Бесконечная шутка Уоллес Дэвид
– А это выдумка?
– Естественно, выдумка. Что мне оставалось? Я был в панике. Он был как из кошмара. Его лицо так и нависало над столом, как гипертоническая луна, ни разу не отвернулось. С блестящей росой соплей в усах. И даже не спрашивай про руки. Он стал моим худшим кошмаром. К слову о самоосознании и страхах. Передо мной возникла топовая авторитетная фигура, а я не мог предоставить ему то, что он просил. Он четко дал понять, что я его не радовал. Раньше я всегда всех радовал.
– Ты был нашим главным радоносцем, Хэлли, тут без вопросов.
– И все же, но вот передо мной авторитетная фигура с топовыми рекомендациями в рамочках на каждом квадратном сантиметре стен, которая сидит и отказывается даже прояснить, что же его порадует. Говори о Штитте и Делинте, что хочешь: они недвусмысленно дают понять, чего хотят. Флоттман, Чаваф, Прикетт, Нванги, Фентресс, Лингли, Петтиджон, Огилви, Лит, даже по-своему Маман: они на первом же уроке скажут, чего от тебя хотят. Но вот этот сукин сын: фигу.
– А ты еще, наверное, так и не отошел от шока.
– О., мне становилось все хуже и хуже. Я хирел. Я не мог уснуть. Вот тогда и начались кошмары. Мне все снилось лицо в полу. Я снова проиграл Фриру, потом уже Койлу. Я тянул три сета с Трельчем. Я получил четверки по двум контрольным. Я не мог ни на чем сосредоточиться.
Стал одержим страхом, что каким-то образом запорю свою терапию горя. Что этот профессионал скажет Раску, Штитту, Ч. Т. и Маман, что я его не порадовал.
– Прости, что я тебя не поддерживал.
– Самое странное, что чем больше я становился одержимым, чем хуже играл и спал, тем довольнее были все вокруг. Горе-психолог делал мне комплименты, какой я изможденный. Раск сказала Делинту, что психолог сказал Маман, что терапия начинает помогать, что я начинаю скорбеть, но процесс предстоит долгий.
– Долгий и дорогой.
– Так точно. Я стал впадать в отчаяние. Стал предвидеть, что терапия горя никогда не кончится – я не смогу порадовать, меня никогда не выпустят. Буду переживать кафкианские встречи с этим человеком день за днем, неделя за неделей. Теперь уже был май. Приближались Континентальные на грунте, а на них в прошлом году я дошел до четвертого круга, и постепенно прояснялось, что все считают, что я в критической стадии в долгом дорогом процессе траура и не попаду в контингент Индианаполиса, если только не предприму последнюю отчаянную попытку эмоционально порадовать. Я был в полном отчаянии, стал развалиной.
– И тогда потопал в качалку. Ты и твой лоб нанесли визит старому доброму Лайлу.
– Лайл оказался ключом. Он сидел и читал «Листья травы». Он переживал уитмановский период – как он сказал, тоже из траура по Самому. Я никогда раньше не обращался к Лайлу с какими-либо просьбами, но он сказал, ему хватило одного горестного взгляда на то, как я отчаянно дрыгаюсь, чтобы залиться вкуснейшим потом, его так тронуло мое дополнительное страдание вдобавок к тому, что я первым из близких Самого испытал его утрату, что он постарается помочь изо всех церебральных сил. Я встал перед ним, предоставил лоб в его распоряжение и объяснил, что происходит и что если я не придумаю, как удовлетворить этого горе-профи, то непременно окажусь где-нибудь в тихой комнате с мягкими стенами. Ключевая догадка Лайла заключалась в том, что я подхожу к вопросу не с той стороны. Я ходил в библиотеку и вел себя как исследователь горя. А проглотить надо было секцию для профессионалов по горю. Надо было готовится с точки зрения самого горе-профи. Откуда мне знать, что хочет профессионал, если я не знал, что от него требуется хотеть в профессиональном смысле, и т. д. Все просто, сказал он. Мне нужно идентифицировать себя с терапевтом горя, сказал Лайл, если хочу расправить свою грудь шире, чем его[74]. Это настолько элементарный переворот моей обычной системы по радованию, что мне бы он и в голову не пришел, объяснил Лайл.
– Это все Лайл наговорил? Что-то не похоже на Лайла.
– Но впервые за многие недели во мне загорелся такой мягкий огонек. Я вызвал такси, все еще в одном полотенце. Заскочил раньше, чем оно притормозило у ворот. Я даже буквально сказал: «В ближайшую библиотеку с передовой секцией по профессиональной терапии горя и травмы, и поднажми». И т. д. и т. п.
– Лайла, которого знал мой класс, сложно было назвать знатоком радования авторитетных фигур.
– Когда я ворвался к терапевту горя на следующий день, то уже был другим человеком – с безупречной подготовкой, невозмутабельный. Все, что страшило меня в нем, – брови, мультикультурная музыка в приемной, неумолимый взгляд, грязные усы, серые зубенки, даже руки – я говорил, что терапевт горя все время прятал руки под столом?
– Но ты прорвался. Ты горевал всем на радость, да?
– Вот что я сделал: я вошел и представил терапевту горя гнев. Я обвинил его в препятствовании моей попытке пережить процесс горя, в отказе ратифицировать отсутствие у меня всяких чувств. Я сказал ему, что уже выложил всю правду. Я употреблял бранные слова и сленг. Я сказал, что мне похер, сколько у него там дипломов и что он авторитетная фигура. Я назвал его дебилом. Я спросил, какого ебучего хера ему от меня надо. Все мое поведение было пароксизмическим. Я сказал ему, что уже сказал ему, что ничего не чувствую, и что это правда. Сказал, что кажется, будто он хочет вызвать во мне ядовитую вину из-за того, что я ничего не чувствую. Обрати внимание, как я филигранно вставлял некоторые многозначительные термины профессиональной терапии горя вроде «ратифицировать», «горе» в сочетании с «процессом» и «ядовитая вина». Все благодаря библиотеке.
– Вся разница в том, что в этот раз ты вышел на корт подготовленный, зная, где линии, как сказал бы Штитт.
– Терапевт горя поощрял мои пароксизмические чувства, просил назвать мой гнев и уважать его. Он все больше и больше радовался и возбуждался, пока я со злобой сообщал, что попросту отказываюсь чувствовать хотя бы йоту вины по любому поводу. Я спросил, что, мне надо было еще быстрее просрать Фриру, чтобы прийти в ДР вовремя и остановить Самого? Я не виноват, сказал я. Я не виноват, что это я его нашел, прокричал я; у меня даже черных носков не осталось чистых, я имел полное право в срочной степени озаботиться стиркой. К этому времени я уже во гневе колотил себя в грудную клетку, выкрикивая, что вашу мать, что я не виноват, что…
– Что что?
– Так и спросил терапевт по горю. В профессиональной литературе есть целый раздел жирным шрифтом по Резким паузам и Страстной речи. Терапевт горя теперь чуть на стол не заполз. Его губы стали влажными. А я попал в Зону, терапевтически говоря. Я впервые за долгое время оказался на коне. Я нарушил с ним зрительный контакт. Что мне хотелось есть, пробормотал я.
– Не понял?
– Так он и спросил, терапевт горя. Я пробормотал, ничего, что я ни хрена не виноват, и у меня была та реакция, которая была, когда я вошел в переднюю дверь ДР, перед тем, как вошел на кухню, чтобы спуститься в подвал, и нашел Самого с головой в остатках микроволновки. Когда я только вошел и еще стоял в прихожей, снимал ботинки, не поставив грязный мешок с бельем на белый ковер, и скакал на одной ноге, я не мог иметь даже малейшего представления о том, что произошло. Я сказал, что никто не выбирает и не управляет своими первыми подсознательными мыслями или реакциями, когда только входит в дом. Я сказал, что не виноват, что моей первой подсознательной мыслью было…
– Господи, малой, что?
– «Как вкусно что-то пахнет!» – прокричал я. Мой вопль едва не опрокинул горе-терапевта в кожаном кресле. Со стены свалилась пара рекомендаций. Я съежился в своем некожаном кресле, будто для аварийной посадки. Я приложил руки к вискам и раскачивался, хныча. Слова рвались из меня с всхлипами и криками. Что после обеда прошло четыре с лишним часа, и что я много трудился, и много играл, и проголодался. Что слюнки потекли в ту же секунду, как я вошел в дверь. Что «ням-ням, как вкусно пахнет» было моей первой реакцией!
– Но ты себя простил.
– За оставшиеся семь минут сессии на одобряющих глазах терапевта горя я простил себе все грехи. Он впал в эйфорию. Под конец, клянусь, его половина стола на метр поднялась от пола при виде моего терапевтически-хрестоматийного срыва в неподдельные чувства, травму и вину, при виде моего хрестоматийного оглушительного горя, а затем отпущения грехов.
– Ебушки-воробушки, Хэлли.
– …
– Но ты прорвался. Ты действительно горевал, а значит, можешь мне рассказать, как это делается, чтобы я убедительно отболтался насчет утраты и горя от Елены из «Момента».
– Но я опустил, что каким-то образом самый кошмарно-завораживающий нюанс в топовом терапевте горя заключался в том, что его руки никогда не появлялись на виду. Ужасность всех шести недель каким-то образом сосредоточилась в его руках. Его руки ни разу не поднимались из-под стола. Как будто заканчивались на локтях. Не считая анализа материала в усах, я также немалые доли каждого часа тратил, воображая конфигурацию и деятельность этих самых рук.
– Хэлли, дай я спрошу, и больше не будем к этому возвращаться. Ты ранее дал понять, что особенно травматичным было то, что голова Самого лопнула, как неразрезанный клубень.
– И затем в, как оказалось, последний день терапии, последний перед набором команд А для Индианаполиса, когда я наконец порадовал его, а мое травматичное горе профессионально объявили раскрытым, пережитым и обработанным, когда я надел толстовку и приготовился распрощаться, и подошел к столу, и протянул руку в дрожаще-благодарственной манере, чтобы он никак не мог отказаться, и он встал, поднял свою руку и пожал мою, я наконец понял.
– У него там какие-нибудь покалеченные руки.
– Его руки были не больше, чем у четырехлетней девочки. Сюрреализм. Такая массивная авторитарная фигура, с огромным красным мясистым лицом, толстыми моржовыми усами, подгрудком и шеей, которая в воротник не влезает, а ручки – крохотные, розовенькие, безволосые и мягонькие, хрупкие, как скорлупка. Руки просто добили. Еле успел выскочить из кабинета, пока не накатило.
– Типа катарсическая пост-травматическая истерика. Ты сбежал.
– Еле добрался до мужского туалета дальше по коридору. Я хохотал так истерически, что боялся, меня услышат пародонтологи и бухгалтеры по бокам от туалета. Я сидел в кабинке, зажав рот рукой, топоча ногами и колотясь головой сперва об одну, потом о другую стенку в истерическом восторге. Видел бы ты эти ручонки.
– Но ты прорвался, так что можешь набросать мне чувства вкратце.
– Я чувствую, что наконец набрался сил для правой ноги. Волшебное ощущение вернулось. Я не прорисовываю в уме векторы к мусорке, ничего. Даже не думаю. Доверяю чувствам. Это как тот момент из пленочного кино, когда Люк снимает футуристичный шлем с прицелом.
– Какой еще шлем?
– Ты знаешь, что, естественно, человеческие ногти – это остатки когтей и рогов. Это атавизм, как копчик и волосы. Что они развиваются в утробе задолго до коры головного мозга.
– Так, что случилось?
– Что в какой-то момент в первом триместре мы избавляемся от жабр, но по-прежнему остаемся не более чем пузырем спинномозговой жидкости с рудиментарными хвостом, фолликулами волос и маленькими микрокусочками остаточных когтей и рогов.
– Это чтобы меня пристыдить? Что, мои вопросы о подробностях после стольких лет тебе мозги перекорежили? Я разбередил твое горе?
– Последнее подтверждение. Интерьер трейлера. Там был предмет или сопредельное трио предметов со следующей цветовой схемой: коричневый, лавандовый и либо мятно-зеленый, либо бледно-желтый.
– Я перезвоню, когда ты придешь в себя. Все равно уже ногу в джакузи не чувствую.
– А я никуда не денусь. У меня тут еще целая нога для свершения волшебства. Я не изменю ни малейшей детали. Я уже готов взяться за ножницы. Все будет как надо, я знаю.
– Дорожка. Вязаная шерстяная дорожка, на ситцевой софе. Только желтый скорее такой флуоресцентный, чем бледный.
– А правильно говорить – асфиксия. Напинай яйцеообразным мячам за всех нас, О. И следующее, что ты услышишь, тебе явно не понравится, – сказал Хэл, поднося телефон к ноге, с ужасно сосредоточенным выражением лица.
6 ноября
Год Впитывающего Белья для Взрослых «Депенд»
Белый галоген отражается от зеленой композитной поверхности, свет на крытых кортах в Порт-Вашингтонской теннисной академии – цвета кислых яблок. Зрителям за стеклом галереи кажется, что у игроков, которые попарно бегают внизу, кожа рептильного оттенка, какая-то бледность морской болезни. Эта ежегодная встреча колоссальна: команды А и Б обеих академий, и девушки, и юноши, и парные, и одиночные, до-14, до-16, до-18. Вдоль галереи под роскошной трехкупольной системой перманентного всепогодного Легкого тянутся тридцать шесть кортов.
В теннисной команде юниоров обычно шесть человек: лучший в одиночном разряде играет с 1-м из команды соперников, 2-й по рейтингу играет со 2-м и так до б-го. После шести одиночных матчей играются три парных, на которые обычно возвращаются два лучших в одиночных против двух лучших в одиночных противника – с редким исключениями: например, близнецы Воут, или Шахт и Трельч, которые так-то на дне рейтинга одиночных 18-летних, но в парной команде А ЭТА играют вторыми, потому что сыгрались уже с тех пор, как вместе в Филли под стол пешком ходили, и так гладко и мастерски действуют в паре, что по любой поверхности на ваш вкус размажут 3-го и 4-го из одиночных команды А – Койла и Аксфорда, которым парный разряд вообще как-то не очень. Все это довольно запутанно и, наверное, не очень интересно – если только ты сам не играешь.
Но, в общем, обычная встреча между двумя юниорскими командами – это девять матчей, тогда как колоссальная ежегодная ранненоябрьская тема между ЭТАи ПВТА— 108. Ничья по 54 матча крайне маловероятна – шансы где-то 1 к 227 – и за девять лет ни разу не случилась. Встреча обычно проходит на Лонг-Айленде, потому что крытые корты ПВТА – это что-то с чем-то. Каждый год академия, проигравшая встречу, обязана встать на стол на фуршете и пропеть очень глупую песенку. Предположительно, директоры школ втайне заключают еще более унизительное пари, но никто не знает, что стоит на кону. В прошлом году Энфилд продул 57: 51, и Чарльз Тэвис по дороге домой на автобусе не произнес ни слова, но часто бегал в туалет.
Но в прошлом году у ЭТА не было Джона Уэйна, и в прошлом году еще не расцвел X. Дж. Инканденца, в спортивном смысле. Джон Уэйн, родом из Монсерфа, Квебек, – городишки с асбестовыми шахтами где-то в 10 или около того км от печально известной прорывами плотины Мерсье, – ранее лучший юниор в Канаде в шестнадцать лет, а также 5-й в компьютерных рейтингах Теннисной ассоциации Организации Независимых Американских Наций, прошлой весной наконец согласился на уговоры Герхардта Штитта и Обри Делинта благодаря аргументу, что два бесплатных года в американской академии, возможно, позволят Уэйну проскочить обычные пару сезонов университетского тенниса и с более чем достаточной турнирной закалкой уже в девятнадцать без промедлений уйти в профи. В этом есть смысл, т. к. расписания турниров лучших четырех американских теннисных академий близко напоминают тур АТР[75] в плане отупляющих переездов и постоянного стресса. Джон Уэйн в данный момент 3-й среди юношей 18 лет по версии ОНАНТА и 2-й по версии ТАСШ (Канада под давлением провинции отказалась от него как от эмигранта), и в Год Впитывающего Белья для Взрослых «Депенд» дошел до полуфиналов и Юниорских французских, и Открытых юниорских американских первенств, и за семь встреч и дюжину важных турниров не проиграл ни одному американцу. Он отстает от 1-го американского парня, Вича, Независимого[85] из Флориды, всего на пару компьютерных пунктов ТАСШ, и это они еще в этом году не встречались в официальной игре, потому что парень, как известно, скрывается от Уэйна, избегает его, залег в Помпано-бич, как будто бы четыре месяца оправляясь от растяжения паха, сидит на своем рейтинге как собака на сене. Через пару недель он обязан появиться на Пригласительных «Вотабургера» в Аризоне, этот Вич, т. к. выиграл там в прошлом году у 18-летних в семнадцать лет, но он не может не знать, что туда же грядет Уэйн, потому в теннисной среде уже бурно делают ставки. Если же говорить об ОНАНТА, то есть еще аргентинец, который засел в мексиканской Академии де Вера Круз и не собирается уступать свое первое место никому, в этом году он взял три встречи из четырех юниорского Большого шлема – впервые со времен того сумрачного чеха по имени Лендл, который ушел из Шоу и покончил с собой задолго до введения эры спонсирования. Но, в общем, Уэйн у нас 1-й.
И уже было установлено, что Хэл Инканденца, в прошлом году уважаемый игрок, но ни в коем случае не тема для восторженных писем родным, 43-й в национальном зачете и плавающий между 4-м и 5-м в команде А академии среди 16-летних в одиночном разряде, совершил квантоподобный спортивный скачок через несколько плато, да так, что в этом году – уже подошедшем к концу, отдел «Депенд» по впитывающим продуктам корпорации «Кимберли-Кларк» скоро сдаст пост на новогоднем аукционе, – да такой, что Инканденца – и держите в уме, в этом году ему всего семнадцать, – 4-й по стране и 6-й в компьютере ОНАНТА, и играет 2-м в группе Аза 18-летних юношей ЭТА. Такие спортивные расцветы редко, но бывают. Никто в академии этот расцвет с Хэлом не обсуждает – примерно как все избегают питчера, который идет на ноу-хиттер. Деликатная и гибкая, довольно рассудочная игра Хэла не изменилась, но в этом году будто отрастила зубы. Уже не хрупкий и не рассеянный на корте, теперь он «разводит»[76], как будто даже не задумываясь. Десятичная дробь его статистики невынужденных ошибок скорее похожа на компьютерный глюк.
Хэл играет на истощение. Он пробует, поклевывает, пока противник не раскроется. А до этого пробует. Он лучше забегает оппонента до устали, возьмет на измор. За прошедшее лето трем разным противникам пришлось в перерывах дышать кислородом[86]. Его подачи дергают людей по углам, точно на невидимой диагональной леске. Теперь его подача – вдруг, после четырех лет и тысяч подач в день в пустоту на заре, – вдруг считается одной из лучших кик-подач с левой руки в истории юниорских соревнований. Штитт зовет Хэла своим «возвращенцем», теперь, а иногда во время тренировок с любовью указывает на него указкой со своего вороньего гнезда.
Большинство одиночных матчей команд А уже в разгаре. Койл и его противник на 3-м бесконечно мотаются по бабочковидной траектории. Мускулистый, но медлительный оппонент Хэла согнулся пополам, хватая ртом воздух, пока Хэл стоит и ковыряет струны. Шпала Пол Шоу на 6-м стучит перед подачей мячиком о землю восемь раз. Не семь, не девять.
А Джон Уэйн, без сомнений, лучший юноша-игрок Энфилдской академии за многие годы. Впервые его приметил в шесть лет д-р Джеймс Инканденца, одиннадцать лет назад, когда снимал что-то свое раннее и холодно-концептуальное на «8-Супер» про людей по имени Джон Уэйн, которые не были тем самым кино-историческим Джоном Уэйном, – фильм, в котором папаша Уэйна, человек типа «со-мной-не-забалуешь», в конце концов отсудил удаление эпизода с сынишкой, потому что в названии фильма было слово «Гомо»[87].
На 1-м, с Джоном Уэйном у сетки, лучший парень Порт-Вашингтона бьет свечу. Красота: мяч медленно воспаряет, едва чиркает по системе балок и ламп крытого корта и опускается мягко, как перышко: великолепная квадратичная функция флуоресцентно-зеленого, вращение швов. Джон Уэйн сдает назад и летит за ним. Только по тому, как мяч отскакивает от струн игрока, уже видно – если сам играешь серьезно – уже так и видно, аут будет или не аут. На удивление, в игре почти не думаешь. Тренеры так часто твердят серьезным игрокам, что делать, что все идет на автомате. Игру Джона Уэйна можно описать как игру с автоматической красотой. Когда свеча только пошла вверх, он сдал назад от сетки, не выпуская мяч из виду, пока тот не достиг пика и его парабола не переломилась, отбросив множество теней в свете прожекторов на изоляции потолка; затем Уэйн повернулся к мячу спиной и прямо помчался туда, куда тот приземлится без аута. Обязательно приземлится. Ему уже не нужно снова смотреть на мяч, пока тот не упадет на зеленый корт ровно перед задней линией. Он уже по другую сторону траектории отскочившего мяча, все еще бежит. Отчего-то он кажется каким-то злым. Он заходит за второй взлет отскочившего мяча так, как заходят за того, кому сейчас сделают больно, и ему приходится забыть о ногах, в полупируэте развернуться к мячу и хлестнуть с полулета правой прямо сквозь него, поймав на подъеме и отправив по линии в обвод порт-вашингтонца, который по-своему рассчитал проценты и последовал за красотой свечи до сетки. В честь действительно хорошего приема порт-вашингтонец аплодирует ладонью о палку, хотя и бросает взгляды на порт-вашингтонский тренерский состав на галерее. Стеклянная панель зрителей на уровне земли, а теннисисты играют на кортах под ней, словно бы вырезанных в котловане, выкопанном давным-давно: некоторые северо-восточные клубы предпочитают корты ниже уровня земли, потому что, когда ставят Легкие, земля утепляет зал и коммунальные счета становятся всего лишь устрашающими, а не за гранью добра и зла. Окно галереи тянется над головой с 1-го корта по б-й, но самое заметное зрительское скопление в той ее части, что выходит на Шоу-корты 1-х и 2-х 18-летних юношей – Уэйна, Хэла и двух лучших из ПВТА. Теперь, после балетного победного удара Уэйна, из-за стекла слышатся печальные аплодисменты: на кортах звук аплодисментов приглушен и загрязнен шумом с кортов, а потому звучит как отчаянный стук запертых на большой глубине страдальцев, потерпевших кораблекрушение. Окно – как стекло аквариума, толстое и чистое, и не пропускает звук, так что на галерее кажется, будто 72 мускулистых подростка бегают в яме попарно в полной тишине. Почти все на галерее одеты в теннисную форму и светлые нейлоновые спортивные костюмы; на некоторых даже напульсники – теннисный эквивалент вымпелов и енотовых шуб футбольных фанатов.
Пост-пируэтная инерция Джона Уэйна бросает его на тяжелый черный брезент, свисающий по обеим сторонам 36 кортов на системе карнизов и колец, примерно как шторка в душе с претензией, – брезент скрывает пухлую белую изоляцию и создает узкий проход для игроков, чтобы не пересекать открытые корты и не прерывать игру. Уэйн врезается в тяжелый брезент и отскакивает с резонирующим «бум». Звуки на корте в закрытом помещении – мощные и сложные; у всего есть эхо, и все эха сливаются. На галерее Тэвис и Нванги кусают кулаки, а Делинт прижимается плоским носом к стеклу, пока все остальные вежливо аплодируют. Штитт во время стресса спокойно постукивает указкой по языку сапога. Но Уэйну не больно. Многие врезаются в брезент. Для того он там и висит. А звучит всегда хуже, чем есть на самом деле.
Но разносится бум брезента жутко. Он встряхивает Тедди Шахта, который стоит на коленях в проходике за 1-м кортом, держа голову М. Пемулиса, пока тот на одном колене блюет в высокое белое пластмассовое ведро для мячей. Шахту приходится слегка отодвинуть Пемулиса, когда на миг в изогнувшемся брезенте показываются очертания Уэйна и грозят опрокинуть Пемулиса, а то и ведро заодно, отчего выйдет совсем некрасиво. Пемулис, с головой погруженный в личный ад тошнотных предматчевых нервов, слишком занят тем, чтобы блевать беззвучно, а потому не слышит злой стук победного удара Уэйна или его же бум по тяжелому занавесу. В проходике дубак – в мире изоляции и двутавров, отгороженном от инфракрасных обогревателей над кортами. Пластмассовое ведро наполнено старыми лысыми теннисными мячами «Уилсон» и завтраком Пемулиса. Ну и, понятно, запашок. Шахту все равно. Он слегка поглаживает висок Пемулиса, как когда-то в Филли его самого, больного, гладила мама.
На уровне глаз в брезенте встречаются пластиковые окошки – бойницы, дающие обзор на корты из холодного закулисного прохода. Шахту видно, как Джон Уэйн идет к стойке сетки и переворачивают свою карточку, меняясь с оппонентом сторонами. Меняться сторонами после каждого нечетного гейма приходится даже на крытых кортах. Никто не знает, почему именно нечетного. На каждом корте ПВТА к стойке сетки приварена другая стойка, с двойным набором как бы перекидных карточек с большими красными цифрами от 1 до 7; в игре без арбитра полагается самому переворачивать карточку при каждой смене сторон, чтобы с галереи было проще следить за счетом сета. Многие юниоры ленятся переворачивать карточки. Уэйн в ведении счета всегда автоматичен и скрупулезен. Отец Уэйна – асбестовый шахтер, который в свои сорок три намного старше всех в своей смене; сейчас он носит трехслойные маски и держится изо всех сил, пока Джон Уэйн не начнет зашибать серьезные $ и не вытащит его из шахты. Он не видел, как играет его старший, с тех пор, как в прошлом году Джона Уэйна лишили квебекского и канадского гражданства. Карточка Уэйна на «5»; его оппоненту переворачивать еще не довелось. Уэйн при смене сторон даже никогда не присаживается на свои законные 60 секунд. Когда он проходит мимо стойки, его оппонент, в голубой рубашке с широким воротником и надписями «Уилсон» и «ПВТА» на рукавах, говорит что-то неагрессивное. Уэйн никак не реагирует. Просто идет к задней линии – дальней от брезентового окошка Шахта – и подкидывает мяч на сетчатом лице палки, пока порт-вашингтонец отсиживается на брезентовом режиссерском стуле и стирает полотенцем пот с рук (обе вполне себе среднего размера), и бросает взгляды на галерею за стеклянной панелью. Что в Уэйне главное – он деловой парень. Его лицо на корте – безучастно жесткое, с гипертоническим выражением шизофреников или дзен-адептов. Как правило, он все время смотрит перед собой. Спокоен настолько, насколько это возможно. Его эмоции выражаются в скорости. Интеллект как стратегический фокус. Его игра, как и поведение в целом, кажутся Шахту не столько мертвыми, сколько неживыми. Ест и учится Уэйн в одиночку. Иногда его видят с двумя-тремя экспатами-канашками из ЭТА, но когда они вместе, от них веет угрюмостью. Шахт не знает, что Уэйн думает о США или статусе своего гражданства. Ему кажется, что Уэйну кажется, это не так уж и важно: ему на роду написано попасть в Шоу; он станет деловым шоуменом спорта, гражданином мира, вечно неживым, ходячей рекламой сока или мази для растирания.
В Пемулисе уже ничего не осталось, он содрогается в сухих спазмах над ведром, его палки «Данлоп» с натуральными струнами в чехлах и экипировка свалены в шаге от Шахта. На кортах дожидаются только их.
Шахт играет 3-м в одиночном разряде 18-летних команды Б, Пемулис – б-м. Они заметно запаздывают. Их оппоненты уже на задних линиях кортов 9 и 12, ждут, когда те выйдут и разогреются, нервничают, разминаются так, как когда ты уже размялся и готов, чеканят свежие яркие мячики на черных широкопрофильных палках «Уилсон». По контракту администрации все студенчество Порт-Вашингтонской теннисной академии оснащается бесплатными и обязательными палками «Уилсон». Ничего личного, но академия будет решать за Шахта, каким брендом играть, только через его труп. Сам он предпочитает «Хед Мастеры», и его выбор считается необычным и эксцентричным. Представитель «АМФ-Хед» достает их Шахту из какого-то заросшего паутиной склада, где они хранятся с тех пор, как производство закрыли много лет назад после революции больших голов ракеток. У алюминиевых «Хед Мастеров» головы небольшие, с идеально круглой игровой поверхностью и тускло-синей пластиковой вилкой, и похожи они не столько на оружие, сколько на игрушки. Койл и Аксфорд вечно стебутся, что им как раз попадался «Хед Мастер» на каких-нибудь блошином рынке или гаражной распродаже, и лучше бы Шахту туда поторопиться, а то разберут. Когда его стебут, Шахт, который, как исторически сложилось, близок с Марио и с Лайлом в качалке (куда Шахту из-за колена и болезни Крона нравится ходить даже в выходные, чтобы сжечь дискомфорт, и Делинт и Лоуч вечно с ним носятся, чтобы он не перекачался), только улыбается и помалкивает.
– Ты в порядке?
Пемулис отвечает «Бларх». Вытирает лоб, давая понять, что закончил, и поддается, когда его поднимают на ноги, и стоит без поддержки, уперевшись в бедра, слегка согнувшись.
Шахт выпрямляется и разглаживает повязку на коленном ортезе.
– Ты давай, приходи в себя. Уэйн уже умчал вперед. Пемулис недовольно шмыгает:
– И почему каждый раз у меня такой мандраж? Это же совсем на меня не похоже.
– С кем-то бывает, вот и все.
– Я просто не узнаю себя в этом согнувшемся блюющем бледном парне.
Шахт собирает экипировку.
– У некоторых нервы в желудке. Сиене, Отрава, Господ, ты: люди-желудки.
– Тедди, брат, чувак, я ни разу не ездил на турниры с похмельем. Я тщательно готовлюсь. Даже ни понюшки веселящего газа. Отправляюсь в кроватку ровно в 23:00, чистый и розовощекий.
Проходя мимо пластикового окошка за кортом 2, Шахт видит, как Хэл Инканденца пытается обвести своего соперника, сеточника, барочным резаным слева, но мажет. Карточка Хэла уже на «4». Шахт приветливо машет Хэлу, но тот все равно не может увидеть. Пемулис в холодном проходе идет перед ним.
– Хэл тоже далеко ушел. Еще одна победа за силами добра.
– Господи, как же мне хреново, – говорит Пемулис.
– Могло быть и хуже.
– С этого момента, пожалуйста, поподробней.
– Это хотя бы не как тогда с желудком в Атланте. Здесь мы в уединении. Никто не заметил. Сам видел их стекло: для Штитта и Делинта тут все как в немом кино. Никто ничего не слышал. Наши подумают, что мы тут хлестали друг друга по щекам, чтобы раззадорить, типа того. Или скажем всем, что у меня начались колики. Это ерунда по шкале проблем с желудком.
Пемулис перед игрой совсем другой человек.
– Блин, я никчемный.
Шахт смеется:
– Да ты самый кчемный из всех, кого я видел. Хватит себя накручивать.
– Ни разу в детстве не тошнило. А теперь меня как будто тошнит только из-за того, что я волнуюсь, как бы не стошнило.
– Ну вот, сам видишь. Просто не думай ни о чем торакальном. Представь, что у тебя нет желудка.
– У меня нет желудка, – говорит Пемулис. Хотя бы сейчас, в проходе, он не озирается, когда говорит. Он несет четыре палки, жесткое белое полотенце ПВТА из раздевалки, банку из-под теннисных мячей с хлорированной лонг-айлендской водой, нервно застегивает и расстегивает чехол верхней палки. У Шахта всегда только три палки. Чехлов на них нет. За исключением Пемулиса, Рэйдера, Анвин и пары других, кто предпочитает натуральные струны, которым действительно нужна защита, никто в Энфилде чехлами не пользуется; как бы такая антимейнстримная позиция. Люди с чехлами словно говорят, что они серьезные игроки и за натуральный продукт. Похожая повсеместная антигордость ЭТА – носить рубашки только навыпуск. Орто Стайс раньше тренировался в черных обрезанных джинсах, пока Штитт не велел Тони Нванги на него наорать. В каждой академии есть свой стиль или антистиль. В ПВТА, де факто более-менее «дочке» «Уилсона», на каждой палке с синтетическими струнами необязательные голубые чехлы «Уилсон» и большая красная «W» по шаблону на синтетических струнах. Если хочешь попасть в бесплатный список на палки, приходится разрешать своей компании напылять логотипы на струны, – таков универсальный юниорский расклад. На оранжевых синтетических струнах «Гамма-9» Шахта – странное даосское параболическое лого «АМФ-Хед Инк.» Пемулис не значится в списках «Данлопа»[88], но просит стрингера ЭТА напылять на свою ракетку трейдмарк «Данлопа» с точкой и окружностью – по мнению Шахта, проявление какой-то трогательной неуверенности в себе.
– Я играл с твоим в Тампе два года назад, – говорит Пемулис, обходя старый бесцветный мяч с тренировок, что всегда замусоривают проходы за брезентом. – Имя на языке вертится.
– Ле-что-то-там, – отвечает Шахт. – Очередной канашка. С очередным именем на Ле.
Марио Инканденца в эташных трениках маленького Одерна Таллат-Кялпши бесшумно ковыляет где-то в 10 м позади, с задвинутым полицейским замком и безБолексной головой; он заключает спину Шахта в треугольную рамку из больших и указательных пальцев, симулируя взгляд через объектив. Марио разрешили поехать с командами на Пригласительный «Вотабургер» ради досъемок материала для его короткометражной и позитивной ежегодной документалки – кратких мнений участников, светлых моментов, эпизодов из закулисья и эмоциональных моментов на кортах, и т. д., – которую каждый год раздают выпускникам, спонсорам и гостям ЭТА на пред-Благодаренческой фандрайзинговой выставке и формальном торжестве. Марио прикидывает, где в брезентовом туннеле взять достаточно света, чтобы заснять напряженный холодный гладиаторский выход на матч, с торчащими теннисными ракетками наперевес, как неприличными букетами, не пожертвовав при этом сумраком, диффузией и гладиаторски-обреченными силуэтами, которые дает сумрачный проход. Когда Пемулис каким-то таинственным образом победит, он посоветует Марио, может, что-то типа подвесить «Марино 350» с диффузионным фильтром на какой-нибудь кабель, чтобы можно было бы следовать за силуэтами на примерно двойном фокусном расстоянии, или, как вариант, светосильный объектив, а «Марино» установить в самом начале туннеля, чтобы спины силуэтов постепенно растворялись в обреченной мгле низкой экспозиции.
– Помню, твой – он как одно ходячее предплечье. Только и делает, что режет из-за спины. ВУВС у него вообще не меняется. Если подашь налево – срежет в хафкорт. Обойдешь его просто по щелчку пальца.
– Ты насчет своего волнуйся, – отвечает Шахт.
– У твоего – ноль воображения.
– А у тебя пустая дыра вместо желудка, не забывай.
– Я человек без желудка.
Они выходят из вырезов в брезенте с поднятыми в жесте извинения перед соперниками руками, идут на теплые корты, по «медленной» зеленой ластикоподобной поверхности композита в помещении. Слух, как и глаза, привыкает к звукам огромного помещения. Охи, стуки, тыки и визг кед. Корт Пемулиса почти на женской территории. Корты с 13-го по 24-й – девушек 18 лет А и Б: скачущие косы, двуручные бэкхенды и пронзительный визг, который, если бы они его сами послушали, то, типа, тут же прекратили бы такое безобразие. Пемулис не понимает, очень приглушенные аплодисменты из-за панели галереи – это сардонические аплодисменты из-за того, что он наконец явился после перерыва на поблевать, или искренние – К. Д. Койлу на корте 3, который послал свечу с такой дурью, что мяч свернул тройку прожекторов. Не считая ватных ног, Пемулис чувствует себя безжелудочно и относительно норм. Этот матч для него в плане «Вотабургера» – пан или пропал.
В инфрасвете корты теплые и мягкие; обогреватели, вкрученные в обе стены над верхним краем брезента, глубокого тепло-красного цвета маленьких квадратных солнц.
Все порт-вашингтонские игроки – в одинаковых носках, шортах и заправленных рубашках. На вид они хороши, но какие-то неженки, с чем-то от манекенов. Большинству высокорейтинговых учеников ЭТА разрешено подписывать контракт с любой компанией, но не за деньги, а за бесплатную экипировку. Койл – «Принс» и «Рибок», как и Тревор Аксфорд. Джон Уэйн – «Данлоп» и «Адидас». Шахт – палки «Хед Мастер», но форма и наколенники собственные. Орто Стайс – «Уилсон» и сплошь черная «Фила». Кит Фрир – палки «Фокс» и одновременно и «Адидас», и «Рибок», пока какой-нибудь представитель одной из этих двух новоновоанглийских компаний не раскусит. Трельч – «Сполдинг», и пусть благодарит бога хотя бы за это. Хэл Инканденца – «Данлоп», легкие хайтопы «Найк» и ортез «Эйр Стиррап» для дурацкой лодыжки. Шоу – палки «Кеннекс» и форма из линии «Большие & высокие» от «Тачани». Предпринимательская жилка Пемулиса в итоге подарила ему полную свободу выбора, хотя Делинт и Нванги запрещают ему носить на соревнованиях футболки, хоть как-то упоминающие «Шинн Фейн» или этот его чертов Оллстон.
Прежде чем пойти к задней линии и разогреться на ударах с отскока, Шахту нравится поболтаться у корта, постучаться головой о струны и послушать звон натяжения, поправить полотенце на спинке стула, проверить, чтобы на карточках не остался счет прошлого матча, и т. д., а потом он еще любит чуток пошаркать вдоль задней линии, поискать комки пыли от войлочных мячей, кочки или ухабы от подъема почвы в холодную погоду, поправить ортез на больном колене, раскинуть могучие руки, как на распятье, и в паре рывков размять грудные мышцы и манжеты плечевых суставов. Его оппонент терпеливо ждет, покручивая в руках полибутиленовую палку; а когда они наконец начинают разыгрываться, лицо у него довольное. А для Шахта главное, чтобы матч приносил удовольствие, так или иначе. Победа для него уже не главное, со времен сперва Крона, а потом колена в шестнадцать. Скорее всего, теперь он назовет победу в матче «желательной», не больше. Что характерно, за последние два года, с тех пор, как он перестал переживать, его игра слегка улучшилась. Как будто его жесткая плоская игра потеряла всякий смысл за пределами собственно игры, и начала подпитываться самой собой, стала полнее, легче, не такой рваной, – впрочем, и остальные игроки тоже развивались, даже быстрее, и с шестнадцати лет рейтинг Шахта медленно, но верно идет ко дну, а тренеры прекратили разговоры даже о стипендии в лучших вузах. Но Штитт со времен колена и потери всяких стимулов, кроме самой игры, к нему потеплел, и общается с Шахтом почти на равных, а не как с экспериментальным объектом с высокими ставками. Шахт в глубине души уже морально готов к будущей карьере стоматолога и даже, когда не катается по турам, дважды в неделю практикуется у специалиста по зубным корням в Национальном фонде черепно-лицевой боли в восточном Энфилде.
Шахту кажется странным, что Пемулис так пыжится из-за прекращения употребления всяких веществ за день до игры, но при этом не связывает неврастенический желудок с какой-либо ломкой или зависимостью. Он никогда не скажет Пемулису в лицо, если только тот сам прямо не спросит, но Шахт подозревает, что Пемулис физически зависим от дринов – Прелюдина, Тенуата, чего-то такого. Это не его дело.
Предполагаемый франко-канадец Шахта такой же плечистый, как Шахт, но кряжистей, лицо у него смуглое и с какой-то эскимоидной структурой, в восемнадцать лет волосы на лбу поредели так, что сразу ясно – спина у пацана уже волосатая, а разогревается он с безумными подкрутками – апатичные топ-спины с западного форхенда и долбанутые кроссы с обратным вращением с одноручного хвата в ответку, при ударе колени всякий раз странно подгибаются, а в поступи полно танцевальных завитушек – не человек, а комок нервов. Если бьешь так же сильно, как Шахт, нервного фаната подкруток можно более-менее слопать на обед, да и Пемулис оказался прав: бэкхенд парня всегда резаный и шлет мяч низко. Шахт оглядывается на пемулисовского – крикуна с угрюмым профилем и костлявым видом недавнего пубертатного периода. Пемулис странно оптимистичен и уверен в себе, после пары минут возни с бутылками воды, где полоскал полость рта и все такое. Наверно, Пемулис победит, вопреки себе. Шахт думает, что надо бы отловить одного из двенадцатилетних, над которыми он шефствует, и отправить в проход незаметно опустошить ведро Пемулиса, пока никто из покидающих корт не заметил. Любые признаки нервной слабости отмечаются и протоколируются, в ЭТА, а Шахт уже обратил внимание на сильный эмоциональный интерес Пемулиса в участии на Пригласительном «Вотабургере» на День благодарения. Ему показалось, что то, как Марио шастал в холодном проходе, почесывая в большом затылке из-за технических проблем с освещением, было довольно забавно. На «Вотабургере» не будет ни Легких, ни брезента, ни сумрачных туннелей: тусонский турнир уличный, а в Тусоне под 40 °C даже в ноябре, и солнце там при смэшах и подачах – подлинный ретинальный дане макабр.
Хотя Шахт, как и все, каждый квартал покупает мочу, Пемулису кажется, что Шахт употребляет химию так же, как те взрослые, которые иногда забывают допить коктейли, употребляют алкоголь: чтобы сделать напряженную, но преимущественно нормальную внутреннюю жизнь по-интересному другой, но не более, без компонента какого-то облегчения; что-то вроде туризма; и Шахту даже незачем волноваться из-за бесконечных тренировок, как Инку или Стайсу, ему не становится плохо из-за физического стресса от постоянных дринов, как Трельчу, он не страдает от плохо скрываемых психологических побочных эффектов, как Инк, Сбит или сам Пемулис. От того, как Пемулис, Трельч, Сбит и Аксфорд употребляют вещества, восстанавливаются после употребления, от их жаргонного арго для общения о различных веществах у Шахта мурашки по коже, ну, чуточку, хотя с тех пор, как перелом колена переродил его в шестнадцать лет, он приучился жить своей внутренней жизнью и не лезть в чужие. Как и многие очень крупные люди, он рано свыкся с мыслью, что место в мире занимает очень маленькое, а его воздействие на окружающих – и того меньше, и это главная причина, почему он иногда забывает доупотребить свою порцию какого-либо вещества: ему становится достаточно интересно и то, как он уже начинает себя чувствовать. Он из тех, кому не надо много, не говоря о куда большем.
Шахт и его оппонент разогреваются на ударах с отскока с текучей экономией в движениях, отработанной за многие годы разогревов на ударах с отскока. Они обмениваются ударами с лета у сетки, потом пристреливаются парой свечей, которые расслабленно и легко отбивают над головой, медленно разгоняясь с половинной скорости до трех четвертей. По ощущениям, колено преимущественно в порядке, гнется. «Медленные» композиты кортов в помещениях не приветствуют жесткую плоскую игру Шахта, зато дружелюбны к колену, которое после пары дней на цементе разносит чуть ли не до размеров волейбольного мяча. Здесь, на 9-м, играя наедине, далеко от окна галереи, Шахт просто счастлив.
В больших закрытых клубах есть такое укрепляющее ощущение гулкого пространства, какого никогда не бывает на улице, особенно на холоде, когда мячи жесткие и угрюмые, и отлетают от плоскости ракетки со звоном без эха. Здесь же все трещит и бухает – вскрики, визг кроссов, бухающие попадания и мат разносятся по-над бело-зеленой поверхностью и отдаются эхом от каждого брезента. Скоро они все перейдут в помещение на зиму. Штитт сдастся и разрешит надуть Легкое над шестнадцатью Центральными кортами ЭТА; день надува – как субботник; веселый и объединяющий, и все вместе снимут центральные ограждения и ночные прожекторы и развинтят стойки на секции, сложат и унесут, а потом в фургонах приедут ребята из «ТесТар» и ATHSCME, с сигаретами в зубах щурясь с усталым профессионализмом на полные тубусы синих чертежей, и прилетит один, а то и два вертолета ATHSCME со стропами и крюками для купола и обтекателя Легкого; и Штитт, и Делинт пошлют младших эташников принести инфракрасные обогреватели из того же гофрированного ангара, куда уберут ограждения и прожекторы, и потащат армии 14-и 16-летних, вызывая в памяти то ли корейцев, то ли листорезов, секции, обогреватели, полотна гортекса и длинные гало-литиевые лампы, пока 18-летние рассиживаются на брезентовых стульях и стебутся, потому что уже оттаскали свою листорезовую долю запчастей Легкого в 13–16. Два мужика из «ТесТар» будут надзирать, как Отис П. Господ и самые выдающиеся технари этого года ставят обогреватели, подключают свет, протягивают коаксиальные кабели с керамическими Джеками между главным щитком в насосной и трансформатором «Санстренд» и запускают вентиляторы циркуляции и пневматические лебедки, которые поднимут Легкое до формы иглу-небоскреба над шестнадцатью кортами четыре на четыре, согретое одними только гортексом, переменным током и гигантским вытяжным эффектуатором ATHSCME, который команда ATHSCME привезет на одном из вертолетов ATHSCME на стропах и установит и закрепит на соске-обтекателе Легкого, на самой вершине надутого купола. И в первую ночь после Установки – традиционно это четвертый понедельник ноября – все желающие старшеклассники 18 лет раскочегарят инфракрасные обогреватели, накурятся, нажрутся пиццы с низким содержанием липидов из микроволновки и будут играть всю ночь, самозабвенно обливаясь потом, спрятавшись от зимы на вершине плоскоголового холма Энфилда.
Шахт отходит в левом квадрате назад и помогает своему парню разогреться с подачами – на удивление плоскими и низкими для нервного фаната легких касаний. Каждый мяч Шахт приземляет с суровой нижней подкруткой, чтобы они откатывались обратно к нему и он подавал их назад, тоже разогреваясь. Разогрев давно стал автоматической процедурой и не требует внимания. Далеко на 1-м Шахт видит, как Джон Уэйн зафигачивает с бэкхенда кросс. Уэйн бьет с такой силой, что там, где мяч встретился со струнами, повисает грибовидное облачко зеленых ворсинок. Карточки слишком далеко, не разобрать в кисло-яблочном свете, но по тому, как лучший игрок Порт-Вашингтона возвращается к задней линии для следующего розыгрыша, отлично видно, что зад ему уже поднадрали. В большинстве юниорских матчей все, что после четвертого гейма, – чаще всего уже так, формальность. К этому времени оба игрока знают итоговый счет. Видят общую картину. Уже решили, кто проиграет. Соревновательный теннис, стоит достигнуть определенного плато навыка и закалки, во многом происходит в голове. Штитт бы сказал, что теннис не для «головы», а для «духа», но, насколько понимает Шахт, это одно и то же. Насколько понимает Шахт, штиттовская философия такова: чтобы выиграть себе достаточно времени, в которое все тебя считают успешным, нужно одновременно очень за это переживать, но при этом не переживать вообще[89]. Шахт, наверное, больше не переживает с необходимой силой, так что встретил свое постепенное вытеснение из команды А одиночек с хладнокровием, в котором одни эташники разглядели силу духа, а другие сочли за явный признак слюнтяйства и усталости. Только один-два человека употребляли слово «смелый» в связи с радикальной реконфигурацией Шахта после болезни Крона и колена. Хэл Инканденца, который, наверное, так же асимметрично злоупотреблял по части переживания, сколько Шахт – по части непереживания, относил непротивление Шахта к какому-то внутреннему упадку сил, какому-то серо-роковому отказу от стремлений детства в пользу серой взрослой посредственности, и страшится этого непротивления; но раз Шахт – старый друг и надежный трезвый водитель, и со времен колена даже настоящая душа компании, – и Хэл горячо молится, чтобы после каждого дня на открытом корте его лодыжка не становилась размером с волейбольный мяч, – Хэл в глубине души, как ни странно, почти как-то восхищается и завидует, что Шахт стоически посвящает себя оральным профессиям и бросил мечтать о Шоу после выпуска – этому духу чего-то другого, не провала, чего-то такого, что непонятно, как назвать, будто забыл слово, которое знаешь, что знаешь, – Хэл не может испытывать к спортивному штопору Тедди Шахта презрения, вполне естественного для человека, который сам втайне так ужасно переживает, так что они вообще эту тему не затрагивают, и Шахт весело и молча водит тягач в случаях, когда остальные уже настолько не в состоянии, что приходится прикрывать один глаз, лишь бы видеть только одну дорогу, и без протестов смиряется с перспективой ежеквартально покупать по розничной цене мочу, и слова не скажет о деградации Хэла в плане веществ от случайного туриста до одержимого жителя подземелий, о визитах в насосную и «Визине», хотя про себя Шахт уверен, что необъяснимое, но заметное подспорье подземной одержимости в кипучем рейтинговом расцвете Хэла должно быть чем-то временным, что конверт со счетом по психической кредитке уже на подходе к почтовому ящику Хэла, где-то, скоро, и ему заранее грустно из-за того, что рано или поздно это все аукнется. Хотя явно не на госах. Хэл порвет госы, а Шахт наверняка будет среди тех, кто поборется за место на экзамене по шуйцу от него, и сам это признает первым. На 2-м Хэл делает вторую кик-подачу с левой в правый квадрат с таким топ-спином, что мяч едва не перепрыгивает через голову 2-го порт-вашингтонца. На Шоу-кортах 1 и 2, очевидно, в разгаре избиение младенцев. Доктор Тэвис теперь не угомонится. На галерее Уэйну и Инканденце уже даже почти не аплодируют; в какой-то момент начинает казаться, что это все равно что римляне аплодировали бы львам. Все тренеры, персонал, родители ПВТА и гости в галерее над головой – в теннисных костюмах, высоких белых носках и заправленных рубашках, как у людей, которые сами играют нечасто. Шахт и его парень начинают игру.
Наставник Пэт Монтесян и Дона Гейтли в АА любит напоминать Гейтли, что новый жилец Джоффри Дэй может оказаться для него, Гейтли, как сотрудника Эннет-Хауса бесценным учителем терпения и терпимости.
– И вот итог – в сорок шесть лет я пришел сюда учиться жить по клише, – вот что говорит Дэй Шарлотте Трит сразу после того, как Рэнди Ленц спросил – опять, – сколько времени, в 08:25. – Отдать всю волю и жизнь на поруки клише. «Один день за раз». «Тише едешь, дальше будешь». «Решай проблемы по мере поступления». «Смелость – это страх, который распрощался с жизнью». «Проси о помощи». «Да будет не моя воля, но Твоя». «Без труда не вытянешь и рыбку из пруда». «Расти или уйди». «Возвращайся еще».
Бедная старая Шарлотта Трит, которая чопорно вышивает рядом с Дэем на старом виниловом диване, только что привезенном из «Гудвила», поджимает губки.
– Помолись, чтобы тебе даровали хоть капельку благодарности.
– О нет, но суть же как раз в том, что мне уже повезло обрести благодарность, – Дэй забрасывает одну ногу на другую так, что его тщедушное изнеженное тельце наклоняется к ней. – За что, поверь мне, я также благодарен. Я пестую благодарность. Это входит в систему клише, согласно которой я теперь живу. «Благодарным быть старайся не забыть».
«Алкаш благодарный не станет пить». Я знаю, что на самом деле клише звучит как «Сердце благодарное не станет пить», но так как внутренние органы на самом деле не употребляют алкоголь, а у меня еще хватает силы воли, чтобы жить по старым добрым клише, а не окончательно скатиться к нон секвитур, я беру на себя смелость легкой поправки, – все это с совершенно наглым и невинным видом. – Разумеется, поправки благодарной.
Шарлотта Трит оглядывается на Гейтли в поисках поддержки или вмешательства как сотрудника и блюстителя догм. Несчастная дурочка до сих пор как потерянная. Да и все тут потерянные, до сих пор. Гейтли напоминает себе, что он тоже, скорее всего, по большому счету потерянный, до сих пор, даже после стольких сотен дней. «Я не знал, что я не знал» – очередной слоган, который какое-то время кажется таким поверхностным, а потом вдруг резко становится глубоким, как бывает в водах обитания омаров у Северного побережья. Ерзая во время утренних медитаций, Гейтли всегда старается себе напомнить, что для того Эннет-Хаус и предназначен: купить этим несчастным долбанашкам время, тонкую дольку времени для воздержания, пока они не ощутят всю истину и глубину – почти волшебство – под мелкой поверхностью того, что пытаются сделать.
– Пестую я ее истово. По вечерам делаю упражнения на благодарность. Можно сказать, благодарные отжимания. Спросите Рэнди, он подтвердит, что я делаю их как по часам. Усердно. Прилежно.
– Ну, это просто правда, – шмыгает Трит, – про благодарность-то.
Все, кроме Гейтли, который лежит на другом, старом диване напротив этих двоих, игнорируют разговор и смотрят старый картридж «Интер-Лейса», у которого проблемы с трекингом – глючные полосы отъедают низ и верх экрана. Дэй все никак не уймется. Пэт М. просит свежеиспеченных сотрудников видеть в тех жильцах, которых хочется забить насмерть, ценных учителей терпения, терпимости, самодисциплины, сдерживания.
Дэй все никак не уймется.
– Одно из упражнений – быть благодарным за то, что жизнь теперь намного проще. Раньше я иногда думал. Думал длинными сложносочиненными предложениями с придаточными, а порою и залетным многосложным словцом. Теперь же я обнаружил, что это излишество. Отныне я живу по диктату макраме, которые заказывают по рекламкам на последних страницах старого «Ридерс Дайджеста» или «Сатедей ивнинг пост». «Тише едешь, дальше будешь». «Не забывай не забывать». «Кабы не милость Божья» с большой буквы «Б». «Переверни страницу». Четко, круто сварено. Односложно. Старая добрая мудрость Нормана Роквелла – Пола Харви[77]. Я вытягиваю перед собой руки, бреду и перечисляю клише. Монотонно. Интонация ни к чему. Может, это тоже? Может, это достойно войти в сборник замечательных клише? «Интонация ни к чему»? Нет, пожалуй, слишком многосложно.
– Как же все это задолбало, – говорит Рэнди Ленц.
Бедная старая Шарлотта Трит, уже девять недель чистая, напускает все больше и больше чопорности. Снова оглядывается на Гейтли, который лежит на спине на совсем другой софе в гостиной, задрав одну кроссовку на квадратный протертый мягкий подлокотник, почти закрыв глаза. Только сотрудникам Хауса разрешено валяться на диванах.
– Отрицание, – наконец находится Шарлотта, – лишь приносит страдание.
– А мож, оба возьмете и вот на хер заткнетесь? – говорит Эмиль Минти.
Джоффри (не Джофф – Джоффри) Дэй в Эннет-Хаусе уже седьмой день. Он прибыл из печально известной клиники Димок в Роксбери, где был единственным белым, а это, готов спорить Гейтли, должно было расширить его горизонты. Лицо у Дэя скуксившееся, пустое, смазанное и плоское – нужно немало усилий, чтобы смотреть на него без неприязни, – а глаза как раз начали оттаивать от моргающего ступора раннего этапа трезвости. Дэй – новичок и конченый человек. Приверженец Кваалюда под красненькое, который однажды в конце октября все-таки уснул за рулем «Сааба» и въехал в витрину малденского спортивного магазина, а затем вышел и продолжал свой нетрезвый путь, пока его не взяли прибывшие Органы. Который преподавал какую-то бредятину вроде социальной историчности или исторической социальности в какой-то гимназии на Экспрессвей в Медфорде, а на приемке сказал, что также является кормчим «Ежеквартального Академического журнала». Слово в слово, рассказывала управдом: «кормчий» и «Академический». На приеме также выяснилось, что Дэй не помнит большую часть последних лет и что лампочка у него на чердаке до сих пор искрит. Детоксикация в Димоке, где бюджета едва хватает на Либриум в случае белой горячки, должно быть, выдалась особенно жуткой, потому что Джоффри Дэй заявляет, что ее вовсе не было: теперь его история – что якобы в один ясный денек он сам пешочком прогулялся в Эннет-Хаус из дому в 10 км отсюда в Малдене и нашел это место настолько вопительно уморительным, чтобы так сразу уходить. Образованные новички, если верить Эухенио М., – хуже всех. Они живут в своей голове и своей головой, а там-то Болезнь и раскидывает лагерь[90]. Дэй носит чинос неопределенного оттенка, коричневые носки с черными туфлями и рубашки, которые Пэт Монтесян в приемке записала как «восточно-европейские гавайские рубашки». Дэй сидит на виниловом диване с Шарлоттой Трит после завтрака в гостиной Эннет-Хауса с парой других жильцов, которые сегодня не работают или не работают с утра, и с Гейтли, который отмотал всю ночную смену в переднем кабинете до 04:00, потом сдал пост Джонетт Фольц, чтобы поехать убираться в Шаттакской ночлежке до 07:00, а потом притащился назад и подменил Джонетт, чтоб она уехала на свое собрание АН с кучкой аэнщиков на чем-то типа багги для дюн – если данные дюны располагаются в аду, – и который теперь пытается выдохнуть и прийти в себя, следя взглядом за трещинами в краске на потолке гостиной. Гейтли часто охватывает ужасное чувство утраты, в плане наркотиков, по утрам, до сих пор, даже после стольких месяцев сухости. Его наставник из Группы «Белый флаг» утверждает, что некоторые так и не могут прийти в себя после утраты того, кого считали своим единственным истинным другом и любовником; им остается только ежедневно молиться о терпении и стальных бубенчиках между ног, чтобы жить с утратой и скорбью, пока рана наконец не зарубцуется. Наставник, Грозный Фрэнсис Г., ни на иону не грузит Гейтли херней, что по этому поводу надо, типа, испытывать негатив: напротив, хвалит Гейтли за честность, когда однажды ранним утром тот сломался, разревелся, как ребенок, и рассказал об этом по таксофону – ну, о чувстве утраты. Это миф, что никто не тоскует. По своему Веществу. Блин, да если б никто не тосковал, то и помощь была б не нужна. Просто надо Просить о помощи и, типа, Перевернуть страницу, со слабостью и болью, чтобы Всегда возвращаться, приходить, молиться, Просить о помощи. Гейтли трет глаз. Такой простой совет действительно похож на набор клише – тут Дэй в чем-то прав. Да, и если Джоффри Дэй не свернет с этой своей дорожки, ему точно конец. Гейтли уже видал, как дюжины людей приходили, рано сбегали и возвращались Туда, а там попадали в тюрьму или умирали. Если Дэю повезет, и он сломается, в конце концов, и придет ночью в кабинет кричать, что он так больше не может, и вцепится в штанину Гейтли, и будет лепетать и просить о помощи любой ценой, Гейтли скажет Дэю, что фишка вот в чем: директивы-клише – это вам не шубу в трусы заправлять, они труднее и глубже, чем кажутся. Что надо попробовать по ним жить, а не просто повторять. Но скажет он это, только если Дэй сам придет и спросит. Лично Гейтли дает Джоффри Д. где-то месяц во внешнем мире, пока он опять не примется приветственно поднимать шляпу при виде паркоматов. Вот только с чего бы Гейтли судить, кто обретет Дар программы, а кто нет, – вот что ему надо помнить. Он пытается свыкнуться с тем, что Дэй учит его терпению и терпимости. А требуются великие терпение и терпимость, чтобы не выдать изнеженному мелкашу пенделя в канаву у Содружки и освободить его койку для того, кто действительно отчаянно этого хочет – ну, Дара. Только вот с чего бы именно Гейтли знать, кто хочет, а кто нет – ну, где-то там, в глубине души. Рука Гейтли под головой, на втором мягком подлокотнике. Старый экран DEC показывает что-то жестокое и красочное, но Гейтли не видит и не слышит. Это был один из его грабительских талантов: он умел включать и выключать свое внимание, как свет. Еще когда он был тут жильцом, пользовался этим особым умением одаренного домушника экранировать раздражители, производить сенсорную сортировку. Это одна из причин, почему у него получилось продержаться девять месяцев в доме с домушниками, гопами, шлюхами, уволенными менеджерами, дамочками из «Эйвон», музыкантами из метро, распухшими от пива строителями, бродягами, негодующими автодилерами, мамашами с постродовой депрой и булимией, кидалами, жеманными трубочистами, быками из Норт-Энда, прыщавыми пацанами с электрическими кольцами в носу, домохозяйками по уши в Отрицании и т. д., – двадцать один человек, и все на отходняке, и все на измене, в играх разума, страдают, ноют и, по сути, сходят с ума и галдят нон-стоп 24-7-365.
В какой-то момент Дэй восклицает: «Ну так зовите лоботомиста, подавайте его сюда!»
Только вот консультант самого Гейтли, когда тот еще был тут жильцом, Эухенио Мартинез, один из добровольцев-выпускников, одноухий бывший мошенник, толкавший мусорные акции, а теперь продавец мобильных телефонов, попавший в Эннет-Хаус еще при основателе – Мужике, Который Не Пользовался Даже Именем – и с тех пор десять лет в завязке, этот Эухенио М., – так вот, Эухенио сразу ласково предостерег Гейтли насчет его особого грабительского селективного внимания и каким оно может быть опасным, потому что как узнать: ты экранируешь внешний мир или Паук? Эухенио звал Болезнь Пауком и рассуждал в категориях «кормить Паука» / «держать Паука в черном теле», и так далее и тому подобное. Эухенио М. вызвал Гейтли в офис управдома и спросил: а что, если экранирование Дона «кормит старого Паука», и как насчет экспериментального разэкранирования на какое-то время? Гейтли ответил, что постарается изо всех сил, вышел и попробовал смотреть игру «Кельтикс» по спонтанке, пока рядом два жильца-трубочиста из Фенуэя завели разговор о том, как какому-то третьему пидору пришлось пойти на операцию и извлечь из пердака скелет какого-то, блять, грызуна[91]