Карты смысла. Архитектура верования Питерсон Джордан
Заратустра, мифический основатель зороастризма, был последователем Ахурамазды (центрального божества этой монотеистической религии). Ахура («небо») Мазда был окружен пантеоном высокодуховных по своей природе (по крайней мере с современной точки зрения)[472] божественных сущностей, аналогичных ангелам, – Амеша Спентой. В их число входят: Аша (справедливость), Воху Мана (добрая мысль), Армаити (преданность), Хшатра (сила), Хаурватат (целостность) и Амеретат (бессмертие). Ахурамазда был также отцом братьев-близнецов Спента-Майнью (благодетельный дух) и Ангра-Майнью (разрушающий дух). Элиаде пишет:
В начале всего, как гласит знаменитая гата («Ясна» 30 авторства Заратустры), эти два духа выбрали для себя: один – добро и жизнь, другой – зло и смерть. «В начале существования» Спента-Майнью заявляет Духу-Разрушителю: «Ни наши с тобой мысли, ни учения, ни способности; ни решения наши, ни слова, ни действия; ни совести наши, ни души не находятся в согласии». Очевидно, что эти духи – праведный и порочный – таковы скорее по собственному выбору, чем по природе.
Теологию Заратустры нельзя считать дуалистической в строгом смысле этого термина, ибо Ахурамазде не противостоит никакой анти-Бог; вначале оппозиция возникает между двумя Духами. С другой стороны, по неоднократным указаниям можно понять, что Ахурамазда и Дух Святости [добрый дух] едины («Ясна» 43.3 и др.). Коротко говоря, и Добро и Зло, и святой дух, и демон разрушения исходят от Ахурамазды; но так как Ангра-Майнью по собственной воле избрал свое злодейское призвание и свой способ существования, то Премудрого Господа нельзя считать ответственным за появление Зла. С другой стороны, о том, какой выбор сделает Дух Разрушения, всеведущий Ахурамазда знал с самого начала, но не препятствовал ему; это может означать, что либо Бог превыше всех противоположностей, либо – что существование зла составляет предварительное условие существования человеческой свободы[473].
Мифические враждующие братья-близнецы – Спента-Майнью и Ангра-Майнью, Осирис и Сет, Гильгамеш и Энкиду, Каин и Авель, Христос и Сатана – представляют две извечные характеристики личности сыновей Бога, героя и противоборца. Первый образ, архетипический спаситель, – это вечный дух творения и преобразования, который всегда признает неизвестное и, следовательно, продвигается к небесному царству. Его вечный противник, напротив, есть воплощение на практике, в воображении и в философии духа отрицания – вечный отказ от искупительного неизвестного и отсутствие гибкости самосознания. Мифы о враждующих братьях подчеркивают роль свободного выбора в определении способа и смысла существования. Например, Христа (или Гаутаму Будду) постоянно и сильно искушают злом, но они предпочитают отвергать его. Ангра-Майнью и Сатана, напротив, принимают зло, упиваются им (несмотря на доказательства того, что оно порождает их собственные страдания). Выбор этих духов не может объясняться особыми условиями существования (поскольку они одинаковы, во всяком случае, для обоих сущностей) или капризами внутренней природы. Именно добровольная готовность делать то, что, как известно, неправильно, несмотря на способность понимать это и избегать таких действий, особенно точно характеризует зло – зло духа и человека. Бог Мильтона так говорит о вырождении Сатаны и человечества:
И со своим потомством совокупно
Изменчивым – падет. По чьей вине?
Ужели не по собственной? В удел
Я все неблагодарному отвел,
Чем он владеть способен; Я благим
Его и чистым создал; волю дал
Свободно Зло отвергнуть или пасть[474].
Отказ от добра, я думаю, наиболее успешно и часто объясняется ужасными эмоциональными последствиями (само)сознания. Это означает, что понимание уязвимости и смертности человека, а также связанных с этим страданий – осознание крайней жестокости и бессмысленности бытия – может быть использовано в качестве оправдания зла. Жизнь ужасна, иногда кажется, что она совершенно невыносима: несправедлива, иррациональна, болезненна и бессмысленна. В таком свете само существование вполне может показаться чем-то изжившим себя с точки зрения разума. Мефистофель Гёте, князь лжи, так описывает свою философию (в первой части «Фауста»):
Я дух, всегда привыкший отрицать.
И с основаньем: ничего не надо.
Нет в мире вещи, стоящей пощады.
Творенье не годится никуда.
Итак, я то, что ваша мысль связала
С понятьем разрушенья, зла, вреда.
Вот прирожденное мое начало,
Моя среда[475].
Он слегка дорабатывает это утверждение во второй части произведения:
Конец? Нелепое словцо!
Чему конец? Что, собственно, случилось?
Раз нечто и ничто отожествилось,
То было ль вправду что-то налицо?
Зачем же созидать? Один ответ:
Чтоб созданное все сводить на нет.
«Все кончено». А было ли начало?
Могло ли быть? Лишь видимость мелькала,
Зато в понятье вечной пустоты
Двусмысленности нет и темноты[476].
Духовная реальность бесконечно проявляется в физическом мире (человек исполняет веления богов). Поэтому некоторые люди бессознательно воплощают мифологические темы. Это особенно заметно на примере великих личностей, когда игра высших сил становится практически осязаемой. Ранее[477] мы анализировали детали автобиографии Льва Толстого, использовав его переживания как универсальный пример катастрофических эмоциональных последствий революционной аномалии. Идеологическая реакция Толстого на совершенно неожиданную информацию столь же архетипична. Новости из Западной Европы – откровение о «смерти Бога» – каскадом обрушились на великого автора через имплицитные и эксплицитные культурно обоснованные убеждения. Он очень долгое время испытывал смятение чувств и воспринимал существование как хаос, в котором таилось великое искушение – отождествление с духом отрицания.
Толстой начинает очередной раздел своей исповеди аллегорией из одной восточной басни. Преследуемый диким зверем путешественник прыгает в старый колодец и хватается за растущую там виноградную лозу. На дне колодца сидит, разинув пасть, древний дракон. Наверху подстерегает ужасный зверь – пути назад нет. Человек цепляется за лозу, его руки слабеют, но он все еще держится. Вдруг он замечает двух мышей – черную и белую, – которые грызут спасительную ветку. Скоро она сломается, и путник отправится прямиком в глотку дракона. Тут несчастный видит несколько капель меда на листьях лозы, слизывает их и успокаивается. Для Толстого, однако, радости жизни утратили эту целебную сладость:
Не найдя разъяснения в знании, я стал искать этого разъяснения в жизни, надеясь в людях, окружающих меня, найти его, и я стал наблюдать людей – таких же, как я, как они живут вокруг меня и как они относятся к этому вопросу, приведшему меня к отчаянию.
И вот что я нашел у людей, находящихся в одном со мною положении по образованию и образу жизни.
Я нашел, что для людей моего круга есть четыре выхода из того ужасного положения, в котором мы все находимся.
Первый выход есть выход неведения. Он состоит в том, чтобы не знать, не понимать того, что жизнь есть зло и бессмыслица. Люди этого разряда – большею частью женщины, или очень молодые, или очень тупые люди – еще не поняли того вопроса жизни, который представился Шопенгауэру, Соломону, Будде. Они не видят ни дракона, ожидающего их, ни мышей, подтачивающих кусты, за которые они держатся, и лижут капли меду. Но они лижут эти капли меда только до времени: что-нибудь обратит их внимание на дракона и мышей, и – конец их лизанью. От них мне нечему научиться, нельзя перестать знать того, что знаешь.
Второй выход – это выход эпикурейства. Он состоит в том, чтобы, зная безнадежность жизни, пользоваться покамест теми благами, какие есть, не смотреть ни на дракона, ни на мышей, а лизать мед самым лучшим образом, особенно если его на кусте попалось много. Соломон выражает этот выход так:
«И похвалил я веселье, потому что нет лучшего для человека под солнцем, как есть, пить и веселиться: это сопровождает его в трудах во дни жизни его, которые дал ему бог под солнцем.
Итак, иди ешь с веселием хлеб твой и пей в радости сердца вино твое… Наслаждайся жизнью с женщиною, которую любишь, во все дни суетной жизни твоей, во все суетные дни твои, потому что это – доля твоя в жизни и в трудах твоих, какими ты трудишься под солнцем… Все, что может рука твоя по силам делать, делай, потому что в могиле, куда ты пойдешь, нет ни работы, ни размышления, ни знания, ни мудрости».
Этого второго вывода придерживается большинство людей нашего круга. Условия, в которых они находятся, делают то, что благ у них больше, чем зол, а нравственная тупость дает им возможность забывать, что выгода их положения случайна, что всем нельзя иметь 1000 женщин и дворцов, как Соломон, что на каждого человека с 1000 жен есть 1000 людей без жен, и на каждый дворец есть 1000 людей, в поте лица строящих его, и что та случайность, которая нынче сделала меня Соломоном, завтра может сделать меня рабом Соломона. Тупость же воображения этих людей дает им возможность забывать про то, что не дало покоя Будде, – неизбежность болезни, старости и смерти, которая не нынче – завтра разрушит все эти удовольствия. То, что некоторые из этих людей утверждают, что тупость их мысли и воображения есть философия, которую они называют позитивной, не выделяет их, на мой взгляд, из разряда тех, которые, не видя вопроса, лижут мед. И этим людям я не мог подражать: не имея их тупости воображения, я не мог ее искусственно произвести в себе. Я не мог, как не может всякий живой человек, оторвать глаз от мышей и дракона, когда он раз увидал их.
Третий выход есть выход силы и энергии. Он состоит в том, чтобы, поняв, что жизнь есть зло и бессмыслица, уничтожить ее. Так поступают редкие сильные и последовательные люди. Поняв всю глупость шутки, какая над ними сыграна, и поняв, что блага умерших паче благ живых и что лучше всего не быть, так и поступают и кончают сразу эту глупую шутку, благо есть средства: петля на шею, вода, нож, чтоб им проткнуть сердце, поезды на железных дорогах. И людей из нашего круга, поступающих так, становится все больше и больше. И поступают люди так большею частью в самый лучший период жизни, когда силы души находятся в самом расцвете, а унижающих человеческий разум привычек еще усвоено мало. Я видел, что это самый достойный выход, и хотел поступить так.
Четвертый выход есть выход слабости. Он состоит в том, чтобы, понимая зло и бессмысленность жизни, продолжать тянуть ее, зная вперед, что ничего из нее выйти не может. Люди этого разбора знают, что смерть лучше жизни, но, не имея сил поступить разумно – поскорее кончить обман и убить себя, чего-то как будто ждут. Это есть выход слабости, ибо если я знаю лучшее и оно в моей власти, почему не отдаться лучшему?.. Я находился в этом разряде.
Так люди моего разбора четырьмя путями спасаются от ужасного противоречия. Сколько я ни напрягал своего умственного внимания, кроме этих четырех выходов, я не видал еще иного[478].
Разум Толстого – его рациональность – не видел решения дилеммы, возникшей из-за появления «неперевариваемой» мысли. Более того, логика ясно диктовала, что существование, характеризующееся лишь неизбежным и бессмысленным страданием, следует резко оборвать, словно злую шутку. Толстой ясно видел бесконечный конфликт человека с условиями его бытия. Это подорвало желание писателя жить и работать. Он не понимал (по крайней мере, на этом этапе пути), что люди созданы для того, чтобы постоянно противостоять хаосу – вечно стараться преобразовать его в реальное бытие, – вместо того чтобы раз и навсегда овладеть им (и сделать все нестерпимо статичным).
Присутствие смертельной уязвимости – этой определяющей характеристики человека и причины возникающего отвращения к жизни – может стать еще более невыносимым, если видеть конкретные примеры этого состояния. Кто-то всегда беднее, слабее и уродливее других – все люди в чем-то менее совершенны (а некоторые, по-видимому, ущербны во всех отношениях). Признание очевидно произвольного распределения умений и достоинств добавляет дополнительные рационально оправданные основания для формирования философии негодования и антипатии – иногда у целого класса людей, иногда у отдельной личности. В таких обстоятельствах желание отомстить самой жизни может стать превыше всего, особенно у несправедливо угнетенных. Шекспировский искалеченный Ричард Третий говорит от имени всех революционеров и мятежников, испытывающих такие побуждения:
Раз небо мне дало такое тело,
Пусть ад и дух мой также искривит.
Нет братьев у меня – не схож я с ними;
И пусть любовь, что бороды седые
Зовут святой, живет в сердцах людей,
Похожих друг на друга, – не во мне.
Один я[479].
Зло – это добровольный отказ от процесса, который делает существование терпимым и оправдывает наблюдение за тяготами жизни. Это отрицание является самонадеянным и преждевременным, потому что предварительное решение принимается как окончательное: все недостаточно и потому не имеет ценности – и исправить ситуацию невозможно. Такое суждение не оставляет ни единого шанса на исцеление. Отсутствие веры в надежду и смысл (которые, кажется, уже совсем готовы исчезнуть под напором обоснованной критики) редко означает параллельное отсутствие веры в тревогу и отчаяние (даже если признание бессмысленности всего сущего должно подорвать представления о муках). Однако не верить в страдание невозможно: отказ от процесса, который постоянно обновляет положительные стороны составных элементов опыта, гарантирует лишь то, что их отрицательные аналоги одержат верх. Новая пытка, в дополнение к той, что сама по себе вызывает ненависть к жизни, несомненно, породит того, кто станет подстрекать на поступки похуже самоубийства. Таким образом, становление противоборца идет предсказуемым путем: от гордыни («Гордыней обуян и честолюбьем гибельным, дерзнул восстать»[480]), через зависть, к мести[481], завершающей образ человека, одержимого бесконечной ненавистью и завистью:
…к Добру
Стремиться мы не станем с этих пор.
Мы будем счастливы, творя лишь Зло,
Его державной воле вопреки.
И если Провидением своим
Он в нашем Зле зерно Добра взрастит,
Мы извратить должны благой исход,
В Его Добре источник Зла сыскав[482].
Нигилизм Толстого – отвращение к человеку и обществу в сочетании со стремлением к искоренению бытия – это одно из логических жестоких последствий обостренного самосознания. Однако это не единственное и, возможно, даже не самое тонко подмеченное проявление зла. Гораздо хуже усиленное отождествление с традицией и обычаем (к тому же оно более скрыто от самого антигероя и его ближайшего окружения). Злодей надевает маску патриотизма, чтобы облегчить переход государственной власти к политике разрушения. Ницше осмыслил это следующим образом:
Определение морали: мораль – это идиосинкразия декадентов, с задней мыслью отомстить жизни – и с успехом. Я придаю ценность этому определению[483].
Такое описание первоначального мотивированного решения и последующего распада представляется мне более точным и убедительным, чем любая из созданных до сих пор чисто научных теорий психопатологии, характеризующих процессы и раздвоенное конечное состояние нравственного (и, следовательно, духовного) вырождения. Конечно, в настоящее время мы не можем достаточно серьезно относиться к исключительно рациональному восприятию собственной личности, чтобы предполагать наличие связи между злом как космической силой и мелкими проступками людей, которые предают сами себя. Люди считают, что они проявляют должную скромность, уменьшая масштабы и значимость ошибок. По правде говоря, они просто не желают нести бремя подлинной ответственности.
Противоборец в действии: добровольное уничтожение карты смысла
У кого есть основание отречься от действительности, оклеветав ее?
У того, кто от нее страдает[484].
Трагическая встреча с силами неизвестного неизбежна в ходе нормального развития, учитывая продолжающееся развитие сознания. Даже принятие культурного канона, который присутствует в обществе, не может обеспечить нам окончательной защиты. Внезапное столкновение с трагедией неразрывно связано с возникновением самосознания, мифическим следствием (виртуальным эквивалентом) которого становится обостренное понимание нашей ограниченности. Оно воплощается в стыде (мифологическом познании наготы), который доказывает уязвимость и слабость людей при соприкосновении с окружающим миром.
Внутренняя природа человеческого опыта гарантирует постоянное присутствие мощного побуждения к обманчивой адаптации. В конце концов, именно встреча с чем-то действительно ужасным внушает страх и заставляет убегать. Склонность людей прятаться в ложных укрытиях зачастую вызывает сочувствие и понимание. Взросление – пугающий процесс. Переход от райского матриархального мира детства к падшему патриархальному существованию в обществе чреват опасностями, не говоря уже о тех бедах, которые поджидают человека после ученичества. Ребенку нелегко становиться подростком. Можно сказать, что этот переход уже сам по себе является героическим поступком. Те, кто отказался от героизма как способа адаптации, зачастую не делают даже этого первого шага. Относительные преимущества, которые сопровождают расширение свободы, могут показаться пугающими и сомнительными с учетом сравнительной ответственности и отсутствия безопасности, которые становятся неотъемлемой частью зрелости.
По мере созревания личности преобразуется окружающая среда. Мы постепенно овладеваем силами и оттачиваем модели поведения. Мы можем делать больше и, следовательно, получать больше опыта. Способность порождать доселе неизвестные, а значит, пугающие ситуации постоянно возрастает, и границы области опытного познания человека в конечном счете выходят за пределы защитного крова родителей. Бесконечность восприятия является основной характеристикой успешной адаптации; однако этот навык дается великой ценой – осознанием конечности и смерти. У нас появляется мощная мотивация сопротивляться такому развитию и отчаянно бороться за сохранение детского невежества – этого плато былой стабильности – или прикрываться распоряжениями других. Быть индивидуальностью – значит уметь определять уникальную область исследования и накапливать чисто субъективный опыт, а также признавать свою уязвимость и смертность. Умение созидать – это божественный Логос, который совершенствуется и требует признания неизбежности неудачи и гибели. Отчасти в этом заключается смысл христианского распятия, парадоксальным образом соединяющего смертность и божественность и символизирующего смертного Бога, бесконечно творящего, ответственного и уязвимого.
Существование человека ограничено пространством и временем. Эти рубежи обеспечивают возможность исследования, но сам факт их присутствия делает жизнь невыносимой. В качестве противоядия нам была дарована способность постоянно переступать границы, но мы часто отвергаем ее, поскольку она подразумевает добровольное соприкосновение с неизвестным. Мы убегаем, потому что в глубине души боимся новизны предпочитая цепляться за общество, которое защищает нас от того, чего мы не понимаем. Убегая, мы неизбежно становимся рабами условностей и привычек, отрицаем в себе самое лучшее и испытываем от этого беспокойство. Зачем убегать? Из-за боязни неизвестного и его близнеца – страха быть отверженными миром. Это ведет к патологическому порабощению личности и отказу от поистине искупительной целостности человеческого бытия. Великий Отец ненавидит перемены и убивает, чтобы предотвратить их; Великая Мать, источник нового знания, имеет ужасающее лицо, которое парализует при встрече. Как не убежать, столкнувшись с такими силами? Но побег означает, что все стоящее устареет, а потом умрет.
Появившийся на свет малыш укрыт от капризов существования благосклонностью обстоятельств и присутствием родителей. Он инстинктивно готов реагировать на такую защиту и строить отношения – укреплять свою связь с матерью. Беспомощный ребенок находится во власти родившей его женщины, которая защищает его от ужасного мира. Когда он сталкивается с угрозой смерти, вмешивается культура и выдает список предписаний того, как надо себя вести. Соблюдение этих требований означает повышенную ответственность, отделение от «хорошей» матери и разрыв первичных зависимых отношений. Культура формирует взрослеющую личность, предлагая знания, – но в то же время она налагает ограничения, поскольку любое общество искажает индивидуальность, интерес и смысл.
Духовность нужна группе для того, чтобы ее природа ставалась благодатной, чтобы она постоянно обеспечивала защиту и дарила знания, накопленные в ходе истории. Для нормального развития необходимо стать частью сообщества. Это отождествление помогает достичь зрелости и отказаться от слепой материнской заботы, но в конечном счете группа становится тиранической и требует повиновения и отказа от уникальности. Не стоит наивно утверждать, что по своей сути это является злом и причину человеческих страданий нужно искать в социальном мире. Общество получает все большую и большую власть, которая может быть направлена по индивидуальному выбору. Оно хранит поведенческую мудрость поколений, укоренившуюся в боли и страхе, и предлагает возможность бесконечно увеличивать силы и способности человека – культура и цивилизация предлагают каждому возможность встать на плечи гигантов. Принятие групповой идентичности должно стать ученичеством, а не капитуляцией; это развитие и дисциплинированное взросление, требующее временного подчинения и принесения в жертву незрелой личности до ее последующего возрождения в определенной форме с помощью сознательного управления.
Общественное бытие представляет собой необходимый шаг вперед и преодоление детской зависимости, однако группа должна получить свою законную долю. Абсолютное отождествление с ней означает отрицание индивидуальных различий, неприятие отклонений и даже слабости. Это подавление личности, принесение в жертву мифического дурака – отказ от простоватого и неполноценного младшего брата. Настаивая на такой жертве, общество считает, что выполняет свой долг и защищает свою целостность. Однако группа не способна выносить окончательные суждения о том, что необходимо – о том, что хорошо и что плохо, – потому что она неполноценна по своей природе. Это статичная структура, сформированная из опыта прошлого. Индивидуальное различие, даже слабость – проклятие абсолютиста – это сила, способная преодолеть неизбежные социальные ограничения, а затем расширить кругозор всех членов общества.
Отвергая необходимость любых изменений, абсолютисты неизбежно отказывают себе и другим даже в применении собственной силы в надежде защититься от индивидуальной уязвимости, потому что истинный героизм, независимо от его источника, способен изменить существующее положение дел. На самом деле такие люди паталогически подавляют единственное качество личности, которое действительно может обеспечить такую защиту, и отрицают способность запустить процесс, фактически обеспечивающий безопасность и свободу:
Путешественника, повидавшего много стран, народов и континентов, спросили, есть ли у людей похожие качества. Он ответил: все они склонны к лени. Некоторые подумают, что более справедливо было бы сказать, что все они боязливы и прикрываются обычаями и общим мнением. В сущности, каждый человек отлично знает, что приходит в этот мир только один раз и никакая случайность, какой бы странной она ни была, не сможет снова собрать воедино уникальное и разнообразное множество его личности. Он знает это, но скрывает, словно совесть его нечиста. Почему? Из страха перед ближним, который настаивает на условностях и прячется за ними.
Но что заставляет людей бояться своего ближнего, думать и действовать как стадо и не радоваться самим себе? Возможно, в редких случаях, это чувство стыда. Но гораздо чаще это стремление к комфорту, инертность – короче говоря, та склонность к лени, о которой говорил путешественник. Он прав: мы ленимся даже больше, чем боимся, а больше всего мы боимся неприятностей, которые могут случиться из-за нашей безусловной честности и наготы.
Только художники ненавидят неряшливую жизнь, позаимствованную у тех, кто разделяет другие взгляды. Они указывают на нечистую совесть каждого и раскрывают тайну о том, что все люди по-своему чудесны; они осмеливаются показать их без прикрас, до последнего мускула, тем более, что человек прекрасен в своей уникальности и достоин созерцания, он нов и невероятен, как всякое произведение природы, и отнюдь не скучен.
Когда великий мыслитель презирает людей, он презирает их лень, потому что именно из-за нее они кажутся штампованными куклами, равнодушными и недостойными товарищества или наставления. Человек, не желающий принадлежать к массе, должен просто перестать быть довольным собой. Пусть он следует зову совести, которая кричит: «Будь собой!» То, что вы сейчас делаете, как высказываете свое мнение и чего желаете, на самом деле не вы[485].
Отрицание уникальной индивидуальности превращает мудрые традиции прошлого в шоры настоящего. Применение буквы закона, когда необходим его дух, – это насмешка над культурой. Покорно следовать за другими кажется безопасным и не требует размышлений, но бесполезно идти по проторенной дороге, если сама местность изменилась. Человек, которому не удается пересмотреть привычки и взгляды в результате произошедших перемен, обманывает себя, отрицает мир, пытается заменить саму реальность ничтожным своеволием. Притворяясь, что все не так, как есть на самом деле, он подрывает собственную стабильность, разрушает будущее и превращает исторический опыт из убежища в тюрьму.
Ложь превращает индивидуальное воплощение коллективной мудрости прошлого в олицетворение несгибаемой глупости. Это прямой, добровольный отказ от всего, что в настоящее время доподлинно известно. На самом деле, никто не знает, что в конечном счете является истиной, но честные люди используют свой опыт наилучшим образом. Нравственные убеждения, пусть и несовершенные, с какой-то гипотетической, недоступной обычному пониманию точки зрения отражают то, что они видели и кем являются, поскольку они прилежно трудились, чтобы все это осмыслить. Нам нет необходимости видеть и слышать абсолютно все – это сделало бы саму истину чем-то непостижимым. Нужно лишь представить и приспособиться к тому, что было увидено и услышано, – к тем явлениям, которые характеризуют природу и общество, а также формирующуюся личность. Истина ребенка и взрослого отличаются, потому что их опыт – их реальность – различны. Честный малыш смотрит на мир широко открытыми глазами, он думает не так, как его родители. Однако взрослый, который все еще пользуется моралью ребенка, несмотря на свои способности, лжет и прекрасно знает об этом.
Ложь – это сознательное следование ранее пригодной схеме действия и толкований – нравственной парадигме, – несмотря на присутствие нового опыта, который невозможно осмыслить с помощью этой схемы, несмотря на новое желание, которое нельзя удовлетворить привычными средствами. Ложь – это преднамеренное отвержение необычной информации на определенных и взвешенных условиях. То есть лжец сам выбирает игру, устанавливает свои правила, а потом жульничает. Этот обман есть неспособность расти и созревать, отказ от самого процесса познания.
Таким образом, в большинстве случаев ложь является скорее греховным бездействием, а не действием (хотя второе также возможно). Это добровольный отказ от исследования и обновления. Появление чего-то нового в непрерывном потоке бытия лишь указывает на то, что привычная целенаправленная схема, в рамках которой совершаются и оцениваются поступки, несовершенна. Место такого дефекта, причины его появления и смысл (потенциал для изменения толкования и поведения) являются чисто гипотетическими на первом этапе возникновения и изучения аномалии. Нужно хорошенько постараться, чтобы точно определить значимость неизвестного, прежде чем заявить о том, что оно пережито и тем более постигнуто; совсем не просто перейти от чисто эмоционального восприятия к пересмотру взглядов и образа действия (к изменению сознания, личности). Поэтому бездействие – это самая простая и распространенная ложь: человек может просто отказаться от творческого исследования, и капканы ошибки останутся скрытыми – по крайней мере, временно. Такой отказ означает отсутствие усилий по обновлению процедурной и декларативной памяти, адаптацию к настоящему как к прошлому, отрицание мышления. В конце концов, не все ошибки неизбежно исправляются, это не легкое и не автоматическое действие. Посредничество между порядком и хаосом требует мужества и немалых усилий.
Отождествление с героями прошлого (необходимое, но имеющее скрытый патологический потенциал) превращается в саботаж лжеца, добровольно лишившего себя способности к личному героизму. Слияние с группой и принятие своего положения в ней означает доступ к власти – к коллективной силе и техническим возможностям культуры. Эта власть очень опасна в трусливых и неправедных руках. Лжец не видит никакой ценности в собственной или чужой слабости либо в отклонении – для него там присутствует лишь потенциал хаоса или неопределенности, который также ничего не стоит. У него нет ни сочувствия, ни терпения, ни понимания своих недостатков или сильных сторон, поэтому он не может трепетно относиться к слабостям и силе других. Лжец притворяется, что берет самое лучшее из прошлого, потому что он не может терпеть присутствие необходимого отклонения в настоящем. Он становится тираном, потому что не хочет оставаться дураком.
Лжец не выносит аномалии, поскольку она провоцирует тревогу, которой он упорно не хочет и не может противостоять. Он привык сначала избегать, а затем активно подавлять любое исследование окружающего мира, которое не вписывается в культурно обусловленную систему нравственности, управляющую его эмоциями. Избегание означает, что необычный опыт остается «бессознательным», то есть осознается не полностью. Не анализируются последствия опасной мысли, неприемлемого поведения или присутствия угрожающей фантазии. Активное подавление означает не самоконтроль в классическом смысле, а агрессивное действие, предпринимаемое в окружающем мире, чтобы насильственно устранить свидетельства ошибки. Сюда относятся предательство, душевная черствость или прямое применение силы – любой маневр, который считается необходимым, чтобы уничтожить все признаки недостаточности. Поэтому тот, кто приносит дурные вести, неизбежно страдает от руки лжеца, который скорее ликвидирует источник потенциальной мудрости, чем извлечет пользу из его послания.
Говорить неправду легко и приятно, так как это позволяет избегать беспокойства по крайней мере в краткосрочной перспективе. Однако в конечном счете ложь имеет ужасные последствия. Отрицание либо подавление нового или неожиданного опыта, что является отвлеченным эквивалентом бегства, волей-неволей превращает его в угрозу («клеймит» как нечто опасное). Из-за бездействия и избегания область непознанной новизны изначально определяется как слишком сильная угроза; она неизбежно расширяется со временем, если прошлое считается совершенным. Поэтому все больше и больше предметов и явлений становятся невыносимыми, необъяснимыми и хаотичными по мере того, как неуклонно проявляются собирательные последствия лжи как способа адаптации. Это превращает культуру в тиранию, одновременно вызывая отвращение и ограничивая развитие и гибкость самой способности приспосабливаться к новой ситуации. Страхи растут, и ложь провоцирует усиленное патологическое слияние с прошлым (проявляющееся в фашизме, личной и политической нетерпимости) или моральное разложение (проявляющуюся в нигилизме, личной и социальной деградации).
Отождествление с духом отрицания в конечном счете делает жизнь невыносимой, поскольку все новое – и следовательно, все, что сулит надежду, – изначально рассматривается как наказание и угроза, поскольку количество приемлемых действий неумолимо уменьшается. Сопутствующее этому страдание неизбежно порождает желание и побуждает к действиям, направленным на окончание всякого исследования. Это компенсация и месть за бесплодие, отсутствие смысла, беспокойство, ненависть и боль:
Марабут рисует на земле большой круг, который символизирует мир, и кладет внутрь скорпиона – символ человека. Обрадовавшись свободе, скорпион начинает бегать по кругу, но никогда не пытается выйти наружу. Когда он несколько раз пробегает по внутреннему краю круга, Марабут берет палку и делит круг пополам. Скорпион на несколько секунд останавливается, затем начинает бежать все быстрее и быстрее, очевидно, в поисках выхода, но не находит его. Как ни странно, он так и не осмеливается пересечь черту. Через несколько минут Марабут снова делит полукруг. Насекомое приходит в ярость. Вскоре Марабут оставляет пространство не больше тела скорпиона. Наступает «момент истины». Скорпион, ошеломленный и сбитый с толку, не в состоянии двинуться с места. Приподняв ядовитый хвост, он свирепо кружится на одном месте, пока не истратит весь свой запал и не обессилит. В полной безнадежности скорпион останавливается, опускает ядовитый кончик хвоста и жалит себя до смерти. Его мучениям приходит конец[486].

Рис. 58. Порочный круг противоборца
Человек, живущий во лжи, постоянно сужает свою исследованную и знакомую территорию до тех пор, пока не останется никого, к кому можно обратиться, кроме него самого. Но его личность уже усохла и стала ущербной из-за недостаточного развития и неоднократного отказа участвовать в процессе, превращающем докосмогоническую материю в дух и мир. У него не остается ничего, кроме слабости, обиды, ненависти и страха. Таким образом, хаос, который отвергался из-за слишком активного стремления к безопасности, неизбежно одерживает победу. Порочный круг, созданный лжецом, неумолимо превращается в спираль, ведущую в преисподнюю. Этот процесс схематично представлен на рисунке 58.
Патриархальная система – известное – является конкретным следствием прошлой адаптации, иерархически обобщенным и представленным отголоском героического прошлого. Такого приспособления однозначно недостаточно, так как количество естественных явлений всегда превышает способность к их истолкованию. Страх перед неизвестным волей-неволей превращает прошлое в тиранию, которая не терпит индивидуального опыта или неизбежного отклонения от нормы. Из-за стремления к безопасности, обусловленного отказом от личного героизма как потенциального способа адаптации, появляется абсолютное обожествление предков. Это происходит из-за преждевременного и высокомерного самоопределения, которое делает очевидную уязвимость человека окончательным и достаточным доказательством невыносимой жестокости Бога и бесполезности людей.
Постоянный поиск безопасности, а не свободы есть стремление к верховенству буквы, а не духа закона. Возникающее в результате насильственное подавление любых отклонений основывается на желании доказать, что неизвестного не существует. Вследствие этого прекращается творческое преобразование человека и общества. Те, кто раньше отождествлял себя с героем, растворятся в тирании прошлого, будут раболепно служить и неизбежно пострадают от последствий этого поведения. В качестве примера здесь можно привести мифологизированную историю Иуды. Он из самых лучших побуждений приносит героя – Христа – в жертву авторитетам традиции и затем в отчаянии накладывает на себя руки:
Тогда Иуда, предавший Его, увидев, что Он осужден, и, раскаявшись, возвратил тридцать сребреников первосвященникам и старейшинам, говоря: согрешил я, предав кровь невинную. Они же сказали ему: что нам до того? смотри сам.
И, бросив сребреники в храме, он вышел, пошел и удавился (Мф. 27:3–5).
Жертвоприношение героя Великому и Ужасному Отцу означает отказ от отождествления с процессом, который создает космос из хаоса и с помощью которого все негативное и ужасающее превращается в приемлемое и благотворное. По определению в этом заключается конец всякой надежды:
Посему говорю вам: всякий грех и хула простятся человекам, а хула на Духа не простится человекам; если кто скажет слово на Сына Человеческого, простится ему; если же кто скажет на Духа Святаго, не простится ему ни в сем веке, ни в будущем (Мф. 12:31–32).
Человек лжет, чтобы убедить себя и других, что он воплощает величие прошлого. Он притворяется честным и мужественным, вместо того чтобы действовать великодушно и храбро. По-настоящему смелые поступки могут настроить общество против него, и только отождествление с группой удерживает его на плаву. Ложь означает отрицание себя, означает отказ от мифического слияния с Богом, невольный «революционный» крах, который со временем становится неизбежным. Это сознательное нежелание видоизменять и перестраивать исторически обусловленные поведение и убеждения, чтобы овладеть новизной и уменьшить угрозу.
Бесконечный отказ от добровольного обновления означает появление вокруг человека мертвого болота, наполненного прошлыми ошибками, неразрешенными проблемами и тяготами жизни, там, где когда-то текла живая вода. Эту область Фрейд называл бессознательным, в которое выбрасываются стертые воспоминания. Но необработанная информация – это не совсем память, а то, что еще не исследовано, не усвоено и даже не реально. Следствием непредпринятого действия становится потенциал, из которого могут быть созданы дух и мир. Большая его часть скрыто присутствует в окружающем нас пространстве, вместо того чтобы храниться в памяти (неявно, то есть в форме пока еще неучтенной, скрытой проблемы – неотвеченного письма, неоплаченного долга или неразрешенного спора).
Это самовоспроизводящееся болото становится все более непроходимым, поскольку время неумолимо движется вперед, и необитаемым, поскольку накапливаются последствия длительного избегания контакта с новизной (у болотных чудищ вырастают новые головы, клацающие зубами от голода). Рост докосмогонического потенциала равносилен воскрешению дракона хаоса (пробуждению Тиамат, которая мирно спит вечным сном в безопасном и знакомом мире). Чем более ограниченным, опасным, неверным и жестоким является выбранный способ адаптации, то есть чем бесстыднее ложь, тем ужаснее и могущественнее становится связанный с ней дракон. Именно с этой точки зрения изучается окружающий мир. Любая попытка избавиться от какого-либо аспекта опыта делает его угрожающим. Скрытые от света грани бытия прозябают под землей, изголодавшись по солнцу. Опыт – саму объективную реальность – нельзя отрицать без последствий, его невозможно просто вычеркнуть. Информация, которую несет отрицаемое явление, никуда не исчезнет из области угрозы и не будет использована для адаптации к сложившимся обстоятельствам.
Возможно, мы действительно приспособлены к реальному, а не желанному миру и усвоенных знаний достаточно для того, чтобы успешно в нем выжить. Это означает, что любая невыполненная задача – новая территория, оставшаяся неисследованной, – содержит скрытую информацию, из которой здравомыслящий человек еще может извлечь пользу. Если опыт является источником мира и духа, то те его элементы, которые люди когда-то отвергли или обесценили, могут все же содержать в себе то, что абсолютно необходимо для успешного продолжения жизни. Добровольное преобразование (стремление к благу), следовательно, означало бы повторное принятие отброшенного материала и осмысление того, что в настоящее время кажется неудобоваримым. Если человек или общество не примут сознательного участия в гонке за «несъедобным» знанием, велика вероятность наступления психологической катастрофы при невольном соприкосновении с враждебными силами отвергнутого бытия. В мифологии это изображается как случайное воссоединение с Ужасной Матерью на избранной ею территории. «Эдипово кровосмешение» достигает кульминации в страданиях противящегося этому героя – его самоубийстве, расчленении или кастрации – и заканчивается полным уничтожением мужского начала и победой подземного мира.
Слияние человека с культурой защищает от пугающего неизвестного и позволяет ему стать приличным членом общества. Это рабское существование укрепляет группу, которая считает приемлемыми только некоторые способы мышления и действия, но они не исчерпывают неизвестных и необходимых возможностей людей. У социальной маски появляется жестокая ухмылка, если человек считает, что он ничем не отличается от остальных (то есть остается тем же самым мертвецом) – он не незнакомец, не слабак, не трус и не калека, он не одержим жаждой мести, у него нет отклонений и он не символизирует стихийное бедствие или неизвестное. Однако истинная личность – честный дурак – не может получить искупления, не вырвавшись из защитного анклава приемлемости, и олицетворят собой именно слабость, неполноценность, мстительность, трусость и непохожесть. Он не может отделить себя от группы и потому становится мишенью для коллективной тирании (и его собственного суждения, поскольку он является частью сообщества). Но невежественный и уязвимый человек – это то, чем не является группа. Он воплощает истинное существование, переживание и страдание (если бы только это можно было признать). Понимание внутренней ограниченности личности и ее последствий ясно определяет природу субъективного опыта, когда ему позволяют проявиться и поощряют попытки его освоения. Именно по этой причине только страждущие и не искупленные – отверженные, больные, слепые и хромые – имеют шанс на спасение. Осознание истинной природы субъективного опыта – индивидуальной реальности вне иллюзорных ограничений группы – является настолько сильным переживанием, что может совершенно деморализовать человека. Самосознание неизбежно влечет за собой изгнание из рая в его материнской или патриархальной форме. Но такое падение – это шаг на пути к истинному блаженству, к отождествлению с героем, который не защищен от капризов бытия, но готов активно преобразовывать ужасное неизвестное в нечто плодотворное и жизнеутверждающее. Таким образом, принятие (по крайней мере признание) смертности, характеризующей человеческий опыт, является предварительным условием для грамотной адаптации. Ложь, отрицающая индивидуальность, есть отрицание дурака, но этот дурак есть истина.
Принятие смертной уязвимости – это парадоксальное смирение, предпосылка истинного героизма. Героическая позиция основывается на твердом убеждении в том, что нечто новое и ценное все еще существует, что с ним нужно соприкоснуться и извлечь ценный опыт, независимо от прочности и устойчивости нынешнего положения, и на вере в потенциал человека, в то, что его душа примет вызов и расцветет. Такая вера должна лечь в основу добровольного участия в любом героическом начинании. Это необходимый скачок, который делает возможным смелое, творческое действие, превращающее религию в нечто реальное. Следовательно, смирение означает, что человек еще не стал тем, кем мог бы стать, – осторожное и обнадеживающее утверждение.
Противоборствующая позиция – обман – основывается на убеждении в том, что осмысленное настоящее составляет все необходимое знание и что неизвестное наконец побеждено. Это равносильно отрицанию уязвимости и жажде всеведения (то, что я делаю, – это все, что нужно делать, то, что я знаю, – это все, что нужно знать). С принятием такой позиции неразрывно связано скрытое или явное отрицание существования, возможности и необходимости героического исследования, поскольку все стоящее уже сделано, все проблемы решены выдающимися предками и перед нами уже простираются райские кущи. Это ужасная позиция: если мы твердо верим в то, что получили искупление, страдание (которое невозможно искоренить, приняв идеологию) становится чем-то еретическим – чем-то, что может существовать только как оскорбление хранителей традиционного порядка. Авторитарный человек неизбежно лишается сочувствия даже к самому себе: в совершенном (ныне существующем мире) нет места несовершенствам. Таким образом, противоборец не может признаться даже в собственных мучениях (не говоря уже о страданиях других). Невозможно себе представить более безнадежное положение.
Как ни парадоксально, принятие ущербности ускоряет единение с героем и позволяет участвовать в процессе созидания и обновления. Отрицание неполноценности, напротив, приводит к отождествлению с противоборцем – вечным обитателем преисподней. Несмотря на мифологиеский образ, природа этого места вполне понятна. У ада знакомые, ясные черты, он возникает прежде всего из-за того, что составные элементы реальности перестают существовать в равновесии. Адаптация с помощью обмана или агрессии приводит к (1) отчаянному поиску безопасности и повышенной вероятности использования грубой силы, если отождествление с культурным каноном все еще считается возможным, или к (2) вырождению, распаду личности и декадентству, когда затраты на сохранение уникальности культуры кажутся чересчур высокими, не гарантируют защиту и даже фашистское поведение представляется слишком позитивным в совершенно невыносимом мире.
Отрицание героического приводит к фашизму, абсолютному слиянию с культурным каноном. Все известное ограничено исторически обусловленными рамками, основанными на мифологически выраженных предположениях. Поэтому отрицание или избегание новизны требует обожествления привычной, ранее установленной точки зрения: то, что происходит сейчас, должно навсегда оставаться неизменным. Сомнение в мудрости прошлого неизбежно вновь выставляет на обозрение тревожное неизвестное. Это можно считать благотворным, если приспособление к новым обстоятельствам рассматривается как возможный вариант развития событий, но когда отсутствует вера в героические правила, такое положение становится разрушительным. Все живое растет. Когда консерватизм разрушает способность к индивидуальному творчеству и становится тиранией, он работает против жизни, а не поддерживает ее. Внутренний дух покидает группу, которая боится распада. Такое общество обречено на распад, потому что будущее выходит за пределы ограничений прошлого, а абсолютный консерватор хочет свести то, что могло бы быть, к тому, что уже было. Если бы история была полной и совершенной, если бы мы использовали весь свой потенциал, человеческая раса изжила бы себя, потому что все бы уже совершилось, было бы исследовано и известно. Но такая вершина еще не достигнута – и, возможно, этого никогда не произойдет. Те, кто претендует на обратное, быстро приходят к активному противодействию самому процессу, который предоставляет то, что, по их собственному утверждению, они уже получили.
Отрицание героического в равной степени способствует декадансу – абсолютному отрицанию упорядоченной традиции и самого порядка. Такие опасения и модель поведения хоть и кажутся далекими от фашизма, но декадент не менее высокомерен, чем его очевидно более жесткий современник. Просто первый не отождествляет себя абсолютно ни с чем, а второй – с чем-то одним. Декадент твердо убежден, что ничто не имеет значения или ценности, несмотря на мнение (явно заблуждающихся, слабых и презренных) других, и, следовательно, не стоит усилий. Это анти-Мидас, превращающий в пепел все, к чему он прикасается.
В нормальных условиях человек, достигший подросткового возраста, начинает считать себя частью сообщества – коллективной исторически сложившейся структуры, помогающей справиться с угрозой. Он решает проблему адаптации к неизвестному, присоединяясь к группе, члены которой разделяют основные ценности, и поэтому ведет себя так же, как они (или, по крайней мере, предсказуемо).
Фашист приспосабливается к другим из жажды мести. Он возводит крепкие стены вокруг себе подобных в тщетной попытке удержать на расстоянии все более угрожающее неизвестное. Он делает это потому, что его мировоззрение несовершенно, не верит в героический аспект личности, не видит негативных черт социального мира и не может увидеть в хаосе ничего благотворного. Он достаточно напуган, чтобы принять рабское подчинение, оставаясь под защитой группы, но его страх не настолько велик, чтобы преодолеть вечное угнетение. Он скручен по рукам и ногам и не в силах расправить плечи. Декадент, напротив, не видит ничего, кроме тирании государства. Отказываясь замечать темную сторону личности, он не может понять, что его «бунт» есть не что иное, как уклонение от дисциплины. Он считает хаос гостеприимной обителью и видит источник человеческого зла в укладе общества, потому что не может представить, что Ужасная Мать – это сила, пожирающая душу. Он бросает своего Отца во чреве зверя, не заботясь о его спасении, и потому остается безоружным перед лицом угрозы.
Декадент стремится остановить процесс взросления и избегает вступления в группу, ведь ее члены должны принять хотя бы подростковую ответственность – научится вести себя достойно. Человеку с незрелыми взглядами на жизнь это бремя может показаться слишком тяжелым. Поэтому декадент ведет себя так, как будто парадигматическая структура сообщества стала неполноценной из-за экологических, культурных или интеллектуальных изменений, и отказывается быть «дураком», который рискует верой. Правильной реакцией на болезнь отца является, конечно, путешествие за «живой» водой. Вместо этого декадент превращает свое умственное превосходство над суевериями прошлого в догмат веры. Он чувствует желание уклониться от ответственности (и героической жертвы), что подпитывает веру в интеллектуальное превосходство. Сопутствующий этому образ страдающего мятежника прекрасно маскирует его трусость.
Фашист и декадент смотрят друг на друга как на противоположности – как на смертельных врагов. На самом деле это две стороны одной искореженной медали:
Сегодня Рождество, я был в гостях у Джулии. Сидя на диване в компании двух девушек, я вдруг осознал, как бесконечно глупо проводил свою единственную жизнь. Надеюсь, вы будете терпеливы: мне так отчаянно нужно выговориться, но в тесной кабинке напротив невидимого священника я не смог бы как следует исповедаться в своих грехах. Вы же подходите под определение религиозного человека, который тщательно анализирует демоническое и иррациональное в людях, а значит, найдете мое признание интересным.
Вообразите себе, если можете, как зрелый мужчина таит в сердце злую обиду на ближнего, который лишь воплощает представление о том, что значит быть человеком, и более ни в чем не виноват. Какие черные, уничижительные мысли я обращал к тем, кому не мог смотреть в глаза! Это совершенно невыносимо. Оказывается, высокомерное презрение к «простаку», которого я обвинял в грехе бессознательности, основывалось на ревности и злобе. Я бесконечно ненавидел любого, кто сумел побороть страх, раздвинуть границы детского сознания и покинуть материнскую обитель, потому что сам не смог этого сделать. Я приравнивал независимость и успех к эгоизму и самолюбию и с тайным удовлетворением тешил честолюбие, наблюдая и участвуя в разрушении всего, чего достигли успешные, независимые люди. Я считал это своим долгом. На самом деле в моем стремлении очистить мир от эгоизма присутствовал элемент фанатизма.
Что, если бы мне удалось реализовать свои помыслы? Кажется, земля вот-вот разверзнется и поглотит меня (и если есть справедливость, так оно и случится). Не имея ни малейшего намека на способность к нравственной оценке, я осуждал каждого, кто осмеливался перейти мне дорогу. Это заставляет задуматься, был ли у меня в этом мире хоть один друг. Хотя, конечно, раньше у меня были друзья – все те, у кого хватало презрения к себе, чтобы простить меня.
К счастью для человечества, таких, как я, спасителей немного. Знаете ли вы, что я отождествлял себя с Христом? Я считал себя полностью, безукоризненно свободным от агрессии и всех других антиобщественных эмоций. А как же ненависть, в которой я только что признался? Эти чувства не принимались в расчет, ведь они были основаны на здравом смысле. В конце концов, в мире есть сукины дети, и нужно быть готовым к встрече ним. (Кажется, запахло озоном… Говорят, перед ударом молнии по телу бегут мурашки.)
«Сукин сын» – очень емкое выражение. В «Исследовании феноменологии самости» Юнг пишет: «Часто рядом с ним появляется мать, которая, по-видимому, не выказывает ни малейшего желания, чтобы ее маленький сын стал мужчиной. Напротив, она неустанно и самоотверженно делает все, что могло бы помешать ему вырасти и жениться. Теперь вы видите тайный заговор между матерью и сыном, как каждый помогает другому предать жизнь». Эта мысль совершенно точно описывает мое положение и могла бы служить неплохим оправданием, если бы я почти ежедневно не находил в себе остатков чистого зла. Попадая в неприятную ситуацию, я не думаю, что следует сделать. Я тут же ищу виноватых и всегда готов прийти к выводу, что если бы кто-то другой действовал правильно, ничего бы не случилось. Что в этом плохого, спросите вы? Что ж, если я намеренно игнорирую неспособность самому разрешить свои проблемы и вместо этого ищу козла отпущения, я недалеко ушел от тех, кто отвечал за окончательное решение еврейского вопроса во времена Гитлера, испанскую инквизицию или ленинские чистки.
Когда я жаловался на недостатки капитализма, на то, что слишком многие пользуются преимуществами этой системы, вы, кажется сказали: «Люди продолжают до тошноты укреплять финансовое положение – это очередная проблема, но никак не повод делать вывод, что есть нечто добродетельное в отказе от попыток упрочить в первую очередь свое положение». Увы, гораздо легче увенчать трусость и лень короной добродетели. Спросите хотя бы приспешников Ленина, которые расхаживали по деревням и грабили мало-мальски зажиточных крестьян, называя себя друзьями простого народа и похлопывая друг друга по плечу за душевную прямоту! Так ли я изменился, что не присоединился бы к ним, если бы попал в такую ситуацию? Мысль о том, что нравственность происходит из отсутствия личных интересов, глубоко укоренилась в моем сознании. Я думал, что хорошие люди ничего не хотят для себя, но никогда не задавался вопросом, почему они должны прилагать хоть какие-то усилия и дисциплинировать себя или строго следить за душевными порывами, раз в этом мире для них нет ничего ценного.
В эссе «Отношения между эго и бессознательным» Юнг говорит, что в бессознательном состоянии человека разрывает конфликт противоположностей и что разрешить этот конфликт на более высоком уровне можно, лишь обретя сознательность. (Я понимаю, что бессознательность взрослого сильно отличается от прирожденной бессознательности ребенка, который не страдает от непрекращающихся противоречий). Не далее как на прошлой неделе я снова застрял в этом тупике. Я сидел и думал о том, куда направить свою жизнь, и при каждом воображаемом сценарии полноценной или полезной деятельности я слышал, как часть меня возражает, и тут же видел слабые стороны моего сценария, которые привели бы к той или иной проблеме. Все казалось совершенно безнадежным, мысль о карьере представлялась бессмыслицей – ведь я прикладывал руку к уничтожению планеты, просто оставаясь живым. И как бы мне ни хотелось считать это лишь бесплотной химерой, факт остается фактом: мы ежедневно читаем в газетах, как деяния человечества, складывающиеся из поступков отдельных мужчин и женщин, наносят неизмеримый вред.
Конечно, я не застрял в этом болоте слишком надолго лишь благодаря вашему влиянию. «Если наша промышленность создает проблемы, – отвечаю я себе сейчас, – то нужно надеяться, что некоторые люди работают над их решением, или, быть может, я сам должен попытаться что-то сделать, но, сидя сложа руки, я ничего не решаю». Тем, кто увяз и жалобно скулит в этой трясине, хуже всего осознавать, что рациональный ум хочет быть абсолютно уверенным в успехе жизненного плана, но некая его часть понимает, что это невозможно. Человек сталкивается с необходимостью поверить, что все закончится хорошо, если он будет немного удачлив и настойчив. Я же, как заправская просвещенная мышь, не нуждался в этой религиозной чепухе: вера, безусловно, иррациональна, она не имела права влиять на мое поведение.
Раньше я решал эту проблему, позволяя другим выбирать мне карьеру и как можно меньше потакая своим собственным интересам. Тогда я надеялся, что каким-то образом избежал личной ответственности за состояние окружающего мира, потому что на самом деле не влиял на жизнь. Если не строить никаких планов, как они могут провалиться? Именно на этом каменном фундаменте я выстраивал свою вселенную, а вокруг было много людей, достаточно глупых, чтобы стать членами этого уравнения.
Верить в себя, в то, что внутри бьется движущая сила, называть ее интересом к жизни, который поможет преодолеть неопределенность и невзгоды, – это абсолютно иррациональный подход к существованию, с помощью которого, как мне кажется, разрешается конфликт противоположностей. Тогда возникает новая проблема: чтобы иметь безотчетную веру, нужно твердо знать, что личные интересы и страсти человека действительно помогают справиться с жизненными препятствиями, которые так ясно видит рациональный ум. Но чтобы доказать это, нужно рискнуть собой и получить результат. Только исключительно выдающийся человек может самостоятельно решиться на такое. Большинство из нас нуждается в руководстве и поддержке других… верующих. Странно, не правда ли, что здесь уместно использовать религиозные термины?
Когда я писал последний абзац, мне вдруг вспомнилась ваша мысль о том, что дьявол, показанный в «Потерянном рае» Мильтона, – это метафора рационального ума, облеченного высокой духовной властью. Лучше править в аду, чем прислуживать на небесах. Итак, преисподняя – это состояние, в котором рациональный ум, остро осознающий многие опасности существования, господствует над человеком и не дает ему познавать жизнь, что приводит к нравственному вырождению и духовной слабости, о которых я упоминал на первых страницах этого письма. Полагаю, небеса были бы тем условием, при котором рациональный ум подчиняется вере в Бога. Но что такое Бог?
В рукописи вашей книги есть глава под названием «Божественность интереса». Кажется, ваши идеи начинают приобретать для меня смысл. Вера в Бога означает следование тому, что возбуждает интерес и заставляет выйти в мир, покинув родительский кров. Отрицать такой интерес – значит отвергнуть Всевышнего и упасть с небес прямиком в ад, в огненную пучину страстей и отчаяния. Что сказал Бог, когда изгнал Адама из Рая? Что-то о работе в поте лица до конца его дней и о призраке смерти, всегда маячащим на горизонте. Я определенно могу это понять. Переходя с одной работы на другую, в течение многих лет я чувствовал бессмысленность жизни и думал, что конец близок. Но когда я делаю что-то действительно важное и интересное, как сейчас, смерть кажется далекой, а труд – приятным и даже радостным[487].
Генезис социальной психопатологии – теория прямой связи между выбором человека, фашизмом, декадентством и общественным движением – можно лучше понять, изучая даосскую философию. Традиционный даосист полагает, что мирская жизнь состоит из отдельных частей неделимого целого – Дао[488] (единого пути, или вечного потока бытия). «Естественные категории» инь и ян, представленные на рисунке 59, составляют наиболее существенные части Дао – основные матриархальные и патриархальные составные элементы опыта. Большая часть древней китайской философии (космология, медицина, политическая теория, религиозное мышление) основана на убеждении в том, что отклонения возникают из-за относительного избытка той или иной первичной субстанции. Цель китайского мудреца, врача, духовного учителя или общественного лидера – установить или восстановить гармонию между женским и мужским началом, а также определить и исправить ошибочные действия или безответственное бездействие, которые изначально привели к дисбалансу. Инь и ян изображаются в круге, символизирующем целостность; «огурцы», составляющие этот круг, противоположны, но сбалансированы. Изображение дополнительно усложняется наличием белой точки в черном «огурце», и наоборот. Слишком много хаоса порождает желание порядка, поэтому инь может стать матерью ян. И наоборот: слишком большой порядок порождает стремление к новизне, как противоядие от отупляющей предсказуемости. Таким образом, ян превращается в отца инь.
Фашист, который не хочет смотреть в лицо реальности и необходимости присутствия неизвестного, скрывает свою уязвмость в патологическом избытке порядка. Декадент, который отказывается видеть, что существование невозможно без порядка, прячет свою незрелость от других и самого себя в патологическом избытке хаоса. Фашист готов пожертвовать мучительной свободой ради порядка и притвориться, что его неискупленное страдание бессмысленно и ничего не нужно делать только для себя. Декадент верит, что свобода может быть достигнута без строгой дисциплины и ответственности, потому что не знает ужасной природы неделимой основы реальности и не желает нести бремя порядка. Когда он начинает страдать (а это обязательно происходит), то не позволяет реальности этого чувства доказать ему, что некоторые явления действительно существуют, потому что их принятие заставило бы его поверить и начать действовать (и не менее болезненно осознать, что его прежние убеждения глупы и вредны).

Рис. 59. Составные элементы существования, реприза
Способ адаптации фашистов – это прежде всего метод прямого контроля над неизвестным. Как и древние предки, современные люди отождествляют чужака с драконом хаоса. Незнакомец действует и думает по-своему. Если ему позволить открыто выражать мысли, последствия будут непредсказуемыми и опасными. Крайний консерватизм допускает ограничение неопределенности – уклонение от неизвестного. Он выполняет эту функцию, гарантируя, что каждый член группы действует, воображает и мыслит так же, как все остальные (а точнее, как лидер – мрачная пародия на героя). Поэтому в смутные времена, в периоды роста безработицы или политической нестабильности всегда возникает призыв к возвращению в «славное прошлое». Обуреваемый страхом фашист считает, что в мире должен существовать образцовый порядок, и любая мысль о беспорядке его ужасает. Вселенная, которую он создает (если предоставляется такая возможность), работает как отлаженный механизм и бесконечно бесплодна. Строжайшее подчинение позволяет хотя бы временно ослабить и ограничить тревогу, но наносит ущерб гибкости группы (его группы) – ее способности реагировать на неизбежные изменения. Если использовать биологическую метафору, фашист стремится вытеснить генетическое разнообразие из своего «вида». Все должны действовать одинаково в ответ на новые вызовы и находить одно и то же (вероятно, неправильное) решение для любых проблем. Подавление отклонения от нормы стимулирует появление неизвестного в негативном обличье в неопределенном будущем (игнорируемые проблемы не исчезают, а усугубляются, поскольку у них есть свой собственный специфический путь развития). Поэтому фашистский порядок несет в себе семена разрушения.
Фашист остается непреклонным и жестоким даже ценой собственной стабильности. Нацисты с каждым годом все яростнее преследовали евреев, поскольку это все больше мешало военным действиям. Таким образом, ненависть к почитателям Гитлера по мере развития Третьего рейха стала настолько мощной силой, что победила фашистский патриотизм, возбуждаемый смертельным страхом перед неизвестным, трусливой любовью к порядку, а также неприятием трагических условий существования и тягот жизни, подчеркивающих все вышеперечисленное.
Неправо умствующие говорили сами в себе: «коротка и прискорбна наша жизнь, и нет человеку спасения от смерти, и не знают, чтобы кто освободил из ада.
Случайно мы рождены и после будем как небывшие: дыхание в ноздрях наших – дым, и слово – искра в движении нашего сердца.
Когда она угаснет, тело обратится в прах, и дух рассеется, как жидкий воздух; и имя наше забудется со временем, и никто не вспомнит о делах наших; и жизнь наша пройдет, как след облака, и рассеется, как туман, разогнанный лучами солнца и отягченный теплотою его.
Ибо жизнь наша – прохождение тени, и нет нам возврата от смерти: ибо положена печать, и никто не возвращается.
Будем же наслаждаться настоящими благами и спешить пользоваться миром, как юностью; преисполнимся дорогим вином и благовониями, и да не пройдет мимо нас весенний цвет жизни; увенчаемся цветами роз прежде, нежели они увяли; никто из нас не лишай себя участия в нашем наслаждении; везде оставим следы веселья, ибо это наша доля и наш жребий.
Будем притеснять бедняка праведника, не пощадим вдовы и не постыдимся многолетних седин старца.
Сила наша да будет законом правды, ибо бессилие оказывается бесполезным (Пм. 2: 1–11).
Фашистов побуждают к жестокости эмоциональные последствия патологически ужесточающегося порядка. Когда источник живой воды иссякает, от существования не остается ничего, кроме неизбежных страданий и отчаяния, усугубляемых страшной скукой. Кроме того, неизбежно накапливается аномалия, поскольку людям навязывают все более строгие правила. Это усиливает ассоциацию хаоса с болью, разочарованием и отупением. Человек, испытывающий избыток таких эмоций, имеет все основания быть мстительным, агрессивным и жестоким – он доходит до такого состояния, когда это становится практически неизбежным.
Неизвестное появляется только тогда, когда совершается ошибка. Фашист заявляет: «Я знаю все, что нужно знать» – и поэтому не может ошибаться. Но заблуждение – мать всего сущего. Таким образом, неспособность признать несовершенство означает неприятие познания, смерть адаптации и возрождение неизвестного в негативном обличье. Если вы не меняетесь в условиях постоянного постепенного преобразования, неизбежно накапливаются несоответствия и неисправленные ошибки. Чем более вы упрямы (вернее, высокомерны), тем дольше они будут наслаиваться друг на друга. Рано или поздно неизвестного становится так много, что от него невозможно больше прятаться. В этот момент появляется дракон подземного мира, раскрывает пасть, и вы отправляетесь в чрево зверя, во тьму ночи, в царство мертвых. В такой обстановке легко рождается ненависть.
Декадент убежден, что знания не существует, и не пытается ничего достичь. Как и его авторитарный близнец, он делает себя неуязвимым для ошибок, которые неизбежно совершаются при достижении какой-то ценной, определенной и желанной цели. Декадент говорит: «Все, что мне говорили, неверно. Появление нового и необъяснимого – лучшее тому доказательство. История ненадежна, правила произвольны, достижения иллюзорны. Зачем что-то делать при таких обстоятельствах?» Эти люди берут кредит у времени и питаются, как паразиты, плотью непостижимого прошлого. Если декаденты как следует постараются и отпилят сук, на котором сидят, то тут же упадут в пасть того чудовища, на которое они не обращали внимания.
Привычка избегать и отвергать неизвестное напрямую ослабляет личность, сила которой заключается, в частности, в обширности освоенной территории и способности правильно реагировать в максимально различных обстоятельствах. Это, безусловно, зависит от предшествующего обучения тому, как надо действовать. Приобретенные знания накапливаются и обновляются благодаря постоянному добровольному исследованию. Если все новое и непривычное отвергается, человек не может приспособиться к переменам. Когда он взрослеет, окружающий мир неизбежно меняется и непредсказуемости становится все больше. Бесполезно быть полностью подготовленным к прошлому; более того, подготовиться к будущему можно, только глядя в настоящее. Таким образом, аномалия становится духовной пищей в самом буквальном смысле: неизвестное – это сырье, из которого в процессе исследовательской деятельности производится личность. Его отрицание превращает человека в голодное, дряхлое существо, которое все сильнее боится перемен, поскольку каждая неудачная попытка взглянуть правде в глаза подрывает способность смело смотреть в будущее. Неподобающее отношение к неизвестному разрывает нашу связь с источником всех знаний и, возможно, непоправимо разрушает личность. Сила людей неумолимо иссякает, ведь каждое проявление слабости увеличивает вероятность дальнейшего изнеможения.
Ибо кто имеет, тому дано будет, а кто не имеет, у того отнимется и то, что имеет (Мк. 4:25).
Отворачиваясь от собственной неполноценности, человек, скорее всего, будет стремиться запретить и уничтожить всю информацию, которая угрожает его вере. Неразвитые качества личности невозможно использовать в сознательной адаптации – все, что искажается и игнорируется, будет препятствовать приспособлению к новой ситуации. Неспособность в полной мере раскрыть свой потенциал серьезно подрывает силу характера. Разделение действия, воображения и мышления ослабляет личность, и человек не может противостоять давлению сознательного мира. Лицемерное сглаживание индивидуальных различий в угоду группе и ее внутреннего лидера порождает беззащитность перед лицом хаоса – многообещающего неизвестного.
И если дом разделится сам в себе, не может устоять дом тот (Мк. 3:25).
Противоборец в действии: аллегория двадцатого века
В какой-то момент Юнг осознал, что «любое непризнанное внутреннее состояние противоречия воплотится в мире в образе судьбы». Это утверждение несет явный отпечаток мистицизма. Как может мир демонстрировать состояние души (или отказ признать некую психологическую позицию)? Что ж, цель абстракции – показывать опыт и манипулировать представлениями для дальнейшей успешной адаптации. Если два человека хотят одну и ту же игрушку, они могут оспаривать свои права на нее; а если договориться не удается (или кто-то отказывается вести диалог), начинается борьба. Если люди сомневаются в нравственных устоях на философском уровне – и внутренняя битва не утихает, – тревожность отражается в противоречивом поведении и возникает общее недоверие. Таким образом, средства разрешения спора с каждой неудачей деградируют и становятся все менее абстрактными: переходят от слова к образу и к действию. Те же, кто в нужный час не искореняют устаревшие отождествления и верования, вместо этого убивают сами себя. Александр Солженицын описывает, как в Советском Союзе во время сталинского террора устанавливали порядок и предсказуемость:
А. Б-в рассказывает, как велись казни на Адаке (лагпункт на Печоре). Ночами оппозиционеров брали «с вещами» на этап, за зону. А за зоной стоял домик оперчасти. Обреченных поодиночке заводили в комнату, там на них набрасывались вохровцы. В рот им запихивали мягкое, руки связывали назад веревками. Потом выводили во двор, где наготове стояли запряженные подводы. Связанных валили по 5–7 человек на подводу и отвозили на «Горку» – лагерное кладбище. Там сволакивали их в готовые большие ямы и тут же ЖИВЫХ ЗАКАПЫВАЛИ. Не из зверства, нет. А: выяснено, что обращаться с живыми – перетаскивать, поднимать – гораздо легче, чем с мертвыми.
Эта работа велась на Адаке много ночей.
Вот так и было достигнуто морально-политическое единство нашей партии[489].
Создание и совершенствование концлагеря, эффективного орудия геноцида, можно рассматривать как венец достижений технической революции и культуры человечества, подпитываемых негодованием и ненавистью к жизни. Эту страшную машину изобрели в Англии, довели до совершенства в Германии, широко распространили в Советском Союзе и Китае и возродили во время конфликта на Балканах. Становление международной фабрики смерти представляет собой, пожалуй, главное достижение бюрократического союза ненависти, трусости и лжи. В течение прошлого столетия десятки миллионов ни в чем не повинных людей лишились человеческого достоинства: их поработили, принесли в жертву и безжалостно отправили на «демонтажный конвейер». Это помогало угнетателям поддерживать патологическую стабильность и нравственную самонадеянность, навязанные террором и заблуждениями.
Само название этого монстра ужасает ироничностью аллегории. Слово «лагерь» ассоциируется с летним солнцем и отдыхом, комедией и маскарадом, властью военных, послушанием и эффективностью. Лагерь смерти – дьявольская шутка, черная сатира и пародия на прямое значение. Это антиутопия, созданная в реальности благодаря упорному преследованию фантастического идеала, идеологической чистоты, статичного рая на земле. Концентрационный лагерь – это произвольное объединение разных людей и строгое ограничение движения и мысли; перегонка и конденсация процессов человеческой жизни, сведение к основам, принуждение внимания – концентрация на базовых ценностях, лежащих в основе деятельности людей.
Феномен концентрационного лагеря породил свою собственную литературу, хранящую память о выживании в условиях настолько суровых, насколько хватает воображения (а человек способен предположить существование и описать природу вечных мук ада со стенами толщиной в десяток километров, полыхающими огнем, который одновременно пожирает и обновляет плоть, так что ее можно снова сжигать)[490]. Лагерная литература обладает странной эмоциональностью и последовательностью повествования из-за постоянного появления шаблонов поведения – врожденных способов адаптивного действия и мышления, возникающих естественным образом в ответ на переживание ошеломляющей аномалии или крайней угрозы.
Заключение в лагере – это все еще человеческое существование, аналогичное нормальной жизни во всех ее проявлениях, но более яркое, обнаженное и недвусмысленное.
Позвольте, вы – любите жизнь? Вы, вы! вот которые восклицают, и напевают и приплясывают: «Люблю тебя, жизнь! Ах, люблю тебя, жизнь!» Любите?
Так вот и любите! Лагерную – тоже любите! Она – тоже жизнь!
«Там, где нет борьбы с судьбой,
Там воскреснешь ты душой…»?
Ни черта вы не поняли. Там-то ты и размякнешь[491].
Крайность лагерных условий, по-видимому, только усиливает привычные склонности поведения – лучше показывает возможности человеческой души.
Обычно все начинается с падения – с неожиданного, несправедливого, своевольного и неотвратимого ареста. Когда будущий заключенный начинает непроизвольное нисхождение в преисподнюю, он еще сохраняет исторически и культурно обусловленную уверенность в собственной безопасности, прочно укоренившуюся в его сознании. Он отождествляет себя с работой, социальным статусом, взглядами на настоящее, надеждами на будущее. Но как-то раз ночью в эту обманчивую уверенность вторгается судьба. Арестовывать приходят без предупреждения, на рассвете, когда люди легко пугаются, теряются и практически не могут оказать сопротивление. Они готовы к сотрудничеству, чувствуя наивную надежду и страх за безопасность семьи, торопливо собранной и беспомощно стоящей в собственном доме, оказавшейся во власти государственной власти в самом презренном и репрессивном ее воплощении.
Все. Вы – арестованы!
И нич-ч-чего вы не находитесь на это ответить, кроме ягнячьего блеянья:
– Я-а?? За что??..
Вот что такое арест: это ослепляющая вспышка и удар, от которых настоящее разом сдвигается в прошедшее, а невозможное становится полноправным настоящим.
И все. И ничего больше вы не способны усвоить ни в первый час, ни в первые даже сутки.
Еще померцает вам в вашем отчаянии цирковая игрушечная луна: «Это ошибка! Разберутся!»
Все же остальное, что сложилось теперь в традиционное и даже литературное представление об аресте, накопится и состроится уже не в вашей смятенной памяти, а в памяти вашей семьи и соседей по квартире.
Это – резкий ночной звонок или грубый стук в дверь. Это – бравый вход невытираемых сапог бодрствующих оперативников. Это – за спинами их напуганный прибитый понятой…
Традиционный арест – это еще сборы дрожащими руками для уводимого: смены белья, куска мыла, какой-то еды, и никто не знает, что надо, что можно и как лучше одеть, а оперативники торопят и обрывают: «Ничего не надо. Там накормят. Тамтепло». (Все лгут. А торопят – для страху.)…
И верно, ночной арест описанного типа у нас излюблен, потому что в нем есть важные преимущества. Все живущие в квартире ущемлены ужасом от первого же стука в дверь. Арестуемый вырван из тепла постели, он еще весь в полусонной беспомощности, рассудок его мутен. При ночном аресте оперативники имеют перевес в силах: их приезжает несколько вооруженных против одного, недостегнувшего брюк…»[492]
Арест означает мгновенную утрату личных достижений и социального положения, изоляцию от семьи и друзей. Этот насильственный сдвиг привычного контекста уничтожает все напоминания об отождествлении с группой и признаки социальной иерархии, разрушает прежние идеалы, подрывает целенаправленную деятельность – обнажает исконную уязвимость человека, которого собираются безжалостно использовать. Арестованного жестоко лишают уверенности в собственной индивидуальности, привычном окружении и условных надеждах – лишают даже одежды и волос. К нему относятся с крайним презрением и насмешкой, невзирая на прежнее социальное положение. Это полное разрушение социального контекста, связи с обществом усиливает у недавно арестованного чувство самосознания, наготы и уязвимости. Он невыносимо взволнован, чрезвычайно не уверен в себе, выброшен в новый непривычный мир – непредсказуемую обитель смерти.
Мы ждали в сарае, из которого вполне могли отправиться в дезинфекционную камеру. Появились эсэсовцы, расстелили одеяла и приказали бросать туда все имущество, часы и драгоценности. Среди нас еще оставались наивные пленники, которые, к удовольствию опытных надзирателей из числа тех же заключенных, спрашивали, не могут ли они сохранить обручальное кольцо, медаль или талисман. Никто еще не осознал, что отнимут абсолютно все.
Я незаметно подошел к одному из лагерных старожилов, показал сверток бумаги во внутреннем кармане пальто и доверительно сказал: «Это моя научная работа. Я знаю, вы скажете, что мое спасение – это подарок судьбы, и больше нечего от нее ожидать… Ничего не могу с собой поделать: я должен сохранить рукопись любой ценой, это – труд всей моей жизни, понимаете?»
Да, он начинал понимать. По его лицу медленно расползалась улыбка: сначала жалостливая, потом все более веселая, насмешливая и оскорбительная. Наконец он проревел всего одну фразу в ответ на мою просьбу – фразу, которая всегда присутствовала в лексиконе лагерных заключенных: «Твою мать!» В этот момент мне открылась истина и я сделал то, что завершило первую фазу душевного перерождения: я перечеркнул свою прежнюю жизнь[493].
У арестованного не остается внутреннего стержня – социально-исторических представлений, защищающих его от ужасного мира заключения и рабства; нет модели желаний и ожиданий, которая подавляла бы смертельный ужас, направляла его деятельность и сохраняла надежду. Его насильственно изгнали из рая, он осознал невыносимые ограничения существования – свою наготу – и был приговорен к бесконечному труду и порабощению. В результате он оказался во власти своих худших страхов, душевного хаоса и тяжелой депрессии.
Так было у многих, не у одного меня. Наше первое тюремное небо – были черные клубящиеся тучи и черные столбы извержений, это было небо Помпеи, небо Судного дня, потому что арестован был не кто-нибудь, а Я – средоточие этого мира.
Наше последнее тюремное небо было бездонно-высокое, бездонно-ясное, даже к белому от голубого.
Начинаем мы все (кроме верующих) с одного: хватаемся рвать волосы с головы – да она острижена наголо!.. Как мы могли?! Как не видели наших доносчиков? Как не видели наших врагов? (И ненависть к ним! и как им отомстить?) И какая неосторожность! слепость! сколько ошибок! Как исправить? Скорей исправлять! Надо написать… надо сказать… надо передать…
Но – ничего не надо. И ничто не спасет. В положенный срок мы подписываем 206-ю статью, в положенный – выслушиваем очный приговор трибунала или заочный – ОСО.
Начинается полоса пересылок. Вперемежку с мыслями о будущем лагере мы любим теперь вспоминать наше прошлое: как хорошо мы жили! (Даже если плохо.) Но сколько неиспользованных возможностей! Сколько неизмятых цветов!.. Когда теперь это наверстать?.. Если я доживу только – о, как по-новому, как умно я буду жить! День будущего освобождения? – он лучится как восходящее солнце!
И вывод: дожить до него! дожить! любой ценой!
Это просто словесный оборот, это привычка такая: «любой ценой».
А слова наливаются своим полным смыслом, и страшный получается зарок: выжить любой ценой!
И тот, кто даст этот зарок, кто не моргнет перед его багровой вспышкой, – для того свое несчастье заслонило и все общее, и весь мир.
Это – великий развилок лагерной жизни. Отсюда – вправо и влево пойдут дороги, одна будет набирать высоту, другая низеть. Пойдешь направо – жизнь потеряешь, пойдешь налево – потеряешь совесть[494].
В концлагере работают на износ. Эта изнурительная деятельность в смертельно суровых условиях, страдание ради страдания, бессмысленный труд – жалкая пародия на производительность[495] – сопровождается постоянными, сознательно организованными лишениями.
Самое страшное время в лагере – начало нового дня. В тихий ночной час три пронзительных свистка безжалостно вырвали нас из изнурительного сна и бессознательных мечтаний. Мы с трудом втискивали распухшие от водянки ноги в мокрые башмаки, вставляя вместо шнурков обрывки проводов. Отовсюду раздавались жалобы и стоны. Однажды утром я услышал, как храбрый и достойный человек плакал, словно ребенок: он не смог надеть скукоженные ботинки и вышел босиком на заснеженный плац. В эти ужасные минуты я нащупывал в кармане маленький кусочек хлеба и с наслаждением жевал его, чтобы хоть как-то утешиться[496].
…при морозе ниже 50° дни актировались, то есть писалось, что заключенные не выходили на работу, – но их выгоняли, и что удавалось выжать из них в эти дни, раскладывалось на остальные, повышая процент. (А замерзших в этот день услужливая санчасть списывала по другим поводам. А оставшихся на обратной дороге, уже не могущих идти или с растянутым сухожилием ползущих на четвереньках, – конвой пристреливал, чтоб не убежали, пока за ними вернутся.)[497]
Никто не может погрузиться в описание сознательных зверств прошлого века, не признав, что это зло совершалось преимущественно добропорядочными и послушными членами общества. Придя к такому выводу (что также является самопознанием), нельзя не впечатлиться яркостью и глубиной литературных и мифических представлений о зле – мощной, живой силе и вечно активном, сверхъестественном образе, воплощенном в сознании. Это неизменная черта человека – каждого человека, – всецело оправдывающая мстительность, разрушение, распад, страдание и смерть.
О роза, ты больна!
Во мраке ночи бурной
Разведал червь тайник
Любви твоей пурпурной.
И он туда проник,
Незримый, ненасытный,
И жизнь твою сгубил
Своей любовью скрытной[498].
Массовая резня в Руанде, поля смерти в Камбодже, десятки миллионов погибших от репрессий (по оценке Солженицына) в Советском Союзе, бесчисленные убийства во время Культурной революции в Китае – так называемого Большого скачка (!) (еще одна мрачная шутка, сопровождаемая при случае пожиранием жертвы), унижение и изнасилование тысяч мусульманских женщин в Югославии, холокост нацистов, расправа, которую учинили японцы на материковом Китае, – все эти события объясняются не зверством – не родством человека с невинным животным и даже не общим или частным внутренним побуждением защитить свою территорию, а глубоко укоренившейся повальной духовной болезнью: невыносимостью самосознания, мрачным предчувствием неизбежных страданий и патологическим отказом смотреть в лицо последствиям.
Люди – это не просто от рождения агрессивные, плохо социализированные и потому неуправляемые хищники. В лучшем случае такая теория может объяснить лишь преступные наклонности. Все дело в том, что рабская приверженность силам общества – самому принципу приручения – позволяет нам творить наиболее разрушительные и организованные злодеяния. Именно «дисциплина» немцев, а не их преступность сделала нацистов воплощением ужаса. Именно верность, патриотизм и преданность советских и китайских коммунистов породили массовые преследования и исправительные трудовые лагеря, стирающие заключенных с лица земли. Человек не жертва социума, не невинный ягненок, развращенный силами, неподвластными индивидуальному контролю. Мы создали общество по своему образу и подобию; оно дает нам равное количество возможностей и орудий уничтожения. Люди выбирают зло ради зла, ликуют в агонии, наслаждаясь болью, поклоняясь распаду и болезни. Мы входим в раж, мучая своего ближнего, и пляшем на его могиле. Человек презирает жизнь – свою собственную слабую жизнь и уязвимость других – и трудится не покладая рук, чтобы опустошать, подрывать, разрушать, истязать, злоупотреблять и пожирать.
Со стороны – два рыжеватых камня на поле.
Где-то учатся ровесники наши в Сорбоннах и Оксфордах, играют в теннис на своем просторном досуге, спорят о мировых проблемах в студенческих кафе. Они уже печатаются, выставляют картины. Выворачиваются, как по-новому исказить окружающий, недостаточно оригинальный мир. Они сердятся на классиков, что те исчерпали сюжеты и темы. Они сердятся на свои правительства и своих реакционеров, не желающих понять и перенять передовой советский опыт. Они наговаривают интервью в микрофоны радиорепортеров, прислушиваясь к своему голосу, кокетливо поясняют, что они хотели сказать в своей последней или первой книге. Очень уверенно судят они обо всем на свете, но особенно – о процветании и высшей справедливости нашей страны. Только когда-нибудь к старости, составляя энциклопедии, они с удивлением не найдут достойных русских имен на наши буквы, на все наши буквы…
Барабанит дождь по затылкам, озноб ползет по мокрой спине.
Мы оглядываемся. Недогруженные и опрокинутые вагонетки. Все ушли. Никого на всем карьере, и на всем поле за зоной никого. В серой завесе – заветная деревенька, и петухи все спрятались в сухое место.
Мы берем лопаты, чтоб их не стащили, – они записаны за нами, и, волоча их как тачки тяжелые за собой, идем в обход матронинского завода – под навес, где вокруг гофманских печей, обжигающих кирпич, вьются пустынные галереи. Здесь сквозит, холодно, но сухо. Мы утыкаемся в пыль под кирпичный свод, сидим.
Недалеко от нас свалена большая куча угля. Двое зэков[499] копаются в ней, оживленно ищут что-то. Когда находят – пробуют на зуб, кладут в мешок. Потом садятся и едят по такому серо-черному куску.
– Что это вы едите, ребята?
– Это – морская глина. Врач – не запрещает. Она без пользы и без вреда. А килограмм в день к пайке поджуешь – и вроде нарубался. Ищите, тут среди угля много…
…Так и до вечера карьер не выполняет нормы. Матронина велит оставить нас и на ночь. Но – гаснет всюду электричество, зона остается без освещения, и зовут на вахту всех. Велят взяться под руки и с усиленным конвоем, лаем псов и бранью ведут в жилую зону. Все черно. Мы идем, не видя, где жидко, где твердо, все меся подряд, оступаясь и дергая друг друга.
И в жилой зоне темно – только адским красноватым огнем горит из-под плиты «индивидуальной варки». И в столовой – две керосиновые лампы около раздачи, ни лозунга не перечесть, ни увидеть в миске двойной порции крапивной баланды, хлещешь ее губами на ощупь.
И завтра так будет, и каждый день: шесть вагонеток рыжей глины – три черпака черной баланды. Кажется, мы слабели и в тюрьме, но здесь – гораздо быстрей. В голове уже как будто подзванивает. Подходит та приятная слабость, когда уступить легче, чем биться.
А в бараках – и вовсе тьма. Мы лежим во всем мокром на всем голом, и кажется: ничего не снимать будет теплей, как компресс.
Раскрытые глаза – к черному потолку, к черному небу.
Господи, Господи! Под снарядами и под бомбами я просил Тебя сохранить мне жизнь. А теперь прошу Тебя – пошли мне смерть…[500]
Принято считать, что люди, которые основывали, строили и управляли концентрационными лагерями в Германии и Советском Союзе, в какой-то степени отличались от тех, кого мы знаем, любим и кем сами являемся. Но для такого предположения нет никаких оснований, кроме душевного спокойствия и невежества ума[501]. Образ охранника концлагеря точно так же определяет современного человека, как и образ заключенного. Ад – это бездонная пропасть, а почему? Потому что нет такой беды, которую мы не смогли бы сделать еще ужаснее.
Огонь, огонь! Сучья трещат, и ночной ветер поздней осени мотает пламя костра. Зона – темная, у костра – я один, могу еще принести плотничьих обрезков. Зона – льготная, такая льготная, что я как будто на воле, – это Райский остров, это «шарашка» Марфино в ее самое льготное время. Никто не наглядывает за мной, не зовет в камеру, от костра не гонит. Я закутался в телогрейку – все-таки холодновато от резкого ветра.
А она – который уже час стоит на ветру, руки по швам, голову опустив, то плачет, то стынет неподвижно. Иногда опять просит жалобно:
– Гражданин начальник!.. Простите!.. Простите, я больше не буду…
Ветер относит ее стон ко мне, как если б она стонала над самым моим ухом. Гражданин начальник на вахте топит печку и не отзывается.
Это – вахта смежного с нами лагеря, откуда их рабочие приходят в нашу зону прокладывать водопровод, ремонтировать семинарское ветхое здание. От меня за хитросплетением многих колючих проволок, а от вахты в двух шагах, под ярким фонарем, понуренно стоит наказанная девушка, ветер дергает ее серую рабочую юбочку, студит ноги и голову в легкой косынке. Днем, когда они копали у нас траншею, было тепло. И другая девушка, спустясь в овраг, отползла к Владыкинскому шоссе и убежала – охрана была растяпистая. А по шоссе ходит московский городской автобус, спохватились – ее уже не поймать. Подняли тревогу, приходил злой черный майор, кричал, что за этот побег, если беглянку не найдут, весь лагерь лишает свиданий и передач на месяц. И бригадницы рассвирепели, и все кричали, особенно одна, злобно вращая глазами: «Чтоб ее поймали, проклятую! Чтоб ей ножницами – шырк! шырк! – голову остригли перед строем!» (То не она придумала, так наказывают женщин в ГУЛАГе.) А эта девушка вздохнула и сказала: «Хоть за нас пусть на воле погуляет!» Надзиратель услышал – и вот она наказана: всех увели в лагерь, а ее поставили по стойке «смирно» перед вахтой. Это было в шесть часов вечера, а сейчас – одиннадцатый ночи. Она пыталась перетаптываться, тем согреваясь, вахтер высунулся и крикнул: «Стой смирно, …, хуже будет!» Теперь она не шевелится и только плачет:
– Простите меня, гражданин начальник!.. Пустите в лагерь, я не буду!..
Но даже в лагерь ей никто не скажет: святая! войди!..
Ее потому так долго не пускают, что завтра – воскресенье, для работы она не нужна.
Беловолосая такая, простодушная необразованная девчонка. За какую-нибудь катушку ниток и сидит. Какую ж ты опасную мысль выразила, сестренка! Тебя хотят на всю жизнь проучить.
Огонь, огонь!.. Воевали – в костры смотрели, какая будет Победа… Ветер выносит из костра недогоревшую огненную лузгу.
Этому огню и тебе, девушка, я обещаю: прочтет о том весь свет[502].
Кто бы мог сказать, даже самому себе: «Если бы у меня был выбор, я лучше стал бы гражданином начальником, а не наказанной девушкой?» Но без этого признания нет причин меняться или бороться со злом, притаившимся внутри.
Но кто ж иной, как зачинатель Зла,
Столь темные дела измыслить мог:
В зачатке погубить весь род людской,
Смешать и Ад и Землю воедино
И славу Вседержителя попрать?[503]
Столкнувшись с ужасами лагерной жизни (а «она – тоже жизнь»), многие теряют человеческий облик.
Признаем истину: на этом великом лагерном развилке, на этом разделителе душ – не большая часть сворачивает направо[504].
Но эта порочность вызвана не лагерными лишениями, какими бы суровыми они ни были.
Хлеб не роздан равномерно кусочками, а брошен в свалку – хватай! сбивай соседей и рви у них! Хлеба выдано столько, чтоб на каждого выжившего приходился умерший или двое. Хлеб подвешен на сосне – свали ее. Хлеб заложен в шахте – полезай да добудь. Думать ли тебе о своем горе, о прошлом и будущем, о человечестве и о Боге? Твоя голова занята суетными расчетами, сейчас заслоняющими тебе небо, завтра – уже не стоящими ничего. Ты ненавидишь труд – он твой главный враг. Ты ненавидишь окружающих – твоих соперников по жизни и смерти. Ты исходишь от напряженной зависти и тревоги, что где-то сейчас за спиною делят тот хлеб, что мог достаться тебе, где-то за стеною вылавливают из котла ту картофелину, которая могла попасть в твою миску[505].
Эти условия лишь служили предпосылкой появления последствий решений, принятых до заключения под стражу. Люди зачастую готовы поступать не по совести, но оставаться под защитой, готовы пожертвовать душой ради безопасности.
Глядя на людей, несложно понять:
Находясь между рождением и смертью,
Одна треть стремится к жизни, одна треть – к смерти.
И те, кто просто переходят от рождения к смерти,
Также составляют одну треть[506].
В привычном нам мире жадность и страх достигают кульминации в той же слепой неспособности думать о горе, о прошлом и будущем, о человеке и Боге, которую Солженицын отметил в лагерях (хотя в данном случае причина менее очевидна). В обычной жизни люди справляются со смертельным ужасом так же, как в концлагере: через абсолютное отождествление с системой и последующее отвержение себя, через принятие идеологического обещания, материальной безопасности и (незаслуженной) гарантии душевного равновесия.
С другом моим Паниным лежим мы так на средней полке вагон-зака, хорошо устроились, селедку в карман спрятали, пить не хочется, можно бы и поспать. Но на какой-то станции в наше купе суют – ученого марксиста! это даже по клиновидной бородке, по очкам его видно. Не скрывает: бывший профессор Коммунистический Академии. Свесились мы в квадратную прорезь – с первых же его слов поняли: непробиваемый. А сидим в тюрьме давно, и сидеть еще много, ценим веселую шутку – надо слезть позабавиться! Довольно просторно в купе, с кем-то поменялись, стиснулись.
– Здравствуйте.
– Здравствуйте.
– Вам не тесно?
– Да нет, ничего.
– Давно сидите?
– Порядочно.
– Осталось меньше?
– Да почти столько же.
– А смотрите – деревни какие нищие: солома, избы косые.
– Наследие царского режима.
– Ну да и советских лет уже тридцать.
– Исторически ничтожный срок.
– Беда, что колхозники голодают.
– А вы заглядывали во все чугунки?
– Но спросите любого колхозника в нашем купе.
– Все посаженные в тюрьму – озлоблены и необъективны.
– Но я сам видел колхозы…
– Значит, нехарактерные.
(Клинобородый и вовсе в них не бывал, так и проще.)
