встревоженно и устало, как мы порой посматриваем на чужого, дурно воспитанного ребенка, – он, может быть, и не выходит за рамки приличий, но нам все равно хочется, чтобы он знал: мы его не одобряем; и я обзавелся привычкой отворачиваться от нее, едва она входила в комнату. Как-то раз она пристала ко мне с расспросами о том, как я себя чувствую, и я заорал в ответ: конечно, хорошо, просто я занят, у меня дел по горло, я должен думать и думать, разве не так? И тут же, взглянув на ее ошеломленное лицо, я понял, что реакция моя была несоразмерно резкой, и начал сознательно следить за своим голосом, подбирать слова, которые произношу. Впрочем, это оказалось ненужным, поскольку с того дня Ясмина больше не лезла ко мне с разговорами, во всяком случае, о самочувствии моем не заикалась. Думаю, она решила, что у меня пошла работа, – в определенном смысле так оно и было, – и потому мне можно простить некоторое угрюмство. Все же понимают, что от великих умов невозможно ожидать соблюдения поведенческих норм. Она стала ограничиваться разговорами исключительно о ней самой – быть может, надеясь, что они будут отвлекать меня. Либо так, либо она слишком погрузилась в собственные проблемы, чтобы обращать внимание еще и на мои. Мне же оставалось только надеяться, что она и дальше приставать ко мне не будет. Я с ужасом думал о том, что могу наговорить, если она меня допечет. Я и так-то едва-едва сдерживался. Настырное желание признаться ей во всем грызло меня постоянно, губительные для меня слова копошились внизу живота, обжигали горло, готовые – дай только повод – извергнуться наружу. Я не доверял себе и, оставаясь в одиночестве, чувствовал себя намного спокойнее.
Однако Ясмина была рядом и, судя по всему, намеревалась задержаться в доме надолго. Проведя в нем несколько дней, она приступила к переговорам о прекращении аренды своей квартиры, и уже через неделю мы позаимствовали у Дрю машину и перевезли все ее немалое имущество ко мне, оставив в прежнем жилье Ясмины только крупную мебель. Дом, мой дом, когда-то столь прекрасно просторный, столь совершенно продуманный, наполнился ее вещами. Принадлежавшие ей произведения искусства оккупировали телевизионную. Ее одежда вторглась в мой шкаф. В кухню водворилась пятипрограммная кофеварка, а с нею – все те кастрюли и сковороды, которые были когда-то орудиями моего ремесла. И хотя она твердила о своей готовности выбросить все, что я сочту ненужным, ни одного свидетельства этой готовности я не видел, совсем наоборот. Я стиснул зубы в предвкушении агрессивного переустройства дома.
– Можно задать тебе вопрос?
Я торопливо перевернул диссертацию текстом вниз, крутнулся вместе с креслом:
– Да?
– По-моему, в спальне наверху был ковер.
– Верно.
– Ты его выбросил?
Я помолчал.
– Нет, перенес в библиотеку.
– Так я и думала. Я же помню, в ней какой-то другой лежал.
– Вот от него я как раз избавился.
– Почему?
– Он… его прожгли сигаретой. Насквозь, дыра получилась.
– Это когда же?
– Во время вечеринки. И вином залили.
Я развел руки в стороны, показывая размеры винного пятна.
– А я ничего такого не помню.
– Ну, значит, не помнишь.
– Ладно. Хотя мне все равно непонятно, зачем его было выбрасывать. Все это вещи поправимые, а ковер был совершенно прекрасный. Но там ведь еще пара кресел стояла, верно?
– Просто мне не хотелось возиться с ним. И я его не выбросил – продал.
– Так что насчет кресел?
– Кресла… кресла в чистке.
– Ну, одно – это я еще понимаю, но не…
– Послушай, ты оторвала меня от работы.
– О. Извини.
И она закрыла дверь.
Я полагал, что на том разговор и закончился. Но нет. Через несколько дней Ясмина остановила меня, направлявшегося на кухню.
– Можно поговорить с тобой кое о чем?
– Ладно.
Она отвела меня в гостиную.
– Эти шторы…
– Шторы?
– Я уже говорила тебе, в передней части дома должно быть светлее. Нет, правда. Не можешь же ты предпочитать такую вот темноту.
– Мне она не мешает.
– Тут как в склепе. У меня ужасно устают глаза.
– Не знаю, что тебе сказать. Читай в другом месте.
– Где?
– На кухне. Наверху. Не знаю. Или купи настольную лампу.
– Дело не только в свете, тут еще и холодно. Вот, видишь, – она потянула за кончик шарфа, которым была обмотана ее шея, – это в доме-то.
– Потому я и поставил в телевизионной обогреватель.
– Я же не могу там все время сидеть.
– Я правда не знаю, что тебе сказать. Дом старый, все в нем старое, точно так же все было, когда я в нем поселился.
– Может, попробуем хотя бы смету ремонта составить?
– У меня нет таких денег.
– Составление сметы ничего не стоит.
– Ясмина, – сказал я. – Какой смысл составлять смету, если я знаю…
– Так ты же ничего не знаешь, в том-то все и дело.
– Я знаю, что…
– Не злись, пожалуйста.
– Я не злюсь.
– Ладно, – сказала она. – Но все-таки.
Молчание.
– Что? – спросил я.
– Может, мы решим что-то со шторами?
– Мне казалось, мы уже решили.
– Хорошо, ты просто послушай меня. Это обойдется не больше чем в пару сотен. Подумай. Разве не хорошо будет заменить это затемнение чем-то посветлее? В магазине «Домашняя реставрация» продают такие вуалевые…
– Прошу тебя, давай оставим эту тему.
– Я не понимаю, почему тебе так не по душе…
– Я не хочу, чтобы в мои окна заглядывали.
– Да кто в них станет заглядывать?
– Кто угодно.
– Джозеф. Ну правда, ты какой-то… нет… нет… подожди. Ты опять злишься.
– Я не злюсь.
– Я же вижу, злишься.
– Мина. – Я прижал кулак к влажному лбу, по вене на виске точно огонь пробегал. – Я не могу… не хочу заниматься этим сейчас. У меня работа, я не очень хорошо себя чувствую…
– Что с тобой?
– Ничего. Все в порядке. Пожалуйста, извини меня, пожалуйста.
– Джозеф…
Я неподвижно сидел за письменным столом моего кабинета и слушал, как она поднимается по лестнице.
Почему она задавала мне именно такие вопросы? Столько вопросов о ковре, о креслах? Она что-то знает? Пытается вывести меня на чистую воду? Я приказал себе оставаться рациональным: просто ей хочется сделать дом своим, наложить на него собственный отпечаток, только и всего. И все равно я не могу вести подобные разговоры, просто не могу. Я и раньше-то был несилен в том, что принято называть легкой светской беседой, а теперь она меня и вовсе убивала. Если Ясмина и дальше будет изводить меня… На какой-то миг я задумался – не порвать ли мне с ней? Но как? Мне удалось вернуть ее, после стольких месяцев. Я же этого и хотел. Разве не следует мне петь и плясать от счастья? И от благодарности? Она два года содержала меня, не задавая никаких вопросов. А я думаю о том, как бы выставить ее на улицу. После всего, что она пережила, после жертв, которые принесла, – ради меня.
С другой стороны, думал я, если бы она просто исчезла, нам обоим стало бы легче.
Я увидел в окне свое отражение. Щека под глазом была красной, лоснящейся – такой, точно я ее отлежал.
Глава двадцать пятая
– С возвращением, – сказала Линда Нейман.
– Спасибо.
Изображать тактичность она не потрудилась – секунды три-четыре разглядывала мое лицо, а затем предложила мне сесть и откатилась к кофейной машине.