Вот Иуда, предающий Меня. Мотивы и смыслы евангельской драмы Сивашенкова Дарья
Иуда, целованием предаешь Сына Человеческого…
Смотрит на этого ходячего мертвеца — а тот, должно быть, ухмыляется, губ от крови не обтер, предательский поцелуй на щеке Христа еще не остыл — и называет его по имени.
По имени — как к человеку, единственному и уникальному, тому, призванному три года назад и бывшему рядом так долго и верно. Живому, просто физически живому, в конце концов.
И поразительно звучит обращение в Его устах: как имя, а не как синоним всех мерзостей мира, от абортов до терроризма. В последний раз, наверное. Если это имя когда-нибудь и омоется от грязи, что вряд ли, то только потому, что его снова произнесут эти уста, из которых никогда не исходило ничего нечистого.
Иисус мог на месте отречься и проклясть, и Иуда через мгновение упал бы мертвый. Мог хотя бы холодно отстраниться: мол, дальше дело твое, ступай на все четыре стороны. Иуда тоже недолго бы прожил, ему с такими психическими перегрузками до разрыва сердца без всякой мистики недалеко. Но Иисус набрасывает на него Свою любовь, словно край плаща. В беспредельном терпении покрывает даже это. Иуда будет жить.
А сатана остается ни с чем.
Смерть в саду
Или нет, не вполне ни с чем. У Христа он отречения от Искариота не вынудил и жизнью предателя не завладел, но душа Иуды теперь накрепко соединена с ним тяжелейшим грехом богохульства и богоубийства. Все, Иуда погубил себя. Утопил с гарантией и без возможности спасения. Ловушка захлопнулась.
Сатана может праздновать победу: его план исполнен, человек оторван от Бога навсегда и обречен той же вечности, что и сам дьявол. Соединение с сатаной в таком грехе, приобщение дьявольской природе наглухо закрывает для Иуды возможность как покаяния, так даже и раскаяния: он не только никогда не сможет взмолиться к Богу за милостью и прощением, он даже пожалеть о содеянном не может.
Не может, потому что, пока жив, — не захочет.
А потом уже и не сможет.
Его воля подчинена сатанинской, его природа подчинена сатанинской, он хуже чем мертв — он извращен до бесовского состояния.
Пародируя Боговоплощение, сатана не блюдет его основных условий. Человеческая воля Христа добровольно подчинена воле Отца, две природы в Нем неслиянны и нераздельны, но не подавляют и тем более не калечат одна другую. Сатана ломает человека, лукавством подчиняя себе его волю и разрушая его природу.
Иисус знает, что следование воле Отца приведет Его на крест, душа Его скорбит смертельно, но Он идет на это добровольно. Иуда понятия не имеет, какой кошмар готовит ему соединение воли с сатанинской, опьяненный куражом и удовольствием, он даже не подозревает, какова будет расплата.
А расплата будет.
Пусть Иуда жив, и пребывание во плоти пока что не дает ему осознать духовную реальность, в которой он очутился. Человеческая жизнь не так длинна. Немного раньше, немного позже, сатана может и подождать. Не так зрелищно, но вполне надежно. Никуда Искариот теперь не денется: тварью из ада он стал, тварью из ада и останется.
И расчет сатаны безошибочен. Все, что он сделал с Иудой, а Искариот допустил с собой сделать и всеми силами помог, приводит именно к такому концу: разрушению личности, в которой в конце концов останется только страх, только боль, только ненависть. Еще и в Гефсиманию его притащить: полюбуйся, Сын Божий, на эти руины человека, на останки Твоего ученика, на разлагающуюся в мерзости и гное греха душу. А то ли еще будет! Пока сладость греха опьяняет, но сладость кончится, наступит похмелье… и начнется вечность мучений: ты будешь есть, и не будешь сыт; пустота будет внутри тебя (Мих. 6: 14).
Пусть только умрет — и терзаниям не будет конца.
История Иуды должна была окончиться в Гефсимании. Он должен был умереть там, в саду, где довел до конца свое богоборчество и богохульство. Поцелуй, запечатленный на окровавленной щеке Христа, был точкой, кончающей его жизнь. Точкой, в которую схлопывалась его вечность: больше ничего, только боль.
Ходячий мертвец. Выкрученный и измочаленный сатаной до полного опустошения. Убитый им, как уже ненужный сообщник. К ногам Христа брошенный труп. Это не четырехдневный Лазарь: тут не воскресишь, потому что некого воскрешать.
Это то, что Иуда заслужил. То, что и должно было от него остаться: труп на земле и разорванная, уничтоженная сатанинским грехом душа.
Но вместо того, чтобы оттолкнуть предателя и богохульника в смерть, Христос хватает его и удерживает на краю Своими словами. Делает для него единственное, что может в эту минуту сделать: сохраняет жизнь.
Никогда в Своем беспредельном милосердии Он не пойдет на согласие с дьяволом и не отдаст человека — человекоубийце. Худшего из всех Он уберег.
Воскресение в смерть
Мне некуда деться, свой мир я разрушил…
М. Пушкина
Рухнувший мир
Когда же настало утро, все первосвященники и старейшины народа имели совещание об Иисусе, чтобы предать Его смерти; и, связав Его, отвели и предали Его Понтию Пилату, правителю. Тогда Иуда, предавший Его, увидев, что Он осужден, и раскаявшись… (Мф. 27: 1–3)
Вот на этом месте очень хочется сделать стоп-кадр и долго, вдумчиво на него глядеть. Как ему это удалось?
После того, как сатана умертвил его на Тайной Вечере, после того, как он совершенным мертвецом пришел в Гефсиманию отдать Иисусу целование трупа, чтоб окончательно мертвым рухнуть у Его ног, — после этого он на рассвете воскресает самим собой: живым человеком.
Бесчеловечное убийство Христа оборачивается абсолютно человеческим раскаянием, и стремительное падение — не менее стремительным ужасом. Замысел сатаны каким-то образом полностью разрушен: Иуда не только жив, он еще и свободен в своем раскаянии.
Впрочем, ничего хорошего это для Иуды не означает.
Одно дело — опамятоваться от греха и раскаяться на Тайной Вечере: практически на руках у Христа, Который ждет и хочет твоего покаяния и Своей невозможной любовью изгладит грех, приобщив тебя к Своей радости о тебе же. Не просто помилует, но и поднимет, и утешит. В Его любви можно укрыться и от ужаса перед едва не содеянным, и от стыда за себя, и от отвращения к самому себе, и вообще от всех возможных последствий общения с сатаной.
И совсем другое — воскреснуть душой после Гефсиманского сада, оставшись в полном одиночестве, когда на всей земле нет никого, кто мог бы встать сейчас с тобой рядом. Точнее, нет Того единственного, Кто мог бы встать рядом и спасти. Мир ослеп и оглох, занимается рассвет, и в этой тишине есть только ты и твое понимание того, что ты наделал.
Иуда остается один на один с кошмаром наступающего дня, и только сейчас до него доходит, что же он натворил. Только сейчас он смотрит своими глазами, думает своими мозгами, и до нелепости огромная, чудовищная правда рушится ему на голову, погребая под собой: он своими руками предал Учителя и Господа на смерть.
И из-за чего?
Из-за… денег.
Все видится ему теперь как есть, а не так, как представлял ему дьявол. Все — начиная от собственной обиды, раздутой сатаной и гордыней до чудовищных размеров, до предательского поцелуя. А поскольку он до последнего не терял ни разума, ни воли, хотя они истощались, конечно, у него нет ощущения «это был не я». Иуда даже шарахнуться от себя не может, списав все на помутнение сознания, на потерю рассудка, на одержимость бесом. Он привязан к своему греху, к себе в состоянии этого греха, как в стародавней казни, когда живого убийцу привязывали к убитому и хоронили вместе, и он умирал лицом к лицу с разлагающимся трупом.
Все в голове встает на место, ему приходится разуть глаза и смотреть на все как есть.
Увиденное ломает его о колено.
Мир рушится кусками, потому что он понимает, понимает, понимает… понимает то, что невозможно вместить человеческим сердцем и не рехнуться. Я убийца Учителя, я за деньги продал Сына Божьего на смерть, я своими руками сломал и изувечил все, что составляло смысл жизни. Я… У него на губах еще засохшая кровь. Он по кусочкам собирает в памяти мозаику из событий последних дней, и каждый кусочек, ложась на свое место, впивается и жжет его, словно раскален докрасна.
А хуже всего, что раскаивается Иуда тогда, когда для Христа муки лишь начинаются: Его только-только отвели к Пилату, впереди еще бичевание, впереди издевательства, впереди само распятие.
Сиди в партере и любуйся на плоды рук своих. Это чудовищно — в реальном времени наблюдать последствия своего безумия, не имея возможности хоть как-то на них повлиять.
При этом — подчеркну — все, что испытывает Иуда, совершенно и абсолютно заслуженно, это прямое следствие его поступков в последние несколько дней, и даже сам перед собой он отговориться каким-то незнанием или непониманием не может. Никаких «я не знал, я не хотел, я не думал, что будет так». Потому что знал, хотел и думал.
Никакого оправдания богоубийству нет и быть не может. Убийца Бога, убийца друга. Предатель. Раскаялся ты или не раскаялся, весь грех остается на тебе, и последствия ты понесешь в полной мере.
Почему Иуда не Петр
Но можно спросить, забегая вперед: почему все закончилось так трагично? Ведь, в конце концов, есть другой ученик, предавший Учителя и отрекшийся от него, но оставшийся в живых и даже получивший от Него особую милость. Почему раскаяние Петра было в жизнь, а раскаяние Иуды обязательно вело того к смерти? Или же Петр совершил некое геройство, принеся покаяние, а Иуда, сломавшись, намостил грех на грех, хотя мог бы точно так же покаяться, вымолить прощение и — кто знает — снискать не меньшую милость и не меньшую славу впоследствии?
У Лопухина, да и не только у него, есть потрясающий по своей сердечной глухоте упрек Искариоту: «если бы Иуда действительно раскаялся, то был бы прощен, как и Петр». Недействительность раскаяния подтверждается у Лопухина отсутствием слез: «На глазах Иуды совсем незаметно тех слез, которыми обливался Петр» [64].
«Он не прощен, потому что не раскаялся, не раскаялся, потому что не прощен» — голова кругом от этой закольцованной логики. Правда, я не очень понимаю, куда в этой формуле можно вставить самоубийство, у которого все-таки нет иного объяснения, кроме раскаяния.
Отсутствие вразумительного покаяния Иуде ставят в вину даже больше, чем собственно предательство. Мол, обратился бы к Богу и был бы прощен. Ну как же: Петр смог, а он — нет. Петр, кстати, тоже не смог, и прощение получил позже, и не он в ноги Христу бросился, а Христос его милосердно вытаскивал из стыда и вины… но кого волнуют эти мелочи. Нет, как же так? Почему Иуда не верил в милость и прощение Христа, почему отчаялся, почему не просил и не плакал…
Да потому что. Иуда — не Петр, и предательство — не отречение.
Мало того, что это два абсолютно разных по характеру человека, так и грехи, совершенные ими, лежат в предельно разных плоскостях. Петр трусит и отрекается от Учителя, но это никак не влияет на судьбу Христа. Его грех не приводит ни к каким последствиям для Иисуса. Петр совершает грех против себя, против своей совести, он падает, он слаб, малодушен, но против Христа не злоумышляет ни в коем случае.
Прообраз отречения мы видим на Галилейском море, когда Петр смело выпрыгнул из лодки в бушующие волны, но на полпути до Христа от страха утерял веру и начал тонуть [65]. «Маловерный! зачем ты усомнился?» — спросил Иисус, хватая его за шкирку. Очевидно, что Петр ни сам тонуть не хотел, ни тем более Учителя на дно утащить. То же и здесь: он смело, я бы даже сказала, очертя голову рванул за арестованным Иисусом в самое логово врага, но там вдруг поддался страху и отрекся. Все несколько осложнено тем, что нечего было из себя героя на Тайной Вечере строить (хотя в лодке тоже строил: «…если это Ты, вели мне идти к Тебе» — «Ну иди, герой, сам напросился»), и до протянутой руки Христа — не три шага, а три дня, но суть остается неизменной: не зла захотел, а сил не рассчитал.
А с Иудой ровно наоборот. Иуда осознанно совершает невероятно тяжелый грех, имеющий для Христа смертельные последствия. Злой умысел в его случае очевиден. И на примере Иуды как ясный день видно, что грех — это и вина, и рана. Нагляднее некуда, хоть в катехизис вставляй.
Вина перед Тем, Кого он своей волей предал на смерть, это неоспоримо. Рана — безусловно смертельная — та, что он наносит собственной душе, вступая в соглашение с сатаной и выполняя волю сатаны. Прямо по слову Исаака Сирина о псе, который лижет пилу и пьянеет от вкуса собственной крови [66], — только в этом случае пес так лизнул пилу, что полголовы отпилил и в собственной крови захлебнулся. И уже толку нет, что лизать перестал, выжить в одиночку нереально.
Со смертельной раной помочь ему может только Тот Единственный, убивая Которого он и нанес себе эту рану. Но где Преданный, а где предатель?
Куда ему идти?
«Иуда узнал все зло, раскаялся и сознался в нем. Но не просил прощения у Того, Кто мог даровать его. Дьявол не допустил его раскаяться пред Христом, против Которого он согрешил, но удалил его еще до раскаяния, так как он не мог переносить угрызений своей совести. Ему следовало прибегнуть к милосердному Христу, а он прибегает к смерти, чтобы скорее освободиться от печальной и отчаянной жизни» [67].
«[Иуда] сам себя лишает жизни, тогда как надлежало ему плакать и умолять Преданного» [68].
Будьте реалистами, требуйте невозможного!
КУДА ему идти-то было, чтобы плакать и умолять Преданного?! Какую картинку держат в голове такие толкователи и как она соотносится с реальностью? Вряд ли к арестованному Христу, Который находился то у первосвященников, то у Пилата, то у Ирода, так запросто пускали посетителей. Единственная возможность подойти к Иисусу — отправиться на Голгофу. Но в эти часы еще не принято решение о казни, и Иуда просто не знает, где, как, когда все произойдет. Да и что произойдет вообще.
Те, кто упрекают Иуду несотворенным покаянием, то есть не-обращением к Богу, не-дерзанием на милость Христа и так далее, упускают из виду, что Искариот, в отличие от упрекающих, Евангелие не читал и катехизис не изучал. Он понятия не имеет, чем закончится эта история, для него очевидно только происходящее: Христа арестовали его милостью и вот-вот казнят, но где и как — он не знает! Он не знает, что Иисус на третий день воскреснет — и в этом незнании ничуть не отличается от остальных апостолов. Он не знает, что распятие и Воскресение спасет людей от гибели, он не знает, что Крест — это победа, а не поражение. Короче говоря, не подкован он в вопросах догматического богословия.
Да даже если бы знал — неужели пошел бы на Голгофу прощение выпрашивать? С руками по локоть в Его крови? На глаза Христу после Гефсимании показаться? Самому на Него глаза поднять, обратиться к Нему? И с чем? Вот с этим?
«Я Тебя предал на смерть. Тебя били, Тебя терзали, на кресте распяли, Ты жестоко умираешь из-за меня. Но Ты уж найди минутку в Своих страданиях и прости меня, спаси от мук совести, чтобы мне полегче было. Мои страдания ничто по сравнению с Твоими, на кресте Ты, а не я, но я все равно буду выпрашивать у Тебя поблажку и помилование, чтобы мое страдание кончилось раньше Твоего. Вместо того, чтобы хотя бы без уверток принять заслуженную кару».
Для этого нужно быть или полным эгоистом и циником, или… ну, или абсолютно святым, причем святым уже по высоким христианским канонам. Понимающим: любовь Христа настолько велика, что готова покрыть и такой грех ради спасения человека, что Ему и на кресте радостно было бы принять покаяние и простить.
Если бы Иуда это понял — может быть, он и пошел бы ко Кресту. Уже не ради себя, но чтобы облегчить боль Спасителя. Пришел и упал бы к подножию: я раскаиваюсь, просто знай, что я раскаиваюсь… Да, Он с радостью принял бы его покаяние; но… Искариоту откуда это знать? Он что, святой?
Кстати, Петр ко Кресту тоже не пошел, хотя в его случае это было бы более оправданно: своим появлением там он мог бы засвидетельствовать, что все-таки знает этого Человека. В его случае достаточно было молча туда прийти, встать рядом — и отречение было бы перечеркнуто. Но он не приходит, и в вину это ему никто не ставит. В чем, кстати, вообще состоит его покаяние до встречи с воскресшим Христом? Только в том, что плакал после отречения? Но еще раз подчеркну: вина Петра несравнимо меньше, качественно иная; он может плакать и просить о милости, он не желал Христу никакого зла.
А Иуде туда зачем идти? Чтобы с окровавленных губ услышать «прощаю»? Да ему это прощение хуже удавки будет. Он ведь не знает, что Христос воскреснет, ему с этим жить!..
Разве что действительно идти и молить о смерти: позволь мне сдохнуть прямо здесь, у Твоих ног.
Потому что после Гефсимании, когда Христос уже предан Иудою в руки убийц, единственным следствием его греха является смерть, и можно только выбирать, какая именно.
Если бы он пошел ко Кресту — просить Христа не о спасении для себя, не о прощении, но о смерти вместо Него или вместе с Ним, — то имел бы шанс получить благодатную мученическую кончину.
Мученическая кровь смыла бы с него грех предательства, явным образом явила бы их примирение со Христом, спасла его душу; у нас было бы одним апостолом и одной поразительной историей покаяния больше — и вот этим текстом меньше. Я считаю, отличный размен.
Но Иуда слишком рано приходит в себя, чтобы пойти к месту казни. Христа только-только отвели к Пилату, что там дальше будет — еще никому не ясно, а жить все невыносимее с каждой минутой. Он просто не сможет спокойно дождаться казни, рехнется раньше. Да и опять же, терпеливо ждать, чтобы пойти ко Кресту, пусть даже ища мученической смерти, — это слишком эгоистичный расчет.
Не может он никуда пойти после Гефсимании. И покаяться тоже не может.
Молитва его да будет в грех
«…Только обратись к Нему с плачем и тотчас преклонишь Его на милость к тебе» [69].
Если понимать под покаянием не только метанойю, перемену ума к совершенному греху — этого у Искариота довольно, — но и слезную мольбу к Богу о милости и помощи, то да, надо признать: Иуда не покаялся.
«…Нет невозможности раскаяться и к Богу обратиться даже и дошедшему до последнего предела зла» [70].
Вот ловушка: раскаяться ты можешь, а к Богу в таком положении не обратишься. Христос тебе предельно нужен — и предельно недостижим. Хорошо, ты почему-то вынырнул с той глубины, на которую утопил себя, хотя это казалось невозможным, — но тщетно, потому что ты не можешь вдохнуть воздух и все равно задыхаешься даже на поверхности. И от этого еще страшнее и безнадежнее: вот небо, вот жизнь, но ни глотка воздуха не войдет в твои легкие, ты умрешь.
Да, по сравнению с тем, что было в Гефсимании, на рассвете Иуда «воскресает». Но это ничего для него не меняет: воскресение его не в жизнь, а в смерть. Он не может обратиться с мольбой к живому Христу, а без этого раскаяние его не спасительно.
Если бы не была пройдена крайняя точка — сознательного убийства Сына Божьего, предельного богохульства, — то покаяние было бы возможно.
Но невозможно просить за себя Того, Кого ты убил, и плакать о себе Богу, убив Бога.
Если только Сам Господь не протянет тебе руки, желая твоего спасения вопреки всему и ободряя тебя раньше, чем осмелишься попросить. Прощая раньше, чем ты рот откроешь, если уж без обиняков. Помнишь тот протянутый кусок хлеба?
Помнишь, как ты его выкинул?
Этот путь для тебя закрыт с тех пор, как ты вышел прочь из Сионской горницы: нет у вас возможности личной встречи, не может Иисус тебя обнять, а ты — разрыдаться у Него на плече.
Скажем мягко: упустил ты эту возможность.
У них больше нет возможности поговорить вдвоем. У Иисуса нет возможности донести до Своего ученика, что и в таком грехе Он его любит, прощает и считает Своим. Он не имеет возможности восстановить его после такого падения, а больше это сделать некому.
Потому что, кроме Христа, с этим бы не справился абсолютно никто — ни ангелы, ни архангелы, ни апостолы, ни Сама Пречистая. Если бы хоть кто-то, кроме Него Единственного, мог помочь, то Господь бы устроил необходимую встречу. Но по силам было только Ему.
И тем более Иуда ничего не может сделать сам.
В силу тяжести греха покаяние как мольба к Богу для Иуды недостижимо. Он не может встать на колени в Гефсимании и взмолиться к небесам, но не потому, что не хочет — он жизнь бы отдал и на любую муку пошел, чтобы отмотать обратно шесть часов, хотя бы до того протянутого куска на Вечере, — а потому, что… ну, не посмеешь ты из такого греха первый сделать шаг к Нему, припасть на колени и просить о себе. И чем больше хочешь — тем вернее не посмеешь.
Невозможно просить за себя после Тайной Вечери, где ты раз за разом отталкивал Его руку и поиздевался напоследок. Невозможно умолять после Гефсиманского сада с доведенным до конца богоубийством и богохульством.
Ты сделал все возможные выборы и исчерпал их. Очнулся? Уже не важно. Прими по заслугам.
Просьба Иуды за себя стала бы свидетельством недостаточного раскаяния. Такая просьба содержит хотя бы исчезающую надежду, что в тебе есть нечто, подлежащее спасению, не окончательно погибшее, способное к соединению с Богом. Нечто, что больше твоего преступления и может преклонить к тебе милость Божью. Что-то в тебе, о чем ты можешь просить, ради чего Бог может тебя помиловать и спасти, невзирая на то, что ты Его сознательно убил.
Ты должен самостоятельно оценить свою душу выше Его жизни.
Но, во-первых, тандем с сатаной, приведший к убийству Бога, извратил всю твою природу, все обрек аду, все сделал причастным вечной гибели. А во-вторых, нет ничего, что было бы важнее Его жизни, отнятой тобой. Ты весь — меньше твоего греха и не можешь разделиться с ним, чтобы просить прощения, просить за себя. Отрекаясь от такого греха, ты должен отречься от всего себя. Раскаяние — убийство той части в себе, что оказалась способна на грех; но в твоем случае не часть, это весь человек, вся душа. Нечего спасать, не о чем молиться.
Обреки себя на смерть.
А все, что меньше этого, — не раскаяние, а торговля, попытка выгородить себя перед лицом Его смерти. Грех на грех…
Когда будет судиться, да выйдет виновным, и молитва его да будет в грех (Пс. 108: 7).
Именно так. Его мольба о спасении действительно была бы в грех.
И он не может молиться, оказавшись лицом к лицу с правдой о том, на что он оказался способен. До каких глубин подлости и кощунства смог дойти. Кого захотел убить и отдал на смерть. Каковы последствия его попустительства собственным страстям. Какова цена «хорошего себя» в собственных глазах.
Правдой, что он осознанно предал Сына Божьего на гибель, стал связующим звеном между Ним и смертью.
Ничего он не может просить у Небес. Ни прощения, ни даже смерти. Тяжесть его преступления такова, что он недостоин просить даже наказания свыше. В собственных глазах — он для Небес больше не существует.
На острие ножа
Да и хочет ли он прощения? Оно ничего не изменит в прошлом, не отменит того, что он совершил, а значит, и прощенному все равно придется жить со знанием того, на что он способен. Само собой, это неправда: это от одиночества, от невозможности встретиться глазами с Христом и узнать, что Его прощение — не просто слова, а исцеляющая благодать, и в Нем можно обрести нового себя, который не способен на грех. Но у Искариота нет ничего, кроме одиночества, в котором невозможна ни единая искра света. И нет у него ничего, кроме сознания греха, боли и ненависти к себе.
Да его просто трясет от ненависти — но теперь вся она, обращенная полсуток назад против Христа, обернулась и ударила по нему самому. Невозможная, невыносимая ненависть, сведшая с ума, заставившая убить Учителя, — вся она теперь против него самого, и ему нечем от нее закрыться, и некому его заслонить.
Он в самом деле заживо в аду, только ненавидит не Бога, а свой грех и себя, как воплощение этого греха. Что ж, ты сам выбрал воспринимать и оценивать себя через свои поступки. Вот и воспринимай теперь через этот грех.
Невозможно, нереально справиться самостоятельно с такой виной, когда ты задыхаешься, и ты сам — грех во плоти, и даже на мгновение отстраниться от этого не можешь. Невозможно справиться, когда вместо души у тебя дыра, а вместо разума — коктейль из ненависти к себе, к тому, на что ты оказался способен, ужас от происходящего прямо сейчас, ощущение, что еще полсуток назад можно было все изменить, а сейчас ничего поправить нельзя, и самое дорогое в мире разрушено твоими собственными руками. Когда тебя колотит озноб и все внутри оледенело, все черно, и нет спасения, нет, нет, нет.
Невозможно справиться, когда ты весь — меньше своего греха, когда просто не можешь выйти за его границы, отделить себя от него, ты полностью поглощен, нет в тебе ничего не изувеченного.
Лопухин, по существу, прав, когда пишет, что Искариот даже не плачет: «На глазах Иуды совсем незаметно тех слез, которыми обливался Петр». Поначалу-то точно не плачет, только дело совсем не в том, что он не раскаивается. Бывают состояния такого глубокого отчаяния, когда даже и не плачешь, потому что слезы — это какая-то эмоция, а ты уже фактически мертв, какие тебе еще эмоции.
А еще бывает эмоциональный ступор — характерный признак первой стадии шока, когда срабатывают психические «предохранители», спасающие от губительных эмоций. У Петра такого шока не было, а у Иуды, у которого все в сознании внезапно поворачивается на 180 градусов и мир рушится на голову, — есть. И заплакать ему сейчас — самоубийство для психики. Такие слезы ничего не облегчат, наоборот — измотают вконец и доведут до невменяемости.
В сущности, туда бы ему и дорога: со слезами или без слез, сложно не рехнуться в его-то положении. Но вместо того, чтобы потерять всякий разум и всякую волю от ужаса, боли и отчаяния и сделать петлю прямо в Гефсимании, Иуда каким-то невероятным усилием берет себя в руки.
Правда, сложно представить, чего это ему стоит.
Большинство из нас привыкло воспринимать евангельский текст как художественное произведение, хотя исповедуем мы, конечно, совершенно другое отношение. Но Иуда — живой человек, и ситуацию жесточайшей психотравмы переживает как живой человек. Мало душевных терзаний — стресс ударяет по нему и физически.
Ему очень плохо. Не хватает воздуха, знобит, секундные полуобмороки — от усталости, он больше суток не спал и совершенно вымотан и истощен психологическими перегрузками, и от невыносимых мыслей, что он сам виновен в кошмаре происходящего и от этого никуда не спрятаться. У него разламывается голова, стучит в висках, происходящее кажется сном, сейчас-сейчас все кончится — а оно не кончается. Сознание раз за разом мутнеет, чтобы защитить себя и не соскользнуть за грань безумия, но его неумолимо вышвыривает в реальность, и каждый раз это заново больно.
Все вокруг то слишком яркое и громкое, то, наоборот, нечеткое и глухое, словно сквозь подушку. Его тошнит, рвет желчью с кровью, это нормальная реакция организма на внезапный острый стресс. Но ничего не приносит облегчения, ничего. И прекратить боль нельзя, как нельзя исцелить или хотя бы обезболить ожог, не отняв от тела раскаленный уголь.
А углей на голову [71] он собрал достаточно. Ему больно думать, больно дышать, больно смотреть, потому что все возвращает к одной мысли о чудовищности случившегося и своей в этом вине. И оторваться от этих мыслей невозможно, потому что все происходит именно сейчас и с каждой минутой становится все хуже.
Представьте, что у вас переломана грудная клетка, не осталось ни одного целого ребра, сплошные осколки. А вам надо дышать, без этого вы умрете, но с каждым вдохом в легкие впиваются острия поломанных костей. И уже невозможно различить, где вздох, а где боль, где воздух, а где боль, где тело, а где боль.
Где жизнь, а где боль.
Духовное, душевное и телесное соединяются в нем в одно — в страдание.
Иуда заживо получает все то, что должен был получить уже после смерти. Конечно, как бы плохо ему сейчас ни было, это все цветочки по сравнению с тем, что было бы, умри он в Гефсимании, встреться он со всем этим без защиты собственной телесности.
Но ему, понятно, сравнить не с чем. И боль он испытывает предельно возможную для человека. И боль, и вину.
Все, что с ним творится от момента раскаяния, — это боль, и в этой боли он живой труп, и сам к себе он относится как к трупу, и обойдется он с собой — как с трупом. Он ни о чем не может думать, кроме как о смерти. Поскольку заведомо известно, что через несколько часов Иуда покончит с собой, то можно утверждать вполне обоснованно, что он находится, выражаясь медицинскими терминами, в состоянии острого пресуицида [72], вызванного невыносимыми, травмирующими переживаниями.
Именно в таком состоянии совершаются аффективные самоубийства: скорые, необдуманные, имеющие одну цель — убежать от боли, закончить страдание любой ценой, перестать быть, когда быть невозможно.
Ему бы вздернуться прямо на месте, повеситься на первом суку, спасаясь от этого тошнотворного ужаса, которому нет конца, нет избавления. В этом Иуду и винят: «он прибегает к смерти, чтобы скорее освободиться от печальной и отчаянной жизни…» [73] Нет, это неправда. Вместо того чтобы бежать в скорую смерть, спасая себя от кошмара и от безумия, он пойдет к вчерашним сообщникам.
Это совершенно парадоксально, потому что противоречит возможностям человеческой психики: будучи в состоянии аффекта от невыносимой боли, он действует разумно.
Согрешил я, предав кровь неповинную…
Тогда Иуда, предавший Его, увидев, что Он осужден, и раскаявшись, возвратил тридцать сребреников первосвященникам и старейшинам, говоря: согрешил я, предав кровь невинную. Они же сказали ему: что нам до того? смотри сам (Мф. 27: 3, 4).
А зачем он вообще туда пошел?
Какой в этом смысл?
«Конечно, заслуживает одобрения то, что он сознался, повергнул сребреники и не устрашился иудеев», — хвалит его Златоуст [74]. Конечно, заслуживает. Но зачем?
Вторит ему Феофилакт Болгарский:
«Запаздывает раздумьем Иуда; раскаивается, но не на добро. Сознаться — хорошо…» [75]
Да мы уже поняли, что хорошо! Неясно только, зачем ему это?!
«Говоря: „Согреших, предав Кровь неповинную“, Иуда свидетельствовал, что Иисус Христос невинно умирает, и иудеи, сказав: „что нам до того, смотри сам“, — согласились с его свидетельством; таким образом истина была засвидетельствована врагами» [76].
Прекрасно, все друг с другом согласились. Мне третий раз приходится спросить: зачем?
«Когда Иуда увидел, что Спаситель осужден на смерть, то не раскаялся, не почувствовал сожаления, а только потерял последнюю надежду. На самом деле ему не удалось пристать к первосвященникам и их партии. Дело было сделано, и Иуда, из учеников Христа, стал теперь врагам Христа совершенно не нужен. С другой стороны, ученики Христа после поступка Иуды также не могли возвратить его в свою среду [77].
Да что вы говорите! Вот это, последнее, конечно, особенно обидно.
Насчет того, что не раскаялся, — в Евангелии написано прямо обратное! Но и помимо этого: откуда бы Иуде утром в пятницу знать, что ему не удалось пристать к партии первосвященников, если он с ними после ареста Христа даже не говорил ни разу?
«Иуда счел за лучшее возвратить деньги тем, от которых они были получены. Этим хотя сколько-нибудь можно было скрасить преступление, совершенное предателем, и оно, по крайней мере, могло бы получить вид бескорыстного деяния» [78].
Зачем?! В благотворительность решил напоследок поиграть? Скрасить преступление бескорыстием? И пойти повеситься, огорчившись, что карьера не удалась и ученики Христа, такая неожиданность, с ним дружить больше не будут?
Других версий нет.
Но все же — чего-то он должен был хотеть?! В конце концов, ради просто неприятного разговора мог и к апостолам пойти. Убили бы, конечно, как собаку, ну да разве ему чего-то другого надо было? А можно было и вообще никуда не ходить. Деревьев в Гефсимании мало, что ли? Повеситься не на чем?
Вряд ли он мог ждать от коэнов утешения. Глупо идти к подельникам по преступлению, чтоб они тебе слезы утирали. В лучшем случае высмеют.
За отпущением грехов он тоже прийти не мог. Института исповеди в те годы еще не существовало. Пойти к первосвященникам за отпущением грехов для Иуды было примерно то же самое, что для нас — пойти за тем же самым в полицию. Закон Моисеев к грешникам был весьма суров, и простым покаянием там обычно никто не отделывался.
Ответ на самом деле лежит на поверхности. Иуда сам его проговаривает, ничего не скрывая, потому что не скрывать он пришел: «Согрешил я, предав кровь невинную».
Согрешил.
Это мы привыкли говорить на исповеди «согрешил» о поступках, отягощающих нашу совесть. В то время слово «согрешил», особенно в контексте разговора с коэнами, значило прежде всего «нарушил Закон». Да, Иисус употребляет это слово и в более привычном нам смысле; но традиционное на тот момент понимание греха — именно как уголовно наказуемого преступления. А Иуда приходит к людям более чем традиционного мышления, да и сам недалеко от него ушел.
И надеяться, что ему вот так вот возьмут и простят грех — нарушение Закона, — было бы с его стороны крайне опрометчиво. Особенно если вспомнить, что одно из преступлений, которое вменялось Христу, как раз и было: Он-де грехи людям прощает, а это может делать только Бог.
Нет, не исповедь это и не жалоба. Это явка с повинной.
Но в чем он нарушил Закон? Нет в Законе такой статьи: «Помог арестовать подозреваемого в преступлении человека». Точно так же, как нет статьи: «Сдал доверявшего мне Учителя ненавидящим Его властям». Иуда, хоть бы его совесть заживо съела, просто не мог сказать про это «согрешил». Потому что не было такой статьи! Не ходят в полицию с душевными терзаниями. Тем более что с точки зрения властей его поступок вообще безупречен: помог — и молодец, иди отсюда, уплочено.
И здесь самое время вспомнить, за что же ему заплатили деньги и как на это смотрит местный Уголовный Кодекс.
К высшей мере
Лжесвидетель не останется ненаказанным, и кто говорит ложь, погибнет (Притч. 19: 9).
Словами «согрешил я, предав кровь невинную» Иуда свидетельствует о невиновности Иисуса. Замечу: это единственный из апостолов, который объявил невиновность Христа перед властями.
Под «предать» здесь подразумевается не измена доверявшему ему Христу и неожиданный переход на сторону Его врагов, а самое прямое значение этого слова: отдать на смерть. В греческом тексте на этом месте стоит стилистически нейтральное — «передавший кровь невинную», которое всеми и всегда переводится с упором на моральную сторону дела, в то время как по-гречески это означает просто «отдав».
Иуда прямо говорит: я согрешил, отдав на смерть неповинного.
Убийство неповинного. Именно в этом состоит его преступление.
Отсюда вытекает собственная виновность Иуды по двум статьям тогдашнего УК. Его ответственность не нравственная, а уголовная.
Статья первая — это практически прямая цитата из Второзакония (27: 25): Проклят, кто берет подкуп, чтоб убить душу [и пролить] кровь невинную! Этот грех считается одним из тяжелейших, потому что, согласно толкованиям, речь здесь идет о том, чтобы за подкуп нечестным образом применить Закон и погубить невинного. А это уже преступление не только против невинного, но и против Закона, то есть оскорбление Бога, Который тот Закон и дал. Иуда взял деньги и оклеветал Христа, заведомо обрекая Его на смерть, то есть воспользовался Законом в своих интересах, чтобы погубить неповинного.
Это преступление безусловно карается смертью.
Вторая статья, по которой Иуда приходит с повинной, — Второзаконие (19: 18–19): если… свидетель ложный, ложно донес на брата своего, то сделайте ему то, что он умышлял сделать брату своему; и [так] истреби зло из среды себя. Лжесвидетельство — тяжелейший грех, один из Декалога; лжесвидетельство, результатом которого должна стать смерть невиновного, — грех в кубе.
И карается он аналогично.
«Должно заметить, что, согласно Закону, лжесидетель подвергался тому наказанию, которое ожидало оговариваемого им подсудимого» [79].
Иуда — свидетель ложный. Донес на Христа ложно и умышлял Его смерть. Две статьи, за обе наказание — смертная казнь!
Он отлично это знает. И сознательно идет на это, потому что его признание может спасти Иисуса — если только власти действительно хотят справедливости, если они хотят покарать виновного, а не невиновного.
Иуда попросту предлагает себя на казнь вместо Христа. Прямым текстом. С петлей на шее пришел, считай — нате, вешайте, только Его отпустите, Он — невиновен. Это единственная причина, по которой он приходит к коэнам каяться в преступлении, других оснований для этого поступка просто нет.
Повеситься в отчаянии или сожалении о неудавшейся карьере он мог и без свидания с властями.
И, подчеркну, Искариоту сейчас не важно, Царь Израилев Иисус или нет. Безразлично ему, какие надежды с Ним связывались, безразличен Его статус, да и какой может быть статус у избитого, связанного, обреченного на смертную казнь?
Именно ради Него Самого Иуде вдруг становится не жаль жизни. Как не жаль было все эти три года. Как не жаль было несколько дней назад.
Возьмите мою жизнь, только освободите Его. Мессия или не Мессия, Царь или не Царь — Он невиновен.
И после этого толкователи уверяют, что Иуда не раскаялся, а если и раскаялся, то никак этого не проявил, потому что не поплакал и прощения не попросил, и раскаяние его поэтому бессмысленно, бесплодно и вообще… не считается.
А что еще-то он мог сделать?!
И уже не вина Иуды, что его однозначное признание вызывает такую странную реакцию властей: Закон нарушил? Дважды? По двум «убойным» статьям? (На самом деле по трем, третью и главную он им не называет, но знает сам, и увидим мы.) Ну, ты уж как-нибудь со своей совестью сам разберись, нам не до этого:
Они же сказали ему: что нам до того? смотри сам.
Властей вполне устраивает ситуация: народный лидер арестован, лжесвидетели против Него с грехом пополам найдены, да и Сам Он уже наговорил на Себя достаточно. Этот со своей внезапно прорезавшейся совестью может идти на все четыре стороны.
У толкователей альтернативная картина:
«Это бессердечное, холодное и насмешливое отношение к страшному душевному состоянию Иуды и к свидетельству о невинности Иисуса показывает их крайнее нравственное загрубение и нераскаянность» [80].
Подумайте, какое бессердечие: взяли и просто отпустили сознавшегося убийцу и лжесвидетеля! А могли бы войти в положение и казнить.
«Дружеское участие в таком положении какого-либо священника, какого-либо доброго человека, может быть, остановило бы душу, готовую упасть в ад» [81].
Не остановило бы.
Да и лезть ради утешения в самый серпентарий не стоило. Тоже мне, логово добрых людей.
«Они приняли раскаяние Иуды и его свидетельство о невинности Иисуса с презрительной холодностью людей, которые, исполняя законы, не имеют времени обращать внимание на порывы мечтательной чувствительности» [82].
«Здрасте, я хочу признаться в умышленном убийстве с отягчающими». — «Иди-иди, нам не до тебя с твоей мечтательной чувствительностью».
И, бросив сребреники в храме, он вышел, пошел и удавился (Мф. 27: 5).
«Евангелист, по-видимому, приурочивает его смерть ко времени раньше смерти Самого Христа» [83].
Он даже паузы на раздумья не берет. Иуда идет смертным путем с момента раскаяния и не видит для себя другого. Острый пресуицид тем и характерен, что никакого выбора, размышлений, возможных альтернатив в нем не существует: умереть, умереть, умереть любой ценой и не думая больше ни о чем.
Поэтому попытка Иуды отдать себя в руки властей и тем спасти Христа — очередной парадокс этой и без того парадоксальной истории: ему каждая минута жизни — ад наяву, а он не просто соображает, куда пойти и что сказать, но и готов отложить свою крайне желанную смерть, лишь бы исправить сотворенное.
Конечно, Иуда надеялся, что своим признанием и Христа спасет, и себя обречет на смертную казнь, потому что жить невозможно. Но не вышло ни то, ни другое. Внезапно выясняется, что это не он воспользовался бесхитростными коэнами, обманув их, взяв деньги и оклеветав невинного, а они использовали его. Он думал, что продает им Христа, а оказалось, что за тридцать сребреников купили его самого. Ох уж эти сатанинские насмешки — он думал, что смеется сам, а посмеялись над ним.
Показательно, конечно, получилось со сребрениками — очень выразительно он их швыряет. Последний проблеск настоящего, живого характера: вспышка гнева, что получилось не так, как он планировал, не так, как он хочет и считает правильным. Жест отчаяния и ярости. Ох, смирение там рядом не ночевало.
Жить дальше становится совсем нельзя. С этим надо кончать.
…он вышел, пошел и удавился.
Но парадокс в том, что это уже не аффективное самоубийство. Аффективным оно было бы, удавись он сразу, а теперь это уже то, что в психиатрии называется «истинным самоубийством», то есть таким, которое имеет иную цель, нежели просто немедленно спастись от невыносимой боли.
Путь в долину Еннома
Земля крови
«Затем Иуда быстро удаляется неизвестно куда — в уединение () и, придя на сторгованную им землю, снимает с себя длинный ремень, которым было опоясано его тело, привязывает его к какому-то дереву и удавливается (ср.: 2 Цар. 17: 23). Бездыханное тело Иуды сначала висело на дереве, потом сорвалось, низринулось с стремнины и разбилось так, что внутренности его выпали (Деян. 1: 18)» [84].
Лопухин, как обычно, проницает время и пространство: и куда ушел, и на чем повесился, и один ли был или в компании какой. Только дерево остается безымянно «каким-то», в ботанике, что ли, не силен? С логикой все традиционно. «Удалился неизвестно куда, а именно — на сторгованную им землю». Почему же неизвестно? Вполне известное место.
Петр, рассказывая в Деяниях о смерти Иуды, говорит, что произошло это на земле, которая после того, как о его самоубийстве стало известно, названа Акелдам, то есть земля крови (Деян. 1: 19). Традиция сохранила точное расположение этого места. Более того, в IV веке нашей эры там даже появился монастырь Акелдама — не в честь самоубийства Иуды, разумеется, но точно свидетельствующий о географической достоверности «земли крови».
И находится этот участок в долине Еннома, которая гораздо более известна как долина Геенны огненной, страшное и нечистое место для любого иудея.
«Гнусный обычай приносить в жертву детей Молоху в Тофете на юго-востоке означенной долины сохранялся продолжительное время. Впоследствии царь Иосия, истребляя идолопоклонство, осквернил это место (4 Цар. 23: 10, 12, 14), заставив бросать в него человеческие кости; и с этого времени долина Енном сделалась, по-видимому, местом свалки всяких нечистот, вывозимых из города, трупов казненных преступников, павших животных и т. п., а для уничтожения оных и происходившего, вследствие гниения их, зловония на дне долины горел постоянный огонь. Посему-то со временем она сделалась страшной и отвратительной для Израиля, и ее стали называть геенной, геенной огненной, употребляя это слово для изображения вечных мучений грешников по смерти.
У восточной оконечности долины, по преданию, находилась Акелдама. Во время крестовых походов здесь указывали еще дерево, на котором повесился Иуда» [85].
