Левый берег Стикса Валетов Ян
Дитер удивленно покачал головой, а Костя, знавший о не совсем праведных, и о совсем неправедных делах и интересах Регины, много и не понаслышке, был потрясен, с каким неподдельным гневом и непорочным лицом была произнесена речь — в газовой королеве пропадала великая актриса.
Ему, почему-то, вспомнилась картина «Свобода на баррикадах» — столько пафоса излучала миниатюрная женщина на экране. Не хватало только раненых коммунаров на заднем плане, пушечного дыма, застилающего план передний и французского триколера на обломанном древке в тщательно ухоженных пальцах, а также живописно вываленной наружу груди. В некоторую дисгармонию с образом входили бриллиантовые серьги в ушах, но — женщина остается женщиной, больно уж хороши были камни, украшающие госпожу Регину, чтобы быть оставленными дома, до более подходящего случая.
Два вьюноша, веком под сорок, ничем особым журналистов не порадовали. Речи их были яростны, но никто из присутствующих ими особо не интересовался. Главное было сказано. А вот вопросы…
Вопросов было много и, некоторые из них, были неудобными. По всему чувствовалось, что далеко не все журналисты к Ивану Павловичу и Регине Николаевне благоволят.
Когда камера показала хорошо знакомого Краснову журналиста «Делового еженедельника» Стаса Киричко, Дитер нажал на кнопку паузы.
— А вот начиная с этого места, — сказал он, — пресс-конференция была отредактирована. Эту запись без монтажа передали из Киева по моей просьбе, поэтому она полная. Ни на один из телеканалов это не пошло и в украинских газетах не появилось. Ваш премьер влиятельный человек. Зато зарубежные издания, которые освещают скандал с вашим банком, этот кусок публикуют и комментируют.
Стас Киричко на телеэкране поднялся и сказал:
— Киричко, «Деловой еженедельник». Иван Павлович, многие в деловых кругах сейчас вспоминают ваше столкновение с «СВ Банком» несколько лет назад.
Камера не показывала Кононенко, но Краснов представил себе, какое недоуменно-возмущенное лицо сделал премьер, услышав начало вопроса.
— Насколько мне известно, — продолжал Стас, переводя взгляд на Регину, — те события закончились для банка потерей нескольких предприятий и сменой поставщиков газа и электроэнергии. Но банк сохранил контроль над ключевыми предприятиями, в частности над Васильевским ГОКом. Сегодня нам стало известно, что акции Васильевки, принадлежащие «СВ банку» и некоторым аффилированным с ним компаниям — арестованы, а правительство рассматривает вопрос передачи ГОКа во временное управление другим структурам.
На слове «другим» Киричко сделал ударение, не то, чтобы совсем откровенное, но хорошо заметное, особенно в той тишине, которая воцарилась в аудитории.
— Не могли бы вы прокомментировать эти события?
Иван Павлович даже не замялся — что значит школа — и немедленно перешел в наступление.
— Прокомментировать события? — переспросил Кононенко. — Я не помню, — сказал он, сверля Стаса взглядом, — чтобы у меня с «СВ Банком» когда-нибудь был конфликт. Как я могу комментировать то, чего не было. Более того, у нас просто не могло быть столкновения коммерческих интересов. Я, как председатель облсовета их просто не мог иметь. Вопрос не по адресу.
Камера с удовольствием панорамировала по лицам журналистов. Многие откровенно улыбались, у других в глазах появился ужас.
— Зря он так, — подумал Краснов, — смелый парень, почти отчаянный, а Кононенко за меньшее колени поломать может, и в прямом, и в переносном смысле.
— Как я могу заставить кого-то поменять поставщиков газа или электроэнергии? — продолжал Кононенко. — Коммерческая структура сама выбирает наиболее выгодного поставщика и заключает с ним соглашение. Это ее дело и ее право. Я ни газом, ни электричеством не торгую. Опять не по адресу. И последнее, что касается Васильевки…
Премьер сделал паузу, привлекая внимание аудитории.
— Действительно, вопросы связанные с расследованием дела «СВ банка» уже привели к кризисным ситуациям. О них мы с вами, господа, уже говорили. Правительство обязано отреагировать быстро, четко и без сбоев. Не скрою, мы рассматриваем вопросы передачи крупным компаниям во временное, повторяю, временное управление, предприятий принадлежащих «СВ банку». Это связано, прежде всего, с тем, что банк является владельцем нескольких природных монополий, и кризис на них может нанести серьёзный ущерб интересам и экономике всей Украины. Государственные пакеты акций, отданные им в управление на сегодняшний день — также отозваны. Это не мое решение. Это решение правительства. Я ответил на ваш вопрос, господин журналист?
Киричко кивнул, не вставая с места.
— Еще вопросы? — спросила пресс-секретарь, бледная и испуганная. Ей хотелось провалиться сквозь землю. Иван Павлович не любил неожиданных вопросов. Он, скорее, мог простить откровенную неприязнь к себе, чем попытку поставить в дурацкое положение.
Дитер снова остановил ленту.
— С журналистом все в порядке? — осторожно спросил Краснов. Ему не хотелось услышать очередные неприятные известия.
— Да, — сказал Штайнц, — он уже второй день собственный корреспондент в Молдавии. — Пишет о виноделии и сортности яблок. И о росте продаж сыра. И я думаю, что ему повезло. Предусмотрительный человек — его главный редактор.
— Странно, — сказала Диана, — он, конечно, молодец, но, все-таки, очень странно.
— Что, странно, Ди? — отозвался Костя.
— Он не спрашивал, — Диана попыталась усесться в кресле поудобнее, и поморщилась от боли. — Он сообщал. И так понятно, что комментария не будет — он же не наивный — ждать, что Кононенко разрыдается после его вопроса и начнет признаваться в гешефтах. Он просто громогласно объявил, скорее — не так, обозначил возможные мотивы. Для заинтересованных ушей.
— Вы были мне всегда симпатичны, фрау Диана, — сказал Дитер, глядя на нее, — а сейчас я думаю, что вас недооценивал. Откуда такие выводы?
— Во многом — интуиция. Но главная причина — я никогда не поверю, что журналист, владеющий действительно важной информацией, так бездарно ее сдаст на проходной пресс-конференции, обрекая себя на неприятности, а информацию на забвение. Он обязательно попытался бы что-то раскопать. Создать четкую картину. Он же экономический обозреватель, а не начальник отдела светской хроники?
— А ведь она права, — подумал Краснов, — он, действительно, слил информацию. И слил — в никуда.
Дитер кивнул.
— У меня аналогичное впечатление. Кто-то сильный дал вашему премьеру понять, что видит ситуацию. Очень наглядная иллюстрация осведомленности.
— Возможно, — сказал Краснов задумчиво, — или отвлекающий маневр. Он делает Кононенко фигурой, отвлекая внимание от себя.
— Не усложняй, — попросила Диана, — это не матрешка. Кононенко и Регина — достаточно крупные фигуры. Я не интересуюсь делами бизнеса, но даже при этом знаю, что влиятельнее этой парочки в стране сейчас никого нет. И богаче, кстати… Я не сомневаюсь, что журналист сказал правду. Я сомневаюсь, что он это сделал просто так.
— В любом случае, — продолжил разговор Штайнц, — начало положено. Вот уже третий день, как эта версия обсуждается всеми серьёзными российскими и европейскими изданиями. С опаской, осторожно, но обсуждается. И, похоже, находит подтверждение. А Украина молчит.
— Ничего удивительного, — сказал Краснов, — раз молчит, значит, Кононенко заткнул всем рот.
Он подумал и добавил.
— А, значит, это правда. Послушай, Дитер, получается, за всем этим стоит он? Да?
— Похоже. Но не факт. Ваше падение слишком многим выгодно. Я предложил бы рассматривать его, как наиболее вероятного заказчика. Ну, что? Рисуем схему?
Они разложили на журнальном столике листы бумаги и принялись рисовать.
— Вверху — треугольник — это Кононенко. Слева, — пояснял Штайнц, — в квадратиках, та информация, которая была нужна для разработки операции. Слева, в кружках, пишем фамилии вашей первой пятерки — ранжир не по должностям, по осведомленности. Только не возмущайся, это эксперимент, мы же договорились. Шпионские штучки. Диктуй.
— Краснов, — начал Костя, — Гельфер, Тоцкий, Калинин, Лукьяненко.
— Ты исключаешься, — сказал Дитер.
— Можешь исключать всех, кроме Лукьяненко, — твердо сказал Краснов. — А о нем мы и так знаем, без схем.
— Не торопись. Тоцкий разбирался в структуре Службы безопасности?
— Только в своей части, в банковской — нет.
— В структуре управления предприятиями?
— Нет. Можешь не спрашивать дальше. Корсчета, кредитные ресурсы, лоро, валютные остатки. Выходы во властные структуры — были, но с руки он кормил только силовиков.
— Ты имеешь в виду взятки? — уточнил Штайнц.
— Да. И с Кононенко он никогда не общался.
— А Артур что-то смыслил в безопасности?
— Нет. Не его сфера. Он недолюбливал Лукьяненко. Скорее, мирился с его существованием. Он полностью курировал и контролировал всю финансовую деятельность, по всем департаментам. Но только финансы. Для него весь мир был в движении финансовых потоков. Он был вхож в верха, но только в банковскую сферу. Не во власть. С Кононенко он знаком — по совещаниям и конференциям. Они, конечно, виделись, но не более.
— Калинин?
— Он юрисконсульт. Он обеспечивал правовое сопровождение… — сказал Костя и замолчал, глядя на исчерканный лист, лежащий между ними. Потом он посмотрел на Дитера, так, как будто бы видел его в первый раз.
Дитер молчал, вращая в руках карандаш.
— Он обеспечивал правовое сопровождение контрактов, — начал Краснов заново, бодрым голосом — разбирался в системе счетов, работал с регистраторами по открытию фирм.
— Например, — прервал его Штайнц, — организовывал тот самый удаленный банковский юнит на Кайманах.
— Да, — сказал Краснов враждебно, — а что ты хочешь этим сказать? Калинин в банке с первых дней. Да, он знаком с Кононенко лично. Он помогал улаживать тот самый конфликт. Ну и что? Он мой старый товарищ. Причем тут Калинин?
— Ты сам знаешь — причем, — сказал Штайнц мягко. — Ты все понял пару минут назад.
— А ты? — спросил Краснов, чужим голосом.
— А я еще утром. Тоцкий, Гельфер — были нужны только для наглядности. Чтобы ты понял сам. А не узнал от меня. Извини за это, но я хотел, чтобы ты понял сам. Это тяжело, Костя, но предают всегда близкие друзья. Чужие этого сделать не могут. Предавать — это бизнес близких.
Диана тихо всхлипнула и закрыла лицо руками. Краснов поднял на Штайнца покрасневшие, полные боли глаза.
— Этого не может быть, — сказал он жаром, — Миша встречал из роддома моих детей, сидел с нами ночами, он подставлял плечо с первого дня, понимаешь? Он старый друг! Он не мог убить Гельфера, он не мог желать зла Диане! Дитер, ты ошибаешься! Эти схемы — они ничего не значат!
— Да, — сказал Штайнц печально, — эти схемы действительно ничего не значат. Я сам тебе это говорил. Я не предполагаю, Костя, я знаю наверняка. Мне очень жаль…
Твои деньги вернулись, Костя. Они зависли на корсчетах, ошибочный платеж. А вчера я получил запрос из твоего, закрытого властями, банка, подписанный неизвестной мне фамилией. Я отказался дать информацию — сообщил, что отвечаю только уполномоченным лицам. В ответ — телекс, что ко мне вылетает человек с доверенностью на право ведения дел от лица банка, который должен выяснить судьбу этих денег и дать распоряжения. Тебе сказать, как фамилия этого человека?
Краснов молчал.
— Мне очень жаль, Костя, — повторил Дитер, и в голосе его сквозило неподдельное сочувствие. — Мне действительно очень жаль.
— Когда? — спросил Краснов хрипло.
— Что когда? — переспросил Штайнц.
— Когда он прилетает?
— Завтра утром. Киевским рейсом.
— Я хочу его увидеть.
— Ты уверен, что это нужно делать? Для всех ты … — спросил Штайнц и осекся, столкнувшись с Красновым взглядом.
— Мне очень нужно видеть его, Дитер, и я надеюсь, что тебе не надо объяснять — зачем.
— Костя, только не надо устраивать здесь свою личную вендетту! Я не могу тебе позволить это сделать!
— А то, что происходило несколько дней назад, с твоим участием — это был благотворительный концерт?
— Тогда речь шла о твоей жизни. О жизни твоей семьи. Ты понимаешь разницу между нападением и защитой?
— После того, что произошло? Нет!
Дитер смотрел на Краснова и с трудом находил в нем знакомые черты. В какой-то момент ему даже почудилось, что из глазниц Краснова на него смотрят чужие глаза — нечеловеческим, холодным взглядом. Смотрят неотрывно, не мигая, вызывая холодок в позвоночнике, и Штайнц понял, что человека он бы ещё смог убедить, а вот то существо, чей взгляд он так вещественно ощутил — нет. И тогда ему, много повидавшему на своем веку и уже не молодому, в общем-то, мужчине, стало страшно.
Это было мимолетным чувством и длилось оно всего несколько секунд, но Штайнц, который за годы своей работы начал забывать о том, что перед другим человеком можно испытывать страх, был поражен.
Он понимал все — что может быть прозрачней, чем мотивы человека, потерявшего близких друзей, любимое дело, родину и едва не потерявшего семью? Месть, как ни крути, святое чувство, что для тевтонов, что для славян. Но влазить в это? Штайнц и так знал, что его действия на протяжении нескольких последних дней потребуют объяснений. Он был достаточно волен в своих поступках, но, как человек системы, прекрасно разбирался, в чем разница, между «достаточно волен» и «абсолютно свободен».
Для Дитера Штайнца — абсолютная свобода была утопией. Более того, для него она была бесполезна, и Штайнц к ней не стремился. Ему нравилось быть частью большого целого, автономной частью, частью имеющей достаточную власть, частью думающей, но, все-таки, частью. Само существование там, за спиной, в густом сумраке государственной тайны, невидимой посторонним, могучей Системы, наполняло его разум уверенностью, а жизнь — смыслом.
Это была особая школа взаимоотношений, этакое изощренное чувство гнезда, которое дано только тем, кто воспитан в особом мире, где десятки тысяч незнакомых друг с другом людей объединены общей тайной, общей целью и, что главное, общим действием. У этого мира свои законы, свои понятия о гуманности, преданности и чести. И если бы даже Дитер Штайнц нарушил все мыслимые и немыслимые человеческие законы, это вовсе не означало, что он вышел за рамки законов Системы. Это не было безнравственностью, просто это была другая нравственность. Тут цель всегда оправдывала средства, и никто не сомневался в том, что именно так и надо.
Пока о мере его несанкционированного вмешательства в судьбу партнера, который был признан и обозначен Системой, как стратегический, никто кроме него не знал. Это была его компетенция. Люди, задействованные в схеме, были его людьми — целиком и полностью. Только его, разве что, кроме Франца. Франц, все-таки, принадлежал системе, и только частично — был человеком Дитера. Но, правды ради, надо заметить, что Штайнцу принадлежала большая и, как он надеялся, лучшая его часть. И пусть причины, которые привели к такому балансу, имели некоторую темную изнанку, но значения это не имело. При наличии правильного результата побудительные мотивы не столь существенны — Франц будет молчать.
Скрыть то, что он оказал существенную помощь Краснову, уже зная, что для Системы он отыгранная карта, Штайнц мог, но не собирался. Были тысячи причин и обоснованных соображений, которые он мог привести в свою защиту, если бы кому-нибудь пришло в голову его в чем-нибудь упрекнуть. Никакой опасности для его карьеры или для него самого в этом не было.
Проблема могла возникнуть в дне сегодняшнем. Сегодня ситуация была другой. Принципиально другой. Система уже не стояла за его спиной. Зато перед глазами стоял Костя Краснов, вызывавший у Дитера симпатию, уже не как деловой партнер — как человек, обладающий характером, достаточно сильным для того, чтобы желать мести, в тот момент, когда абсолютное большинство других, спряталось бы, забилось в отдаленную нору, вполне довольное тем, что остались в живых.
— Он не остановится, — подумал Штайнц, обреченно, — наделает глупостей, попадется, но не остановится. Это факт. Знакомое выражение лица, знакомый взгляд. И что прикажете делать? Что?
— Ты не можешь просто так убить его, — сказал Дитер вслух, еще надеясь, в глубине души, что Костя откажется от своей мысли, — у тебя нет доказательств. Есть наши домыслы. И некоторые совпадения. Не более того.
— Мы поговорим, — отозвался Краснов, звенящим от напряжения голосом, — на счет этого не беспокойся, мы обязательно вначале поговорим.
— Костя… — сказала Диана с просительными интонациями.
— Мы поговорим, — упрямо наклонив голову, сказал Краснов. — Мне плевать на то, что меня считают мертвым. Пусть знают, что я живой. Но я хочу посмотреть ему в глаза. Я хочу понять — почему…
В этом «почему» было столько боли и безысходности, что Дитер принял окончательное решение, неожиданно для себя самого. Словно кто-то подтолкнул его в спину, и он шагнул в ледяной поток с сухого, высокого берега реки — одним широким шагом. И вода понесла его, закрутила, в привычном ритме, холодя кожу предчувствием скорого действия. И сразу стало легче. В голове вырисовался приблизительный план. В нем не было ничего нового, более того, история уже знала подобным образом проведенные акции. Но это было лучше, чем ничего. Вот, только проблема выбора.… Впрочем, и это было решаемо.
— Я понимаю тебя, Костя, — сказал Штайнц, стараясь быть убедительным, — и, может быть, гораздо больше, чем ты думаешь. Я попробую тебе помочь. Но нажимать на спуск ни я, ни мои люди не будут. Только, если тебе будет грозить прямая опасность. Извини. Это твой выбор, твое решение — я ничего не могу сделать за тебя.
Он помолчал немного.
— И, боюсь, ты сам не захочешь, что бы кто-то сделал это за тебя. Но месть горькое лекарство, герр Краснов. Ты сам не знаешь, о чем попросил. Ты только думаешь, что месть сладка. Я знаю — это не так.
Теперь они смотрели друг на друга, не обращая внимания на Диану, наблюдавшую за ними со стороны — растерянную, с заплаканными глазами.
— Убивать, — продолжил Штайнц, глядя в глаза Краснову, — это тяжелое занятие, Костя. Одно дело — защищать свою жизнь, жизнь своих близких. И совершенно другое — выстрелить расчетливо в затылок человеку. Или в лицо. Или в сердце. Даже если ты его ненавидишь. Он будет беззащитен в этот момент. Он будет просить тебя о милосердии. Возможно, он будет плакать. И это будет ужасно. Плачущий от страха смерти мужчина — это тяжелое зрелище. А ты потянешь за спусковой крючок, и его мозг выплеснется наружу. И звук будет неприятный — такой чавкающий, мерзкий звук. Будто бы лопнула подгнившая дыня. Ты только думаешь, что это будет прекрасно — свершить правосудие. А я знаю точно — палачом быть тяжело и лучше не спрашивай меня — откуда я это знаю.
И он посмотрел на Краснова, вспоминая ту давнюю ноябрьскую ночь, по эту сторону Стены — тогда у Стены было две стороны, и, казалось, что это навечно.
Хлещущий по лужам ливень, тусклый свет фар, вязнущий в водяной пыли. Лязг затвора «люггера», который был громче, чем хлопок глушителя, черную кровяную кляксу, расползавшуюся по воде.
Ему было под пятьдесят, и он казался нам стариком. Как он просил, как он хотел жить! Дитер много бы отдал, чтобы стереть из памяти дрожащие губы, бледную кожу щек, на которых к вечеру пробилась седоватая щетина, мокрые редкие волосы, прилипшие ко лбу и смятую шляпу, которую прижимали к груди короткопалые руки.
— Давай быстрее, — сказал тогда Гиббли-Криббли, сунув руки в карманы своего плаща, — только не в упор, малыш! Забрызгаешься.
Он был очень деловит, покойный Гиббли-Криббли, деловит и профессионален. Но тот албанец, в Белграде, был профессиональнее. Кто теперь, кроме меня, помнит их обоих?
Краснов не отвел взгляда. И глаза его оставались такими же темными, лишенными радужки.
— Если бы у гнева были глаза, — подумал Штайнц, — они были бы такими же. Бесполезно. Он пойдет до конца. Или почти до конца. Мне жаль, но на его месте я бы делал то же самое. Все мы любим и ненавидим одинаково. И все мы — рано или поздно, делаем свой выбор. И открываем свое личное кладбище.
— У тебя есть план? — спросил Краснов настойчиво.
Дитер вздохнул и, наконец, отвел глаза.
— Да, — сказал он устало, — у меня есть план.
Наверное, со стороны это выглядело глупо, но Краснов ничего с собой не мог поделать. Это было не любопытство, а болезненное чувство сомнения в истинности предположений — он все еще надеялся, что все это окажется неправдой. Он хотел убедиться сразу.
Не ждать в загородном доме Штайнца, не исходить тревогой ожидания в зале переговоров банка, а увидеть собственными глазами, как Калинин выходит из терминала прилетов. И сидя за столиком в кафе он не сводил взгляда с раздвижных дверей выхода, откуда с минуты на минуту должны были появиться пассажиры киевского рейса. Самолет, раскрашенный в желто-голубые цвета, давно сел, но высадка занимала достаточно много времени. ЯК-42 не стыковался с выдвижной трубой, и пассажиров к зданию везли автобусами.
Допивая четвертую чашку кофе, Краснов потер виски. Голова побаливала, слезились воспаленные, покрасневшие глаза. Он не спал всю ночь. Не мог и не хотел. В роще, примыкающей к участку, на котором был построен дом Дитера, оглушительно пересвистывались соловьи. Шумел в листве легкий майский ветерок. И, если закрыть глаза, то вполне можно было представить себе, что никто никуда не уезжал. Что за домом, в редколесье, поют украинские соловьи, что на подъездной дорожке застыла белая «астра» Дианы. А в нескольких десятках километров, тяжело дышит, набирая в осклизлые, силикозные легкие тяжелый, пропитанный заводскими дымами и вонью мусорников, воздух, больной тяжелой промышленностью Днепропетровск.
Над рекой и парками воздух был чище, там город с наслаждением втягивал в себя свежую кислородную струю, пахнувшую цветущими каштанами, речной водой и цветом акации. Светились в ночи редкие фонари на мостах, перечеркивающих Днепр дрожащими пунктирами. И издалека, особенно если подъезжать со стороны Харькова, город светился, как и многие западные города — ярко и празднично, создавая иллюзию благополучия.
Но только издалека. Вблизи город мерк, фонари светились только по одной стороне улиц, и то, через два на третий. Бросали блеклые пятна света на асфальт круглосуточные лотки. Возле казино, ресторанов и ночных клубов свет разгорался празднично и ярко. У тротуаров теснились дорогие машины, двери заведений подпирали массивные фигуры парней из «секьюрити» и бойцов «Беркута», зарабатывающих дополнительную копеечку.
Богатые испытывали фортуну. Проститутки томились в барах, ожидая клиентов. Играли ансамбли в прокуренных ресторанных залах, где подпитым клиентам, под шумок, подавали «паленое» спиртное. И седые «лабухи», в плохо сшитых фраках, играли джаз в заведениях по приличней, где народ состоял наполовину из бывших интеллигентов, а только на вторую половину из бандитов и ментов.
Народ гулял и, в общем-то, было весело в майский вечер года 1997-го.
По-своему весело было и обитателям центра, и жителям рабочих кварталов и окраин. И влюбленные, несмотря ни на что, все же бродили по бульварам, оккупируя облезлые скамейки. И в укромных уголках парков, также как и чинном социалистическом прошлом, звучали вздохи и поцелуи. Потому, что была весна.
Правда, были и люди, которые, несмотря на поздний час, трудились, не покладая рук. Или просто — не спали. Это были не только рабочие ночных смен, истекающие потом в сталеплавильных цехах, не только таксисты, водители «скорых», проститутки, бандиты и обслуга ночных заведений.
Не спал на дежурстве доктор Лымарь, балагурящий с сестричками на приемном покое. Не спал пилот Сергей Иванович, пропивающий свой гонорар с друзьями и коллегами по ремеслу, и, в сотый раз, рассказывающий о своих приключениях на Варшавке.
Не спали трое заработавшихся до поздней ночи оперативника из ОБЭПа, которые беззлобно, легко и с видимым удовольствием били по печени и по почкам упертого клерка из кредитного отдела «СВ Банка», отловленного накануне вечером на даче, где он отсиживался. Клерк, естественно, тоже не спал. Он, действительно, не знал почти ничего, но на процесс дознания это не влияло — били его старательно, чтобы к утру, пару раз помочившись под себя кровью, он рассказал то, что нужно.
Не спал и Виталий, подперев тяжелую голову кулаком, и неотрывно глядя на опустевшую литровую бутылку из-под водки. Напротив него не спал Роман. Они чувствовали себя осиротевшими. И, по большому счету, так и было.
Не спали, играли в карты, пили вонючий спирт, закусывая домашним салом и целлофановой колбасой, санитары в морге.
Там, в холодильной, на ободранных носилках, лежали рядом, накрытые серыми рваными простынями, голые, распухшие от воды до неузнаваемости, тела Андрюши Тоцкого, Саши Миронова, майора Зуйко и, фальшивого, как дешевая страза, старлея Фролова.
Не спали родители Дианы Красновой, не спала мама Андрея Тоцкого и родители Александра Миронова. И мамы Зуйко и Фролова — тоже не спали. Не только по хорошим людям плачут мамы. Они, как ни странно, рожают и подлецов, и любят их точно так же, как все мамы — всепрощающей, слепой любовью.
Не спала госпожа Марусич, сидя в пустой, огромной гостиной киевской квартиры, за стаканом коньяка. Рядом с ней лежала трубка телефона, пепельница была полна окурков, а сын все не звонил и не звонил.
Не спала и молодая, беременная жена Олега Лукьяненко — она еще не знала, что стала вдовой несколько дней назад и надеялась, что муж с минуту на минуту позвонит в двери. Не только мамы любят подлецов, и тут тоже ничего не поделаешь.
Не могли уснуть в душных переполненных камерах и десятки свежеиспеченных арестованных по делу «СВ банка». Первые дни в тюрьме люди, вообще, плохо спят. Горящая сутки напролет лампочка под потолком, воздух, переполненный запахами тел, подпортившейся еды и людских испражнений, и страх за свою судьбу — неважное снотворное. Кое-кто из них выйдет через месяц, кто-то через год, а кто-то останется на несколько лет — уж кому как повезет. И кто сколько заплатит за свое избавление.
Множество людей не смыкали глаз этой ночью, но люди — людьми, а город спал, ворочаясь, постанывая и похрапывая, пуская газы, как больной, в тяжелом мраке больничной палаты. Сон лечит. Когда-нибудь, пусть очень не скоро, город уснет, чтобы на утро проснутся здоровым. Просто надо вовремя закрыть глаза, когда начинается ночь.
— Папа, — сказал Марк в полголоса, опускаясь в шезлонг рядом с Красновым, — ты не спишь?
— Нет, — отозвался Костя, и, нащупав на подлокотнике теплую руку сына, осторожно сжал ее. — Не могу уснуть. А ты, почему встал, сынок?
— Мне плохо, папа, — сказал Марк тихонько. — Мне очень плохо. Плохие сны. Я даже кричал несколько раз и от этого просыпался.
Они помолчали несколько минут, глядя на воду в бассейне. На поверхности бился, пуская круги, крупный хрущ, попавший в ловушку по собственной неосмотрительности.
— Ты не спрашиваешь меня, что я вижу? — спросил Марк. — Значит знаешь.
И добавил.
— Я слышал ваш разговор, пап. Про дядю Мишу.
— Жаль, — сказал Краснов. — Лучше бы ты его не слышал, Знайка.
— Ты давно не называл меня Знайкой.
— С тех пор, как ты меня попросил. А в детстве — тебе нравилось.
Краснов поймал себя на мысли, что сказал «в детстве». Марку всего одиннадцать. Но говорить с ним, как с ребенком, он не мог и не хотел. Рядом сидел мужчина, защитник семьи, друг. Его сын. Его кровь. Даже не подросток еще — детёныш. Его Знайка, его бурундучок, его пунэле, как говорила покойная Костина мать, глядя на пухлого, ручки-ножки в перевязочках, внука.
Но его детство кончилось неделю назад, когда на лужайку перед домом вышел из машины подтянутый мужчина, с рябоватым, худым лицом. Или, может быть, на пару месяцев раньше, когда элегантный Калинин, чуть приподняв левую бровь, объяснял некоторые интимные тонкости их бизнеса человеку в дорогих золотых очках. А, может быть, днем позже, когда Марк, стоя на колене, выцеливал из даренного отцом полуигрушечного арбалета, идущего к ним, по мокроватому речному песку, мужчину. Не важно — когда. Важно, что оно кончилось и это, увы, бесповоротно.
— Нравилось, — согласился Марк, — только Рыжиков услышал, как ты меня называешь, и рассказал в классе. Все смеялись. Вот я и попросил.
— Я больше не буду тебя так называть, сынок.
— Теперь уже все равно, папа. Там, куда мы уедем, не будет Рыжикова. И никто не читал сказку о Незнайке. Да?
— Кто-то, наверное, и читал, Марик. Но ты прав. Рыжикова там не будет.
— И мы никогда не вернемся?
— Да, — сказал Краснов. — Скорее всего — да.
— Мне не нравится фамилия Звягинцев. Я хочу остаться Красновым.
— Мне тоже. Но так надо. По крайней мере — пока. Мы же всё равно будем знать, что мы — Красновы.
— Я понимаю, па.
— Постепенно, все забудется, сынок. Плохие сны — это не навсегда.
— Если бы я не выстрелил, мы бы погибли.
— Сынок, это очень хорошо, что ты выстрелил. Я очень благодарен тебе за твое решение.
— Мне было очень страшно, папа. Очень. А теперь — еще страшнее.
— Ну, за что? — подумал Краснов. — За что ему это? Диане, Дашке — за что? Пусть мне — за гордыню, за желание быть первым, за мое честолюбие. А им — за что? Когда мальчик убивает, раньше, чем в первый раз целует девушку — плохие сны — это самое меньшее, что может с ним случиться. Мы учили его любить, видит Бог. Но, как же хорошо, что когда-то я научил его стрелять!
— Ты не будешь любить меня меньше, чем раньше, — спросил Марк, как можно более твердо. Но голос его выдавал. И сжатый кулак, прикрытый отцовской ладонью, тоже.
— Я всегда относился к тебе не только, как к сыну, но и как к другу, — сказал Краснов. — И сейчас скажу, как отец и как друг. Ты поступил, как мужчина. Настоящий мужчина, защищающий самое дорогое, что у него есть — свою семью. Я бы сделал тоже самое. Не жалей ни о чем. Это были нелюди. Вурдалаки. Убить такого — хороший поступок.
— Правильный поступок не всегда хороший, папа. Но я рад, что ты так сказал.
— И хорошие поступки не всегда правильные, сынок. Очень часто — совсем даже наоборот.
Марк поднялся и крепко обнял отца, прижимаясь к его плечу. Бывший маленький мальчик Знайка, одномоментно повзрослевший, сделавший выбор, который доступен не каждому мужчине.
— Я хотел бы сказать тебе, что все забудется, — сказал Краснов, — но это было бы неправдой. Но, что бы ты ни сделал, как бы не сложилась наша жизнь дальше — твой выбор в ту ночь был единственно правильным. Очень тяжелым, но правильным. Я люблю тебя сынок.
— И я тебя, папа, — сказал Марк.
И сейчас, глядя на людской поток, волнами выплескивающийся из зала прилета, Краснов в очередной раз спрашивал себя, готов ли он осуществить задуманное. И находил только один ответ. Этот ответ давал не холодный рассудок. Если бы Костя слушался голоса разума, то ни его, ни семьи уже не было бы в Германии и, вообще, на континенте. Это был голос крови — иррациональный, идущий из глубины веков. «Пепел Клаасса стучит в мое сердце» — говорил Тиль Уленшпигель. Раньше для Краснова — это были только слова. И только сейчас он понял их настоящее значение.
Люди с чемоданами, тележками, сумками, портфелями. Разных цветов кожи, толстяки и худые, высокие и низкие. Краснов не отводил глаз от выходящих, чтобы не пропустить в толпе знакомое лицо. Но он боялся зря.
Когда, между плечом здоровяка в белом полотняном костюме и смешно семенящей старушкой в синей старомодной шляпе, мелькнуло что-то знакомое, Костя словно ощутил внутренний толчок — и замер, сверля взглядом на мгновение сошедшиеся створки дверей. Потом двери бесшумно раздвинулись, и Краснов уперся глазами в шагнувшего вперед Калинина.
Михаил Александрович был как всегда — элегантен и спокоен. Его костюм цвета кофе с молоком был словно только из-под утюга, галстук чуть более темного оттенка кофе безупречно гармонировал со светло-бежевой рубашкой и замшевыми туфлями того же цвета. В руках его была костюмная сумка и дипломат темной кожи с коваными накладками на углах, а на лице — абсолютное спокойствие и неизменная доброжелательность к окружающим.
Только то, что Краснов знал Калинина много лет, позволило ему заметить, что Михаил Александрович устал, чуть-чуть взволнован, и напряжен. Посторонний человек не обратил бы внимания на такие мелкие детали, как слегка перекосившийся узел галстука, отсутствие уголка платка в нагрудном кармане и расстегнутую верхнюю пуговицу однобортного пиджака.
Калинин оглядел встречающих, увидел в руках у Камена, одетого в банковскую водительскую униформу, табличку со своим именем, и уверенно, как лоцманский буксир по фарватеру, двинулся к нему, сквозь толпу выходящих.
В первый момент, при виде Михаила Александровича, Краснова захлестнула волна ненависти, стало темно в глазах, и он едва не вскочил на ноги, чтобы, перемахнув через парапет, броситься на него. Но спустя мгновение спину обдало ледяной волной, и Косте стало так холодно, как не было никогда в жизни. От этого холода мышцы спины скрутило в жгуты, и пронзительная боль чуть не разорвала в крике его сведенный в кривую гримасу рот. Такую же муку он ощущал в тот момент, кода увидел, как уходит от него, проваливаясь в беспамятство, Диана. Но тогда его терзала любовь, а теперь ненависть.
Он вцепился в край своего стола изо всех сил. Звякнула посуда. Сидевшая за соседним столиком молодая женщина в брючном костюме смотрела на него широко открытыми, испуганными глазами. Её ребенок, девочка лет семи, маленькая белокурая Гретхен, с васильковыми глазами и белыми, как тополиный пух, ресницами, тоже уперлась взглядом в его лицо и застыла с ложечкой мороженого в руке, так и не донеся ее до рта.
Он смотрел, как Камен услужливо, даже чуть подобострастно улыбаясь, подхватывает сумку Калинина, как они вместе идут к выходу, и двинулся за ними, словно на привязи, едва успев кинуть на столик купюру в пятьдесят марок.
Надежда умерла. Глядя на то, как его друг и соратник Миша Калинин, садится в банковский лимузин, Краснов ощутил в душе пустоту и понял, что именно в этот миг возненавидел Калинина окончательно. Тот, кто сказал, что месть — это то блюдо, которое надо подавать холодным, сказал не всю правду. Месть не бывает горячей. Ей противопоказаны эмоции, она расчетлива и хладнокровна. Костя почувствовал, что больше не питает к бывшему другу ненависти в обычном смысле этого слова — она ушла вместе с надеждой на ошибку. Новое чувство, как его не назови, было на порядок сильнее и страшнее — в нем не было обычных человеческих чувств и даже пепла от них не было. Калинин для него был уже мертв — в машину садилась его физическая оболочка, не более. Умерли воспоминания об их спорах и беседах, о мужском клубе, о взаимопонимании с первого слова, которое им так нравилось. Об изяществе его рассуждений, о выстроенных им, безупречных схемах, о гостиничных бдениях. Обо всем, что их связывало столько лет. Это был чужой человек. Мертвый человек.
Гельфер был жив, пропавший без вести Тоцкий был жив. А тот, кто скрылся за тонированными стеклами «Мерседеса» — был мертв. Мертвого убить нельзя. Его можно только похоронить. До последнего мига Краснов надеялся, что в зал шагнет другой человек. Или, пусть Миша, но сломленный, в окружении особ в штатском, прилетевших в Берлин «по делу». Но, едва взглянув на Калинина, Краснов понял, что дурной сон оказался явью. Возненавидел до тошноты и тут же перестал ненавидеть. Зато начал презирать.
— Пять минут, — сказал Дитер. — Они на подъезде. Без глупостей, Костя, мы договорились?
Краснов кивнул. Ему не хотелось посвящать Штайнца в психологические подробности своего состояния. Этот человек и так сделал гораздо больше, чем ожидал Краснов. И, гораздо больше, чем мог. Проще было кивнуть и внимательно выслушать инструкции еще раз. От точности их исполнения, в конце концов, зависела и его собственная безопасность.
— Ты будешь слышать все по системе «громкой связи». Ничему не удивляйся. Даже сотрудник криминал-полиции будет, что ни на есть настоящим.
Дитер даже подмигнул, правда, не очень весело — губы сложились в улыбку, а вот глаза оставались серьезными.
— Это, на самом деле, отлично, что существуют сложности с опознанием. Посольство пытается найти кого-нибудь для официальной процедуры, но сам понимаешь, притом, что сейчас твориться на Украине вокруг вашего дела — это малореально. Калинин — идеальный вариант. Посмотрит на фото, получит приглашение на официальное опознание. Но, официально опознанным тело считаться, все равно, не будет. Генетическое исследование?
Дитер почесал подбородок лезвием ножа для разрезания бумаги.
— Нужен генетический материал. А где его взять? Ни тебя, ни детей, ни твоих родителей. Эксгумация тел родственников?
Костя встрепенулся, и с негодованием посмотрел на Штайнца.
— Вряд ли, друг мой, вряд ли, — успокоил его Дитер. — Многим очень удобно считать, что тело в морге криминал-полиции — это ты. Зачем создавать себе проблемы? Умер, так умер. Так что слова герра Калинина — это то, что всем нужно. Наши поупираются и, или передадут тело посольству, в чем я сильно сомневаюсь, либо мы похороним тебя здесь, пышно и с почестями. За наш счет. Иногда можешь посещать собственную могилу.
— Удивляюсь, как ты можешь сейчас шутить? — сказал Краснов.
— Все, почему-то, считают, что носителями черного юмора являются англичане. Ты тоже так думаешь? — спросил Дитер, прищурившись по — кошачьи и смешно сморщив свой воронежский нос «уточкой». — Расслабься. Ты все решил. Я все решил. На тебя смотреть больно. Честное слово, когда я говорил с тобой с акцентом, и ты не знал, куда тебе бежать со своими проблемами — выглядел ты лучше. А тогда действительно были проблемы. А то, что сейчас… Ты можешь остановить все в любой момент. В любой! Или опять взыграла таинственная славянская душа? Так ты скажи.
Краснов покачал головой.
В кабинет вкатился Франц, румяный, веселый и слегка нервный, как и положено быть второму лицу, исполнившему трудное поручение лица первого.
— Есть! — сказал он по-английски, — герр полицай в приемной. Ждет. Как дела, Костя?
— Бывало лучше, — ответил Краснов, вставая для рукопожатия.
— Вижу, — Франц бросил быстрый взгляд на Штайнца и сказал Краснову, серьезно. — Ты мне не нравишься. Может быть — отложим? Я могу потянуть время. День, два — не проблема. Согласования, решения и так далее. Он никуда не денется. Ему нужны деньги, так, что будет ждать. Только скажи.
— Все в порядке.
— Ну, смотри, — Франц пожал плечами и сказал, обращаясь к Штайнцу, уже по-немецки. — Конверт с чеком я приготовил. Командуй!
— Отдай Косте, — сказал Дитер и махнул рукой. — Герр Краснов, я тебя прошу — осторожно. Хорошо?
— Не волнуйся, — Краснов опять потер виски и болезненно поморщился. Голова болела так, что отдавало в нижнюю челюсть. — У фройлян Габи найдется что-то от мигрени?
— Конечно. — Дитер нажал на кнопку селектора. — Я надеюсь, что дело только в мигрени, Костя. Если бы ты был моим подчиненным, то на сегодня бы все дела закончились.
— Если бы я был твоим подчиненным, герр Штайнц, то моя головная боль тебя бы не особо интересовала.
Штайнц поднял глаза на Костю и с удивлением покачал головой. Потом сказал Францу:
— Отдавай ему конверт. Еще чуть-чуть — и он назовет меня фашистом. Он в порядке. Шутит зло. Тебе, Костя, кто-нибудь говорил, что твой внешний вид обманчив?
Краснов покачал головой. От этого движения в голове словно заплескалась тяжелая, похожая на желе жидкость, в которой плавал пульсирующим комком, мозг.
— Если это от волнения, — подумал Костя, — то это еще полбеды. Я не волнуюсь. Это другое. Я в панике. Я — просто боюсь. Боюсь того, что я услышу. Что скажу сам. Того, что я сделаю. Или не смогу сделать. Так что — вы кругом правы, ребята. Я бы и сам себя уволил бы с превеликим удовольствием. Но, вот незадача, заменить меня некем. И никто, кроме меня этого не сделает. И не прощу я себя, в случае чего, никогда не прощу. Это моя война — и только. Некому больше воевать. Полегло мое войско, пропало. А я — внутри — дрожу, как самый последний трус. И этот страх никому не покажу. Никогда.
— Держи. — Франц протянул ему стандартный банковский конверт, с символикой «СВ банка». — Чек внутри. Конверт не запечатан, просто создано впечатление, что слегка схватился клей. Но все на совесть, герметично. Это во избежание случайностей. Не вздумай проверять! Свободный кислород воздуха — последний компонент. Свет — начинает нейтрализацию. Пять минут — и никакой анализ бумаги ничего не покажет. Мы сделали, что смогли. Теперь дело за тобой.
Вошла фройлян Габи, с маленьким подносом, на котором был стакан воды и двуцветная пилюля на салфетке.
— Выпей, — сказал Франц, сочувственно, — полегчает. Я это сам пью, особенно с похмелья.
Он поморщился. Краснов один раз видел Франца с похмелья — зрелище было еще то, врагу не пожелаешь. Они пили в Киеве, в баре «Киевской Руси», и Франц начал так смело, что меньше, чем через час был доставлен в свой номер в плачевном состоянии. На утро фон Бильдхоффен был совсем плох, страдал, пил воду и таблетки, а в ответ на предложение Краснова выпить пива посмотрел на него совершенно безумными глазами и отказался наотрез. Это был единственный раз, когда фон Франц посетил Украину, и, по мнению Дитера, впечатлений от первого и последнего приезда ему хватило на длительное время.
