Патрик Мелроуз. Книга 1 (сборник) Сент-Обин Эдвард
Анна протянула ему салфетку. Она приметила, что его движения с каждой минутой становились все более замедленными и неуклюжими. До прихода Патрика она боялась неизбежного разговора о его отце, теперь заволновалась, что этот разговор вообще не случится.
— Ты уже видел отца? — спросила она напрямик.
— Да, — без запинки ответил Патрик. — В гробу он был мил, как никогда, — совсем не вредничал.
Он обезоруживающе улыбнулся.
Анна слабо улыбнулась, но Патрик не нуждался в ободрении.
— В моем детстве отец водил нас в рестораны, — сказал он. — Я говорю «рестораны» во множественном числе, потому что минимум из трех мы выходили, хлопнув дверью. Либо меню слишком долго не несли, либо официант был, на взгляд отца, непроходимым тупицей, либо винная карта ему не нравилась. Помню, раз он перевернул бутылку красного вина и вылил содержимое на ковер. «Как вы посмели принести мне эту бурду?!» — орал он. Официант так испугался, что не вышвырнул отца за дверь, а принес другую бутылку.
— Так что тебе понравилось быть с ним в таком месте, где он ни на что не жалуется.
— Именно, — ответил Патрик. — Я не верил своему счастью и какое-то время ждал, что он сядет в гробу, как вампир на закате, и скажет: «Тут отвратительно обслуживают!» Тогда нам пришлось бы отправиться еще в три-четыре похоронных бюро. Причем обслуживают там и правда отвратительно. Отправили меня не к тому покойнику.
— Не к тому покойнику! — воскликнула Анна.
— Да, я попал на еврейскую коктейльную вечеринку, которую давал некий мистер Герман Ньютон. Лучше бы я остался, у них там было весело…
— Какая чудовищная история, — сказала Анна, закуривая. — Я уверена, они читают курс: «Как правильно и с пользой провести время траура».
— Конечно. — Он снова хохотнул и откинулся в кресле.
Таблетка определенно действовала. Алкоголь подчеркивает лучшие свойства кваалюда, с нежностью подумал Патрик. Как солнышко, под которым распускаются лепестки цветка.
— Что? — переспросил он, поскольку не расслышал вопроса Анны.
— Его кремируют? — повторила она.
— Да-да, — ответил Патрик. — Как я понимаю, при кремации родственники получают не прах умершего, а просто горску общего пепла со дна печи. Как ты понимаешь, меня это более чем устраивает. В идеале весь прах был бы чужим, но нет в мире совершенства.
Анна перестала гадать, горюет ли он о смерти отца. Теперь ей хотелось, чтобы он горевал хоть немножко. Его ядовитые замечания, хоть и не могли задеть Дэвида, придавали Патрику такой вид, будто он вот-вот умрет от змеиного укуса.
Патрик медленно закрыл глаза и, как ему показалось, через очень долгое время открыл их снова. Вся операция заняла примерно полчаса. Еще полчаса ушло на то, чтобы облизнуть сухие, восхитительно шершавые губы. Определенно последний кваалюд зашел очень хорошо. Кровь шипела, как экран телевизора после выключения. Руки были как гантели, как гантели в руках. Все спрессовывалось и тяжелело.
— Эй, не спи! — воскликнула Анна.
— Извини, — ответил Патрик, подаваясь вперед с чарующей, как он думал, улыбкой. — Я смертельно устал.
— Может быть, тебе стоит лечь.
— Нет-нет. Не надо преувеличивать.
— Ты мог бы подремать пару часиков, — предложила Анна, — а потом пойти со мной и Виктором на званый ужин. Его дают кошмарные лонг-айлендские англофилы, тебе понравится.
— Спасибо большое за приглашение, но мне правда тяжело сейчас общаться с незнакомыми людьми, — ответил Патрик.
Он поздновато начал разыгрывать карту скорби по отцу, и Анна ему не поверила.
— Правда, поезжай с нами, — уговаривала она. — Я уверена, это будет пример «бесстыдной роскоши».
— Не понимаю, о чем ты, — сонно проговорил Патрик.
— Давай я хотя бы адрес тебе запишу, — сказала Анна. — Мне не хочется надолго оставлять тебя одного.
— Ладно. Запиши, и я пойду.
Патрик знал, что нужно принять спид, или он невольно воспользуется советом Анны «подремать пару часиков». Глотать целую капсулу «красавчика» не хотелось, ибо сулило полных пятнадцать часов мегаломаниакальной одиссеи, а такой ясности сознания Патрик не хотел. С другой стороны, надо было избавиться от чувства, будто его опустили в озеро медленно застывающего цемента.
— Где туалет?
Анна махнула рукой, и Патрик побрел по ковру в указанном направлении. Он запер за собой дверь и ощутил знакомое чувство безопасности. В туалете можно было дать волю своей одержимости собственным физическим и духовным состоянием, которой так часто мешало присутствие других людей и отсутствие хорошо освещенного зеркала. Почти все лучшие минуты его жизни прошли в санузлах. Там он кололся, нюхал, закидывался таблетками, разглядывал свои зрачки, руки, язык, заначки.
— О уборные! — продекламировал Патрик, раскидывая руки перед зеркалом. — Ваши аптечки любезны моему сердцу весьма! Ваши полотенца осушают реки моей крови…
Он вытащил из кармана «Черного красавчика». Надо было принять ровно столько, чтобы… что он собирался сказать? Забыл. О господи, снова потеря краткосрочной памяти, этот профессор Мориарти наркомании, уничтожает то бесценное состояние, которое изо всех сил пытаешься сохранить.
— Бесчеловечный изверг, — пробормотал он.
Черная капсула наконец разделилась, и Патрик высыпал половину содержимого на португальский кафель рядом с раковиной. Вытащил новенькую стодолларовую купюру, скатал ее в тугую трубочку и вдохнул кучку белого порошка с плитки.
В носу защипало, на глазах выступили слезы, но Патрик, не позволяя себе отвлекаться, закрыл капсулу, завернул в бумажный носовой платок, убрал в карман, потом, по непонятной причине, почти против воли, достал снова, высыпал вторую половину на плитку и тоже вдохнул. Если вдыхать, действие будет не такое долгое, убеждал он себя. Уж очень обидно делать что-то наполовину. И вообще, у него только что отец умер, тут трудно не растеряться. Главный его героический подвиг, подтверждение серьезных намерений и самурайского статуса в борьбе с наркотиками — что он не колется героином.
Патрик подался вперед, проверил в зеркале зрачки. Они определенно расширились. Сердцебиение участилось. Он чувствовал себя посвежевшим, бодрым, даже агрессивным. Как будто не было наркотиков и алкоголя — ощущение полного контроля. Маяк спида пронзил лучами черную ночь кваалюда, виски и смены часовых поясов.
— И, — добавил он, с важностью бургомистра берясь за лацканы, — мрачную тень нашей скорби об усопшем Дэвиде Мелроузе.
Сколько он пробыл в уборной? По ощущению примерно всю жизнь. Наверное, скоро спасатели начнут выламывать дверь. Патрик начал быстро соображать. Ему не хотелось бросать пустую капсулу «Черного красавчика» в мусорное ведро (паранойя!), так что он пропихнул обе половинки в слив раковины. Как объяснить Анне, отчего он вышел из туалета ожившим? Патрик плеснул в лицо холодной воды и не стал вытираться. Оставалось только одно — спустить воду. Каждый наркоман делает это, выходя из туалета, в надежде громким аутентичным звуком обмануть публику, толпящуюся у него в мозгу.
— Господи, — проговорила Анна, когда он вошел в гостиную. — Ты почему лицо не вытер?
— Я взбодрил себя холодной водой.
— Да? И что же это за вода такая?
— Очень освежающая, — ответил Патрик, вытирая потные ладони о брюки и садясь. — Да, кстати, — произнес он, тут же вставая снова. — Я бы выпил еще виски, если можно.
— Конечно, — обреченно сказала Анна. — Да, забыла спросить, как Дебби?
Как всегда, когда Патрика просили оценить чужие чувства, на него напал ужас. Как Дебби? Да откуда ему, нафиг, знать? Тут самому бы спастись из-под лавины собственных чувств, не отпуская сенбернара своего внимания на сторону. С другой стороны, после амфетамина отчаянно хотелось говорить, да и вопрос нельзя было оставить совсем без ответа.
— Ну, — начал он из другого конца комнаты, — Дебби идет по стопам своей матери, пишет статью про идеальную хозяйку дома. Следы Терезы Хикманн, невидимые никому, светятся во тьме для ее послушной дочери. Однако мы должны сказать «спасибо», что она не позаимствовала манеру речи у отца.
На миг Патрик вновь утратил связь с реальностью, уйдя в размышления о своем психологическом состоянии. Он чувствовал полнейшую просветленность, но лишь в отношении собственной просветленности. Мысли, ожидая своего появления, вибрировали на старте, подводя его новообретенное красноречие до опасного близко к молчанию.
— Но ты мне не сказала, — проговорил он, отвлекаясь от созерцания этого увлекательного психологического феномена и одновременно мстя Анне за вопрос про Дебби, — как Виктор?
— Отлично. Виктор теперь великий старик — роль, к которой он готовился всю жизнь. Он в центре внимания, читает лекции о самовосприятии, что, по его словам, может делать с закрытыми глазами. Ты читал «Бытие, знание, суждение»?
— Нет, — ответил Патрик.
— Тогда я должна подарить тебе экземпляр.
Анна подошла к шкафу и взяла толстенный том из ряда полудюжины одинаковых. Патрик любил тонкие книжки, которые можно сунуть в карман пальто и держать там нечитанными по много месяцев. Какой прок от книги, если ее нельзя носить с собой в качестве теоретического средства от скуки?
— Это о самовосприятии? — опасливо спросил он.
— Все, что ты хотел знать, но не решался четко сформулировать.
— Чудесно, — сказал Патрик, вскакивая, словно на пружине.
Ему надо было ходить, двигаться в пространстве, иначе мир обретал неприятную тенденцию делаться плоским, и тогда он чувствовал себя мухой на подоконнике, ищущей выхода из прозрачной тюрьмы. Анна, думая, что он встал за книгой, протянула ее.
— О, спасибо, — сказал Патрик, наклоняясь и чмокая Анну в щеку. — Я очень быстро прочту.
Он попытался запихать книгу в карман пальто, хотя знал, что она туда не влезет. Книга ему была нафиг не нужна. Теперь придется таскать этот талмуд повсюду. На Патрика накатила волна буйного гнева. Он пристально уставился на корзину для бумаг (сомалийский сосуд для воды) и представил, что запускает туда книгу, как фрисби.
— Мне правда пора идти, — отрезал он.
— Ты разве не дождешься Виктора?
— Нет, мне надо спешить.
— Ладно, но подожди, я дам тебе адрес Саманты.
— Чей?
— Званый ужин.
— Ах да. Я вряд ли приду, — сказал Патрик.
Анна записала адрес и вручила ему бумажку:
— Вот.
— Спасибо, — коротко произнес Патрик, поднимая воротник пальто. — Завтра позвоню.
— Лучше приезжай.
— Подумаю.
Он повернулся и заспешил к двери. Сердце рвалось выскочить из груди, как чертик из табакерки, и Патрик чувствовал, что дольше нескольких секунд крышку не удержит.
— До свидания! — крикнул он с порога.
— До свидания, — ответила Анна.
Патрик спустился в медлительном душном лифте и прошел мимо толстого придурковатого швейцара на улицу. Снова очутившись под бледным просторным небом, он почувствовал себя совершенно голым и беззащитным. Наверное, это ощущает устрица под каплями лимонного сока.
Зачем он покинул убежище Анниной квартиры? И так грубо. Теперь она навсегда на него обидится. Он все делает неправильно.
Патрик оглядел улицу. Она выглядела как вступительные кадры документального фильма о перенаселении. Он пошел по тротуару, воображая, как отрубленные головы прохожих катятся у него за спиной.
Как измыслить выход из тупика, если тупик у тебя в мыслях, ломал голову Патрик (не в первый раз), нехотя снимая пальто и протягивая его набриолиненному официанту в красном пиджаке.
Еда — временная мера, но, с другой стороны, все меры временные, даже смерть, и ничто так не уверяло его в существовании загробной жизни, как неумолимый сарказм рока. Без сомнения, самоубийство стало бы жестоким прологом к очередному отрезку тошнотворной осознанности, сужающихся воронок и затягивающихся удавок, воспоминаний, дни напролет рвущих шрапнелью тело. Кто знает, какие изощренные пытки припасены для летних лагерей вечности? Тут уж невольно порадуешься, что жив.
Только за водопадами грубых удовольствий, думал Патрик, принимая меню в кожаной обложке и даже не удосуживаясь поднять взгляд, можно скрыться от гончих собак совести. Здесь, в прохладной каменной пещерке, за тяжелым белым пологом струй, было слышно, как они заходятся лаем на берегу; по крайней мере, тут они не могли порвать ему горло яростью своих укоризн. Как-никак след его взять легко. Этот след усеян свидетельствами попусту растраченного времени, безнадежных желаний, не говоря уже о крови на рубашках, а также шприцах, которым он в приступе отвращения гнул иголки, а потом выпрямлял, чтобы уколоться в последний раз. Патрик резко выдохнул и сложил руки на груди.
— Сухой мартини. Неразбавленный, с лимоном, — процедил он. — И я готов сделать заказ.
Официант шел прямиком к нему, чтобы принять заказ. Все под контролем.
Большинство людей в завязке, после смены часовых поясов и оглушенные кваалюдом, утратили бы интерес к еде, но у Патрика аппетит сохранялся всегда, даже когда боязнь прикосновений окрашивала его тягу к сексу в теоретические тона.
Он помнил, как Джонни Холл с возмущением говорил о девушке, которой незадолго до того дал отставку. «Она была из тех, кто может подойти и взъерошить тебе волосы, когда ты только что двинулся коксом». Патрик тогда взвыл при мысли о подобной бестактности. Нельзя ерошить волосы человеку, когда тот ощущает себя пустым и хрупким, как стекло. Не может быть ничего общего между теми, кто считает кокаин умеренно порочным и эротичным наркотиком, и ширевыми, которые знают, что это возможность испытать арктический ландшафт беспримесного ужаса.
Ужас был ценой, которую приходилось платить за первую оглушительную волну кайфа, когда сознание как будто распускалось, словно белые цветы, на каждом ветвящемся нерве. Все рассеянные мысли собирались, точно железные опилки под магнитом, который стягивает их в металлическую розу. Или… надо прекратить об этом думать… или как насыщенный раствор медного купороса под микроскопом, который мгновенно прорастает кристаллами.
Надо перестать об этом думать — и сделать это. Нет! И думать о чем-нибудь другом. О трупе отца, например. Будет ли так лучше? Это поможет избавиться от проблемы желания, однако ненависть может быть столь же маниакальной.
А вот и его мартини. Пусть не кавалерия, но хотя бы боеприпасы. Патрик выпил холодную тягучую жидкость одним глотком.
— Еще, сэр?
— Да, — резко сказал Патрик.
Официант постарше, в смокинге, подошел принять заказ.
— Тартар из сырого лосося, потом стейк-тартар, — сказал Патрик с тихим удовольствием оттого, что произносит слово «тартар» дважды. Его радовало, что он заказывает взрослый вариант детской еды, заранее измельченной, чтобы не жевать.
Третий официант, с виноградной гроздью на лацкане и большим золотым тастевеном на цепочке, выразил готовность принести Патрику бутылку Кортон-Шарлемань сразу и открыть бутылку Дюкрю-Бокайю на потом. Все было под контролем.
Нет, нельзя было об этом думать, и вообще ни о чем, и особенно о героине, поскольку один лишь героин помогал по-настоящему, избавлял от метания в хомячьем шаре неразрешимых вопросов. Героин был кавалерией. Четвертой ножкой колченогого стула, подогнанной так точно, что дерево сходилось на изломе без всякого зазора. Героин укладывался, мурлыча, в основании черепа, обвивался вокруг нервной системы, словно черный кот, свернувшийся на любимой подушке. Он был сочным и мягким, словно горлышко лесного голубя или налитый на бумагу воск для печати, многоцветным, словно пригоршня драгоценных камней, которую пересыпаешь из ладони в ладонь.
Он относился к героину, как другие относятся к любви, а к любви — как другие к героину: как к опасной и непонятной трате времени. Что мог бы он сказать Дебби? «Ты, конечно, знаешь, что два главных чувства в моей жизни — это ненависть к отцу и любовь к наркотикам, но, да будет тебе известно, на третьем месте у меня ты». Какая женщина не гордилась бы медалью, пусть и бронзовой, в таком состязании?
— Заткнись уже, бля, — вслух пробормотал Патрик, опрокидывая второй мартини так же быстро, как и первый.
Если все пойдет в эту сторону, надо будет позвонить Пьеру, воистину замечательному нью-йоркскому дилеру. Нет! Он не сделает этого, он поклялся себе завязать. 555–1726. Номер был все равно что вытатуирован у него на запястье. Патрик не звонил Пьеру с сентября, уже восемь месяцев, но не мог забыть облегчающего волнения этих семи цифр.
Золотая Гроздь вернулся, снимая плотную золотую обертку с горлышка Кортон-Шарлемань и держа бутылку кларета, покуда Патрик разглядывал этикетку с белым замком под золотыми небесами. Может, при таких утешениях и не придется затариваться после обеда, скептически размышлял он, потягивая налитое на пробу белое.
Первое ощущение вызвало улыбку узнавания, как будто различил любимую в дальнем конце людного перрона. Патрик снова поднял бокал, отпил большой глоток бледно-желтого вина, задержал на несколько секунд во рту и лишь потом проглотил. Да, оно действовало, по-прежнему действовало. Некоторые старые друзья не подводят.
Он закрыл глаза, проживая волны послевкусия, словно галлюцинацию. Более дешевое вино оглушило бы фруктовостью, но виноград, представший сейчас его воображению, был восхитительно искусственный, словно серьги из оплывших желтых жемчужин. Патрик воображал толстые жилистые лозы, увлекающие его в жирную красноватую землю. Следы железа, камня, земли и дождя вспыхивали на нёбе, мучительно неудержимые, словно падучая звезда. Ощущения, долго запертые в бутылке, разворачивались, подобно украденному живописному полотну.
Некоторые старые друзья не подводят. Патрику хотелось расплакаться.
— Хотите попробовать Дукру-Бокау? — Золотая Гроздь выговаривал французские слова, как английские.
— Да, — ответил Патрик.
Золотая Гроздь налил красное в нелепо огромный бокал. От одного запаха перед Патриком возникли образы. Поблескивающий гранит. Паутина. Готические погреба.
— Прекрасно, — сказал Патрик, не затрудняясь пробовать вино. — Налейте сейчас немного, я выпью позже.
Патрик откинулся на стуле. Вино на время отвлекло его, но теперь вернулся тот же вопрос: ехать после обеда к дилеру или в гостиницу? Может быть, навестить Пьера просто так, по дружбе? Патрик хохотнул от нелепости такого предлога, но в то же время ощутил сильнейшее сентиментальное желание повидать чокнутого француза. Именно с Пьером Патрик ощущал самое сильное духовное сродство. Пьер восемь лет провел в психлечебнице, воображая себя яйцом. «Да, блядь, восемь лет, — говорил он быстрой скороговоркой с сильным французским акцентом, — я считал себя яйцом. Je croyais que j’tais un oeuf — и это никакая, нахер, не шутка». Все это время его покинутое тело кормили, переворачивали, мыли и одевали сиделки, не подозревавшие, что ухаживают за яйцом. Пьер мог беспрепятственно парить над миром в просветлении, для которого не требовалось грубого посредничества слов и чувств. «Я понимал все, — говорил он, глядя на Патрика с вызовом. — J’avais une conscience totale».
В своих путешествиях Пьер иногда заглядывал в больничную палату и с брезгливой жалостью зависал над еще не проклюнувшимся яйцом своего тела. Однако через восемь лет он внезапно понял, что его тело умирает от отсутствия внимания.
«Пришлось мне снова втискиваться в свое говенное тело, и это было омерзительно. J’avais un dgot total»[19].
Патрика заворожил этот рассказ. Напомнил отвращение Люцифера, когда тот втискивался в холодные концентрические витки змеиного тела.
Однажды сиделки пришли с губками и протертой едой и увидели, что Пьер после восьми лет молчания и неподвижности сидит на краешке кровати, слабый, но исполненный нетерпения.
— Ну, я пошел, — объявил он.
Тесты показали, что он в ясном сознании, быть может даже чересчур ясном, так что его выписали из лечебницы как здорового.
Теперь лишь постоянная подпитка героином и кокаином позволяла ему сохранять грубое подобие прежнего восхитительного безумия. Он зависал, хотя и не с той легкостью, на границе между своим телом и роковой ностальгией по бестелесности. В мягком сгибе его локтя, подобно вулкану, выросла болячка, холмик запекшейся крови и рубцовой ткани, позволявший вгонять иголку инсулинового шприца вертикально, попадая с первого раза, — открытый путь в кровоток, через который, словно через пожарный выход, в любую секунду можно было ввести очередной спидбол и унять ужас заточения в негостеприимном теле, ощущавшемся почти как неродное.
Жизнь Пьера была до крайности упорядоченной. Он бодрствовал двое с половиной суток, потом вмазывался большой дозой героина и спал или, по крайней мере, лежал следующие восемнадцать часов. В периоды бодрствования он продавал наркотики быстро и эффективно — покупатели редко проводили в его черно-белой квартире больше десяти минут.
Было бы крайне неудобно, если бы клиенты умирали у него в ванной, так что он запретил колоться у себя; впрочем, для Патрика очень скоро было сделано исключение. Все прошлое лето Патрик пытался жить в одном режиме с Пьером. Они часто просиживали целые ночи за положенным горизонтально зеркалом, служившим Пьеру столом, голые по пояс, чтобы не закатывать и не опускать рукава, кололись каждые пятнадцать минут и, исходя химически пахнущим потом, говорили на свои любимые темы: как достичь полной бестелесности, как стать свидетелем своей смерти, как оставаться в пограничье, не затронутом теми чертами, которые навязала им предшествующая история жизни, как бессовестны и мелки ненаркоманы и, конечно, как они сами завязали бы, если бы только захотели, — желание, которое ни у того ни у другого надолго не задерживалось. Черт, подумал Патрик, осушая третий бокал белого вина и быстро подливая себе еще. Нельзя об этом думать.
При таком отце (плак, плак) у Патрика всегда был дефицит авторитетов и ролевых моделей, но в Пьере он наконец нашел пример для подражания и доверенного советчика. Во всяком случае, так было до тех пор, пока Пьер не попытался ограничить его двумя граммами кокса в день вместо семи, которые Патрик считал абсолютно необходимыми.
— Совсем нахер чокнулся! — орал на него Пьер. — Хочешь прихода каждый раз. Ты себя угробишь.
Эти препирательства подпортили конец лета, но в любом случае Патрику пора было избавляться от сыпи, которая пошла у него по всему телу и воспалилась, а также от язвочек, усыпавших рот, горло и желудок, так что через несколько дней он вылетел в Лондон, чтобы посетить свою любимую клинику.
— Oh, les beaux jours[20], — вздохнул он, жадно заглатывая сырую лососину. Потом допил вино, уже совершенно равнодушный к вкусу.
Кто тут еще в этом гнусном ресторане? Удивительно, что Патрик до сих пор не огляделся. А впрочем, ничего особенно удивительного. Они не призывали его разрешить Загадку Чужого Разума, хотя, разумеется, люди, которые, как Виктор, считают, что здесь вообще есть загадка, обычно целиком погружены в исследование работы собственного разума. Странное совпадение.
Патрик с холодностью рептилии обвел глазами сидящих. Он ненавидел их всех, вместе и по отдельности, но особенно — невероятно толстого мужчину, сидящего с блондинкой. Наверняка он ей платит за то, чтобы она скрывала свое отвращение.
— Как же ты омерзителен, — пробормотал Патрик. — Ты никогда не думал сесть на диету? Да, на диету. Или тебе никогда не приходило в голову, что ты отвратительно жирный?
Его разбирала злоба и агрессия. От спиртного слишком жесткий приход, подумал он, вспомнив мудрое изречение своего первого дилера, еще школьных времен, обдолбанного старого хиппи по имени Барри.
— Если бы я был таким жирным, — продолжал он, обращаясь к толстяку, — я бы покончил с собой. Хотя для этого побудительных причин не нужно.
Вне всякий сомнений, он обладал нулевой толерантностью к толстякам, женщинам, старикам, представителям другой расы, ненаркоманам и наркоманам и, разумеется, был таким снобом, что никто не удовлетворял его требованиям. Не было такого меньшинства или большинства, которое по той или иной причине не вызывало бы у него ненависти.
— Все хорошо, сэр? — спросил один из официантов, принявший бормотания Патрика за попытку сделать заказ.
— Да-да, — сказал Патрик.
Далеко не все хорошо, подумал он, нельзя всерьез ожидать, что кто-то согласится с таким утверждением. Сама мысль, будто все может быть хорошо, возмутила его до опасного сильно. Согласие — слишком редкий товар, чтобы тратить его на такие нелепые утверждения. Патрик уже думал подозвать официанта и развеять ложное впечатление счастья, которое мог у него создать. Однако другой официант — оставят ли они его когда-нибудь в покое? и стерпит ли он, если это правда случится? — нес ему стейк-тартар. Патрику хотелось острого, очень острого мяса.
Через две минуты он уже умял горку сырого мяса и картошку фри. Во рту горело от соуса табаско и кайенского перца.
— Ну вот и умничка, — сказал себе Патрик голосом няни, — набил животик.
— Да, — послушно согласился он. — Набил — это ведь как соломой набивают, да?
— Скажешь тоже, соломой, — запыхтел он, — ишь, выдумал! Ты всегда был странным ребенком. Ничего хорошего из этого не выйдет, попомни мои слова, молодой человек.
О господи, началось. Бесконечные голоса. Диалоги в одиночестве. Мерзкий вздор, льющийся из него без остановки. Он залпом выпил бокал красного с жадностью, достойной Лоуренса Аравийского в исполнении Питера О’Тула, когда тот опрокидывает в себя стакан лимонада после многодневного перехода через пустыню. «Мы взяли Акабу»{59}, — проговорил Патрик, глядя безумными глазами в пустоту и умело двигая бровями.
— Желаете ознакомиться с десертами, сэр?
Наконец-то настоящий человек с настоящим вопросом, хоть и очень странным. Хочет ли он знакомства с десертами? И если да, к чему оно его обязывает? Должен ли он будет отправлять им открытки на Рождество? Наносить визиты? Принимать их у себя в гостях?
— Я возьму крем-брюле, — с дикой ухмылкой ответил Патрик.
Он посмотрел в бокал. Красное определенно начало раскрываться. Жаль, что он уже выпил все. Оно начало раскрываться, словно медленно разжимающийся кулак. А на ладони… что на ладони? Рубин? Виноградина? Камень? Быть может, сравнения просто гоняют одну и ту же мысль туда-сюда, чуть маскируякаждый раз, и таким образом создают иллюзию полезной деятельности. Сэр Сэмпсон Ледженд был единственным честным ухажером, когда-либо воспевавшим женскую красоту. «Дайте мне ручку! Можно я ее поцелую? Такая мягонькая и тепленькая, как что?.. Как другая ручка, черт возьми!..»{60} Вот это правильное сравнение. Трагическая ограниченность сравнений. Свинец в сердце жаворонка. Досадный изгиб космоса. Рок времени.
Господи, он уже пьян. И все-таки недостаточно пьян. Он влил в себя вино, но оно не дошло до первопричины, жертвы автокатастрофы, запертой все эти годы в ловушке покореженного металла. Патрик испустил громкий вздох, завершившийся сопением, и безнадежно уронил голову.
Принесли крем-брюле, и Патрик проглотил его так же быстро, как и остальное, однако теперь ощущал усталость и подавленность. Жадность, с которой он поглощал еду, всегда приводила его в безмолвное уныние. Несколько минут он мог только смотреть на ножку бокала, потом наконец собрался с силами потребовать Мар де Бургонь и счет.
Патрик закрыл глаза, выпуская сигаретный дым через рот, вдыхая через нос и вновь выпуская через рот. Безотходный процесс. Конечно, он по-прежнему мог воспользоваться приглашением Анны и поехать на прием, но уже знал, что не поедет. Почему он всегда отказывается? Отказывается идти в гости. Соглашаться. Прощать. Когда будет уже поздно, он пожалеет, что не поехал. Патрик взглянул на часы. Всего половина десятого. Время еще не прошло, но как только пройдет, упрямство сменится сожалением. Он даже мог вообразить, что любил бы женщину, если бы прежде ее потерял.
То же и с чтением. Стоило остаться без книг, тяга к чтению становилась неутолимой, а если он предусмотрительно брал с собой книгу, как сегодня, когда сунул в карман пальто «Миф о Сизифе», то мог быть уверенным, что желание читать его не посетит.
До «Мифа о Сизифе» он почти год носил с собой «Безымянного» и «Ночной лес», а в предшествующие два года — свою главную карманную книгу, «Сердце тьмы». Иногда, в ужасе от собственного невежества, Патрик решал одолеть что-нибудь трудное или даже фундаментальное. Тогда он брал у себя из шкафа «Семь разновидностей неоднозначного» или «Историю упадка и разрушения Римской империи»{61}, только чтобы обнаружить на первых страницах свои же мелкие и неразборчивые заметки на полях. Эти следы ранней цивилизации успокаивали бы, сохранись у него хоть какие-нибудь воспоминания о том, что он, очевидно, прочел, однако такая забывчивость вызывала у него панику. Что пользы в опыте, который невозможно сохранить? Прошлое, словно вода в горсти, утекало у него между пальцев.
Патрик с усилием поднялся и пошел по толстому красному ковру, рискованно запрокинув голову и прикрыв глаза так, чтобы через ресницы видеть вместо столиков лишь темные пятна.
Он принял великое решение. Он позвонит Пьеру и предоставит судьбе, затариться или нет.
Если Пьер спит, то смэка получить не удастся, а если бодрствует, то стоит заехать к нему и взять ровно столько, чтобы выспаться. И еще чуть-чуть на утро, чтобы не было худо.
Бармен положил телефон на стойку красного дерева и рядом еще порцию Мар де Бургонь. 5… 5… 5… 1… 7… 2… 6. Сердце учащенно забилось. Патрик внезапно ощутил прилив жизненных сил.
«Сейчас я не могу подойти к телефону, но если вы оставите сообщение…»
Патрик грохнул телефон на стойку. Чертов автоответчик. Совсем, что ли, Пьер сдурел, спать в десять вечера? Полное безобразие. Патрик взял телефон и снова набрал номер. Может быть, оставить сообщение? Какую-нибудь хитрую шифровку вроде: «Проснись, придурок, я хочу затариться».
Нет, безнадежно. Судьба вынесла вердикт, и надо ей покориться.
На улице было неожиданно тепло. Тем не менее Патрик поднял воротник пальто и принялся высматривать свободное такси.
Оно скоро появилось, он выступил на проезжую часть и поднял руку.
— В отель «Пьер», — сказал Патрик, забираясь внутрь.
Какое орудие применить, чтобы освободиться? Презрение? Агрессию? Ненависть? Они заражены присутствием отца, тем самым, от чего он должен был себя освободить. И горечь, которую Патрик испытывал, если задуматься на минутку, разве он научился ей не от отцовского падения в парализующую тоску?
После развода с Элинор Дэвид остался на юге Франции, всего в пятнадцати милях от старого дома в Лакосте. В новом доме, где все окна выходили в заросший сорняками центральный двор, он целыми днями лежал в постели, хрипя, глядя в потолок, не находя в себе сил даже пройти через комнату и взять «Джоррокс снова в седле»{62} — книгу, которая некогда взбадривала его в самых безнадежных ситуациях.
Когда Патрик в свои восемь-девять лет навещал отца, разрываясь между страхом и безграничной верностью, Дэвид говорил только об одном: он хочет умереть и дать сыну последние наставления.
— Я, скорее всего, долго не протяну, — хрипел он. — Может быть, мы видимся последний раз.
— Нет, папа, не говори так, — умолял Патрик.
А дальше начинались всегдашние сентенции: наблюдай за всем… никому не верь… презирай мать… прилагать усилия — вульгарно… в восемнадцатом веке все было лучше.
Год за годом Патрик выслушивал Дэвида в уверенности, что это последние слова отца, квинтэссенция его мудрости и опыта, которые надо бережно сохранить, несмотря на очевидные свидетельства, что отцу его взгляды никакого счастья не принесли. Впрочем, стремиться к счастью тоже было вульгарно. Вся система, как многие другие, была исключительно стройна и логична, если только принять на веру ее основные положения.
Если отец все же вставал с постели, получалось еще хуже. Они шли в деревню за покупками. Отец был в старой зеленой пижаме, коротком синем пальто с якорями на пуговицах и темных очках с веревочкой, привязанной к дужкам. Наряд дополняли тяжелые ботинки на шнуровке, как у местных трактористов. Еще Дэвид отпустил снежно-белую бороду и всегда брал для покупок оранжевую нейлоновую сумку с потускневшей золотой ручкой. Патрика принимали за его внука, он запомнил стыд и ужас, а также упрямую гордость за то, что сопровождает в деревню эксцентричного отца.
— Я хочу умереть… я хочу умереть… я хочу умереть, — быстро пробормотал Патрик.
Это совершенно никуда не годилось. Он не мог быть человеком, который был тем человеком. Действие спида вернулось, принеся с собой угрозу ясного сознания и бурных чувств.
Они подъезжали к отелю, так что решать надо было быстро. Он подался вперед и сказал таксисту:
— Я передумал. Отвези меня на Восьмую улицу между авеню Си и Ди.
Китаец-таксист недоверчиво глянул на него в зеркало заднего вида. Отель «Пьер» и авеню Ди — это небо и земля. Кому придет в голову такая внезапная перемена планов? Только нарику или несведущему туристу.
— Авеню Ди нехолосая, — сказал он, проверяя вторую теорию.
— Я на это и рассчитываю, — ответил Патрик. — Вези меня туда.
Таксист проехал по Пятой авеню мимо поворота к гостинице. Патрик вновь откинулся на сиденье, чувствуя волнение и стыд, но, как всегда, пряча чувства за ленивым безразличием.
Да, он изменил решение, и что с того? Гибкость — замечательное качество. И никто не бывал более гибким, когда дело касается отказа от наркотиков, более открытым для возможности все-таки их принять. Он еще ничего не сделал. Он еще может отменить свое решение, вернее, отменить пересмотр своего решения. Он все еще может вернуться.
Мчась из Верхнего Ист-Сайда в Нижний, от Le Veau Gras к дисконтной бакалее на Восьмой улице{63}, Патрик невольно восхищался, как легко (или, может быть, правильнее сказать «неизбежно») переходит от роскоши к убожеству.
Такси приближалось к Томпсон-Сквер, началу нехорошего района. Здесь в постоянной абстяге влачил свою жизнь Чилли Вилли{64}, уличный контакт Патрика для тех досадных случаев, когда Пьер спал. Дозы смэка, которую Чилли мог добыть, едва хватало на поддержание сил для поиска новой, на то, чтобы трястись, а не биться в судорогах, поскуливать, а не орать. Он семенил дергаными шажками, а одна рука безвольно висела, словно старый провод с прохудившегося потолка. Здоровой рукой Чилли поддерживал мешковатые штаны, постоянно норовившие сползти с тощего зада. Он был чернокожий, но выглядел бледным, а лицо его покрывали бурые пигментные пятна. Зубы — четыре или пять, героически державшиеся в деснах, — были либо желтые, либо черные и обломанные. Вид Чилли ободрял всех его товарищей и клиентов — в сравнении с ним каждый чувствовал себя здоровяком.
Такси пересекло авеню Си и покатило по Восьмой. Ну вот и грязная филейная часть города, с удовольствием подумал Патрик.
— Куда далесе? — спросил китаец.
— Мне нужен героин, — ответил Патрик.
— Гелоин, — опасливо повторил таксист.
— Да. Останови здесь.
На углу топтались упоротые пуэрториканцы, негры в больших шляпах стояли в дверных нишах. Патрик опустил окно такси, и его тут же обступили новые друзья.
— Чего хочешь, чувак? Чего надо?
— Белый… красный… желтый. Чего тебе?
— Смэк, — ответил Патрик.
— Бля, чувак, ты из полиции. Ты полицейский.
— Нет. Я англичанин, — запротестовал Патрик.
— Выходи из машины, чувак, мы ничего в машину не продаем.
— Жди здесь, — сказал Патрик китайцу и вылез из такси.
Один из дилеров взял его локоть и потянул за угол.
— Дальше я не пойду, — сказал Патрик, когда понял, что сейчас потеряет из виду такси.
— Тебе сколько?
— Дай четыре белого по десятке, — сказал Патрик, осторожно вытаскивая две двадцатидолларовые купюры.
Двадцатки он держал в левом кармане брюк, десятки в правом кармане брюк, пятерки и бумажки по доллару — в карманах пальто. Сотки оставались в конверте во внутреннем кармане. Таким образом он никого не вводил в соблазн видом наличности.
— Дам тебе шесть за пятьдесят. Одна книжка в подарок.
— Нет, мне хватит четырех.
Патрик убрал в карман четыре пакетика из пергаментной бумаги, вернулся к машине и сел в такси.
— Тепеля госитиниса, — с жаром сказал китаец.
— Нет, повози меня немного по району. Отвези на угол Шестой и Би.
— Засем повоси по лаёну? — Таксист присовокупил китайское ругательство, но повернул в нужном направлении.
Патрику нужно было проверить смэк, прежде чем уезжать отсюда. Он разорвал один пакетик и высыпал порошок на тыльную сторону кисти, в ямку, образованную натянутым сухожилием поднятого большого пальца. Поднес руку к носу, вдохнул.
О боже! Фуфел! Патрик схватился за нос, который теперь отчаянно щипало. Падла, зараза, блин, бля, черт.
Это была адская смесь из чистящего порошка «Вим» и барбитуры. «Вим» давал горечь, барбитураты — легкий седативный эффект. Конечно, у такой смеси были свои преимущества. Можно употребить десять пакетиков в день и не стать наркоманом. А если тебя с ними задержат, то не обвинят во владении героином. Слава богу, он не вколол себе эту дрянь, «Вим» нахер сжег бы ему вену. Рехнулся он, что ли, затариваться на улице? Надо было разыскать Чилли Вилли и отправить того к Лоретте. В ее книжках хоть какие-то следы героина есть.
И все же Патрик решил не выбрасывать фуфел, пока не добудет чего-нибудь получше. Такси как раз выехало на угол Шестой и Си.
— Останови здесь, — сказал Патрик.
— Я здеся стояся не буду! — с внезапной яростью заорал шофер.