Бесконечная шутка Уоллес Дэвид

– Маман попросила Раск закинуть тебя к топовому профи по горю, чтобы не чувствовать себя виноватой, что это она практически своими руками вырезала дырку в дверце микроволновки. Вполне в духе ее механик вины и антивины. Она всегда была уверена, что Сам занимается с Джоэль не только фильмами. А бедняга Сам никогда и не думал ни о ком, кроме Маман.

– Он оказался суровым хомбре, О., этот психолог. По сравнению с ним час с Раск – как денек на Адриатике. Он все не отставал: «Как ты себя чувствуешь, как ты себя чувствовал, как ты себя чувствуешь, когда я спрашиваю, как ты себя чувствуешь».

– Мне Раск всегда напоминала первокура, который без толку возится с лифчиком какого-нибудь Субъекта, – так она возилась и дергала в головах пациентов.

– Он был ненасытен и страшен. Эти брови, это лицо-окорок, вкрадчивые глазки. Он ни разу не отвернулся и смотрел только прямо на меня. Самые брутальные шесть недель полномасштабных профессиональных бесед, какие можно представить.

– А долбаный Ч. Т. уже перетаскивал свою коллекцию туфель на платформе и неубедительных париков и Стейрмастер на второй этаж ДР.

– Один сплошной кошмар. Я никак не мог понять, что ему от меня надо. Я проглотил весь раздел по горю и утрате в библиотеке на площади Копли. Не диски. Настоящие книги. Читал Кюблера-Росса, Хинтона. Продрался через Кастенбаума и Кастенбаум. Читал вещи вроде «Семь вариантов: возвращение к жизни после потери близкого человека» Элизабет Харпер Нидл 84, а это 352 страницы чистейшей мути. Я выдал ему все хрестоматийные симптомы отрицания, торга, гнева, еще щепотку отрицания, депрессии. Я перечислил свои семь хрестоматийных вариантов и достоверно поколебался между ними и среди них. Я предоставил этимологические данные по слову «принятие» вплоть до самого Уиклифа и французского langue-d'oc 14 века. Горе-психолог и усом не повел. Как будто экзамен из кошмаров, когда безупречно готовишься, а потом приходишь, а все вопросы на хинди. Я даже пытался объяснить ему, что Сам к тому моменту все равно мучился, страдал от панкреатита и был снаружи всех измерений, что они с Маман стали практически чужими людьми, что даже работа и «Уайлд Тёки» уже не спасали, что его так безмерно удручало то, что он тогда монтировал, что он даже выпускать это не захотел. Что самое… что то, что случилось, по гамбургскому счету можно считать актом милосердия.

– Значит, Сам не страдал. В микроволновке.

– Патологоанатом БПД, который обвел мелом туфли Самого на полу, сказал, что не больше где-то секунд десяти. Сказал, что скачок давления был почти мгновенным. Потом показал на стены кухни. Потом сблевал. Патологоанатом.

– Господи боже, Хэлли.

– Но горе-психолог и усом не вел, а ведь по Кастенбаум и Кастенбауму точка зрения «хотя бы закончились его страдания» – неоновый знак настоящего принятия. Но психолог вцепился, как аризонский ядозуб. Я даже попробовал сказать, что на самом деле ничего не чувствую.

– А это выдумка?

– Естественно, выдумка. Что мне оставалось? Я был в панике. Он был как из кошмара. Его лицо так и нависало над столом, как гипертоническая луна, ни разу не отвернулось. С блестящей росой соплей в усах. И даже не спрашивай про руки. Он стал моим худшим кошмаром. К слову о самоосознании и страхах. Передо мной возникла топовая авторитетная фигура, а я не мог предоставить ему то, что он просил. Он четко дал понять, что я его не радовал. Раньше я всегда всех радовал.

– Ты был нашим главным радоносцем, Хэлли, тут без вопросов.

– И все же, но вот передо мной авторитетная фигура с топовыми рекомендациями в рамочках на каждом квадратном сантиметре стен, которая сидит и отказывается даже прояснить, что же его порадует. Говори о Штитте и Делинте, что хочешь: они недвусмысленно дают понять, чего хотят. Флоттман, Чаваф, Прикетт, Нванги, Фентресс, Лингли, Петтиджон, Огилви, Лит, даже по-своему Маман: они на первом же уроке скажут, чего от тебя хотят. Но вот этот сукин сын: фигу.

– А ты еще, наверное, так и не отошел от шока.

– О., мне становилось все хуже и хуже. Я хирел. Я не мог уснуть. Вот тогда и начались кошмары. Мне все снилось лицо в полу. Я снова проиграл Фриру, потом уже Койлу. Я тянул три сета с Трельчем. Я получил четверки по двум контрольным. Я не мог ни на чем сосредоточиться.

Стал одержим страхом, что каким-то образом запорю свою терапию горя. Что этот профессионал скажет Раску, Штитту, Ч. Т. и Маман, что я его не порадовал.

– Прости, что я тебя не поддерживал.

– Самое странное, что чем больше я становился одержимым, чем хуже играл и спал, тем довольнее были все вокруг. Горе-психолог делал мне комплименты, какой я изможденный. Раск сказала Делинту, что психолог сказал Маман, что терапия начинает помогать, что я начинаю скорбеть, но процесс предстоит долгий.

– Долгий и дорогой.

– Так точно. Я стал впадать в отчаяние. Стал предвидеть, что терапия горя никогда не кончится – я не смогу порадовать, меня никогда не выпустят. Буду переживать кафкианские встречи с этим человеком день за днем, неделя за неделей. Теперь уже был май. Приближались Континентальные на грунте, а на них в прошлом году я дошел до четвертого круга, и постепенно прояснялось, что все считают, что я в критической стадии в долгом дорогом процессе траура и не попаду в контингент Индианаполиса, если только не предприму последнюю отчаянную попытку эмоционально порадовать. Я был в полном отчаянии, стал развалиной.

– И тогда потопал в качалку. Ты и твой лоб нанесли визит старому доброму Лайлу.

– Лайл оказался ключом. Он сидел и читал «Листья травы». Он переживал уитмановский период – как он сказал, тоже из траура по Самому. Я никогда раньше не обращался к Лайлу с какими-либо просьбами, но он сказал, ему хватило одного горестного взгляда на то, как я отчаянно дрыгаюсь, чтобы залиться вкуснейшим потом, его так тронуло мое дополнительное страдание вдобавок к тому, что я первым из близких Самого испытал его утрату, что он постарается помочь изо всех церебральных сил. Я встал перед ним, предоставил лоб в его распоряжение и объяснил, что происходит и что если я не придумаю, как удовлетворить этого горе-профи, то непременно окажусь где-нибудь в тихой комнате с мягкими стенами. Ключевая догадка Лайла заключалась в том, что я подхожу к вопросу не с той стороны. Я ходил в библиотеку и вел себя как исследователь горя. А проглотить надо было секцию для профессионалов по горю. Надо было готовится с точки зрения самого горе-профи. Откуда мне знать, что хочет профессионал, если я не знал, что от него требуется хотеть в профессиональном смысле, и т. д. Все просто, сказал он. Мне нужно идентифицировать себя с терапевтом горя, сказал Лайл, если хочу расправить свою грудь шире, чем его [74]. Это настолько элементарный переворот моей обычной системы по радованию, что мне бы он и в голову не пришел, объяснил Лайл.

– Это все Лайл наговорил? Что-то не похоже на Лайла.

– Но впервые за многие недели во мне загорелся такой мягкий огонек. Я вызвал такси, все еще в одном полотенце. Заскочил раньше, чем оно притормозило у ворот. Я даже буквально сказал: «В ближайшую библиотеку с передовой секцией по профессиональной терапии горя и травмы, и поднажми». И т. д. и т. п.

– Лайла, которого знал мой класс, сложно было назвать знатоком радования авторитетных фигур.

– Когда я ворвался к терапевту горя на следующий день, то уже был другим человеком – с безупречной подготовкой, невозмутабельный. Все, что страшило меня в нем, – брови, мультикультурная музыка в приемной, неумолимый взгляд, грязные усы, серые зубенки, даже руки – я говорил, что терапевт горя все время прятал руки под столом?

– Но ты прорвался. Ты горевал всем на радость, да?

– Вот что я сделал: я вошел и представил терапевту горя гнев. Я обвинил его в препятствовании моей попытке пережить процесс горя, в отказе ратифицировать отсутствие у меня всяких чувств. Я сказал ему, что уже выложил всю правду. Я употреблял бранные слова и сленг. Я сказал, что мне похер, сколько у него там дипломов и что он авторитетная фигура. Я назвал его дебилом. Я спросил, какого ебучего хера ему от меня надо. Все мое поведение было пароксизмическим. Я сказал ему, что уже сказал ему, что ничего не чувствую, и что это правда. Сказал, что кажется, будто он хочет вызвать во мне ядовитую вину из-за того, что я ничего не чувствую. Обрати внимание, как я филигранно вставлял некоторые многозначительные термины профессиональной терапии горя вроде «ратифицировать», «горе» в сочетании с «процессом» и «ядовитая вина». Все благодаря библиотеке.

– Вся разница в том, что в этот раз ты вышел на корт подготовленный, зная, где линии, как сказал бы Штитт.

– Терапевт горя поощрял мои пароксизмические чувства, просил назвать мой гнев и уважать его. Он все больше и больше радовался и возбуждался, пока я со злобой сообщал, что попросту отказываюсь чувствовать хотя бы йоту вины по любому поводу. Я спросил, что, мне надо было еще быстрее просрать Фриру, чтобы прийти в ДР вовремя и остановить Самого? Я не виноват, сказал я. Я не виноват, что это я его нашел, прокричал я; у меня даже черных носков не осталось чистых, я имел полное право в срочной степени озаботиться стиркой. К этому времени я уже во гневе колотил себя в грудную клетку, выкрикивая, что вашу мать, что я не виноват, что…

– Что что?

– Так и спросил терапевт по горю. В профессиональной литературе есть целый раздел жирным шрифтом по Резким паузам и Страстной речи. Терапевт горя теперь чуть на стол не заполз. Его губы стали влажными. А я попал в Зону, терапевтически говоря. Я впервые за долгое время оказался на коне. Я нарушил с ним зрительный контакт. Что мне хотелось есть, пробормотал я.

– Не понял?

– Так он и спросил, терапевт горя. Я пробормотал, ничего, что я ни хрена не виноват, и у меня была та реакция, которая была, когда я вошел в переднюю дверь ДР, перед тем, как вошел на кухню, чтобы спуститься в подвал, и нашел Самого с головой в остатках микроволновки. Когда я только вошел и еще стоял в прихожей, снимал ботинки, не поставив грязный мешок с бельем на белый ковер, и скакал на одной ноге, я не мог иметь даже малейшего представления о том, что произошло. Я сказал, что никто не выбирает и не управляет своими первыми подсознательными мыслями или реакциями, когда только входит в дом. Я сказал, что не виноват, что моей первой подсознательной мыслью было…

– Господи, малой, что?

– «Как вкусно что-то пахнет!» – прокричал я. Мой вопль едва не опрокинул горе-терапевта в кожаном кресле. Со стены свалилась пара рекомендаций. Я съежился в своем некожаном кресле, будто для аварийной посадки. Я приложил руки к вискам и раскачивался, хныча. Слова рвались из меня с всхлипами и криками. Что после обеда прошло четыре с лишним часа, и что я много трудился, и много играл, и проголодался. Что слюнки потекли в ту же секунду, как я вошел в дверь. Что «ням-ням, как вкусно пахнет» было моей первой реакцией!

– Но ты себя простил.

– За оставшиеся семь минут сессии на одобряющих глазах терапевта горя я простил себе все грехи. Он впал в эйфорию. Под конец, клянусь, его половина стола на метр поднялась от пола при виде моего терапевтически-хрестоматийного срыва в неподдельные чувства, травму и вину, при виде моего хрестоматийного оглушительного горя, а затем отпущения грехов.

– Ебушки-воробушки, Хэлли.

– Но ты прорвался. Ты действительно горевал, а значит, можешь мне рассказать, как это делается, чтобы я убедительно отболтался насчет утраты и горя от Елены из «Момента».

– Но я опустил, что каким-то образом самый кошмарно-завораживающий нюанс в топовом терапевте горя заключался в том, что его руки никогда не появлялись на виду. Ужасность всех шести недель каким-то образом сосредоточилась в его руках. Его руки ни разу не поднимались из-под стола. Как будто заканчивались на локтях. Не считая анализа материала в усах, я также немалые доли каждого часа тратил, воображая конфигурацию и деятельность этих самых рук.

– Хэлли, дай я спрошу, и больше не будем к этому возвращаться. Ты ранее дал понять, что особенно травматичным было то, что голова Самого лопнула, как неразрезанный клубень.

– И затем в, как оказалось, последний день терапии, последний перед набором команд А для Индианаполиса, когда я наконец порадовал его, а мое травматичное горе профессионально объявили раскрытым, пережитым и обработанным, когда я надел толстовку и приготовился распрощаться, и подошел к столу, и протянул руку в дрожаще-благодарственной манере, чтобы он никак не мог отказаться, и он встал, поднял свою руку и пожал мою, я наконец понял.

– У него там какие-нибудь покалеченные руки.

– Его руки были не больше, чем у четырехлетней девочки. Сюрреализм. Такая массивная авторитарная фигура, с огромным красным мясистым лицом, толстыми моржовыми усами, подгрудком и шеей, которая в воротник не влезает, а ручки – крохотные, розовенькие, безволосые и мягонькие, хрупкие, как скорлупка. Руки просто добили. Еле успел выскочить из кабинета, пока не накатило.

– Типа катарсическая пост-травматическая истерика. Ты сбежал.

– Еле добрался до мужского туалета дальше по коридору. Я хохотал так истерически, что боялся, меня услышат пародонтологи и бухгалтеры по бокам от туалета. Я сидел в кабинке, зажав рот рукой, топоча ногами и колотясь головой сперва об одну, потом о другую стенку в истерическом восторге. Видел бы ты эти ручонки.

– Но ты прорвался, так что можешь набросать мне чувства вкратце.

– Я чувствую, что наконец набрался сил для правой ноги. Волшебное ощущение вернулось. Я не прорисовываю в уме векторы к мусорке, ничего. Даже не думаю. Доверяю чувствам. Это как тот момент из пленочного кино, когда Люк снимает футуристичный шлем с прицелом.

– Какой еще шлем?

– Ты знаешь, что, естественно, человеческие ногти – это остатки когтей и рогов. Это атавизм, как копчик и волосы. Что они развиваются в утробе задолго до коры головного мозга.

– Так, что случилось?

– Что в какой-то момент в первом триместре мы избавляемся от жабр, но по-прежнему остаемся не более чем пузырем спинномозговой жидкости с рудиментарными хвостом, фолликулами волос и маленькими микрокусочками остаточных когтей и рогов.

– Это чтобы меня пристыдить? Что, мои вопросы о подробностях после стольких лет тебе мозги перекорежили? Я разбередил твое горе?

– Последнее подтверждение. Интерьер трейлера. Там был предмет или сопредельное трио предметов со следующей цветовой схемой: коричневый, лавандовый и либо мятно-зеленый, либо бледно-желтый.

– Я перезвоню, когда ты придешь в себя. Все равно уже ногу в джакузи не чувствую.

– А я никуда не денусь. У меня тут еще целая нога для свершения волшебства. Я не изменю ни малейшей детали. Я уже готов взяться за ножницы. Все будет как надо, я знаю.

– Дорожка. Вязаная шерстяная дорожка, на ситцевой софе. Только желтый скорее такой флуоресцентный, чем бледный.

– А правильно говорить – асфиксия. Напинай яйцеообразным мячам за всех нас, О. И следующее, что ты услышишь, тебе явно не понравится, – сказал Хэл, поднося телефон к ноге, с ужасно сосредоточенным выражением лица.

6 ноября Год Впитывающего Белья для Взрослых «Депенд»

Белый галоген отражается от зеленой композитной поверхности, свет на крытых кортах в Порт-Вашингтонской теннисной академии – цвета кислых яблок. Зрителям за стеклом галереи кажется, что у игроков, которые попарно бегают внизу, кожа рептильного оттенка, какая-то бледность морской болезни. Эта ежегодная встреча колоссальна: команды А и Б обеих академий, и девушки, и юноши, и парные, и одиночные, до-14, до-16, до-18. Вдоль галереи под роскошной трехкупольной системой перманентного всепогодного Легкого тянутся тридцать шесть кортов.

В теннисной команде юниоров обычно шесть человек: лучший в одиночном разряде играет с 1-м из команды соперников, 2-й по рейтингу играет со 2-м и так до 6-го. После шести одиночных матчей играются три парных, на которые обычно возвращаются два лучших в одиночных против двух лучших в одиночных противника – с редким исключениями: например, близнецы Воут, или Шахт и Трельч, которые так-то на дне рейтинга одиночных 18-летних, но в парной команде А ЭТА играют вторыми, потому что сыгрались уже с тех пор, как вместе в Филли под стол пешком ходили, и так гладко и мастерски действуют в паре, что по любой поверхности на ваш вкус размажут 3-го и 4-го из одиночных команды А – Койла и Аксфорда, которым парный разряд вообще как-то не очень. Все это довольно запутанно и, наверное, не очень интересно – если только ты сам не играешь.

Но, в общем, обычная встреча между двумя юниорскими командами – это девять матчей, тогда как колоссальная ежегодная ранненоябрьская тема между ЭТА и ПВТА – 108. Ничья по 54 матча крайне маловероятна – шансы где-то 1 к 227 – и за девять лет ни разу не случилась. Встреча обычно проходит на Лонг-Айленде, потому что крытые корты ПВТА – это что-то с чем-то. Каждый год академия, проигравшая встречу, обязана встать на стол на фуршете и пропеть очень глупую песенку. Предположительно, директоры школ втайне заключают еще более унизительное пари, но никто не знает, что стоит на кону. В прошлом году Энфилд продул 57: 51, и Чарльз Тэвис по дороге домой на автобусе не произнес ни слова, но часто бегал в туалет.

Но в прошлом году у ЭТА не было Джона Уэйна, и в прошлом году еще не расцвел Х. Дж. Инканденца, в спортивном смысле. Джон Уэйн, родом из Монсерфа, Квебек, – городишки с асбестовыми шахтами где-то в 10 или около того км от печально известной прорывами плотины Мерсье, – ранее лучший юниор в Канаде в шестнадцать лет, а также 5-й в компьютерных рейтингах Теннисной ассоциации Организации Независимых Американских Наций, прошлой весной наконец согласился на уговоры Герхардта Штитта и Обри Делинта благодаря аргументу, что два бесплатных года в американской академии, возможно, позволят Уэйну проскочить обычные пару сезонов университетского тенниса и с более чем достаточной турнирной закалкой уже в девятнадцать без промедлений уйти в профи. В этом есть смысл, т. к. расписания турниров лучших четырех американских теннисных академий близко напоминают тур ATP [75] в плане отупляющих переездов и постоянного стресса. Джон Уэйн в данный момент 3-й среди юношей 18 лет по версии ОНАНТА и 2-й по версии ТАСШ (Канада под давлением провинции отказалась от него как от эмигранта), и в Год Впитывающего Белья для Взрослых «Депенд» дошел до полуфиналов и Юниорских французских, и Открытых юниорских американских первенств, и за семь встреч и дюжину важных турниров не проиграл ни одному американцу. Он отстает от 1-го американского парня, Вича, Независимого 85 из Флориды, всего на пару компьютерных пунктов ТАСШ, и это они еще в этом году не встречались в официальной игре, потому что парень, как известно, скрывается от Уэйна, избегает его, залег в Помпано-бич, как будто бы четыре месяца оправляясь от растяжения паха, сидит на своем рейтинге как собака на сене. Через пару недель он обязан появиться на Пригласительных «Вотабургера» в Аризоне, этот Вич, т. к. выиграл там в прошлом году у 18-летних в семнадцать лет, но он не может не знать, что туда же грядет Уэйн, потому в теннисной среде уже бурно делают ставки. Если же говорить об ОНАНТА, то есть еще аргентинец, который засел в мексиканской Академии де Вера Круз и не собирается уступать свое первое место никому, в этом году он взял три встречи из четырех юниорского Большого шлема – впервые со времен того сумрачного чеха по имени Лендл, который ушел из Шоу и покончил с собой задолго до введения эры спонсирования. Но, в общем, Уэйн у нас 1-й.

И уже было установлено, что Хэл Инканденца, в прошлом году уважаемый игрок, но ни в коем случае не тема для восторженных писем родным, 43-й в национальном зачете и плавающий между 4-м и 5-м в команде А академии среди 16-летних в одиночном разряде, совершил квантоподобный спортивный скачок через несколько плато, да так, что в этом году – уже подошедшем к концу, отдел «Депенд» по впитывающим продуктам корпорации «Кимберли-Кларк» скоро сдаст пост на новогоднем аукционе, – да такой, что Инканденца – и держите в уме, в этом году ему всего семнадцать, – 4-й по стране и 6-й в компьютере ОНАНТА, и играет 2-м в группе А за 18-летних юношей ЭТА. Такие спортивные расцветы редко, но бывают. Никто в академии этот расцвет с Хэлом не обсуждает – примерно как все избегают питчера, который идет на ноу-хиттер. Деликатная и гибкая, довольно рассудочная игра Хэла не изменилась, но в этом году будто отрастила зубы. Уже не хрупкий и не рассеянный на корте, теперь он «разводит» [76], как будто даже не задумываясь. Десятичная дробь его статистики невынужденных ошибок скорее похожа на компьютерный глюк.

Хэл играет на истощение. Он пробует, поклевывает, пока противник не раскроется. А до этого пробует. Он лучше забегает оппонента до устали, возьмет на измор. За прошедшее лето трем разным противникам пришлось в перерывах дышать кислородом 86. Его подачи дергают людей по углам, точно на невидимой диагональной леске. Теперь его подача – вдруг, после четырех лет и тысяч подач в день в пустоту на заре, – вдруг считается одной из лучших кик-подач с левой руки в истории юниорских соревнований. Штитт зовет Хэла своим «возвращенцем», теперь, а иногда во время тренировок с любовью указывает на него указкой со своего вороньего гнезда.

Большинство одиночных матчей команд А уже в разгаре. Койл и его противник на 3-м бесконечно мотаются по бабочковидной траектории. Мускулистый, но медлительный оппонент Хэла согнулся пополам, хватая ртом воздух, пока Хэл стоит и ковыряет струны. Шпала Пол Шоу на 6-м стучит перед подачей мячиком о землю восемь раз. Не семь, не девять.

А Джон Уэйн, без сомнений, лучший юноша-игрок Энфилдской академии за многие годы. Впервые его приметил в шесть лет д-р Джеймс Инканденца, одиннадцать лет назад, когда снимал что-то свое раннее и холодно-концептуальное на «8-Супер» про людей по имени Джон Уэйн, которые не были тем самым кино-историческим Джоном Уэйном, – фильм, в котором папаша Уэйна, человек типа «со-мной-не-забалуешь», в конце концов отсудил удаление эпизода с сынишкой, потому что в названии фильма было слово «Гомо» 87.

На 1-м, с Джоном Уэйном у сетки, лучший парень Порт-Вашингтона бьет свечу. Красота: мяч медленно воспаряет, едва чиркает по системе балок и ламп крытого корта и опускается мягко, как перышко: великолепная квадратичная функция флуоресцентно-зеленого, вращение швов. Джон Уэйн сдает назад и летит за ним. Только по тому, как мяч отскакивает от струн игрока, уже видно – если сам играешь серьезно – уже так и видно, аут будет или не аут. На удивление, в игре почти не думаешь. Тренеры так часто твердят серьезным игрокам, что делать, что все идет на автомате. Игру Джона Уэйна можно описать как игру с автоматической красотой. Когда свеча только пошла вверх, он сдал назад от сетки, не выпуская мяч из виду, пока тот не достиг пика и его парабола не переломилась, отбросив множество теней в свете прожекторов на изоляции потолка; затем Уэйн повернулся к мячу спиной и прямо помчался туда, куда тот приземлится без аута. Обязательно приземлится. Ему уже не нужно снова смотреть на мяч, пока тот не упадет на зеленый корт ровно перед задней линией. Он уже по другую сторону траектории отскочившего мяча, все еще бежит. Отчего-то он кажется каким-то злым. Он заходит за второй взлет отскочившего мяча так, как заходят за того, кому сейчас сделают больно, и ему приходится забыть о ногах, в полупируэте развернуться к мячу и хлестнуть с полулета правой прямо сквозь него, поймав на подъеме и отправив по линии в обвод порт-вашингтонца, который по-своему рассчитал проценты и последовал за красотой свечи до сетки. В честь действительно хорошего приема порт-вашингтонец аплодирует ладонью о палку, хотя и бросает взгляды на порт-вашингтонский тренерский состав на галерее. Стеклянная панель зрителей на уровне земли, а теннисисты играют на кортах под ней, словно бы вырезанных в котловане, выкопанном давным-давно: некоторые северо-восточные клубы предпочитают корты ниже уровня земли, потому что, когда ставят Легкие, земля утепляет зал и коммунальные счета становятся всего лишь устрашающими, а не за гранью добра и зла. Окно галереи тянется над головой с 1-го корта по 6-й, но самое заметное зрительское скопление в той ее части, что выходит на Шоу-корты 1-х и 2-х 18-летних юношей – Уэйна, Хэла и двух лучших из ПВТА. Теперь, после балетного победного удара Уэйна, из-за стекла слышатся печальные аплодисменты: на кортах звук аплодисментов приглушен и загрязнен шумом с кортов, а потому звучит как отчаянный стук запертых на большой глубине страдальцев, потерпевших кораблекрушение. Окно – как стекло аквариума, толстое и чистое, и не пропускает звук, так что на галерее кажется, будто 72 мускулистых подростка бегают в яме попарно в полной тишине. Почти все на галерее одеты в теннисную форму и светлые нейлоновые спортивные костюмы; на некоторых даже напульсники – теннисный эквивалент вымпелов и енотовых шуб футбольных фанатов.

Пост-пируэтная инерция Джона Уэйна бросает его на тяжелый черный брезент, свисающий по обеим сторонам 36 кортов на системе карнизов и колец, примерно как шторка в душе с претензией, – брезент скрывает пухлую белую изоляцию и создает узкий проход для игроков, чтобы не пересекать открытые корты и не прерывать игру. Уэйн врезается в тяжелый брезент и отскакивает с резонирующим «бум». Звуки на корте в закрытом помещении – мощные и сложные; у всего есть эхо, и все эха сливаются. На галерее Тэвис и Нванги кусают кулаки, а Делинт прижимается плоским носом к стеклу, пока все остальные вежливо аплодируют. Штитт во время стресса спокойно постукивает указкой по языку сапога. Но Уэйну не больно. Многие врезаются в брезент. Для того он там и висит. А звучит всегда хуже, чем есть на самом деле.

Но разносится бум брезента жутко. Он встряхивает Тедди Шахта, который стоит на коленях в проходике за 1-м кортом, держа голову М. Пемулиса, пока тот на одном колене блюет в высокое белое пластмассовое ведро для мячей. Шахту приходится слегка отодвинуть Пемулиса, когда на миг в изогнувшемся брезенте показываются очертания Уэйна и грозят опрокинуть Пемулиса, а то и ведро заодно, отчего выйдет совсем некрасиво. Пемулис, с головой погруженный в личный ад тошнотных предматчевых нервов, слишком занят тем, чтобы блевать беззвучно, а потому не слышит злой стук победного удара Уэйна или его же бум по тяжелому занавесу. В проходике дубак – в мире изоляции и двутавров, отгороженном от инфракрасных обогревателей над кортами. Пластмассовое ведро наполнено старыми лысыми теннисными мячами «Уилсон» и завтраком Пемулиса. Ну и, понятно, запашок. Шахту все равно. Он слегка поглаживает висок Пемулиса, как когда-то в Филли его самого, больного, гладила мама.

На уровне глаз в брезенте встречаются пластиковые окошки – бойницы, дающие обзор на корты из холодного закулисного прохода. Шахту видно, как Джон Уэйн идет к стойке сетки и переворачивают свою карточку, меняясь с оппонентом сторонами. Меняться сторонами после каждого нечетного гейма приходится даже на крытых кортах. Никто не знает, почему именно нечетного. На каждом корте ПВТА к стойке сетки приварена другая стойка, с двойным набором как бы перекидных карточек с большими красными цифрами от 1 до 7; в игре без арбитра полагается самому переворачивать карточку при каждой смене сторон, чтобы с галереи было проще следить за счетом сета. Многие юниоры ленятся переворачивать карточки. Уэйн в ведении счета всегда автоматичен и скрупулезен. Отец Уэйна – асбестовый шахтер, который в свои сорок три намного старше всех в своей смене; сейчас он носит трехслойные маски и держится изо всех сил, пока Джон Уэйн не начнет зашибать серьезные $ и не вытащит его из шахты. Он не видел, как играет его старший, с тех пор, как в прошлом году Джона Уэйна лишили квебекского и канадского гражданства. Карточка Уэйна на «5»; его оппоненту переворачивать еще не довелось. Уэйн при смене сторон даже никогда не присаживается на свои законные 60 секунд. Когда он проходит мимо стойки, его оппонент, в голубой рубашке с широким воротником и надписями «Уилсон» и «ПВТА» на рукавах, говорит что-то неагрессивное. Уэйн никак не реагирует. Просто идет к задней линии – дальней от брезентового окошка Шахта – и подкидывает мяч на сетчатом лице палки, пока порт-вашингтонец отсиживается на брезентовом режиссерском стуле и стирает полотенцем пот с рук (обе вполне себе среднего размера), и бросает взгляды на галерею за стеклянной панелью. Что в Уэйне главное – он деловой парень. Его лицо на корте – безучастно жесткое, с гипертоническим выражением шизофреников или дзен-адептов. Как правило, он все время смотрит перед собой. Спокоен настолько, насколько это возможно. Его эмоции выражаются в скорости. Интеллект как стратегический фокус. Его игра, как и поведение в целом, кажутся Шахту не столько мертвыми, сколько неживыми. Ест и учится Уэйн в одиночку. Иногда его видят с двумя-тремя экспатами-канашками из ЭТА, но когда они вместе, от них веет угрюмостью. Шахт не знает, что Уэйн думает о США или статусе своего гражданства. Ему кажется, что Уэйну кажется, это не так уж и важно: ему на роду написано попасть в Шоу; он станет деловым шоуменом спорта, гражданином мира, вечно неживым, ходячей рекламой сока или мази для растирания.

В Пемулисе уже ничего не осталось, он содрогается в сухих спазмах над ведром, его палки «Данлоп» с натуральными струнами в чехлах и экипировка свалены в шаге от Шахта. На кортах дожидаются только их.

Шахт играет 3-м в одиночном разряде 18-летних команды Б, Пемулис – 6-м. Они заметно запаздывают. Их оппоненты уже на задних линиях кортов 9 и 12, ждут, когда те выйдут и разогреются, нервничают, разминаются так, как когда ты уже размялся и готов, чеканят свежие яркие мячики на черных широкопрофильных палках «Уилсон». По контракту администрации все студенчество Порт-Вашингтонской теннисной академии оснащается бесплатными и обязательными палками «Уилсон». Ничего личного, но академия будет решать за Шахта, каким брендом играть, только через его труп. Сам он предпочитает «Хед Мастеры», и его выбор считается необычным и эксцентричным. Представитель «АМФ-Хед» достает их Шахту из какого-то заросшего паутиной склада, где они хранятся с тех пор, как производство закрыли много лет назад после революции больших голов ракеток. У алюминиевых «Хед Мастеров» головы небольшие, с идеально круглой игровой поверхностью и тускло-синей пластиковой вилкой, и похожи они не столько на оружие, сколько на игрушки. Койл и Аксфорд вечно стебутся, что им как раз попадался «Хед Мастер» на каких-нибудь блошином рынке или гаражной распродаже, и лучше бы Шахту туда поторопиться, а то разберут. Когда его стебут, Шахт, который, как исторически сложилось, близок с Марио и с Лайлом в качалке (куда Шахту из-за колена и болезни Крона нравится ходить даже в выходные, чтобы сжечь дискомфорт, и Делинт и Лоуч вечно с ним носятся, чтобы он не перекачался), только улыбается и помалкивает.

– Ты в порядке?

Пемулис отвечает «Бларх». Вытирает лоб, давая понять, что закончил, и поддается, когда его поднимают на ноги, и стоит без поддержки, уперевшись в бедра, слегка согнувшись.

Шахт выпрямляется и разглаживает повязку на коленном ортезе.

– Ты давай, приходи в себя. Уэйн уже умчал вперед.

Пемулис недовольно шмыгает:

– И почему каждый раз у меня такой мандраж? Это же совсем на меня не похоже.

– С кем-то бывает, вот и все.

– Я просто не узнаю себя в этом согнувшемся блюющем бледном парне.

Шахт собирает экипировку.

– У некоторых нервы в желудке. Сисне, Отрава, Господ, ты: людижелудки.

– Тедди, брат, чувак, я ни разу не ездил на турниры с похмельем. Я тщательно готовлюсь. Даже ни понюшки веселящего газа. Отправляюсь в кроватку ровно в 23:00, чистый и розовощекий.

Проходя мимо пластикового окошка за кортом 2, Шахт видит, как Хэл Инканденца пытается обвести своего соперника, сеточника, барочным резаным слева, но мажет. Карточка Хэла уже на «4». Шахт приветливо машет Хэлу, но тот все равно не может увидеть. Пемулис в холодном проходе идет перед ним.

– Хэл тоже далеко ушел. Еще одна победа за силами добра.

– Господи, как же мне хреново, – говорит Пемулис.

– Могло быть и хуже.

– С этого момента, пожалуйста, поподробней.

– Это хотя бы не как тогда с желудком в Атланте. Здесь мы в уединении. Никто не заметил. Сам видел их стекло: для Штитта и Делинта тут все как в немом кино. Никто ничего не слышал. Наши подумают, что мы тут хлестали друг друга по щекам, чтобы раззадорить, типа того. Или скажем всем, что у меня начались колики. Это ерунда по шкале проблем с желудком.

Пемулис перед игрой совсем другой человек.

– Блин, я никчемный.

Шахт смеется:

– Да ты самый кчемный из всех, кого я видел. Хватит себя накручивать.

– Ни разу в детстве не тошнило. А теперь меня как будто тошнит только из-за того, что я волнуюсь, как бы не стошнило.

– Ну вот, сам видишь. Просто не думай ни о чем торакальном. Представь, что у тебя нет желудка.

– У меня нет желудка, – говорит Пемулис. Хотя бы сейчас, в проходе, он не озирается, когда говорит. Он несет четыре палки, жесткое белое полотенце ПВТА из раздевалки, банку из-под теннисных мячей с хлорированной лонг-айлендской водой, нервно застегивает и расстегивает чехол верхней палки. У Шахта всегда только три палки. Чехлов на них нет. За исключением Пемулиса, Рэйдера, Анвин и пары других, кто предпочитает натуральные струны, которым действительно нужна защита, никто в Энфилде чехлами не пользуется; как бы такая антимейнстримная позиция. Люди с чехлами словно говорят, что они серьезные игроки и за натуральный продукт. Похожая повсеместная антигордость ЭТА – носить рубашки только навыпуск. Орто Стайс раньше тренировался в черных обрезанных джинсах, пока Штитт не велел Тони Нванги на него наорать. В каждой академии есть свой стиль или антистиль. В ПВТА, де факто более-менее «дочке» «Уилсона», на каждой палке с синтетическими струнами необязательные голубые чехлы «Уилсон» и большая красная «W» по шаблону на синтетических струнах. Если хочешь попасть в бесплатный список на палки, приходится разрешать своей компании напылять логотипы на струны, – таков универсальный юниорский расклад. На оранжевых синтетических струнах «Гамма-9» Шахта – странное даосское параболическое лого «АМФ-Хед Инк.» Пемулис не значится в списках «Данлопа» 88, но просит стрингера ЭТА напылять на свою ракетку трейдмарк «Данлопа» с точкой и окружностью – по мнению Шахта, проявление какой-то трогательной неуверенности в себе.

– Я играл с твоим в Тампе два года назад, – говорит Пемулис, обходя старый бесцветный мяч с тренировок, что всегда замусоривают проходы за брезентом. – Имя на языке вертится.

– Ле-что-то-там, – отвечает Шахт. – Очередной канашка. С очередным именем на Ле.

Марио Инканденца в эташных трениках маленького Одерна ТаллатКялпши бесшумно ковыляет где-то в 10 м позади, с задвинутым полицейским замком и безБолексной головой; он заключает спину Шахта в треугольную рамку из больших и указательных пальцев, симулируя взгляд через объектив. Марио разрешили поехать с командами на Пригласительный «Вотабургер» ради досъемок материала для его короткометражной и позитивной ежегодной документалки – кратких мнений участников, светлых моментов, эпизодов из закулисья и эмоциональных моментов на кортах, и т. д., – которую каждый год раздают выпускникам, спонсорам и гостям ЭТА на пред-Благодаренческой фандрайзинговой выставке и формальном торжестве. Марио прикидывает, где в брезентовом туннеле взять достаточно света, чтобы заснять напряженный холодный гладиаторский выход на матч, с торчащими теннисными ракетками наперевес, как неприличными букетами, не пожертвовав при этом сумраком, диффузией и гладиаторски-обреченными силуэтами, которые дает сумрачный проход. Когда Пемулис каким-то таинственным образом победит, он посоветует Марио, может, что-то типа подвесить «Марино 350» с диффузионным фильтром на какойнибудь кабель, чтобы можно было бы следовать за силуэтами на примерно двойном фокусном расстоянии, или, как вариант, светосильный объектив, а «Марино» установить в самом начале туннеля, чтобы спины силуэтов постепенно растворялись в обреченной мгле низкой экспозиции.

– Помню, твой – он как одно ходячее предплечье. Только и делает, что режет из-за спины. ВУВС у него вообще не меняется. Если подашь налево – срежет в хафкорт. Обойдешь его просто по щелчку пальца.

– Ты насчет своего волнуйся, – отвечает Шахт.

– У твоего – ноль воображения.

– А у тебя пустая дыра вместо желудка, не забывай.

– Я человек без желудка.

Они выходят из вырезов в брезенте с поднятыми в жесте извинения перед соперниками руками, идут на теплые корты, по «медленной» зеленой ластикоподобной поверхности композита в помещении. Слух, как и глаза, привыкает к звукам огромного помещения. Охи, стуки, тыки и визг кед. Корт Пемулиса почти на женской территории. Корты с 13-го по 24-й – девушек 18 лет А и Б: скачущие косы, двуручные бэкхенды и пронзительный визг, который, если бы они его сами послушали, то, типа, тут же прекратили бы такое безобразие. Пемулис не понимает, очень приглушенные аплодисменты из-за панели галереи – это сардонические аплодисменты из-за того, что он наконец явился после перерыва на поблевать, или искренние – К. Д. Койлу на корте 3, который послал свечу с такой дурью, что мяч свернул тройку прожекторов. Не считая ватных ног, Пемулис чувствует себя безжелудочно и относительно норм. Этот матч для него в плане «Вотабургера» – пан или пропал.

В инфрасвете корты теплые и мягкие; обогреватели, вкрученные в обе стены над верхним краем брезента, глубокого тепло-красного цвета маленьких квадратных солнц.

Все порт-вашингтонские игроки – в одинаковых носках, шортах и заправленных рубашках. На вид они хороши, но какие-то неженки, с чемто от манекенов. Большинству высокорейтинговых учеников ЭТА разрешено подписывать контракт с любой компанией, но не за деньги, а за бесплатную экипировку. Койл – «Принс» и «Рибок», как и Тревор Аксфорд. Джон Уэйн – «Данлоп» и «Адидас». Шахт – палки «Хед Мастер», но форма и наколенники собственные. Орто Стайс – «Уилсон» и сплошь черная «Фила». Кит Фрир – палки «Фокс» и одновременно и «Адидас», и «Рибок», пока какой-нибудь представитель одной из этих двух новоновоанглийских компаний не раскусит. Трельч – «Сполдинг», и пусть благодарит бога хотя бы за это. Хэл Инканденца – «Данлоп», легкие хайтопы «Найк» и ортез «Эйр Стиррап» для дурацкой лодыжки. Шоу – палки «Кеннекс» и форма из линии «Большие & высокие» от «Тачани». Предпринимательская жилка Пемулиса в итоге подарила ему полную свободу выбора, хотя Делинт и Нванги запрещают ему носить на соревнованиях футболки, хоть как-то упоминающие «Шинн Фейн» или этот его чертов Оллстон.

Прежде чем пойти к задней линии и разогреться на ударах с отскока, Шахту нравится поболтаться у корта, постучаться головой о струны и послушать звон натяжения, поправить полотенце на спинке стула, проверить, чтобы на карточках не остался счет прошлого матча, и т. д., а потом он еще любит чуток пошаркать вдоль задней линии, поискать комки пыли от войлочных мячей, кочки или ухабы от подъема почвы в холодную погоду, поправить ортез на больном колене, раскинуть могучие руки, как на распятье, и в паре рывков размять грудные мышцы и манжеты плечевых суставов. Его оппонент терпеливо ждет, покручивая в руках полибутиленовую палку; а когда они наконец начинают разыгрываться, лицо у него довольное. А для Шахта главное, чтобы матч приносил удовольствие, так или иначе. Победа для него уже не главное, со времен сперва Крона, а потом колена в шестнадцать. Скорее всего, теперь он назовет победу в матче «желательной», не больше. Что характерно, за последние два года, с тех пор, как он перестал переживать, его игра слегка улучшилась. Как будто его жесткая плоская игра потеряла всякий смысл за пределами собственно игры, и начала подпитываться самой собой, стала полнее, легче, не такой рваной, – впрочем, и остальные игроки тоже развивались, даже быстрее, и с шестнадцати лет рейтинг Шахта медленно, но верно идет ко дну, а тренеры прекратили разговоры даже о стипендии в лучших вузах. Но Штитт со времен колена и потери всяких стимулов, кроме самой игры, к нему потеплел, и общается с Шахтом почти на равных, а не как с экспериментальным объектом с высокими ставками. Шахт в глубине души уже морально готов к будущей карьере стоматолога и даже, когда не катается по турам, дважды в неделю практикуется у специалиста по зубным корням в Национальном фонде черепно-лицевой боли в восточном Энфилде.

Шахту кажется странным, что Пемулис так пыжится из-за прекращения употребления всяких веществ за день до игры, но при этом не связывает неврастенический желудок с какой-либо ломкой или зависимостью. Он никогда не скажет Пемулису в лицо, если только тот сам прямо не спросит, но Шахт подозревает, что Пемулис физически зависим от дринов – Прелюдина, Тенуата, чего-то такого. Это не его дело.

Предполагаемый франко-канадец Шахта такой же плечистый, как Шахт, но кряжистей, лицо у него смуглое и с какой-то эскимоидной структурой, в восемнадцать лет волосы на лбу поредели так, что сразу ясно – спина у пацана уже волосатая, а разогревается он с безумными подкрутками – апатичные топ-спины с западного форхенда и долбанутые кроссы с обратным вращением с одноручного хвата в ответку, при ударе колени всякий раз странно подгибаются, а в поступи полно танцевальных завитушек – не человек, а комок нервов. Если бьешь так же сильно, как Шахт, нервного фаната подкруток можно более-менее слопать на обед, да и Пемулис оказался прав: бэкхенд парня всегда резаный и шлет мяч низко. Шахт оглядывается на пемулисовского – крикуна с угрюмым профилем и костлявым видом недавнего пубертатного периода. Пемулис странно оптимистичен и уверен в себе, после пары минут возни с бутылками воды, где полоскал полость рта и все такое. Наверно, Пемулис победит, вопреки себе. Шахт думает, что надо бы отловить одного из двенадцатилетних, над которыми он шефствует, и отправить в проход незаметно опустошить ведро Пемулиса, пока никто из покидающих корт не заметил. Любые признаки нервной слабости отмечаются и протоколируются, в ЭТА, а Шахт уже обратил внимание на сильный эмоциональный интерес Пемулиса в участии на Пригласительном «Вотабургере» на День благодарения. Ему показалось, что то, как Марио шастал в холодном проходе, почесывая в большом затылке из-за технических проблем с освещением, было довольно забавно. На «Вотабургере» не будет ни Легких, ни брезента, ни сумрачных туннелей: тусонский турнир уличный, а в Тусоне под 40 °C даже в ноябре, и солнце там при смэшах и подачах – подлинный ретинальный данс макабр.

Хотя Шахт, как и все, каждый квартал покупает мочу, Пемулису кажется, что Шахт употребляет химию так же, как те взрослые, которые иногда забывают допить коктейли, употребляют алкоголь: чтобы сделать напряженную, но преимущественно нормальную внутреннюю жизнь по-интересному другой, но не более, без компонента какого-то облегчения; что-то вроде туризма; и Шахту даже незачем волноваться из-за бесконечных тренировок, как Инку или Стайсу, ему не становится плохо из-за физического стресса от постоянных дринов, как Трельчу, он не страдает от плохо скрываемых психологических побочных эффектов, как Инк, Сбит или сам Пемулис. От того, как Пемулис, Трельч, Сбит и Аксфорд употребляют вещества, восстанавливаются после употребления, от их жаргонного арго для общения о различных веществах у Шахта мурашки по коже, ну, чуточку, хотя с тех пор, как перелом колена переродил его в шестнадцать лет, он приучился жить своей внутренней жизнью и не лезть в чужие. Как и многие очень крупные люди, он рано свыкся с мыслью, что место в мире занимает очень маленькое, а его воздействие на окружающих – и того меньше, и это главная причина, почему он иногда забывает доупотребить свою порцию какого-либо вещества: ему становится достаточно интересно и то, как он уже начинает себя чувствовать. Он из тех, кому не надо много, не говоря о куда большем.

Шахт и его оппонент разогреваются на ударах с отскока с текучей экономией в движениях, отработанной за многие годы разогревов на ударах с отскока. Они обмениваются ударами с лета у сетки, потом пристреливаются парой свечей, которые расслабленно и легко отбивают над головой, медленно разгоняясь с половинной скорости до трех четвертей. По ощущениям, колено преимущественно в порядке, гнется. «Медленные» композиты кортов в помещениях не приветствуют жесткую плоскую игру Шахта, зато дружелюбны к колену, которое после пары дней на цементе разносит чуть ли не до размеров волейбольного мяча. Здесь, на 9-м, играя наедине, далеко от окна галереи, Шахт просто счастлив.

В больших закрытых клубах есть такое укрепляющее ощущение гулкого пространства, какого никогда не бывает на улице, особенно на холоде, когда мячи жесткие и угрюмые, и отлетают от плоскости ракетки со звоном без эха. Здесь же все трещит и бухает – вскрики, визг кроссов, бухающие попадания и мат разносятся по-над бело-зеленой поверхностью и отдаются эхом от каждого брезента. Скоро они все перейдут в помещение на зиму. Штитт сдастся и разрешит надуть Легкое над шестнадцатью Центральными кортами ЭТА; день надува – как субботник; веселый и объединяющий, и все вместе снимут центральные ограждения и ночные прожекторы и развинтят стойки на секции, сложат и унесут, а потом в фургонах приедут ребята из «ТесТар» и ATHSCME, с сигаретами в зубах щурясь с усталым профессионализмом на полные тубусы синих чертежей, и прилетит один, а то и два вертолета ATHSCME со стропами и крюками для купола и обтекателя Легкого; и Штитт, и Делинт пошлют младших эташников принести инфракрасные обогреватели из того же гофрированного ангара, куда уберут ограждения и прожекторы, и потащат армии 14и 16-летних, вызывая в памяти то ли корейцев, то ли листорезов, секции, обогреватели, полотна гортекса и длинные гало-литиевые лампы, пока 18-летние рассиживаются на брезентовых стульях и стебутся, потому что уже оттаскали свою листорезовую долю запчастей Легкого в 13–16. Два мужика из «ТесТар» будут надзирать, как Отис П. Господ и самые выдающиеся технари этого года ставят обогреватели, подключают свет, протягивают коаксиальные кабели с керамическими джеками между главным щитком в насосной и трансформатором «Санстренд» и запускают вентиляторы циркуляции и пневматические лебедки, которые поднимут Легкое до формы иглу-небоскреба над шестнадцатью кортами четыре на четыре, согретое одними только гортексом, переменным током и гигантским вытяжным эффектуатором ATHSCME, который команда ATHSCME привезет на одном из вертолетов ATHSCME на стропах и установит и закрепит на соске-обтекателе Легкого, на самой вершине надутого купола. И в первую ночь после Установки – традиционно это четвертый понедельник ноября – все желающие старшеклассники 18 лет раскочегарят инфракрасные обогреватели, накурятся, нажрутся пиццы с низким содержанием липидов из микроволновки и будут играть всю ночь, самозабвенно обливаясь потом, спрятавшись от зимы на вершине плоскоголового холма Энфилда.

Шахт отходит в левом квадрате назад и помогает своему парню разогреться с подачами – на удивление плоскими и низкими для нервного фаната легких касаний. Каждый мяч Шахт приземляет с суровой нижней подкруткой, чтобы они откатывались обратно к нему и он подавал их назад, тоже разогреваясь. Разогрев давно стал автоматической процедурой и не требует внимания. Далеко на 1-м Шахт видит, как Джон Уэйн зафигачивает с бэкхенда кросс. Уэйн бьет с такой силой, что там, где мяч встретился со струнами, повисает грибовидное облачко зеленых ворсинок. Карточки слишком далеко, не разобрать в кисло-яблочном свете, но по тому, как лучший игрок Порт-Вашингтона возвращается к задней линии для следующего розыгрыша, отлично видно, что зад ему уже поднадрали. В большинстве юниорских матчей все, что после четвертого гейма, – чаще всего уже так, формальность. К этому времени оба игрока знают итоговый счет. Видят общую картину. Уже решили, кто проиграет. Соревновательный теннис, стоит достигнуть определенного плато навыка и закалки, во многом происходит в голове. Штитт бы сказал, что теннис не для «головы», а для «духа», но, насколько понимает Шахт, это одно и то же. Насколько понимает Шахт, штиттовская философия такова: чтобы выиграть себе достаточно времени, в которое все тебя считают успешным, нужно одновременно очень за это переживать, но при этом не переживать вообще 89. Шахт, наверное, больше не переживает с необходимой силой, так что встретил свое постепенное вытеснение из команды А одиночек с хладнокровием, в котором одни эташники разглядели силу духа, а другие сочли за явный признак слюнтяйства и усталости. Только один-два человека употребляли слово «смелый» в связи с радикальной реконфигурацией Шахта после болезни Крона и колена. Хэл Инканденца, который, наверное, так же асимметрично злоупотреблял по части переживания, сколько Шахт – по части непереживания, относил непротивление Шахта к какому-то внутреннему упадку сил, какому-то серо-роковому отказу от стремлений детства в пользу серой взрослой посредственности, и страшится этого непротивления; но раз Шахт – старый друг и надежный трезвый водитель, и со времен колена даже настоящая душа компании, – и Хэл горячо молится, чтобы после каждого дня на открытом корте его лодыжка не становилась размером с волейбольный мяч, – Хэл в глубине души, как ни странно, почти как-то восхищается и завидует, что Шахт стоически посвящает себя оральным профессиям и бросил мечтать о Шоу после выпуска – этому духу чего-то другого, не провала, чего-то такого, что непонятно, как назвать, будто забыл слово, которое знаешь, что знаешь, – Хэл не может испытывать к спортивному штопору Тедди Шахта презрения, вполне естественного для человека, который сам втайне так ужасно переживает, так что они вообще эту тему не затрагивают, и Шахт весело и молча водит тягач в случаях, когда остальные уже настолько не в состоянии, что приходится прикрывать один глаз, лишь бы видеть только одну дорогу, и без протестов смиряется с перспективой ежеквартально покупать по розничной цене мочу, и слова не скажет о деградации Хэла в плане веществ от случайного туриста до одержимого жителя подземелий, о визитах в насосную и «Визине», хотя про себя Шахт уверен, что необъяснимое, но заметное подспорье подземной одержимости в кипучем рейтинговом расцвете Хэла должно быть чем-то временным, что конверт со счетом по психической кредитке уже на подходе к почтовому ящику Хэла, где-то, скоро, и ему заранее грустно из-за того, что рано или поздно это все аукнется. Хотя явно не на госах. Хэл порвет госы, а Шахт наверняка будет среди тех, кто поборется за место на экзамене по шуйцу от него, и сам это признает первым. На 2-м Хэл делает вторую кикподачу с левой в правый квадрат с таким топ-спином, что мяч едва не перепрыгивает через голову 2-го порт-вашингтонца. На Шоу-кортах 1 и 2, очевидно, в разгаре избиение младенцев. Доктор Тэвис теперь не угомонится. На галерее Уэйну и Инканденце уже даже почти не аплодируют; в какой-то момент начинает казаться, что это все равно что римляне аплодировали бы львам. Все тренеры, персонал, родители ПВТА и гости в галерее над головой – в теннисных костюмах, высоких белых носках и заправленных рубашках, как у людей, которые сами играют нечасто.

Шахт и его парень начинают игру.

Наставник Пэт Монтесян и Дона Гейтли в АА любит напоминать Гейтли, что новый жилец Джоффри Дэй может оказаться для него, Гейтли, как сотрудника Эннет-Хауса бесценным учителем терпения и терпимости.

– И вот итог – в сорок шесть лет я пришел сюда учиться жить по клише, – вот что говорит Дэй Шарлотте Трит сразу после того, как Рэнди Ленц спросил – опять, – сколько времени, в 08:25.– Отдать всю волю и жизнь на поруки клише. «Один день за раз». «Тише едешь, дальше будешь». «Решай проблемы по мере поступления». «Смелость – это страх, который распрощался с жизнью». «Проси о помощи». «Да будет не моя воля, но Твоя». «Без труда не вытянешь и рыбку из пруда». «Расти или уйди». «Возвращайся еще».

Бедная старая Шарлотта Трит, которая чопорно вышивает рядом с Дэем на старом виниловом диване, только что привезенном из «Гудвила», поджимает губки.

– Помолись, чтобы тебе даровали хоть капельку благодарности.

– О нет, но суть же как раз в том, что мне уже повезло обрести благодарность, – Дэй забрасывает одну ногу на другую так, что его тщедушное изнеженное тельце наклоняется к ней. – За что, поверь мне, я также благодарен. Я пестую благодарность. Это входит в систему клише, согласно которой я теперь живу. «Благодарным быть старайся не забыть».

«Алкаш благодарный не станет пить». Я знаю, что на самом деле клише звучит как «Сердце благодарное не станет пить», но так как внутренние органы на самом деле не употребляют алкоголь, а у меня еще хватает силы воли, чтобы жить по старым добрым клише, а не окончательно скатиться к нон секвитур, я беру на себя смелость легкой поправки, – все это с совершенно наглым и невинным видом. – Разумеется, поправки благодарной.

Шарлотта Трит оглядывается на Гейтли в поисках поддержки или вмешательства как сотрудника и блюстителя догм. Несчастная дурочка до сих пор как потерянная. Да и все тут потерянные, до сих пор. Гейтли напоминает себе, что он тоже, скорее всего, по большому счету потерянный, до сих пор, даже после стольких сотен дней. «Я не знал, что я не знал» – очередной слоган, который какое-то время кажется таким поверхностным, а потом вдруг резко становится глубоким, как бывает в водах обитания омаров у Северного побережья. Ерзая во время утренних медитаций, Гейтли всегда старается себе напомнить, что для того ЭннетХаус и предназначен: купить этим несчастным долбанашкам время, тонкую дольку времени для воздержания, пока они не ощутят всю истину и глубину – почти волшебство – под мелкой поверхностью того, что пытаются сделать.

– Пестую я ее истово. По вечерам делаю упражнения на благодарность. Можно сказать, благодарные отжимания. Спросите Рэнди, он подтвердит, что я делаю их как по часам. Усердно. Прилежно.

– Ну, это просто правда, – шмыгает Трит, – про благодарность-то.

Все, кроме Гейтли, который лежит на другом, старом диване напротив

этих двоих, игнорируют разговор и смотрят старый картридж «ИнтерЛейса», у которого проблемы с трекингом – глючные полосы отъедают низ и верх экрана. Дэй все никак не уймется. Пэт М. просит свежеиспеченных сотрудников видеть в тех жильцах, которых хочется забить насмерть, ценных учителей терпения, терпимости, самодисциплины, сдерживания.

Дэй все никак не уймется.

– Одно из упражнений – быть благодарным за то, что жизнь теперь намного проще. Раньше я иногда думал. Думал длинными сложносочиненными предложениями с придаточными, а порою и залетным многосложным словцом. Теперь же я обнаружил, что это излишество. Отныне я живу по диктату макраме, которые заказывают по рекламкам на последних страницах старого «Ридерс Дайджеста» или «Сатедей ивнинг пост». «Тише едешь, дальше будешь». «Не забывай не забывать». «Кабы не милость Божья» с большой буквы «Б». «Переверни страницу». Четко, круто сварено. Односложно. Старая добрая мудрость Нормана Роквелла – Пола Харви [77]. Я вытягиваю перед собой руки, бреду и перечисляю клише. Монотонно. Интонация ни к чему. Может, это тоже? Может, это достойно войти в сборник замечательных клише? «Интонация ни к чему»? Нет, пожалуй, слишком многосложно.

– Как же все это задолбало, – говорит Рэнди Ленц.

Бедная старая Шарлотта Трит, уже девять недель чистая, напускает все больше и больше чопорности. Снова оглядывается на Гейтли, который лежит на спине на совсем другой софе в гостиной, задрав одну кроссовку на квадратный протертый мягкий подлокотник, почти закрыв глаза. Только сотрудникам Хауса разрешено валяться на диванах.

– Отрицание, – наконец находится Шарлотта, – лишь приносит страдание.

– А мож, оба возьмете и вот на хер заткнетесь? – говорит Эмиль Минти.

Джоффри (не Джофф – Джоффри) Дэй в Эннет-Хаусе уже седьмой день. Он прибыл из печально известной клиники Димок в Роксбери, где был единственным белым, а это, готов спорить Гейтли, должно было расширить его горизонты. Лицо у Дэя скуксившееся, пустое, смазанное и плоское – нужно немало усилий, чтобы смотреть на него без неприязни, – а глаза как раз начали оттаивать от моргающего ступора раннего этапа трезвости. Дэй – новичок и конченый человек. Приверженец Кваалюда под красненькое, который однажды в конце октября все-таки уснул за рулем «Сааба» и въехал в витрину малденского спортивного магазина, а затем вышел и продолжал свой нетрезвый путь, пока его не взяли прибывшие Органы. Который преподавал какую-то бредятину вроде социальной историчности или исторической социальности в какой-то гимназии на Экспрессвей в Медфорде, а на приемке сказал, что также является кормчим «Ежеквартального Академического журнала». Слово в слово, рассказывала управдом: «кормчий» и «Академический». На приеме также выяснилось, что Дэй не помнит большую часть последних лет и что лампочка у него на чердаке до сих пор искрит. Детоксикация в Димоке, где бюджета едва хватает на Либриум в случае белой горячки, должно быть, выдалась особенно жуткой, потому что Джоффри Дэй заявляет, что ее вовсе не было: теперь его история – что якобы в один ясный денек он сам пешочком прогулялся в Эннет-Хаус из дому в 10 км отсюда в Малдене и нашел это место настолько вопительно уморительным, чтобы так сразу уходить. Образованные новички, если верить Эухенио М., – хуже всех. Они живут в своей голове и своей головой, а там-то Болезнь и раскидывает лагерь 90. Дэй носит чинос неопределенного оттенка, коричневые носки с черными туфлями и рубашки, которые Пэт Монтесян в приемке записала как «восточно-европейские гавайские рубашки». Дэй сидит на виниловом диване с Шарлоттой Трит после завтрака в гостиной Эннет-Хауса с парой других жильцов, которые сегодня не работают или не работают с утра, и с Гейтли, который отмотал всю ночную смену в переднем кабинете до 04:00, потом сдал пост Джонетт Фольц, чтобы поехать убираться в Шаттакской ночлежке до 07:00, а потом притащился назад и подменил Джонетт, чтоб она уехала на свое собрание АН с кучкой аэнщиков на чем-то типа багги для дюн – если данные дюны располагаются в аду, – и который теперь пытается выдохнуть и прийти в себя, следя взглядом за трещинами в краске на потолке гостиной. Гейтли часто охватывает ужасное чувство утраты, в плане наркотиков, по утрам, до сих пор, даже после стольких месяцев сухости. Его наставник из Группы «Белый флаг» утверждает, что некоторые так и не могут прийти в себя после утраты того, кого считали своим единственным истинным другом и любовником; им остается только ежедневно молиться о терпении и стальных бубенчиках между ног, чтобы жить с утратой и скорбью, пока рана наконец не зарубцуется. Наставник, Грозный Фрэнсис Г., ни на йону не грузит Гейтли херней, что по этому поводу надо, типа, испытывать негатив: напротив, хвалит Гейтли за честность, когда однажды ранним утром тот сломался, разревелся, как ребенок, и рассказал об этом по таксофону – ну, о чувстве утраты. Это миф, что никто не тоскует. По своему Веществу. Блин, да если б никто не тосковал, то и помощь была б не нужна. Просто надо Просить о помощи и, типа, Перевернуть страницу, со слабостью и болью, чтобы Всегда возвращаться, приходить, молиться, Просить о помощи. Гейтли трет глаз. Такой простой совет действительно похож на набор клише – тут Дэй в чем-то прав. Да, и если Джоффри Дэй не свернет с этой своей дорожки, ему точно конец. Гейтли уже видал, как дюжины людей приходили, рано сбегали и возвращались Туда, а там попадали в тюрьму или умирали. Если Дэю повезет, и он сломается, в конце концов, и придет ночью в кабинет кричать, что он так больше не может, и вцепится в штанину Гейтли, и будет лепетать и просить о помощи любой ценой, Гейтли скажет Дэю, что фишка вот в чем: директивы-клише – это вам не шубу в трусы заправлять, они труднее и глубже, чем кажутся. Что надо попробовать по ним жить, а не просто повторять. Но скажет он это, только если Дэй сам придет и спросит. Лично Гейтли дает Джоффри Д. где-то месяц во внешнем мире, пока он опять не примется приветственно поднимать шляпу при виде паркоматов. Вот только с чего бы Гейтли судить, кто обретет Дар программы, а кто нет, – вот что ему надо помнить. Он пытается свыкнуться с тем, что Дэй учит его терпению и терпимости. А требуются великие терпение и терпимость, чтобы не выдать изнеженному мелкашу пенделя в канаву у Содружки и освободить его койку для того, кто действительно отчаянно этого хочет – ну, Дара. Только вот с чего бы именно Гейтли знать, кто хочет, а кто нет – ну, где-то там, в глубине души. Рука Гейтли под головой, на втором мягком подлокотнике. Старый экран DEC показывает что-то жестокое и красочное, но Гейтли не видит и не слышит. Это был один из его грабительских талантов: он умел включать и выключать свое внимание, как свет. Еще когда он был тут жильцом, пользовался этим особым умением одаренного домушника экранировать раздражители, производить сенсорную сортировку. Это одна из причин, почему у него получилось продержаться девять месяцев в доме с домушниками, гопами, шлюхами, уволенными менеджерами, дамочками из «Эйвон», музыкантами из метро, распухшими от пива строителями, бродягами, негодующими автодилерами, мамашами с постродовой депрой и булимией, кидалами, жеманными трубочистами, быками из Норт-Энда, прыщавыми пацанами с электрическими кольцами в носу, домохозяйками по уши в Отрицании и т. д., – двадцать один человек, и все на отходняке, и все на измене, в играх разума, страдают, ноют и, по сути, сходят с ума и галдят нон-стоп 24-7-365.

В какой-то момент Дэй восклицает: «Ну так зовите лоботомиста, подавайте его сюда!»

Только вот консультант самого Гейтли, когда тот еще был тут жильцом, Эухенио Мартинез, один из добровольцев-выпускников, одноухий бывший мошенник, толкавший мусорные акции, а теперь продавец мобильных телефонов, попавший в Эннет-Хаус еще при основателе – Мужике, Который Не Пользовался Даже Именем – и с тех пор десять лет в завязке, этот Эухенио М., – так вот, Эухенио сразу ласково предостерег Гейтли насчет его особого грабительского селективного внимания и каким оно может быть опасным, потому что как узнать: ты экранируешь внешний мир или Паук? Эухенио звал Болезнь Пауком и рассуждал в категориях «кормить Паука» / «держать Паука в черном теле», и так далее и тому подобное. Эухенио М. вызвал Гейтли в офис управдома и спросил: а что, если экранирование Дона «кормит старого Паука», и как насчет экспериментального разэкранирования на какое-то время? Гейтли ответил, что постарается изо всех сил, вышел и попробовал смотреть игру «Кельтикс» по спонтанке, пока рядом два жильца-трубочиста из Фенуэя завели разговор о том, как какому-то третьему пидору пришлось пойти на операцию и извлечь из пердака скелет какого-то, блять, грызуна 91. Эксперимент по разэкранированию продлился ровно полчаса. Это было как раз перед тем, как Гейтли получил значок за 90 дней, когда он еще был далек от какой-то там нормы или терпимости. В этом году Эннет-Хаус и близко не то фрик-шоу, какое царило при Гейтли.

На сегодня Гейтли полностью свободен от Веществ уже 421 день.

Мисс Шарлотта Трит с аккуратно накрашенным страшным лицом смотрит полосатый фильм с картриджа и что-то вышивает. Разговор между ней и Джоффри Д., к счастью, заглох. Дэй сканирует комнату на предмет, к кому бы еще пристать и выбесить, доказать себе, что ему тут не место, и не идти на контакт, а может, даже так выбесить, что начнется срач и его, Дэя, выпрут, так что виноват будет не он. Так и слышно чавканье, с которым Болезнь разъедает его мозг. Еще в комнате Эмиль Минти, Рэнди Ленц и Брюс Грин, раскинулись на креслах с вылезшими пружинами, закуривают одну сигаретку от конца другой, развалились по-уличному – в позах типа «даже не думай лезть», отчего фактуру их тел почему-то трудно отличить от кресел. Нелл Гюнтер сидит за длинным столом в столовой без дверей, которая находится сразу за раскладным сосновым столиком для старого ТП DEC, белит под ногтями маникюрным карандашом посреди остатков своего завтрака, важным ингредиентом которого явно был сироп. Еще там Берт Ф. Смит, сам по себе, на противоположном конце стола, пилит вафлю ножом и вилкой, прикрепленными к культям лентами-липучками. Бывшему инспектору водительских прав в DMV [78] Берту Ф. Смиту теперь сорок пять, хотя выглядит он на все семьдесят, волосы у него почти целиком белые, пожелтевшие от бесконечного курения, а попал он в Эннет-Хаус в прошлом месяце, после девяти месяцев в городской ночлежке Кембриджа. История Берта Ф. Смита: это его уже пятидесятая с гаком попытка завязать в АА. У Берта Ф. С., когда-то ортодоксального католика, потенциально летальные проблемы с аашной «верой в милосердного бога» с тех пор, как Римская католическая церковь по просьбе его жены постановила их брак недействительным году где-то в 99-м до э. с. после пятнадцати лет совместной жизни. Затем он несколько лет прожил алкоголиком в меблированных комнатах, что, по мнению Гейтли, типа где-то на ступеньку выше, чем бомж-алкоголик. В прошлом году, в сочельник, Берта Ф. С. в Кембридже ограбили и избили до полусмерти, и как бы бросили умирать на морозе, в подворотне, в метель, после чего он потерял кисти и стопы. Дуни Глинна однажды поймали за тем, как он рассказывал Берту Ф. С., что к нему в спальню для инвалидов Пэт подселит новенького, у которого нет не только кистей и стоп, но и рук и ног, и даже головы, а общается он пердежом по азбуке Морриса. Эта острота стоила Глинну трех дней

Полного домашнего ареста и недели дополнительного Дежурства за то, что Джонетт Фольц записала в журнал как «жистокое оброщение». В правом боку Гейтли слышится тихий кишечный стон. Смотреть, как Берт Ф. Смит курит «Бенсон & Хеджес», держа сигарету в культях и выставив локти, словно садовник с секаторами, на взгляд Гейтли, гребаное путешествие на край пафоса. А Джоффри Дэй еще откалывает шуточки про «Если бы не милость божью». А уж как Берт Ф. Смит зажигает спичку и говорить не хочется.

Гейтли, сотруднику с проживанием вот уже четыре месяца, кажется, что увлечение Шарлотты Трит шитьем – подозрительное. Иголки эти. Так и впиваются в тонкий стерильно-белый хлопок, прочно натянутый на пяльцах. Игла вонзается в ткань словно со стуком и писком. Конечно, не тот беззвучный хлоп, как когда вмазываешься. Но все же. И с каким погружением.

Гейтли думает, как бы он определил цвет потолка, если бы его заставили назвать это цветом. Не белый и не серый. Коричнево-желтые полутона – от смолистых сигарет; дымок висит у потолка даже в такую рань нового трезвого дня. Некоторые алкоголики и транк-торчки не спят всю ночь, сидят, дрыгают ногой и непрерывно смолят, хотя после 00:00 картриджи и музыка вообще-то под запретом. За четыре месяца у него уже выработалась особая сноровка сотрудника Хауса, у Гейтли: одновременно видеть все в гостиной и столовой, не глядя. Эмиль Минти, хардкорный панк на хмуром, оказавшийся здесь по причинам, которые пока никто не смог определить, сидит в старой бержерке горчичного цвета, задрав «гады» на одну из стоячих пепельниц, которая еще недостаточно накренилась, чтобы Гейтли велел ему быть это, поосторожней, пожалуйста. Рыжий ирокез и бритый череп у ирокеза Минти начинают буреть, – не самое лучшее зрелище с утра пораньше. Вторая пепельница на полу рядом с его креслом полна погрызенных полумесяцев ногтей, а это по-любому значит, что Эстер Т., которой Гейтли приказал идти уже спать в 02:30, стоило только ему свалить драить полы в ночлежке, в ту же секунду вернулась и опять давай ногти грызть. Если не спать всю ночь, желудок Гейтли будто съеживается и щиплет – то ли от кофе, то ли просто потому, что не спит всю ночь. Минти жил на улицах лет с шестнадцати, это Гейтли видит: у него такой чумазый цвет лица, как у бездомных, когда чумазость въедается в дермальный слой и утолщает его, от чего Минти на вид будто зачехленный. И большерукий водитель «Леже Тайм Айс», тихий паренек, Грин, неразборчивый наркоман, попробовавший всего понемногу, не старше двадцати одного, с лицом, слегка помятым сбоку, носит безрукавки цвета хаки и жил в трейлере в том апокалипсическом трейлерном парке у Оллстонского Выступа; Гейтли нравится

Грин, потому что он умеет держать язык за зубами, когда нечего сказать умного – то есть, по сути, всегда. Татуировка на правом трицепсе пацана – пронзенное сердце поверх пошлого имени «Милдред Трах», которую Брюс Г. зовет своим лучиком в темном царстве, вылитой копией покойной солистки «Дьяволов в человеческом обличье» и единственной любовью своего мертвого сердца и которая этим летом забрала их дочку и бросила его ради парня, который, типа, разводит гребаных лонгхорнов в каком-то Мухосранске к востоку от Атлантик-Сити, Нью-Йорк. Даже по стандартам Эннет-Хауса проблемы со сном у него, у Грина, – мама не горюй, и иногда они с Гейтли в глухую ночь рубятся в криббидж – игру, которой Гейтли научился в тюрьме. Теперь Берт Ф. С. зашелся в сочном приступе кашля – локти торчат, лоб побагровел. Ни следа Эстер Трейл – любительницы грызть ногти и, по словам Пэт, какой-то там «пограничной» [79]. Гейтли видит все не двигаясь, не поворачивая головы и даже не открывая глаз. Еще здесь Рэнди Ленц – это который мелкий дилер органическим коксом, носит пиджаки с рукавами, подвернутыми на руках с искусственным загаром, и постоянно проверяет свой пульс на запястье. Выяснилось, что Ленц представляет особый интерес для людей по обе стороны закона, потому что в этом мае у него сорвало башню и он внезапно залег в чарльзтаунском мотеле и скурил все 100 граммов, которые ему вручил подозрительно доверчивый бразилец во время – о чем Ленц как раз не подозревал – операции УБН в Саус-Энде. После такого проеба по всем фронтам, – совершенно восхитительного, как про себя считает Гейтли, – Рэнди Ленца, с мая, разыскивало столько людей, сколько он в жизни не видел. Он нездорово смазливый на манер многих сутенеров и мелких дилеров, мускулистый на манер военных полицейских – как когда у человека вроде мускулы мускулистые, а сам он ничего даже поднять не может, – со сложно напомаженными волосами и часто по-птичьи дергает головой, чтоб покрасоваться. На волосяном покрове одной руки у Ленца есть небольшая безволосая прогалина, которая, как известно Гейтли, по-любому верный знак того, что у дилера есть нож, а уж кого-кого Гейтли не может переварить, так это владельцев ножей – развязных пацанов, которые завсегда портят честный махач, когда вскакивают с земли с ножом, и по-любому порежешься, пока отнимешь. Ленц учит Гейтли сдержанной вежливости с людьми, которым при одном виде хочется навалять. Все довольно быстро раскусили, – кроме Пэт Монтесян, чья странная легковерность при общении с отбросами, о чем Гейтли не стоит забывать, одна из причин, почему его самого взяли в Эннет-Хаус – раскусили, что Ленц здесь только временно залег на дно: он редко покидает дом, только под принуждением, избегает окон и ездит на обязательные ежевечерние встречи АА/АН в маскировке, похожий на Сесара Ромео [80] после ужасной аварии; а потом всегда просится вернуться в Хаус в одиночку, что не одобряется. Ленц сполз в северо-восточном углу диванчика из искусственного велюра, который втиснул в северо-восточный угол гостиной. У Рэнди Ленца есть такая странная компульсивная привычка быть всегда на севере, а если возможно – на северо-востоке, и Гейтли тут теряется в догадках, но тем не менее привычно замечает для себя позицию Ленца и каталогизирует в голове. Нога Ленца, как и нога Кена Эрдеди, вечно дрыгается; Дэй заявляет, что во сне она дрыгается еще сильнее. Очередной урк и животный пых Дона Г., лежащего на диване. У Шарлотты Трит огненно-рыжие волосы. Типа просто цвета красного фломастера. Она не работает вне дома потому, что у нее какая-то болезнь, то ли СПИД, то ли ВИЧ. Бывшая проститутка, вставшая на путь исправления. И почему проститутки, когда завязывают, всегда стараются быть такими чопорными? Как будто прорывается зажатая внутренняя библиотекарша. У Шарлотты Т. жесткое недокрасивое лицо дешевой шлюхи, глаза вокруг всех четырех век охвачены тенями. И она, кстати, тоже чумазого цвета на уровне дермы. Больше всего завораживает в Трит – как глубоко врезаются ее шрамы на щеках, которые она конопатит основой под макияж и потом румянит, отчего вместе с волосами у нее вид злого клоуна. Страшные раны на щеках выглядят так, будто в какой-то момент карьеры за нее взялись с набором для выжигания. Гейтли даже думать об этом не хочется.

Дону Гейтли почти двадцать девять, он давно чист и просто огромен. Лежит такой, урча животом, с сонной улыбкой. С софы, которая просела как гамак, торчат лопатка и ягодица. Гейтли не столько крепко сбит, сколько будто налит – мягкая неподвижность истукана с острова Пасхи. Было бы неплохо, если бы пугающий размер не был одним из главных факторов, по которым мужчинам – выпускникам Эннет-Хауса тут предлагают работу сотрудника с проживанием, но что поделать. У Дона Г. массивная квадратная башка, еще квадратнее из-за стрижки пажом, которую он сам себе выстригает перед зеркалом, чтоб сэкономить $: не считая крова и питания – плюс возможность Служений, – в качестве сотрудника с проживанием получает он копье, а ведь еще приходится возмещать убытки в трех окружных судах. Сейчас у него на лице сонная белоглазая улыбка человека, который еще чуть-чуть и провалится в дрему. Пэт Монтесян должна быть в 09:00, и Дону Г. нельзя ложиться до ее прихода, потому что управдом повезла Дженнифер Белбин в суд, и он остался за главного. Фольц, сотрудница с проживанием, на конвенте Анонимных Наркоманов в Хартфорде на все долгие праздники Взаимозависимости. Лично Гейтли не в восторге от АН: столько рецидивов и потом возвращений как ни в чем не бывало, столько боевых баек, рассказанных с неприкрытой идиотской гордостью, так мало внимания к Служениям или Посланию всерьез; столько народу в коже и железе, сплошь выпендреж. Целые залы Рэнди Ленцев, все лезут с объятиями и прикидываются, что не страдают по Веществу. Разгульный перепихон с новичками. Гейтли знает, что воздержание и реабилитация – две большие разницы. Только вот, конечно, кто такой Гейтли, чтобы судить, что и кому помогает. Он только знает, что вроде помогает лично ему: жесткая энфилд-брайтоновская любовь АА, Группа «Белый флаг», старики с пузами в подтяжках, седыми ежиками и геологическими эпохами трезвой жизни, Крокодилы, которые тебе квадратную башку оторвут, если учуют, что ты уже почиваешь на лаврах, или херней маешься, или забыл, что до сих пор каждый сраный день твоя жизнь висит на волоске. Новички «Белого флага» такие сдвинутые и больные, что на собраниях не могут усидеть на месте и ходят кругами в задней части зала, как Гейтли, когда впервые пришел. Пожилые детсадовские учителя на пенсии в полирезиновых слаксах и пенсне, которые пекут печенье на еженедельные собрания и рассказывают из-за кафедры, как отсасывали барменам при закрытии, чтобы выклянчить еще на пару пальцев в бумажный стаканчик, который несли домой в прорезающемся свете утра. Гейтли, хотя и с долгой историей оральной наркомании за плечами, препоручил себя именно АА. В конце концов, думает он, бухать в свое время он тоже не забывал.

Исполнительный директор Пэт М. должна быть в 09:00 и провести собеседования с тремя людьми, 2 Ж и 1 М, которым уж лучше не опаздывать, и Гейтли откроет дверь, когда они не додумаются просто войти без стука, и скажет «Добро пожаловать», и заварит чашечку кофе, если решит, что они удержат ее в руках. Отведет их в сторонку и подскажет погладить собак Пэт М. во время собеседования. Собаки будут валяться в переднем кабинете, тяжело дышать, корчиться и кусать себя. Он скажет по секрету, что это железный факт: если ты понравишься собакам Пэт, то дело в шляпе. Это Пэт М. велела Гейтли рассказывать такое кандидатам, а если кандидаты действительно погладят собак – двух отвратительных белых золотистых ретриверов с гноящимися ранами и кожными заболеваниями, вдобавок у одной тонико-клонические припадки, – это выдаст уровень отчаянной готовности, на котором-то, как говорит Пэт, она и основывается в своих решениях.

На широкий подоконник за спинкой дивана просачивается безымянная кошка. Животные тут приходят и уходят. Либо их забирают выпускники, либо они просто исчезают. Блохи обычно остаются. Кишки Гейтли стонут. Бостонский рассвет над зеленой веткой этим утром был химически-розовым, с дымом из фабричных труб, который тянулся на север. Ногти в пепельнице на полу, осознает он теперь, великоваты, чтоб быть с пальцев рук. Эти обкусанные дуги – широкие, толстые и глубокого осенне-желтого цвета. Он тяжело проглатывает. Он бы рассказал Джоффри Дэю: ну и подумаешь, что это клише, – зато они А) успокаивают, Б) напоминают о здравом смысле, В) позволяют универсальной мудрости заполнить тишину, и 4) тишина – смертельна, любимая жрачка Паука, если у тебя Болезнь. Эухенио М. говорит, что Болезнь можно написать как «Dis-Ease», и это неплохо описывает ситуацию вкратце. У Пэт в полдень встреча в Правительственном центре при Управлении службы по лечению наркомании и алкоголизма, про которую ей надо напомнить. Сама она свой почерк разобрать не может, потому что почерк испортил инфаркт. Гейтли представляет, как будет выяснять, кто ж, блин, обкусывает ногти на ногах в гостиной и складывает отвратительные огрызки в пепельницу, да еще в 05:00. Плюс и так правила Хауса запрещают ходить босым на первом этаже. На потолке над Дэем и Трит бледно-коричневое пятно от протечки почти что в форме Флориды. У Рэнди Ленца проблемы с Джоффри Дэем, потому что Дэй словоохотливый и еще учитель-кормчий в «Академическом журнале». Это подрывает самовосприятие Рэнди Ленца, который мнит себя этаким модерновым секси-артистом-интеллектуалом. Мелкие дилеры никогда не позиционируют себя как просто мелкие дилеры – примерно как и шлюхи. В «роде занятий» на приемке Ленц написал «сценаристфрилансер». И уж он постарался, чтобы все видели, сколько он читает. Свою первую неделю в июле он оставлял раскрытые книги в северовосточном углу каждой комнаты. У него был гигантский «Медицинский словарь», который он стаскивал вниз, курил и читал, пока замдиректора Энни Пэррот, не запретила, так как это действовало Моррису Хенли на нервы. Тогда он бросил читать и начал болтать, отчего все тут же затосковали по временам, когда он просто сидел себе в углу и читал. У Джоффри Д. также проблемы с Рэнди Л., это видно: они по-особому избегают смотреть друг на друга. И ну а теперь, естественно, их впихнули в одну трехместную спальню, когда три парня как-то ночью пропустили отбой и приперлись без единого зрачка нормального размера на троих, отказались сдавать мочу и тут же вылетели, так что Дэя в первую же неделю перевели из пятиместной спальни в трехместную. Здесь быстро становятся дедами. За Минти, в конце стола в столовой, все еще кашляет Берт Ф. С., все еще сгорбившись, на лице – сумрачный багрянец, и Нелл Г. дубасит ему по спине так, что он влезает носом в пепельницу, в ответ непонятно машет культей над плечом, чтобы она кончала. Ленц и Дэй: назревает срач: Дэй постарается спровоцировать Ленца на срач, но публичный, чтобы ему не прилетело, зато сам он вылетел, а затем с чистой совестью бросил бы лечение и вернулся бы к кьянти и – людам и стал бы жертвой нападений тротуаров, и представил бы все так, будто это типа Эннет-Хаус виноват в рецидиве, и навсегда бросил бы бороться с собой или Болезнью. Для Гейтли Дэй прям открытая интерактивная хрестоматийная книга по Болезни. Одна из обязанностей Гейтли – присматривать за тем, что назревает между жильцами, и давать знать Пэт или управдому, и стараться разрядить атмосферу заранее, если возможно. Если напрячься, цвет потолка можно назвать мышастым. Кто-то перднул; никто не знает, кто, но это не нормальное место со взрослыми людьми, где все прохладно притворяются, будто ничего не слышали; каждому есть что сказать.

Время идет. От Эннет-Хауса воняет ушедшим временем. Это дымка начального этапа трезвости, висящая и осязаемая. В комнатах без часов так и слышно тиканье. Гейтли меняет угол одной из кроссовок, закладывает за голову другую руку. Его голова обладает ощутимыми массой и весом. В комплект обсессивно-компульсивных тиков Рэнди Ленца входят потребность быть на севере, боязнь циферблатов, склонность постоянно проверять свой пульс, страх часов в любой форме и необходимость всегда знать время с предельной точностью.

– Дэй, слы, скок время, по-бырому? – Ленц. Третий раз за полчаса. Терпение, терпимость, сострадание, самодисциплина, сдерживание. Гейтли вспоминает свои первые шесть месяцев трезвости здесь: он чувствовал острый край каждой прошедшей секунды. И сны, как фрик-шоу. Кошмары страшнее любой белой горячки. Ночная смена сотрудников в переднем кабинете нужна затем, чтобы жильцам было с кем поговорить, когда – не если, а когда – когда сны-фрик-шоу выдернут их из постели где-нибудь в 03:00. Кошмары о рецидиве и о том, как кайфуешь, о том, как не кайфуешь, но все вокруг думают, что кайфуешь, о том, как кайфуешь с мамой-алкоголичкой, а потом забиваешь ее бейсбольной битой. Как достаешь старый добрый Блок для анализа мочи, начинаешь и тут из него вырывается огонь. Как кайфуешь и загораешься. Как тебя засасывает гигантский «Талвин» в форме смерча. На экране DEC в подкрашенном цветке грязного пламени взрывается машина, капот вскидывается, как «ушко» у пива.

Дэй широким театральным жестом поднимает руку с часами.

– Ровно около 08:30, старина.

Ровные изящные ноздри Рэнди Л. раздуваются и белеют. Он, прищурившись, вперивает взгляд перед собой, пальцы на запястье. Дэй поджимает губы, дрыгает ногой. Гейтли свешивает голову с подлокотника софы и смотрит вверх ногами на Ленца.

– Этот взгляд на твоей карте что-то значит, Рэнди? Ты как бы что-то пытаешься нам сообщить своим видом?

– Кто-нить, мож, знает, скок время поточнее, вот и все, Дон, раз Дэй не знает.

Гейтли смотрит на собственный дешевые цифровые, все еще свесив голову с подлокотника.

– На моих 08:32:14, 15, 16, Рэнди.

– Спасиб, ДэГэ.

И ну а теперь такой же раздутый прищуренный взгляд у Дэя.

– Мы это уже обсуждали, друг. Амиго. Приятель. Ты вечно выкидываешь эту штуку. И вновь я повторю: у меня нет цифровых часов. Это хорошие антикварные часы. Со стрелками. Память о былых деньках. Не цифровые. Не цезиевые атомные. Без цифр, со стрелками. Видишь, у Спиро Агню две ручки: они показывают, они предполагают. Это не чертов секундомер для жизни. Ленц, купи часы. Верно я говорю? Почему бы тебе не купить часы, Ленц? Я лично знаю троих людей, кто предлагал приобрести для тебя часы, и ты можешь возместить им затраты в любой момент, когда будет угодно высунуться из дома и окунуться в чудесный мир работы. Купи часы. Обзаведись часами. Хорошими, цифровыми, большими часами, в пять раз больше запястья, будешь носить их на руке, как сокольничий, а они будут рассчитывать тебе время с точностью до пи.

– Тише едешь, дальше будешь, – нараспев произносит Шарлотта Трит, не отрываясь от иголки и пялец.

Дэй оглядывается на нее:

– Я уверен, что не обращался к тебе ни в каком виде.

Ленц пялится на него.

– Если батон на меня крошишь, братиша, – он качает большой блестящей головой, – большая ошибка.

– О-о, меня даже пробирает дрожь. Едва могу спокойно поднести руку к глазам, чтобы рассмотреть время на часах.

– Большая, большая, большая, охренительно большая ошибка.

– Ну-ка, ну-ка, и на земле мир, и в человеках благоволение, – говорит Гейтли, снова на спине, улыбаясь мышастому потрескавшемуся потолку. Это он перднул.

C Лонг-Айленда они, как говорится, вернулись со щитами, а не на щитах. Джон Уэйн и Хэл Инканденца проиграли в одиночных всего пять геймов на двоих. Парные игры команд А напоминали живопись в технике разбрызгивания. Б, особенно дамы, превзошли себя. Всему тренерскому составу и игрокам ПВТА пришлось петь хором очень глупую песенку. Койл и Трельч не выиграли, и Тедди Шахт, как ни удивительно, проиграл своему коренастому мастеру спинов во всех трех сетах, несмотря на то, что в критические моменты противника подводили нервы. Тот факт, что Шахт вовсе не расстроился, был отмечен тренерами. Зато Шахт и подозрительно энергичный Джим Трельч крупно отыгрались 2-ми в парных 18-А. Микрофон Трельча таинственным образом пропал из сумки с экипировкой во время душа после парных, к великой радости окружающих. Когда Пемулис проиграл первый сет на тайбрейке, во втором сете костлявый, напористый, игравший с двух рук с обеих сторон оппонент Пемулиса впал в странную летаргию, а затем потерял ориентацию в пространстве. Парень затягивал игру несколько минут, заявляя, что мячики слишком красивые, чтобы по ним бить, и тренеры ПВТА под локотки увели его с корта, а Пемстера поздравили с ПТП – это на арго в теннисных юниорских кругах означает «победу по техническим причинам». Тот факт, что Пемулис не расхаживал грудь колесом, хвастаясь победой перед каждый встречной эташницей, был отмечен только Хэлом и Т. Аксфордом. У Шахта слишком болело колено, отмечать он ничего не мог, и Штитт велел тренеру Барри Лоучу вколоть ему в раздутое фиолетовое колено что-то такое, от чего у Шахта аж глаза закатились.

Затем, во время послеигровых танцев, проигравший оппонент Пемулиса ел со стола закуски без столовых приборов, а в какой-то момент и без рук исполнил танец диско, хотя музыки не было, и, наконец, если верить очевидцам, сообщил жене директора ПВТА, что всегда хотел вздрючить ее сзади. Пемулис долго насвистывал и невинно пялился в наборный потолок.

В автобусе для команд 18-летних было тепло, а над сиденьями имелись маленькие форсунки света, которые можно включить и делать домашку или выключить и спать. Трельч, со зловеще нистагмическим левым глазом, делал вид, что пересказывает лучшие моменты матчей дня для своей аудитории, искренне говоря прямо в кулак. Стокхаузен из команды В прикидывался, что поет оперу. Хэл и Шпала Пол Шоу читали учебники по подготовке к SAT. Добрую четверть автобуса занимали неизбежные в ЭТА исчерченные желтым маркером «Флатландии» Э. Э. Эббота для Флоттмана, Чаваф или Торпа. Мимо проплывала растянутая темнота с отдельными силуэтами и долгими рядами – у съездов – высоких шоссейных фонарей, бросающих конусы грязного натриевого света. При виде жутких натриевых ламп Марио Инканденца радовался, что сам он находится в конусе белого света в салоне. Марио сидел рядом с К. Д. Койлом – который иногда казался умственно отсталым, особенно после тяжелого поражения, – и они двести километров, а то и больше, играли в камень-ножницы-бумагу, не говоря ни слова, поглощенные разгадкой паттернов в ритмах выбора фигур друг друга, пока оба не пришли к выводу, что их нет. Два или три старшеклассника с «Литры о дисциплине» Леви-Ричардсон-О'Бирн-Чаваф сгрудились над «Обломовым» Гончарова с самым несчастным видом. Чарльз Тэвис сидел позади с Джоном Уэйном, лучился радостью и без остановки что-то шептал Уэйну, пока канадец смотрел в окно. Делинт был во втором автобусе с 16-летними; показательно порол Стайса и Корнспана за парные, которые они как будто сдали без боя. Штитт в автобусе отсутствовал; он каждый раз находил свой личный таинственный маршрут, а затем всегда появлялся на утренних тренировках с Делинтом и разбором полетов всего, что пошло не так вчера. Когда они где-нибудь побеждали, он был особенно резок, назойлив и недоброжелателен. Шахта кренило на левый борт, он не отвечал, даже когда перед лицом махали руками, Аксфорд и Сбит начали приставать к Барри Лоучу, что у них, мол, колени тоже что-то не фонтан. Багажная полка над головами ощетинилась ручками и струнами без чехлов, по салону раздавали и щедро применяли мази и настой бензоина, так что теплый воздух стал насыщенно пряным. Все устали, но усталость была приятная.

Ощущение товарищества на пути домой омрачило только то, что ктото сзади раздавал памфлет с готическим шрифтом, предлагающий все доисторическое английское царство тому, кто оторвет Кита Фрира от Бернадетт Лонгли. Фрира обнаружила проректор Мэри Эстер Тод, когда тот более-менее иксил несчастную Бернадетт Лонгли под одеялом «Адидас» на самом заднем сиденье автобуса по дороге на Первенство в Провиденсе на грунте Восточного побережья в сентябре, и сцена вышла некрасивая, потому что нагло попирались краеугольные правила лицензирования академии, причем под самым носом персонала. Когда начали раздавать памфлет, Кит Фрир крепко спал, но Бернадетт Лонгли – нет, и стоило памфлету достигнуть передней половины, где с сентября приходилось сидеть девушкам, как она спрятала лицо в ладонях и покраснела до самой изящной шейки, а ее партнерша по парным 92 дошла до самого конца салона, где сидели Джим Сбит и Майкл Пемулис, и в недвусмысленных выражениях дала понять, что кое-кто в автобусе настолько инфантильный, что это даже грустно.

Чарльза Тэвиса было не угомонить. Он спародировал Пьера Трюдо, над чем в силу возраста мог посмеяться только водитель. И вся огромная команда, на три автобуса, когда доехала до Бостона, даже остановилась и заказала «Мегазавтрак» в «Деннис» за «Эмпайр Вейст», где-то в 03:00.

о

Старший брат Хэла Орин Инканденца бросил теннис, когда Хэлу было девять, а Марио почти одиннадцать. Это было время предэкспериалистских волнений и возникновения маргинальной ЧПСША Джонни Джентла, Славного Крунера, – тогда поднял голову и ОНАНизм. На излете семнадцати в национальном рейтинге Орин болтался в районе 70-х строчек; он был в выпускном классе; он был в том ужасном для игроков с 70-х строчек возрасте, когда уже светит восемнадцатилетие, прекращение юниорского статуса, и либо 1) ты откажешься от мечты о Шоу, отправишься в университет и будешь играть в университетский теннис; либо 2) пройдешь весь спектр грамотрицательных, холерных и амебнодизентерийных прививок и будешь влачить печальное диаспорное существование в евразийском сателлитном про-туре, стараясь во взрослом возрасте проскакать по последним плато до уровня Шоу; либо 3) ты не знаешь, что теперь делать; и часто это просто ужасное время 93.

ЭТА старается немного разбавить ужасность, разрешая восьми-девяти выпускникам остаться на два года и служить во взводе проректоров Делинта 94 в обмен на кров, питание и оплату расходов на разъезды по унылым турнирчикам-сателлитам, а прямое родство Орина с администрацией ЭТА, очевидно, давало ему преимущество в конкурсе проректоров, если бы ему хотелось, но работа проректора – ну, на пару лет, не больше, да и считалась унылой лямкой в Чистилище… ну и потом, конечно, что потом, что дальше-то, и т. д.

Решение Орина поступить в вуз весьма порадовало его родителей, хотя миссис Аврил Инканденца особенно расстаралась, давая понять, что их порадует все, что бы не задумал Орин, так как они всегда горой за него, Орина, и за любое его, несомненно, разумное решение. Но все равно про себя они ратовали за вуз, это понятно. Из Орина, очевидно, не вырос бы взрослый теннисист профессионального уровня. Игрового пика он достиг в тринадцать, когда дошел до четвертьфинала в категории до-14 Национальных первенств на грунте в Индианаполисе, штат Индиана, и в четвертьфинале отыграл сет у игрока, посеянного вторым; но вскоре после этого у него началась та же запоздалая пубертатность, которая в свое время свела к нулю спортивные шансы отца, когда Сам был юниором, и мальчишки, которыми он вытирал корты в двенадцать и тринадцать, вдруг как будто в одночасье возмужали, стали широкогрудыми и волосатоногими, и сами стали вытирать Орином корты в четырнадцать и пятнадцать – это остудило в нем спортивный пыл, сломило теннисный дух, у Орина, и его рейтинг ТАСШ ушел на три года в штопор, пока не выровнялся где-то в районе 70-х строчек, то есть к пятнадцати годам он даже не входил в сетку квалификации на 64 человека у серьезных игр. Когда открылась ЭТА, его рейтинг среди юношей 18 лет плавал у 10-й строчки, и его причислили в середину команды Б академии – посредственный результат, который еще больше поубавил его энтузиазм. Сам он был по большей части бейслайнер контратакующего стиля, но без ответных и обводящих ударов, необходимых для того, чтобы как-то сладить с умелым сеточником. Резюме ЭТА на Орина – свечу бьет замечательно, но слишком часто. Свеча у него правда была феноменальная: он мог запустить мяч под самый купол Легкого и в трех из четырех попыток сбить большую монету на противоположной задней линии; у него с Марлоном Бейном и еще двумя-тремя низовыми любителями контратаки и «перебивания» в ЭТА были феноменальные свечи, которые оттачивались в вечерний досуг, который они все чаще и чаще посвящали Эсхатону – по самому правдоподобному предположению, принесенному в ЭТА хорватским беженцем из Палмеровской академии в Тампе. Орин стал первым гейм-мастером Эсхатона в ЭТА, хотя в первые поколения Эсхатона в него играли в основном низовые и поостывшие старшеклассники.

Следовательно, вуз был сравнительно очевидным выбором для Орина, когда близилось время решения. Не считая непрямого давления семьи, на его долю как низкорейтингового игрока выпали более строгие академические требования, чем к тем, для кого настоящее Шоу казалось вполне осуществимой перспективой. И эсхатонология сильно помогла с математикой и компьютерами, по части которых в ЭТА было слабовато, учитывая, что и Сам, и Штитт в тот момент были настроены особенно античислительно. Оценки Орина были на уровне. Его госы никого бы не опозорили. Академически он стоял на ногах крепко, особенно для человека со спортом высокого уровня в академсправке.

И нужно понимать, что в таком спорте, как юниорский теннис, посредственность относительна. Национальный рейтинг 74 у юношей до 18 лет в одиночном разряде, хотя и посредственный по стандартам будущих профессионалов, вполне достаточный, чтобы большинство университетских тренеров изошли слюной. Орин получил пару предложений от Пацифик-10. Пару от Большой Десятки. Университет Нью-Мексико даже нанял ансамбль марьячи, который осадил лужайку под окном его общежития на шесть ночей подряд, пока миссис Инканденца не убедила Самого поручить «К. Н.» Палу подвести ток к ограждениям. Университет штата Огайо свозил его в Коламбус на такой уикенд «профессиональной ориентации», что по возвращении Орин провалялся в постели три дня, хлеща «Альказельцер» и прикладывая пакет со льдом к паху. Калтех [81] предлагал ему белый билет и стипендию для своей элитной программы стратегических исследований, после того как «Декад Мэгэзин» опубликовал короткую статью об Орине, том самом хорвате и применении c: \Pink2 для Эсхатона 95.

Орин выбрал БУ. Бостонский университет. Не теннисная мекка. Не в лиге Калтеха академически. Не то место, что нанимает ансамбли или вывозит тебя на римскую оргию открытых дверей. И всего в трех километрах вниз по холму и Содружке от ЭТА, к западу от Залива, за перекрестком Содружества и Бикон, Бостон. Это стало как бы совместным решением Орина Инканденцы / Аврил Инканденцы. Маман про себя считала, что Орину, с одной стороны, важно оказаться вне стен дома, в психологическом плане, но, с другой стороны, все же иметь возможность вернуться, когда пожелает. Эти свои мысли она изложила Орину, предварив их рассказом о том, что боится из-за переживаний о том, что именно лучше для него психологически, превысить свои материнские полномочия и вмешаться в его личную жизнь с непрошеными советами. Согласно всем ее спискам и табличкам плюсов и минусов БУ был со всех сторон лучшим вариантом для О., но, чтобы не превышать полномочия и не лоббировать непрошено, Маман шесть недель буквально выбегала из любой комнаты, куда входил Орин, зажав рот обеими руками. Когда она умоляла его не позволять ее мнению повлиять на выбор, у Орина на лице появлялось характерное выражение. В этот период Орин описывал Хэлу Маман как человека-змею из цирка, только который работает не со своим, а с чужими телами, что врезалось Хэлу в память навсегда. Сам, опираясь на свой опыт, наверное, считал, что Орину «лучше вообще проваливать из Додж-сити», попытать счастья на Среднем Западе или на Тихоокеанском побережье, но держал свое мнение при себе. Он никогда не мучился из-за того, что чего-то там превысит. Наверно, думал, что Орин уже большой мальчик. Это было за четыре года и тридцать с чемто релизов развлечений до того, как Сам сунул голову в микроволновую печь, со смертельным исходом. Затем оказалось, что приемный-слэшсводный брат Аврил Чарльз Тэвис, который в то время председательствовал в АЛС 96 в Троппингемшире, оказался товарищем по спортивноадминистративной сети второстепенных видов спорта с теннисным тренером Бостонского университета. Тэвис в особом порядке слетал на «Эйр Канада», чтобы устроить встречу всех четверых – Аврил, ее сына, Тэвиса и тренера БУ. Тренер БУ оказался престарелым выходцем из Лиги Плюща, из тех словно высеченных из камня патрициев, профиль которых так и просится на монету, и любил, чтобы его «орлы» носили все белое и после матчей по старому обычаю даже буквально скакали через сеть, чтобы поздравить друг друга, вне зависимости от исхода матча. В БУ была всего пара игроков национального уровня, в смысле – за всю историю, да и то в 1960-х н. э., задолго до вступления во власть этого франта; и когда тренер увидел, как Орин играет, его едва удар от счастья не хватил. Не забывайте: посредственность зависит от контекста. Игроков БУ зазывали (буквально) из новоанглийских загородных клубов, они носили глаженые шорты и такие белые теннисные гомосвитерки с кровавой полосой на груди, и говорили, не двигая челюстью, и играли со скованной и патрицианской подачей с выходом к сетке, как играешь, если брал много летних уроков и участвовал в клубных круговых турнирах, но ни разу не выходил на корт, чтобы убить или умереть, физически. Орин вышел на корт в обрезанных джинсах и кроссовках на платформе без носков и зевал до ломоты, пока разносил безупречно ухоженного 1-го БУ в одиночном разряде со счетом 2 и 0, выбив где-то 40 победных свечей. Затем старик-тренер БУ пришел на встречу на четверых, которую устроил Тэвис, в чино от «Л. Л. Бин» и поло от «Лакост», взглянул на размер левой руки Орина, затем на Маман Орина в узкой черной юбке, жакете из саржи, с сурьмой под глазами и с башней волос на голове, и его чуть не хватил второй удар. Она всегда почему-то так влияла на пожилых мужчин. Орин оказался в позиции, когда мог диктовать любые условия, ограниченные разве что смехотворностью спортивного бюджета БУ 97. Орин подписал договор о намерении, согласившись на фулл райд БУ плюс оплаченные учебники, ноутбук «Хитачи» со всем софтом, жилье вне территории кампуса, расходы на проживание и прибыльную учебно-производственную практику, которая сводилась к включению разбрызгивателей на историческом стадионе «Никерсон» команды «Терьеров» БУ каждое утро, на которых и так стояли таймеры, – эта работа была единственной своеобразной приманкой БУ для теннисных рекрутов. Чарльз Тэвис – который поддался уговорам Аврил, этой же осенью сдал обратный билет в Канаду и остался в качестве врио ректора, чтобы помогать отцу Орина надзирать за академией 98, со все более и более широкими полномочиями по мере того, как внутренние и внешние странствия все чаще и чаще отвлекали Дж. О. Инканденцу от Энфилда, – 3 % года спустя сказал, что и не ждал от Орина «спасибо» за то, что он свел его, Орина, с теннисным аппаратом БУ, что он и не за «спасибо» помогал, и что человек, который делает услуги ради чьей-то благодарности, – скорее двухмерный образ человека, чем настоящий человек; по крайней мере, так рассуждает лично он, сказал он; он спросил, а как думают Аврил, Хэл и Марио? трехмерный ли он человек?

может, он просто прячет естественную обиду за рациональным подходом? а возможно, Орин испытывает к нему неприятие за то, что он въехал, как только он, Орин, уехал? уж точно не за то, что Тэвис все больше контролировал ЭТА, пока Дж. О. Инканденца проводил экспоненциально долгие хиатусы либо с Марио на съемках, либо за монтажом в помещении у туннеля, либо в учреждениях для реабилитации от алкогольной зависимости (13 за последние три года; если хотите, у Тэвиса подшиты все справочки от Синего Креста), и уж точно не за то, что в итоге отец свел счеты с жизнью, и это мог предвидеть любой, не закрывавший глаза в отрицании за последние 3 % года; но, предположил Ч. Т. 4 июля ГМПСА после того, как Орин, у которого теперь было свободно почти все лето, пятый раз подряд отказался вернуться в Энфилд на ежегодное семейное барбекю и просмотр-финала-Уимблдона-через-спонтанное-распространение-«ИнтерЛейса», Орин наверняка испытывал возмущение из-за того, что Ч. Т. перебрался в кабинет ректора и сменил «Te occidere possunt…» на дверях, не успела еще остыть голова Самого после микроволновки, хотя именно в тот момент ситуация требовала, чтобы должность ректора немедленно занял кто-то решительный и трудолюбивый. Сам Инканденца стер свою карту 1 апреля Года Шоколадного Батончика «Дав», как раз когда в администрации ждали договоры о намерении от выпускников, которые решили слиться в университетский теннис, как раз когда на параболический стол Латеральной Алисы Мур сыпались приглашения на европейские Пригласительные игры на глине, как раз когда готовился к проверке комиссией по освобождению от уплаты налогов МДНС 99 безналоговый статус ЭТА, как раз когда школа приспосабливалась к новым процедурам аккредитации ОНАНТА после многих лет аккредитаций ТАСШ и как раз когда достигли стадии апелляции тяжбы с Энфилдским военно-морским общественным госпиталем из-за предполагаемого ущерба от срезания верхушки холма ЭТА и с «Эмпайр Вейст Дисплейсмент» из-за траекторий полета мусорных снарядов к Впадине, а также как раз когда на последних стадиях рассмотрения и ответа находились заявки на поступление и стипендии осеннего семестра. Знаете, кому-то надо было прийти и заполнить пустоту, и этот кто-то должен был быть человеком, способным испытывать Абсолютное Беспокойство, но не впасть в паралич от беспокойства или отсутствия минимальных «спасибо» за бесславные обязанности, заброшенные предыдущим руководителем, замена которого естественно, естественно встретила бы неприятие, казалось Тэвису, и раз об умирающем, и тем более мертвом, плохо говорить нельзя, кому лучше было принять на себя стресс, связанный с ролью козла отпущения, как не безблагодарному бесславному трудолюбивому неустанному трехмерному бюрократу, врио и замене покойного, чья комната находилась прямо по соседству с хозяйской спальней на втором этаже ДР и кто, в глазах некоторых скорбящих сторон, мог показаться каким-то узурпатором? А Тэвис был готов и к этому стрессу, и куда большему, заявил он всей академии в подготовительной речи к Общему сбору прошлогоднего осеннего семестра, обращаясь через усилитель с убранного красно-серыми флагами вороньего гнезда Герхарда Штитта к рядам складных кресел, расставленных вдоль боковых и задних линий кортов ЭТА 6–9: он не только целиком смирился со стрессом и неприятием, сказал он, но тяжело трудился и будет продолжать в том же духе, в том же тихом неромантичном скучном духе, тяжело трудиться и оставаться открытым ко всему – неприятию, чувству утраты и незаменимости, – даже спустя четыре года, чтобы всем, кому надо выпустить негатив – и гнев, и неприятие, и возможное презрение, – выпускали его в адрес Тэвиса ради собственного психологического благополучия, ведь, публично признал Тэвис, каждому эташнику и без того по горло хватает, из-за чего переживать. Сбор проходил на улице, на Центральных кортах, которые зимой накрывают Легким. Было 31 августа Года Молочных Продуктов из Сердца Америки, жаркое и спертое. Старшеклассники, которые слышали одну и ту же речь вот уже четыре года, показывали жестами бритвы-у-яремной-вены и петлина-воображаемой-балке. Небо между комками и нитками облаков, бегущими на север, было прозрачно-голубым. На кортах 30–32 ребята из музыкального хора исполняли «Tenabrae Factae Sunt», сотто. На всех присутствующих были черные напульсники, которые всегда надевали на общественные мероприятия, чтобы помнить; также в память на столбах вдоль половины дороги с холма хлопали и лязгали хлопковые флаги США и хрустяще-нейлоновые – ОНАН. На Санстренд-плазе этой осенью все еще не придумали способа приглушить вентиляторы ATHSCME в Восточном Ньютоне, и голос Тэвиса, который даже через полицейский мегафон кажется далеким и при этом удаляющимся, звучал вперемешку с гулом вентиляторов, стуком катапульт ЭВД, электрическим криком саранчи, горячими порывами душного от выхлопов летнего ветра с Содружки, сигналами авто, грохотом и лязгом зеленой ветки и звоном тросов о флагштоки, и никто, кроме персонала и самых маленьких в первом ряду, не слышал объяснение Тэвиса, что салическая правда не имеет никакого отношения к тому, что возлюбленная супруга покойного ректора и заведующая по учебной и по женской части ЭТА миссис Аврил Инканденца никоим образом не могла стать ректором: вообще, разве «ректорша» – не глупо звучит? и ей и без того надо было присматривать за девушками-студентами и – проректорами и уборщиками Пала, а также учебными планами, программами и заданиями, и закончить кафкианскую заявку на сложную новую аккредитацию ОНАНТА, плюс ежедневная стерилизация ДР, и личные ритуалы гигиены, и постоянное сражение с антракнозом и падежом «Зеленых деток» в столовой от сухого климата, плюс, конечно, ко всему прочему преподавание в ЭТА, вдобавок к бессчетным бессонным ночам с Боевыми Филологами Массачусетса – академическим комитетом политических действий, блюдущим медиа-синтаксис и приглашающим напыщенных гостей с рыбьими губешками из Французской академии, чтобы с грассированными «р» порассуждать о прескриптивном сохранении норм грамматики, и организующим марафонные мультичтения, напр. оруэлловской «Политики и английского языка», и чья Тактическая фаланга (БФМ) во главе с Аврил как раз тогда судилась (безуспешно, как оказалось) с новой администрацией Джентла из-за ошкуривающей инициативы «Титул 11»/Сокращение-бюджетов-общественных-библиотек-в-рамках-программы-«урезания жира», при всем при этом, конечно, будучи практически сраженной горем и вынужденной выполнять весь труд по поиску примирения со своими чувствами, какой приходится выполнять при подобных личных травмах, и вишенка на торте в виде административного румпеля ЭТА стала бы последней каплей, почему она неоднократно прилюдно и несдержанно и благодарила Ч. Т. за то, что он бросил уютную синекуру Троппингемшира и приехал принять на себя заряженную стрессом ответственность не только бюрократического управления и обеспечения настолько гладкой смены власти, насколько это возможно, но и за то, что в черный час был с самой семьей Инканденц, даже не думая о всяческих «спасибо», и не только за бесценное содействие карьере Орина в институциональном выборе, но и за бесценнейшую поддержку всех заинтересованных лиц, когда Орин в итоге принял переломное решение не играть в университетский теннис, вообще.

А дело в том, что на третью неделю первого курса Орин предпринял крайне малообещающую попытку сменить университетский теннис в пользу университетского футбола. Причина, которую он предъявил родителям, – Аврил ясно дала понять, что в принципе не хотела бы, чтобы ее дети чувствовали, будто обязаны оправдываться или объяснять ей любые резкие или даже до безумного внезапные важные решения, которые им взбредут в голову, а насчет Чокнутого Аиста до сих пор неясно, дошло ли до него вообще, что Орин учится в БУ, все еще в метрополии Бостона, но Орину тем не менее казалось, что подобный ход требует каких-то объяснений, – что стоило открыться осеннему сезону теннисных тренировок, как он обнаружил, что психически остался лишь пустой выхолощенной шелухой, в плане соревнований, совершенно выгорел. Орин играл, ел, спал и испражнялся теннисом со времен, когда сам был не выше своей ракетки. По его словам, он осознал, что в восемнадцать достиг того теннисного уровня, какой был ему уготован. Перспектива дальнейшего роста – жизненно важная морковка, которой Штитт сотоварищи из ЭТА были мастерами болтать перед носом – исчезла с началом третьесортной теннисной программы, тренер которой держал на стене кабинета постер с Биллом Тилденом [82] и критику игры мог предложить только на уровне «подгибай колени» и «следи за мячом». Все это было, конечно, правдой, про выгорание, и совершенно удобоваримо в части «ушел-из-тенниса-», но объяснить компоненту «-в-футбол» Орину было уже куда труднее, отчасти потому, что он сам имел довольно смутное представление о правилах, тактиках и неметрических площадках американского футбола; более того, он ни разу не касался настоящего кожаного шероховатого футбольного мяча и, как большинство серьезных теннисистов, всегда находил шизоидные отскоки деформированного мяча дезориентирующими и нервирующими. И более того, решение имело мало общего с самим футболом или с причиной, о которой Орин закончил рассказывать, как только Аврил разве что ногами не затопала, чтобы он прекратил чувствовать себя любым образом вынужденным или обязанным делать что угодно, кроме как просить их всесторонней и безоговорочной поддержки в любых решениях, которые, как ему кажется, требуются для его личного счастья, когда он завел слегка лиричную волынку о стуке подлокотниками, «Сисбумбе» [83] группы поддержки, духе мужского братства и запахе дерна, покрытого капельками росы, на стадионе «Никерсон» на рассвете, когда он приходил туда наблюдать, как включаются разбрызгиватели и превращают лимонную дольку солнца в павлиньи радуги отражений. Про отражения разбрызгивателей, кстати, тоже правда, и они ему нравились; а вот все остальное было выдумкой.

А настоящая причина перехода в футбол, во всей своей неизбежной банальности настоящих причин, заключалась в том, что за недели, пока Орин каждое утро на рассвете наблюдал за авторазбрызгивателями и тренировками группы поддержки (которая действительно занималась на рассвете), он умудрился влюбиться как школьник – в комплекте с расширенными зрачками и дрожащими коленками – в некую пышноволосую второкурсницу – жонглера жезлом, за маршем и трюками которой он наблюдал через дифрагированный спектр павлиньих разбрызгивателей с дальнего конца покрытого росой дерна стадиона, жонглершу, которая посещала некоторые из общекомандных спортивных вечеринок, куда ходил Орин и его косоглазый партнер по парным играм в БУ, и которая танцевала так же, как жонглировала, и сама по себе была едва ли не человеком – группой поддержки, т. е. как минимум превращала все твердое в теле Орина в водянистое, отдаленное и странным образом преломленное.

Орин Инканденца, у которого, как и у многих детей запойных алкоголиков и больных ОКС [84], были некоторые психологические проблемы с сексуальной озабоченностью, порисовал праздные горизонтальные 8 на посткоитальных боках уже дюжин студенток БУ. Но в этот раз все было по-другому. Он, бывало, терял самообладание, но еще не терял голову. Осенними днями в установленный тренером тихий час он валялся в постели, сжимая теннисный мяч и взахлеб рассказывая о жонглирующей за завесами разбрызгивателей второкурснице, пока его партнер лежал далеко на другом конце огромной кровати, одновременно глядя на Орина и на то, как меняют цвет новоанглийские листья на деревьях за окном. Школьное прозвище, которое они придумали для жонглерши Орина, – СКОЗА: Самая Красивая, Очаровательная и Завлекательная в Америке. Дело было не в одной красоте, но она действительно была почти гротескно миловидна. Маман на ее фоне выглядела как аппетитная долька, которую так и хочется взять из фруктовницы, и но когда ты уже занес над фруктовницей руку, передумываешь, потому что вблизи замечаешь дольку куда свежее и не такую навощенную. Жонглерша была так красива, что даже старшим футболистам из «Терьеров» БУ не хватало слюны, чтобы заговорить с ней на спортивных вечеринках. Более того – ее практически повсеместно избегали. Жонглерша вызывала в гетеросексуальных самцах то, что, как ей позже объяснили в УРОТе, называлось «комплексом Актеона» – как бы глубокий филогенетический страх перед трансчеловеческой красотой. В связи с чем партнер Орина – как страдающий косоглазием он считался неким экспертом по женской недоступности, – как ему казалось, мог сделать только одно: предупредить О. о том, что это та ужасно привлекательная девушка, про которую заранее знаешь, что она не связывается с мирскими однокашниками и, очевидно, посещает БУ-спортивные мероприятия исключительно из слабого научного интереса, пока сама ждет, когда ей позвонит с заднего сиденья своего зеленого лимузина «инфинити» аскапартический [85] дикоуспешный-в-бизнесе мужчина с внешностью модели и раздвоенным подбородком и т. д. Ни одна местная спортивная знаменитость не подбиралась к ней достаточно близко, чтобы в полной мере насладиться элизиями и пропусками апикальных согласных среднеюжного акцента и ее странно плоским, но резонирующим голосом, который создавал впечатление, будто кто-то внятно проговаривает слова в звукоизолированном помещении. Если она танцевала, на танцах, то только с другими чирлидерами, жонглерами и терьеретками из группы поддержки, потому что ни одному мужчине не хватало духу или пороху ее пригласить. Орин на вечеринках сам не осмеливался подойти к ней ближе чем на четыре метра, потому что вдруг забывал, где ставить ударения в подсознательно вдохновленном Чарльзом Тэвисом стратегическом вступительном слове «скажи-мне-каких-мужчин-ты-считаешь-привлекательным-и-я-сымитирую-их-поведение-для-тебя», которое так отлично срабатывало с другими Субъектами из БУ. Он только с третьего раза разобрал сквозь шум в ушах, что зовут ее не Джоэл. Пышные волосы были цвета рыжего золота, кожа – персиково-бледная, руки – в веснушках, зигоматика – неописуема, глаза – HD-экстра-естественно-зеленые. Только потом он узнает, что почти едко чистый аромат просохшего льняного белья, который витал вокруг нее, был особым кислотным одуванчиковым маслом, по-особенному настоянным ее химиком-папочкой в Шайни-Прайзе, Кентукки.

Стоит ли говорить, что у теннисной команды Бостонского университета не было ни чирлидеров, ни групп поддержки с жонглерами – это особая привилегия больших видов спорта, которые вообще-то привлекают зрителей. Ну это, в принципе, понятно.

Теннисный тренер перенес решение Орина нелегко, и Орину пришлось передать ему салфетку и постоять рядом пару минут под постером Большого Билла Тилдена, – который стоял со взглядом доброго дядюшки в длинных белых штанах времен Второй мировой и трепал по затылку боллбоя, – глядя, как вымокает и просмаркивается насквозь салфетка, тем временем пытаясь разъяснить, что значит «выгорел», «выхолощенная шелуха» и «морковка». Тренер все переспрашивал, значит ли это, что мать Орина больше не придет смотреть тренировки.

Уже бывший партнер Орина, косоглазый и в гомосвитере, но в целом приличный парень, был наследником «Фермерского мяса Никерсон» и упросил отца с раздвоенным подбородком и солидными связями в БУ сделать «пару звоночков» с заднего сиденья своего темно-зеленого «лексуса». Старшего футбольного тренера БУ, босса-«Терьера», оклахомца в изгнании, который реально ходил в свитере с вырезом под горло и свистком на шее, заинтриговал размер левой руки, протянутой (невежливо, но интригующе) во время знакомства, – то была теннисная рука Орина, размером почти с бидон; вторая же, с вполне человеческими пропорциями, скрывалась под спортивной курткой, тактически наброшенной на широко расправленное правое плечо.

Но с наброшенной курткой в американский футбол играть нельзя. А реальная скорость Орина проявлялась только в трехметровых боковых рывках. А потом еще оказалось, что идея прямого физического контакта с оппонентом так глубоко укоренилась в его сознании как чужеродная и ужасающая, что попытки Орина, даже на дублирующих позициях, выглядели неописуемо жалко. Его обозвали задохликом, затем маменькиным сыночком, а потом самым что ни на есть ссыклом. Наконец ему сказали, что, судя по всему, у него, видимо, на месте, где должны быть яйца, болтается пустой мешок, и если он не хочет расстаться со стипендией, то не стоит казать носа из второстепенных видов спорта, где то, что бьешь, не дает сдачи. Тренер наконец даже схватил Орина за маску шлема и ткнул пальцем на ворота южного туннеля стадиона. Орин ушел с поля на юг в одиночку и безутешный, со шлемом под тощей правой рукой, даже без тоскливого взгляда через плечо на СКОЗу группы поддержки, упражнявшуюся в шпагатах с вращающимся в воздухе жезлом в щемящей сердце дали под северными воротами гостевой команды.

В чем АА из метрополии Бостона правы, хоть и банальны, – что и поцелуи, и зуботычины судьбы иллюстрируют изначальное личное бессилие отдельного человека перед действительно значимыми событиями его жизни 100: т. е. почти все важное, что с тобой происходит, происходит не благодаря твоим планам. Судьба не звонит заранее; судьба всегда высовывается такая из переулка в плаще и говорит «Пс-с», чего обычно даже не слышишь, потому что слишком торопишься на или с чего-нибудь важного, что пытался спланировать. Судьбоносное событие, произошедшее в то момент с Орином Инканденцой, заключалось в том, что он просто хмуро шел под воротами команды хозяев и входил в тень зева южного туннеля, когда откуда-то позади, с поля раздался громкий и зловеще ортопедический хруст, плюс затем вопль. Оказалось, что лучший защитный тэкл БУ – 180-килограммовый будущий профи, беззубый любитель раскрасок, – во время тренировки бросков к пантеру спецкоманд не просто заблокировал удар университетского пантера, но и совершил серьезную ошибку в расчетах, не остановился вовремя и врезался в хилого бедолагу без щитков со все еще задранной над головой ногой в бутсе, рухнул на него мешком и переломал в ноге пантера все что можно, от тазовой кости до плюсны, с жутким крупнокалиберным треском. Две мажоретки из поддержки и один водонос лишились чувств от одних только криков пантера. Заблокированный мяч срикошетил от шлема тэкла, безумно заскакал и укатился без присмотра в самую тень южного туннеля, где Орин обернулся посмотреть, как пантер корчится, а лайнмен поднимается с пальцем во рту и виноватым выражением. Тренер защиты отключил микрофон, бросился и с очень близкого расстояния засвистел в свисток на лайнмена, без остановки, пока огромный тэкл не расплакался и не стал колотить себя по лбу ладонью. Так как рядом никого не оказалось, Орин подобрал заблокированный мяч, на который ему нетерпеливо указывал со своей скамьи у середины поля старший тренер. Орин держал футбольный мяч (отношения с которым во время проб у него сложились не очень), чувствуя его странный овальный вес, и смотрел на санитаров с носилками, пантера, ассистентов и тренера. Слишком далеко, чтобы бросать, и уж точно Орин не поплетется еще раз один вдоль боковой линии туда и обратно под далеким зеленым взглядом жонглерши, завладевшей его ЦНС.

То, что Орин за всю свою жизнь ни разу не пинал мяч любой формы до этого поворотного момента, стало незапланированным и какимто трогательным откровением, которое тронуло Джоэль ван Дайн куда сильнее, чем статус или рекорды времени мяча в полете.

И но в этот самый миг, когда изо ртов повыпадали свистки, а люди тыкали пальцами, и под тем самым зеленым и подернутым дымкой разбрызгивателей взглядом Орин открыл для себя в американском футболе новую нишу и новую морковку. Карьера в Шоу, которую он и не мечтал спланировать. Вскоре он уже посылал мяч на 60 ярдов без помех, упражняясь на поле наедине с ассистентом спецкоманд – мечтательным человеком с «Голуазом» во рту, который применял метафоры с небом и полетом и называл Орина «эфебом» – телефонный звонок тайком младшему брату показал, что Орин напрасно переживал, и это не оскорбление. На вторую неделю О. бил на 65 ярдов – по-прежнему без снэпов [86] или помех, – с чистым и безупречным ритмом, с пугающе тотальной концентрацией на взаимодействии между ногой и кожаным яйцом. На третью неделю его уже не отвлекали и десять бешеных гипофизных великанов, которые бушевали, пока он принимал снэп и делал шаг вперед среди хрюка, хруста и мясистых шлепов межличностных контактов, с пофигистичной походкой санитаров, которые вышли тогда на поле и ушли, когда отсвистели свистки. Его отвели в сторонку и извинились за колкость насчет пустого мешка, а также объяснили – с цитатами из правил, – что физический контакт с пантером запрещается драконовски и карается колоссальным ярдажом и потерей мяча. Шансы услышать на поле винтовочный треск отныне бесполезной ноги экс-пантера – один к миллиону, заверили его. Старший тренер позволил Орину подслушать, как он сообщил защите, что любой несчастный, кто хоть пальцем тронет нового звездного мастера пантов команды, после игры может не останавливаться до самого южного туннеля, выхода со стадиона и ближайшей остановки с общественным транспортом до какого-нибудь другого учебно-спортивного заведения.

Очевидно, начинался футбольный сезон. Прохлада, все полумертвое, горящие листья, горячий шоколад, енотовые шубы, жонглирование в перерыве игры и нечто под названием «Волна». Толпы экспоненциально больше и демонстративней, чем на теннисных турнирах. Хозяева – SUNY-«Буффало» [87], Хозяева – Сиракузы, команда Бостонского колледжа, команда Род-Айленда, Хозяева – презренные «Минитмены» УМ-Амхерст [88]. В среднем Орин выбивал 69 ярдов и не собирался останавливаться на достигнутом, глаза не отрывались от стимула блестящего жезла и такой увесистой спортивной морковки, какой он не видал с четырнадцати лет. Он посылал мяч все лучше и лучше, а его удар – танцевальная комбинация движений и переносов веса не менее сложная и точная, чем кик-подача, – становился все машинальней, и он чувствовал, как от постоянного и мощного панта растягиваются сухожилия и аддукторы – левая бутса зависала ровно в 90° относительно земли, колено к носу, канкан-удар в гуле толпы таком бешеном и полном, что будто выдавливал воздух со стадиона, – один бессловесный оргазмический вопль, что поднимается и создает вакуум, засасывающий за собой мяч в небеса, – кожаное яйцо, уменьшающееся в идеальной спирали, словно в погоне за ревом толпы, который оно же и вызывало.

К Хэллоуину его контроль над мячом стал не хуже дальности удара. Не случайно ассистент спецкоманд называл его удар «прикосновением». Помните, что футбольное поле – по сути, неестественно вытянутый теннисный травяной корт, и что белые линии под сложными углами так же обозначают тактику и движения, саму возможность игры. И Орина Инканденцу, у которого всю жизнь были посредственные обводящие удары, Штитт обвинял в том, что тот попал в зависимость от слишком частых свечей, выработанных в качестве компенсации. Как и равно слабый в обводящих повелитель Эсхатона Майкл Пемулис после него, Орин строил свою ограниченную игру вокруг сверхъестественной свечи, а это, понятно, просто парабола над оппонентом, которая в идеале приземляется ровнехонько у задней черты и которую трудно принять и вернуть. Герхарду Штитту, Делинту и их депрессивным проректорам понадобилось просидеть за попкорном без масла всего один картридж одной игры БУ, чтобы понять, как же Орин отыскал свою нишу в большом спорте. Орин до сих пор только «бийт свеча», заметил Штитт, иллюстрируя указкой и несколько раз перематывая четвертый даун, только теперь ногой, «бийт пант», и теперь еще с десятком ребят из бронированной и налитой тестостероном массовки, вместо Орина реагирующей на ответ, который выдумывает оппонент; Штитт утверждал, что Орин в этой гротескно физической и собственнической американской игре случайно наткнулся на способ легитимизировать ту же самую зависимость от всего одного удара, которая не давала ему развить смелость развивать слабые места, а эта неготовность рискнуть временной неудачей и слабостью ради пользы в будущем и была главным гербицидом для теннисной морковки Орина Инканденцы. Пубертатность-шмибертатность – а настоящую причину выгорания в теннисе Штитт понял. Штитту энергично поддакивали и массово игнорировали во время просмотра в Комнате отдыха. Позже Штитт сказал Делинту, что у него сразу несколько очень нехороших предчувствий о будущем Орина, в глубине души.

Но, в общем, к Хэллоуину первого года Орин регулярно посылал панты за 20-ярдовую отметку оппонентов, так раскручивая мяч со шнурков бутсов, что он либо падал и выкатывался в аут за белую боковую линию, либо приземлялся на конец, подскакивал и будто сжимался в воздухе, зависнув и кружа в ожидании, когда какой-нибудь «Терьер» за линией схватки добьет его одним касанием. Ассистент спецкоманд сказал Орину, что такие удары называются угловыми, и что Орин Инканденца лучший угловой игрок из всех, что он видел в жизни. Как тут не улыбнуться. Фулл райд Орина обновили под эгидой североамериканского спорта более брутального, но и куда более популярного, чем теннис. Это после второй игры на поле хозяев, примерно в то же время, когда некая поактеоновски красивая жонглерша, вызывающая массовую поддержку в перерывах, начала как-то адресовать свои блестящие па у боковой линии конкретно Орину. В общем, и так вот единственные сердцекалиберные романтические отношения в жизни Орина пустили двойные корни на расстоянии, во время игр, без единой фонемы лично: любовь передавалась – над травяными просторами, под моновокальный рев стадионов – целиком в стилизованных повторяющихся движениях, его – функциональных, ее – праздничных, через их личные танцы преданности зрелищу, которое они оба – каждый в своей роли – старались сделать как можно более развлекательными.

Но, в общем, суть в том, что за дальностью пришла и точность. В первую пару игр перед Орином ставили задачу просто пнуть мяч на четвертом дауне с глаз долой к черту на кулички. Мечтательный ассистент сказал, что это естественные рост и развитие пантера. Контролю предшествует чистая сила. В дебютной игре на поле хозяев его, в мешковатой униформе без щитков и номером вайд-ресивера, вызвали, когда первая атака БУ захлебнулась на 40-й отметке команды Сиракуз, которая еще понятия не имела, что представляет американский университет последний сезон в истории. Но это лирическое отступление. Аналитики университетского спорта впоследствии будут говорить об игре как о водоразделе между двумя эрами. Опять отступление. Орин в тот день выдал 73 ярда, со средним временем мяча в воздухе восемь целых сколько-то там десятых секунд; но этот первый официальный пант, экстатический, – морковка, СКОЗА, моновокальный рев зрителя большого спорта, – он послал над головой ожидающего бэка «Оранджменов», над воротами, сетками безопасности за воротами, первыми тремя секциями мест на колени заслуженного проф. теологии в ряду 52, который оттуда не мог разглядеть игру без театрального бинокля. Записали его как удар на 40 ярдов, это спортивное крещение пантом. На самом деле пант был почти под 90 ярдов, с таким долгим временем в воздухе, что, как говаривал асс. спецкоманд, можно было успеть нежно и чувственно заняться любовью. От звука ортопедического удара фанаты большого спорта притихли, а пилот морской пехоты США в отставке, который всегда приходил на игры с пробниками вазелина и толкал их на никерсоновских трибунах мужикам с поцарапанными костяшками, рассказывал после игры собутыльникам в бруклайнской забегаловке, что первый официальный пант этого самого пацана Инканденцы орал точно так же, как орали большебрюхие «Берты» во времена «Раскатов грома» [89],– преувеличенный В-В-ВУМ зажигательного тоннажа, аж уши закладывает.

Через четыре недели успехи Орина в пинании больших яйцеобразных мячей превзошли все достижения по отбиванию маленьких и круглых. Разумеется, теннис и Эсхатон не помешали. Но тут дело было не в одном спорте, в этом его влечении к публичному панту. Не в одних тренировках высочайшего уровня и опыте игры на пределе возможностей, импортированных из одного вида спорта в другой. Он сказал Джоэль ван Дайн – о, Джоэль, эти акцент и жезл, и мозгозамыкающая краса, – сказал ей в ходе все более и более откровенной беседы, когда она каким-то чудом подошла к нему на мероприятии в честь Дня Колумба и попросила расписаться на вмятом мяче, в котором он на тренировке пробил дыру, – сдутый пузырь шлепнулся в сузафон сузафониста «Марширующих Терьеров» и был извлечен, и вручен Джоэль грузным тубистом, потным и отупевшим под актеоновски умоляющим взглядом девушки, – попросила – Орин вдруг теперь тоже весь мокрый и понятия не имеет, что сказать или процитировать привлекательного, – попросила с пустовато-резонирующим голосом врастяжку посвятить прохудившийся снаряд Ее Личному Папочке, Джо Лону ван Дайну из Шайни-

Прайза, Кентукки, а еще, добавила она, из «Дайн-Райни Протон Донор Реагент Корп.» из близлежащего Боаза, Кентукки, и вовлекла его (О.) во все менее одностороннюю и формальную беседу – со СКОЗой было легко поддерживать, типа, тет-а-тет один на один, ведь ни один другой «Терьер» не подходил к ней ближе чем на четыре метра, – и постепенно Орин замечал, что уже почти смотрит ей в глаза, рассказывая, что она не спортивная, эта тяга к панту, а скорее во многом эмоциональная и/ или даже, если так еще выражаются, духовная: отрицание молчания: тут возносятся 30 000 голосов, душ, изливая одобрение единодушно. Он напомнил о чистых числах. Безумии. Это он сейчас просто думает вслух. Экстаз и поддержка зрителей такие тотальные, что перестают быть множественными и сливаются в один как бы коитальный стон, одну долгую гласную, песнь чрева, рокот рева, приливный, амниотический, – голос, можно сказать, Бога. Это не чинные теннисные аплодисменты, на которые по-отечески цыкает арбитр. Он сказал, что это он просто размышляет, импровизирует; он смотрел ей в глаза и не тонул, теперь его ужас трансформировался в то, ужасом перед чем он был. Он говорил, что звук этих душ – как Единый звук, оглушающий, нарастающий, ждущий, когда его освободит нога; Орин говорил, что ему, казалось, особенно нравится, как он буквально не слышит, как думает, – может, клише, но все же там он преображался, его собственное «Я» превосходило себя, тогда как на корте от себя сбежать не получалось, ощущение чьего-то присутствия в небе, толпа как паства, сотрясающая стадион кульминация, когда мяч взлетает и описывает кафедральную арку, падая, словно целую вечность…Ему даже в голову не пришло поинтересоваться, какое поведение ей больше нравится. Ему не пришлось разрабатывать стратегий или даже планов. Позже он понял, ужасом перед чем был тот ужас. И как оказалось, ему не пришлось ничего ей обещать. Все и так было даром.

После осени первого курса и победы БУ в чемпионате Янки Конференс, плюс нетриумфального, но все равно беспрецедентного появления на Кубке К-Л-РМКИ/Форзиции в Лас-Вегасе, который посетили первые лица страны, Орин принял положенную субсидию на жилье вне кампуса и съехался с Джоэль ван Дайн, сногсшибательной кентуккийкой, в квартире в Восточном Кембридже в трех остановках метро от БУ и в новом мире неудобств публичной звездности большого спорта в городе, где в барах устраивают поножовщины за счет и вассалитет.

Джоэль побывала на полуночном ужине Дня благодарения в ЭТА и пережила Аврил, а потом Орин провел первое Рождество в жизни вне дома, полетев в Падуку, а затем доехав на прокатном внедорожнике в поросший кудзу Шайни-Прайз, штат Кентукки, распил пунш с Джоэль, ее мамой, Личным Папочкой и его верными борзыми, под белой искусственной елочкой с красными шарами, ознакомившись на экскурсии по штормовому подвалу с невероятной джолоновской коллекцией боросиликатных колб со всеми до единого растворами в известном нам мире, которые могут превратить синий лакмус в красный, подтверждением чему служили плавающие на поверхности красные прямоугольнички, – Орин часто кивал и старался изо всех сил, а Джоэль успокаивала, что подумаешь, мистер ван Д. ни разу ему не улыбнулся, – ну, он просто Такой, вот и все, как Маман – Такая, из-за чего Джоэль тоже пришлось непросто. Орин все уши прожужжал Марлону Бэйну, Россу Риту и косоглазому Никерсону, что он по всем признакам кое в кого влюблен.

В канун Нового года первого курса в Шайни-Прайзе, вдали от онанских волнений на новом Северо-востоке, в последний вечер до эры спонсирования, Орин впервые увидел, как Джоэль употребляет совсем маленькие дозы кокаина. Сам Орин вышел из фазы увлечения веществами примерно тогда же, когда открыл секс, – плюс, понятно, нельзя было забывать про мочу для С/ОНАНАСС, – и он отказался, от кокаина, но при этом не осуждал Джоэль и не портил ей удовольствие, и обнаружил, что ему приятно быть со СКОЗой прямо в момент, когда она употребляла, нашел волнующим ощущение опосредованного риска, которое у него ассоциировалось с тем, как отдаешь всего себя не каким-нибудь чужим преставлениям об игре, а только самому себе, и как не осуждаешь человека под кайфом, когда он чувствует себя свободней и лучше, чем обычно, с тобой, наедине, под красными шарами. В этом они были идеальной парой: ее употребление тогда было исключительно рекреационным, а он не только не возражал, но никогда и не подчеркивал, что не возражает, – как и она, что он воздерживается; тема веществ была естественной и какой-то свободной. Еще одна причина, почему их любовь словно родилась под счастливой звездой, заключалась в том, что Джоэль на втором курсе решила сосредоточиться на кино/картриджах, академически, на специальностях БУ либо «Теория кинокартриджей», либо «Производство кинокартриджей». Или сразу на обеих. СКОЗА была синефилом, хотя вкусы у нее были довольно мейнстримные: она говорила О., что предпочитает фильмы, где «все взрывается к хренам» 101. Орин понемногу познакомил ее с артхаусом, концептуальным и высокоинтеллектуальным аван– и апрегардным кино, и научил ее ориентироваться в некоторых самых эзотерических меню «ИнтерЛейса». Он сорвался на холм в Энфилде и приволок «Брачное соглашение между Раем и Адом» Чокнутого Аиста, которое произвело на нее неизгладимое впечатление. Сразу после Дня благодарения Сам взял СКОЗу вместе с Литом в подмастерья на съемках «Американского века через кирпич» в обмен на разрешение снять ее большой палец, который тянет струну щипкового инструмента. После того, как закончился только слегка разочаровывающий сезон второго курса, О. летал с ней в Торонто смотреть съемки «Кровавой сестры: Крутой монашки». Сам после просмотра дейлизов водил Орина и его возлюбленную гулять, развлекая Джоэль своим диковинным даром вызывать канадские такси, пока Орин стоял рядом, закутавшись по нос в свитер; а потом Орин довозил их обоих обратно в отель «Онтарио Плейс», останавливая такси, когда их обоих тошнило, и как пожарный нес Джоэль на плече, пока Чокнутый Аист под его присмотром по стеночке передвигался по номеру. Сам показывал им конференц-центр Университета Торонто, где они впервые познакомились с Маман. Если оглянуться назад, наверное, это постепенно и стало началом конца. Тем летом Джоэль отказалась от шестого летнего курса в Институте жонглеров Дикси в Оксфорде, Массачусетс, и разрешила Самому придумать ей сценический псевдоним и использовать на съемках в «Юриспруденции низких температур», «Страсти (к) страсти» и «Спасение утопающих – дело рук самих утопающих», и путешествовала с Самим и Марио, пока Орин оправлялся в Бостоне от небольшой хирургической операции на гипертрофированных левых квадрицепсах в Массачусетской центральной больнице, где не меньше четырех медсестер и женщин-физиотерапевтов в крыле спортивной медицины подали на раздельное жительство с супругом, с правами на детей.

Истинные притязания СКОЗы лежали не на актерском поприще, как знал Орин, отчасти поэтому он так долго продержался. У Джоэль, когда они познакомились, уже было кое-какое скромное кинооборудование, любезно предоставленное Личным Папочкой. Теперь же у нее появился доступ к самому что ни на есть серьезному цифровому железу. Ко второму курсу Орина она уже не жонглировала и не разжигала поддержку в болельщиках. Весь его первый полный сезон она простояла за различными белыми линиями с небольшим цифровым «Болексом R32», экспонометрами и объективами, включая капризный зум «Анжинье», за который О. заплатил из своего кармана, в подарок, и снимала небольшие, на полсектора диска памяти, клипы 78-го номера – пантера БУ, иногда с помощью Лита (и никогда – Самого), экспериментируя со скоростью, фокусным расстоянием и цифровыми масками, совершенствуя технику. Орин, несмотря на заинтересованность в изменении коммерческих вкусов СКОЗы, и сам потеплел душой к пленке, картриджам, театру и вообще всему, что редуцировало его до состояния стадного очевидения, но он уважал творческие позывы Джоэль, в определенной степени; и он обнаружил, что ему реально нравилось смотреть футбольные записи Джоэль ван Дайн, где в ролях был в основном только он один-единственный, и всегда предпочитал маленькие 0.5-секторные клипы просмотру картриджей Самого или мейнстримного кино, где все взрывалось, а Джоэль подскакивала и тыкала в экран; и еще он обнаружил, что они (клипы ее авторства с ним в главной роли) куда увлекательней, чем зернистые многолюдные записи игр на пленке, которые команда смотрела от начала до конца по воле старшего тренера. Орину нравилось, когда Джоэль не было дома, опускать реостат до упора, и вытаскивать дискеты, и разогревать попкорн «Джиффи Поп», и без конца пересматривать ее десятисекундные клипы с ним. Каждый раз после перемотки он видел что-то другое, что-то новое. Панты в клипах разворачивались, как цветы в таймлапсе, и просмотр как будто раскрывал его с таких сторон, что он и спланировать не мог. Он был весь зрение. Но только когда смотрел один. Иногда появлялась эрекция. Никогда не мастурбировал; мало ли Джоэль вернется. Несмотря на последнюю стадию пубертатного возраста и заметно увядающую день ото дня красоту, Джоэль все еще была девственницей, когда Орин с ней познакомился. Прежде ее избегали, как в БУ, так и в Шайни-Прайзе – Боазе вместе взятых: красота отвращала любого ухажера. Она посвятила всю жизнь жонглированию и любительскому кино. Дисней Лит говаривал, что у нее дар: камеру держит твердо; даже ранние клипы с начала сезона ГВ словно с треноги снимали. Клипы второго курса были немые, и потому ничто не заглушало пронзительный визг картриджа в приводе ТП. Вращение цифровой дискеты в картридже на 450 об/мин немного напоминает далекий пылесос. Сквозь решетки на окнах проникал ночной шум машин и сирен с самой Сторроу 500. Орин, когда смотрел, искал не тишины. (В уборке Джоэль сущий дьявол. Дома всегда стерильно. Сходство с поведением Маман даже немного пугает. Только Джоэль не против бардака и не сводит всех с ума попытками скрыть недовольство, если против, чтобы не ранить чьи-то чувства. При Джоэль бардак просто исчезает среди ночи, проснулся – а дома уже стерильно. Как типа после эльфов.) На третьем курсе, вскоре после того, как он начал смотреть клипы, Орин сорвался по Содружке на холм и приволок Джоэль совместимый с «Болексом» магнитофон «Тацуоки» с синхроимпульсом, кардиоидный микрофон, дешевенькую треногу с кожухом, чтобы заглушать жужжанье «Болекса», солидный приемник «Пилотон» и моток синхроимпульсовых кабелей – в общем, целый кофр изобилия. Лит научил ее пользоваться «Пилотоном» за три недели. Теперь у клипов был звук. Орин едва не сжигал попкорн. Он подгорает, когда надувается фольга; надо снимать с плиты до того, как вырастает купол. Даже тогда Орин не брал в рот попкорн из микроволновки. Ему нравилось, когда Джоэль не было, приглушать трековые светильники, тащить всю полку с картриджами и без конца пересматривать ее десятисекундные клипы его пантов. Вот он против Делавэра на второй игре на поле хозяев в ГГСТ.

Страницы: «« ... 678910111213 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Коллежский советник Лыков провинился перед начальством. Бандиты убили в Одессе родителей его помощни...
Произведения, на которых мы выросли, – и произведения, совершенно нам незнакомые. Все, что написал о...
Главный герой, решив расстаться со своей мечтой - стать фотографом, выкладывает своё оборудование на...
Пять лет назад я вышла замуж за властного, взрослого и бессердечного манипулятора. Роберт Кинг беспо...
В 2082 году человечество убедилось, что оно не одиноко во Вселенной. Бесчисленные разведывательные з...
Совсем недавно считалось, что интеллект у человека один, и либо посчастливилось им обладать, либо не...