Бесконечная шутка Уоллес Дэвид
Что никто, кого до зависимости поработило Вещество настолько, что ему приходилось бросать, и кто успешно бросил на какое-то время и был чист, и но потом по какой-либо причине вернулся и снова подсел на Вещество, ни разу не сообщал, что рад своему выбору снова употреблять Вещество и перепоработиться; ни разу. Что «мотать срок» – метрополитенский бостонский термин для «тюремного заключения», например: «Дон Г. мотал в Биллерике шестимесячный срок». Что невозможно убить блоху рукой. Что возможно выкурить столько сигарет, что язык покрывают белые язвы. Что общий эффект, когда выпьешь слишком много чашек кофе, ни в коем случае не приятный и не пьянящий.
Что мастурбируют практически все.
И довольно часто, как выясняется.
Что клише «Я не знаю, кто я», к сожалению, оказывается чем-то большим, чем клише. Что паспорт на фальшивое имя стоит 330 долларов США. Что другие часто видят в тебе то, чего не видишь ты сам, даже если эти другие – дураки. Что можно приобрести кредитную карту на фальшивое имя за 1500 долларов США, но никто не объяснит внятно, включены ли в цену проверяемая кредитная история и кредитная линия на случай, когда кассир проводит фальшивой картой по маленькому модему на кассе для верификации, пока позади торчит здоровый охранник. Что много денег не дают иммунитета от страдания или страха. Что танцевать трезвым – совсем другой коленкор. Что термин «отъем» – уличное арго для комиссии букмекера при нелегальной ставке, обычно 10 %, которые либо вычитываются из выигрыша, либо прибавляются к долгу. Что некоторые искренне набожные и духовно развитые люди верят, что Бог в их понимании помогает им находить места для парковок и дает советы по Массачусетской лотерее.
Что с тараканами, до определенной степени, можно ужиться.
Что «принятие», скорее, вопрос усталости. Что у разных людей могут радикально разниться представления об основах личной гигиены.
Что, как ни парадоксально, чаще прикольней чего-то хотеть, чем это получить. Что если сделаешь кому-нибудь что-нибудь приятное втайне, анонимно, и не дать этому кому-то знать, что это был ты, – и вообще никому, что это был ты, или не брать на себя ответственность в любой форме или любым способом, – то в этом есть какой-то свой пьянящий кайф.
Что анонимной щедростью тоже можно злоупотреблять.
Что если заниматься сексом с тем, кому на тебя плевать, то чувствуешь себя в итоге более одиноким, чем вообще не занимаясь сексом.
Что хотеть – это нормально.
Что все похожи друг друга в своей тайной негласной уверенности, будто бы глубоко внутри они отличаются от остальных. Что это не обязательно парадоксально.
Что, может, ангелов не бывает, но бывают люди, которые вполне могли бы быть ангелами.
Что бог – если только ты не Чарльтон Хестон, ненормальный или и то, и другое – говорит и действует целиком через людей, если бог вообще есть.
Что вопрос того, веришь ты в бога или нет, в списке вещей, которые ему/ей в тебе интересны, он/а/о может располагать довольно невысоко.
Что запах стопы атлета тошнотворно-слащавый, а ортопедической сухой гнили – тошнотворно-кислый.
Что человек – у которого разлагаемая дефисом Болезнь – под воздействием Веществ сделает такое, чего бы никогда не сделал трезвым, и что некоторые последствия от этого нельзя ни изгладить, ни простить[71].
Уголовка тому пример.
Как и татуировки. Почти всегда набитые под влиянием импульса татуировки ярко, до ужаса перманентны. Затертое «На скорую руку да на долгую муку» едва ли не специально придумано на случай татуировок. На какое-то время новый жилец Крошка Юэлл развил сперва острый интерес, а потом странную одержимость татуировками, и начал приставать к жильцам и людям с улицы, приходящим в Эннет-Хаус помогать, с расспросами об их татуировках и всех подробностях, окружающих появление каждой из них. Такие спазмы одержимости – как сперва с точным определением «алкоголика», потом с особыми овсяными печеньками Морриса X. до вспышки панкреатита и, наконец, с точными способами о том, как местные жильцы застилают кровать, – говорили о том, что Крошка Ю. временно потерял разум, оставшись без порабощающего Вещества. Увлечение татуировками началось с беловоротничкового восхищения Крошки тем, у скольких людей в Эннет-Хаусе есть татуировки. Причем татуировки эти казались яркими символами не только того, что собственно изображали, но и ужасающей необратимости пьяных импульсов.
Потому что главное в татуировках, конечно, что они перманентные, их набиваешь необратимо – а, конечно, именно необратимость татуировок и заряжает адреналином пьяное решение усесться в кресло и собственно набить (татуировку), – но самое страшное в опьянении то, что из-за него думаешь только об адреналине момента, а не (ни в коей степени) о необратимости, которая и вызывает адреналин. Как будто опьянение не дает человеку татуировочного типа заглянуть в будущее дальше адреналинового импульса и рассмотреть перманентные последствия, которые и вызывают кайф возбуждения.
Эту свою абстрактную, хотя не самую глубокую мысль Крошка Юэлл объясняет неоднократно и разнообразными способами, снова и снова, едва ли не одержимо, но так и не может заинтересовать татуированных жильцов, хотя Брюс Грин всегда вежливо выслушивает, а Кейт Гомперт с клинической депрессией обычно не хватает сил встать и уйти, когда Крошка снова заводит шарманку, вследствие чего Юэлл чаще всего выпытывает подробности о татуировках у нее, хотя у Кейт их нет вообще.
Но зато им несложно показать Юэллу татушки, жильцам то есть, если только они не женщины, и речь не идет о какой-то части тела, которая находится под Запретом.
Насколько понимает Крошка Юэлл, люди с татуировками делятся на две примерных категории. Первые – молодые гнилые туповатые типы с черными футболками да шипастыми браслетами, у которых не хватает мозгов сожалеть об импульсивной перманентности своих татушек и которые продемонстрируют их тебе с той же фальшиво-затаенной гордостью, с какой обитатели социальной страты Юэлла и ее предместий продемонстрируют свои коллекции династийного фаянса или хорошего «Совиньона». Затем второй тип, помногочисленней (и постарше), кто показывает татуировки с тем стоическим раскаянием (хотя и проникнутым подсознательной гордостью из-за стоицизма), с каким ветераны с «Пурпурными сердцами» относятся к своим боевым ранам. У жильца Уэйда Макдэйда по внутренним поверхностям рук сбегают сложные узлы из синих и красных змей, и ему для халтуры в круглосуточном магазине приходится обязательно носить рубашки с длинными рукавами, даже несмотря на то, что жара в лабазе зашкаливает уже с утра и там всегда гребаная парилка, потому что пакистанцу-управляющему кажется, что клиенты не станут приобретать «Мальборо Лайте» и лотерейные билеты «Массачусетский Гигабакс» у человека с заплетающимися змеями васкулярных расцветок на руках[72]. Еще у Макдэйда пылающий череп на левой лопатке. Дуни Глинн может похвастаться слабыми следами черного пунктира вокруг шеи на уровне кадыка, с вытатуированными на скальпе мануалоподобными указаниями, как удалить голову и впоследствии ее хранить, еще со времен скинхедской юности, каковые инструкции Крошка сумел разглядеть только благодаря терпению, расческе и трем заколкам Эйприл Кортелю.
Вообще-то после пары недель одержимости Юэлл расширил свою дермотаксономию до трех категорий и включил в нее байкеров, которых пока в Эннет-Хаусе нет, зато их много в окрестностях встреч АА: бородатых, в косухах и, видимо, с каким-то требованием по весу – не меньше 200 кило. Байкеры – уличный термин метрополии Бостона, хотя сами себя они обычно предпочитают величать Щенятки на колесиках – термин, употребление которого (на горьком опыте узнал Юэлл) небайкерами они не жалуют. Эти парни – настоящий ходячий тату-фестиваль, но при этом они весьма обескураживают, когда показывают татушки, потому что обнажают их с полным отсутствием эмоций, как у человека, который показывает палец или ухо, не совсем понимая, зачем тебе это надо и на что тут вообще смотреть.
Что-то вроде NB, который присовокупляет Юэлл к категории Байкеров: любой профессиональный татуировщик, который набивал татушки тем, кто может вспомнить, кто набивал им татушки, по общим описаниям – байкер.
В отношении Стоически-Кающейся группы в Эннет-Хаусе выяснилось, что мужские татуировки женских имен в своей необратимости особенно катастрофичны и провоцируют раскаяние, учитывая временную природу отношений большинства наркоманов. У брошенного Брюса Грина на правом трицепсе навечно отпечатано «Милдред Трах». Как и «Дорис» жирным красным готическим шрифтом на левой груди Эмиля Минти, который да, оказывается, когда-то тоже любил. Еще у Минти есть выцветшая любительская свастика с надписью «Нахер нигеров» на левом бицепсе, которую ему как жильцу от всей души советуют прикрывать. У Чандлера Фосса – неразвевающийся стяг с начертанным алым «Мария» на предплечье: упомянутый стяг ныне рваный и некротичный, т. к. Фосс, однажды ночью после разлуки и под коксом, пытался аннигилировать романтические коннотации татушки, начертав бритвой и красным фломастером «Дева» над «Марией» с предсказуемо кошмарным результатом. Настоящий тату-художник (это Юэлл знает наверняка от байкера, с ним Крошка говорил после встречи группы «Белый флаг» и татуировка которого, занимающая весь трицепс и изображающая чью-то огромную женскую грудь, болезненно стиснутую в чьей-то руке, на которой тоже изображены чьи-то грудь и рука, сообщает достаточную для Крошки квалификацию в этом вопросе) настоящий художник по татуировкам – всегда тренированный профессионал.
Что печально в роскошном пронзенном стрелой фиолетовом сердце со словом «Памела» вокруг на правом бедре Рэнди Ленца – что Ленц не помнит ни тату-импульса, ни – процедуры, ни женщину по имени Памела. У Шарлотты Трит на голени зеленый дракончик, а другая тату – на груди, но Шарлотта установила Запрет и Крошке ее не показывает. Эстер Трейл – обладательница поразительно детальной сине-зеленой татуировки планеты Земля на животе, взгляд на экватор которой стоит Крошке Юэллу двух недель выполнения эстеровского еженедельного Дежурства. В целом приз по жгучему раскаянию уйдет, наверное, Дженнифер Белбин, у которой после одной ночи мескалина и стимулированной адреналином тоски из уголка глаза стекают четыре черных нескрываемых слезы, так что теперь, по меткому замечанию Рэнди Ленца, с расстояния больше двух метров кажется, будто у нее на лице постоянно сидят мухи. Новенькая черная Диди Н. щеголяет нанесенным на верхнюю часть живота кричащим черепом (по тому же шаблону, что у Макдэйда, но без пламени), довольно жутким потому, что, по сути, это только белое очертание: татуировки у черных – редкое дело, и по причинам, которые Юэлл считает довольно очевидными, они обходятся по большей части просто белыми очертаниями.
О выпускнике и добровольце-консультанте Эннет-Хауса Кельвине Болте шушукаются, будто на стволе его Блока, некогда звездного благодаря порно-картриджам, есть татуировка, изображающая инициалы КБ прописными буквами, когда Блок вялый, и полное имя «Кельвин Болт», когда Блок гиперемированный. Крошка Юэлл по трезвому размышлению решил оставить слух бездоказательным. Выпускницу и зава Эннет-Хауса Даниэллу Стинбок однажды осенило: чтобы больше никогда не приходилось наносить тушь, можно вытатуировать вокруг глаз подводку цвета туши, при этом она не приняла в рассмотрение неизбежную линьку, которая со временем придает татуировкам тошнотворный темно-зеленый оттенок, так что теперь тушь ей приходится наносить постоянно. Нынешняя сотрудница с проживанием Джонетт Фольц пережила две из шести болезненных процедур, необходимых для удаления оскаленного рыже-синего тигра с левого предплечья, так что теперь ее украшает оскаленный тигр минус морда и одна передняя нога, а удаленные части выглядят так, будто кто-то решительно настроенный принялся за ее руку с металлической мочалкой. Юэлл считает, что это придает глубину глубокой необратимости тату-импульса: удалить татуировку – значит, обменять одно уродство на другое. Еще есть идентичные распластанные листья марихуаны на внутренней стороне запястья Тингли и Диля, хотя Тингли и Диль с противоположных побережий и в жизни не пересекались до того, как переступили порог Эннет-Хауса.
Нелл Гюнтер отказывается обсуждать татуировки с Крошкой Юэллом под любым предлогом и в любом виде.
Какое-то время Крошка Юэлл считает, что самодельные тюремные партаки сотрудника Дона Гейтли слишком примитивны, чтобы о них вообще спрашивать.
Но это еще цветочки по сравнению с тем, как Юэлл всех допек, когда на пике его одержимости появился тот пацан, сидевший на синтетике и откликающийся только на свою уличную кличку – Череп, и продержавшийся всего дня четыре, но являвший собой ходячую галерею чернил и раскаяния: на обоих локтях – паутина, на рыбье-белой груди – голая женщина с теми же приукрашенными размерами, что Юэлл помнил по пинбольным аркадам из уотертаунского детства. На спине Черепа – 0,5-метровый скелет, сидящий на утесе в черной рясе и капюшоне, играющий на скрипке на ветру, а под ним – вертикальный хоругвеподобный стяг с багровым инскриптом «The Dead»; на одном из бицепсов то ли ледоруб, то ли остроконечный кинжал, а на обоих предплечьях – какая-то пляска Св. Витта двух кожекрылых драконов со словами – на обоих предплечьях – «Как вам тперь ваш галубо глазый мольчуган, мистер Смерть!?»[62], опечатки в которых, чувствовал Крошка, только усиливают задуманный эффект гештальта Череповской татуировки – а именно, по предположению Крошки, отталкивающий.
Более того, все смещение одержимости Крошки Ю. с «больничных уголков» коек на татуировки людей – наверняка дело рук этого самого Черепа, который на вторую ночь в мужской пятиместной спальне для новичков скинул наэлектризованную майку и показывал Кену Эрдеди татуировки на туповатый манер первой категории, без всякого раскаяния, пока Р. Ленц в трусах стоял на руках, привалившись к дверце шкафа, а Юэлл и Джоффри Д. разложили кредитки из бумажников на туго заправленной койке Юэлла и по-ребячески выясняли, у кого кредитка престижней, – Череп играл мышцами грудной клетки, чтобы извивалась чрезмерно физически развитая женщина на его груди, читал вслух свои предплечья Эрдеди и т. д. – и Джоффри Дэй оторвал взгляд от своего «АмЭкса» (золотого, в отличие от платины Юэлла), покачал мокрой бледной головой, глядя на Юэлла, и риторически спросил, что же сталось со старыми добрыми традиционными американскими тату вроде «Мама» или якоря, чем каким-то образом и сдетонировал взрыв одержимости в излохмаченной отходняком психике Юэлла.
Наверное, самые душераздирающие экспонаты в исследованиях Юэлла – поблекшие татуировки пожилых мужиков из бостонских АА, которые состоят в обществе десятилетиями, старейшин-крокодилов «Белого флага», оллстонских Групп, «Группы воскресного вечера в св. Колумбе» и выбранной Юэллом «Домашней Группы», Группы вечера среды «Лучше поздно, чем никогда» (для некурящих) в госпитале св. Елизаветы всего в двух кварталах от Эннет-Хауса. Что-то странно душераздирающее есть в поблекших татуировках, чем-то сродни тому, когда натыкаешься на крошечный и душераздирающий немодный костюмчик давно выросшего ребенка в сундуке на чердаке (в сундуке одежда, а не выросший ребенок, подтвердил Юэлл Дж. Дэю). См., напр., татушку на правом предплечье сварливого старика Фрэнсиса («Грозного Фрэнсиса») Гехани из «Белого флага» с бокалом мартини и сидящей в нем голой дамой со старомодными бурлящими завитушками в стиле Риты Хейворт, перебросившей ноги через широкий блестящий край. Картинка поблекла до подводно-синего, контурные черные линии стали грязно-зелеными, а красные губы/ногти/БУХТАСУБИК62-йВМФ4-07 не посветлели до розового, но, скорее, истлели до пыльно-красного цвета пламени в дыму. Все эти необратимые татуировки пожилых трезвых синеворотничковых бостонских мужиков под дешевой флуоресценцией церковных подвалов и больничных аудиторий – Юэлл только и делал, что смотрел, каталогизировал и соотносил, тронутый их трагизмом. Сколько угодно и старых добрых якорей ВМФ, и грязно-зеленых клеверов бостонских ирландцев, и парочка маленьких фигур цвета хаки в шлемах, вонзающих штыки в брюха отвратительных кривозубых карикатур на азиатов цвета мочи, и кричащие орлы с затупившимися от выцветания когтями, и «Semper fi»[63] – все до такой степени аутолизированное, что как будто проглядывает из заболоченного пруда.
У высокого молчаливого сурового старого черноволосого ветерана Группы ЛПЧН на пятнистом от печени предплечье – одно злобное и грубое слово «Пизда» зеленого цвета озерного ила; и все же мужик переступает даже стоическое раскаяние, одеваясь и держась так, будто слова просто нет, или оно настолько необратимо, что о нем нет смысла даже думать: в поведении старика с «Пиздой» на руке чувствуется глубокое и потрясающе чарующее достоинство, и Юэлл даже подумывал обратиться к нему по поводу наставничества, если и когда ему вдруг понадобится наставник из АА, реши он, что это совершенно необходимо.
Где-то к завершению своей двухмесячной одержимости Крошка Юэлл обращается к Дону Гейтли, чтобы узнать, не стоит ли вдруг вынести тюремные наколки в совершенно отдельный филум. Лично Юэллу кажется, что тюремные татуировки не столько душераздирающие, сколько гротескные, что они, скорее, не импульсивное украшение или самопрезентация, сколько попросту членовредительство, выросшее из скуки и наплевательства на собственное тело и эстетику украшений. Дон Гейтли выработал привычку холодно буравить Юэлла взглядом, пока адвокатик не заткнется, хотя это частично потому, что Гейтли не понимает и половины слов Юэлла, и не уверен, то ли из-за того, что недостаточно умен или образован, то ли из-за того, что Юэлл попросту выжил на хрен из ума.
Дон Гейтли рассказывает Юэллу, что типичные кустарные тюремные наколки делаются швейными иглами из тюремной барахолки и синими чернилами из авторучки, одолженной из нагрудного кармана ничего не подозревающего общественного защитника, – вот почему тюремный жанр всегда одного синего цвета ночного неба. Иглу окунают в чернила и втыкают в татуируемого достаточно глубоко, чтобы он не дернулся и всю руку себе не порвал к хренам. На обычный ультраминимальный синий квадрат, как у Гейтли на правом запястье, уходит половина дня и сотня отдельных уколов. Потому линии никогда не бывают ровными, а цвет не всегда однородный, ведь невозможно каждый отдельный укол в, ну, дергающуюся плоть произвести с одинаковой глубиной. Вот почему тюремные наколки всегда выглядят так, будто их набивали дети-садисты в дождливый полдень. У Гейтли синий квадрат на правом запястье и кривой крест на гигантском левом предплечье. Квадрат он набил сам, а крест набил сокамерник в обмен на такую же услугу. Оральные наркотики сделали процесс и менее болезненным, и менее утомительным.
Швейную иглу стерилизуют в этиловом спирте, который, по разъяснениям Гейтли, получают, взяв полфрукта из столовки, размяв, добавив воды и выдавив кашицу в зиплок, который прячут в смыве тюремной параши, чтобы, ну, настояться. Полученный стерилизатор можно также употреблять внутрь. Алкоголь и кокаин – единственное, что трудно достать в пенитенциарных учреждениях системы БИУ[64], потому что их избыток всегда вызывает среди заключенных переполох и только вопрос времени, когда кто-то начнет трескать сыр. Недорогой наркотик орального употребления Списка IV Талвин же можно выменивать на сигареты, какие, в свою очередь, можно покупать в барахолке или выигрывать в криббидж или домино (в БИУ запрещены карточные игры), или собирать в больших количествах с заключенных помельче в обмен на крышу от романтических авансов заключенных покрупнее. Гейтли – правша, и руки у него размером примерно с ноги Крошки Юэлла. Его тюремный квадрат на запястье перекошенный, а по углам – дополнительные округлые кляксы. Типичный средний тюремный партак не удалить даже лазерной хирургией, так глубоко он впечатывается. Гейтли вежлив в ответах на вопросы Крошки Юэлла, но особенно не распространяется, т. е. Крошке приходится задавать очень конкретные вопросы о том, что хочется знать, лишь бы получить короткий конкретный ответ от Гейтли только на этот вопрос. А затем Гейтли буравит его взглядом – привычка, на которую Юэлл подолгу жалуется в спальне. Гейтли не считает его интерес к татуировкам агрессивным, скорее просто временной одержимостью еще трепещущей без Веществ психики, откуда через пару недель изгладится всякое воспоминание о татуировках, – отношение, которое Юэлл считает в высшей степени снисходительным. Отношение Гейтли к его собственным примитивным татуировкам – отношение второй категории, с по большей части искренними стоицизмом и смирением, как минимум потому, что эти необратимые эмблемы тюрьмы – вторичные звоночки по сравнению с некоторыми трындецовыми и реально необратимыми импульсивными ошибками, что Гейтли наделал в бытность свою активным наркоманом и грабителем, не говоря уж об их последствиях – последствиях ошибок, за которые ему предстоит еще долго расплачиваться, с чем он давно учится смиряться.
У Майкла Пемулиса есть такая привычка перед тем, как что-нибудь сказать, сперва взглянуть налево, а потом направо. Невозможно понять, машинально это или Пемулис эмулирует какого-то нуарного персонажа. После парочки дринов лучше не становится. Он, Тревор Аксфорд и Хэл Инканденца в комнате Пемулиса, пока соседи Пемулиса Шахт и Трельч внизу на обеде, так что они одни, Пемулис, Аксфорд и Хэл, поглаживают подбородки, заглядывают в фуражку Майкла Пемулиса, лежащую на его кровати. Внутри перевернутой фуражки горстка немаленьких, но безобидных на вид таблеток якобы невероятно сильнодействующего ДМЗ.
Пемулис украдкой озирается в пустой комнате.
– Это, Инкстер, Аксанутый, невероятно сильнодействующий ДМЗ. Большая белая акула от органически синтезированных галлюциногенов. Дикое гаргантюанское дитя от…
– Мы уловили, – говорит Хэл.
– Йельский универ от кислотной Лиги плюща, – добавляет Аксфорд.
– Величайший психосенсуальный извратитель, – подытоживает Пемулис.
– Наверно, ты хотел сказать «психосенсорный», если только я чего-то не знаю.
Аксфорд прищуривается на Хэла. Перебивать Пемулиса – значит, заново смотреть на его головной тик.
– Трудно найти, господа. То есть – очень трудно найти. Последние партии сошли с конвейера в начале 70-х. Эти вот таблеточки – артефакты. Некий процент падения сильнодействия, наверное, неизбежен. Применялись в некоторых таинственных военных экспериментах црушников.
Аксфорд кивает на шляпу:
– Управление разумом?
– Скорее, цель – заставить врага думать, что его пушка – гортензия, или кровный родственник, все такое. Кто знает. Описания, что я находил, расплывчатые, одна вода. Проводились эксперименты. Что-то пошло не так. Скажем так – все вышло из-под контроля. Решено, что сильнодействие слишком невероятно, чтобы продолжать. Испытуемых рассовали по клиникам и списали как мирные потери. Формулу в шредер. Группа исследователей рассеяна, переведена. Смутные, но, должен сказать вам, весьма отрезвляющие слухи.
– И эти из начала 70-х? – уточняет Аксанутый.
– А видишь маленькие эмблемы на каждой – мужик в клешах и с баками?
– Значит, это они самые?
– Беспрецендентно сильнодействующая, эта фигня. Швейцарский изобретатель, говорят, для того, чтобы слезть с этой штуки, изначально рекомендовал ЛСД-25, – Пемулис берет одну из таблеток, кладет на ладонь и тычет мозолистым пальцем. – Что перед нами такое. Перед нами либо серьезная внезапная денежная инъекция…
Аксфорд издает шокированный возглас.
– Ты правда хочешь толкать невероятно сильнодействующий ДМЗ в нашем-то детсаде?
Пемулис хмыкает буквой «К».
– Вот тебе здоровая экономическоватенькая подсказка, Аксанутый. Никто тут и понятия не имеет, с чем будет иметь дело. Не говоря уж о том, сколько это стоит. О, ведь есть фармацевтические музеи, левые кружки, нью-йоркские консорциумы дизайнерских наркотиков, которые многое отдадут, чтобы вскрыть этих деток. Расхимичить, типа. Закинуть в спектрометр и посмотреть, что там к чему.
– Вот кто, значит, потенциальные участники аукциона, – говорит Аксфорд. Хэл сжимает мяч, молча глядя в фуражку.
Пемулис переворачивает таблетку.
– Или очень прогрессивные и современные дома престарелых, которые знают некоторые парни, которых знаю я. Или в Бэк-Бэй в той йогуртной кафешке с той картиной с теми историческими чуваками, про которых Инк рассказывал на завтраке, на стене.
– Рам Дасс. Уильям Берроуз.
– Или тупо на Гарвардской площади в «О Бон Пэн», где 70-летние мужики в старых шерстяных пончо рубятся в шахматы под эти часики, по которым они все время колотят.
Аксфорд делает вид, что в возбуждении бьет Хэла в плечо.
– Или, конечно, – говорит Пемулис, – думаю, можно выбрать чисто развлекательный маршрут и закинуть их в кулеры «Гаторейда» на встрече в Порт-Вашингтоне во вторник, или же на «Вотабургере» – посмотрим, как все носятся, хватаясь за голову, например. Я бы точно посмотрел, как Уэйн играет с расширенным восприятием.
Хэл ставит ногу на прикроватный стульчик Пемулиса в виде усеченной пирамиды и наклоняется поближе.
– Не слишком ли дерзко будет, если я спрошу, как ты их заполучил?
– Совсем не дерзко, – отвечает Пемулис, доставая из подкладки фуражки каждый предмет контрабанды и раскладывая на кровати, как в тихие часы раскладывают свои драгоценности старики. У него в наличии небольшое количество марихуаны «Дыхание агнца» для личного потребления (выкупленное из 20 г Хэла, которые Пемулис же сам ему сперва и продал) в пыльном пакетике, картонный прямоугольничек, завернутый в саран, с четырьмя ровно уложенными «черными звездами», случайный дрин и, похоже, чертова дюжина невероятно сильнодействующего ДМЗ – пилюльки размером с драже неопределенного цвета с крошечным мод-хипстером в центре каждой, желающим зрителю мир. – Мы даже не знаем, на сколько здесь доз, – мурлычет он сам себе под нос. На стене с висящим экраном, постером короля-параноика и огромной нарисованной от руки салфеткой Серпинского – солнце. В одном из трех больших обильных средниками западных окон – чего-чего, а уж что в академии не хватает окон, ни за что не скажешь, – овальный изъян, отбрасывающий вытянутый пузырь осеннего солнца цвета эля с левой стороны окна на туго забранную кровать Пемулиса[73], и он передвигает все содержимое фуражки в яркое пятно, присев на колено изучить таблетку, зажатую в пинцете (у Пемулиса есть филателический пинцет, монокуляр, фармацевтические и почтовые весы, личная бунзеновская горелка), с твердой скрупулезностью ювелира.
– В литературе молчок о титровании. Принимать по одной? – он смотрит в одну сторону, потом в другую, на нависающие над ним лица мальчиков. – Или как, половину обычно принимают?
– Может, две или даже три? – предполагает Хэл, зная, что пожадничал, но не в силах сдержаться.
– Доступная информация смутная, – говорит Пемулис, его профиль комкается вокруг монокуляра в глазнице. – Литература по мусцимоллизергическим смесям пунктирная, смутная и трудночитаемая, не считая сообщений о том, насколько поразительно мощные предполагаемые дозы.
Хэл смотрит в затылок Пемулису.
– Ты устроил набег на медицинскую библиотеку?
– Залез в MED.COM с телефонной линии Латеральной Алисы и облазил сверху донизу и вкривь и вкось. Тонны данных о лизергинах, тонны о гибридах метокси-класса. О соединениях фитвиави – смутная хрень чуть ли не в стиле светской хроники. Чтобы хоть что-то получить, надо искать «эрготики» вместе с «мусцимолы» или «мусцимолированный». Если вбиваешь «ДМЗ», выдает всего пару ссылок. И все они «сильнодействующее то, зловещее это». Ничего по конкретике. И перепутанные многосложные слова от балды. Только мигрень заработал.
– Нет, но ты по-настоящему поднимал задницу и по-настоящему набегал на настоящую медбиблиотеку? – Хэл – сын своей матери Аврил, когда речь заходит о базах данных, софту по проверке правописания и т. д. Теперь Аксфорд по-настоящему бьет его в плечо, хотя и с правой. Пемулис рассеянно чешет маленькое завихрение на родничке. Уже почти 14:30, и изъянистый пузырь света на кровати медленно становится грустного цвета раннего зимнего вечера. С Западных кортов снаружи по-прежнему ни звука, зато хорошо слышна высокая песнь водопровода в стене: многие затренированные вусмерть утром не появляются в душе до послеобеденного времени, а потом сидят на уроках второй половины дня с мокрыми волосами и в сменной одежде.
Пемулис поднимается между ними и снова оглядывает пустую трех-кроватную комнату с опрятными стопками игровой формы трех теннисистов, ярким снаряжением на полках и тремя плетенными корзинами с бельем с горками для прачечной. В воздухе стоит сильный запах спортивного белья, но, не считая этого, комната почти профессионально чистая. По сравнению с комнатой Пемулиса и Шахта комната Хэла и Марио похожа на дурдом, думает Хэл. Аксфорд на лотерее прошлой весной вытянул одну из всего двух шикарных одноместных комнат – вторая ушла близняшкам Воут, которых на лотерее посчитали за одного человека.
Пока Пемулис озирается, его щека все еще перекошена из-за монокуляра.
– В одной монографии походя бросили цитатку о ДМЗ, где автор предлагает представить ее как кислоту, которая сама закинулась кислотой.
– Ну и ну.
– Одна статейка внезапно из «Момента» – кто бы мог подумать – рассказывает, как одному осужденному армейцу в Ливенворте якобы впрыснули огромную неопределенную дозу раннего ДМЗ в рамках какого-то армейского эксперимента по бог знает чему, и как семья этого осужденного судилась из-за того, что он, судя по всему, потерял разум, – Пемулис драматично направляет монокуляр сперва на Хэла, потом на Аксфорда. – Буквально потерял разум, будто эта огромная доза взяла его разум, куда-то унесла, бросила и забыла где.
– Думаю, мы уловили картину, Майк.
– Якобы, говорят в «Моменте», парня потом нашли в его армейской камере в какой-то невообразимой позе лотоса, распевающего песни из рекламы стремным голосом точь-в-точь Этель Мерман.
Аксфорд говорит, взмахивая больной правой рукой в направлении Админки, может, Пемулис наткнулся на возможную историю происхождения бедняги Лайла в качалке и его позы лотоса.
И снова Пемулис с этим своим тиком головы. От того, что он расслабил щеку, монокуляр выпадает и скачет по тугой кровати, и Пемулис, даже не глядя, выставляет перед ним ладонь.
– Думаю, стоит перестраховаться и не шалить с кулерами «Гаторейда». Мораль истории армейца такова: спички детям не игрушка, без шуток. Разум того парня до сих пор, предположительно, в самоволке. Он уже старик, но до сих пор выдает бродвейские шлягеры в каком-то госсекретном учреждении. Кровные родственники пытаются судиться, но армия, похоже, придумала для присяжных достаточно аргументов, чтобы те поставили под обоснованное сомнение само юридическое существование парня, раз уж доза унесла его разум.
Аксфорд рассеянно ощупывает локоть.
– То есть, говоришь, это не игрушки.
Хэл приседает потыкать одну из таблеток у края пыльного пакетика. В вытянутом пузыре света его палец кажется темным.
– По-моему, судя по виду, одна доза – наверное, две таблетки. Есть в них что-то от Мотрина.
– Визуальные гадания не помогут. Это тебе не Боб Хоуп, Инк.
– Можно даже обозначить его «Этель», для по телефону, – предлагает Аксфорд. Пемулис наблюдает, как Хэл раскладывает таблетки в такой же форме кардиоиды, как у ЭТА.
– Что я имею в виду. С таким веществом нельзя действовать наобум, Инк. Тот шлягерный армеец как бы покинул планету.
– Ну, скатертью дорожка, пусть помашет на прощанье.
– Я так понял, что машет он теперь только своей еде.
– Но это же от огромной ранней дозы, – говорит Аксфорд.
Расстановка таблеток Хэлом на красно-сером стеганом покрывале почти дзеновская в своей точности.
– Эти из 70-х?
После сложных переговоров через посредника Майклу Пемулису наконец удалось надыбать 650 мг хваленого неуловимого соединения ДМЗ, или «Мадам Психоз», у обвешанного короткостволами дуэта, по слухам, бывших канадских инсургентов, которые теперь предпринимали небольшие и даже, наверное, жалкие старомодные инсургентские операции под прикрытием империи дешевых зеркал, стеклянных изделий, игрушек для розыгрышей, модных открыток и маловостребованных старых кинокартриджей под названием «Антитуа Интертейнмент», до которой рукой подать по Проспект-ст. от площади Инмана в Кембриджском упадочном португало-бразильском квартале. Т. к. Пемулис всегда ведет бизнес в одиночку и не говорит по-французски, вся транзакция с канадцами прошла в виде пантомимы, а т. к. сам смахивающий на лесоруба канадырь Антитуа озирался по сторонам перед тем, как общаться, еще чаще, чем озирался Пемулис, пока его туповатый напарник торчал позади, обнимая метлу, и тоже все время выискивал соглядатаев в закрытом магазине, переговоры напоминали какой-то групповой психомоторный припадок, и отдельные моменты мотаний и качаний головами отражались урывками под острыми углами в большем количестве зеркал и рифленых стеклянных ваз, чем Пемулис когда-либо видел втиснутыми в одно место. В очень дешевый ТП, естественно, был заряжен картридж с хардкорным порно, впятеро ускоренным, так что оно было похоже на фильм про бешеных грызунов и теперь навсегда, как Пемулису кажется, искалечило его половое влечение. Один бог знает, где эти клоуны нашли тринадцать невероятно сильнодействующих 50-мг артефактов 1970-х до э. с. Но есть хорошая новость – они были канадцы, и постепенно становилось ясно, что, как почти любой сраный канадырь, понятия не имели, сколько на самом деле стоит то, что у них в руках. Пемулис, под влиянием 150 мг Тенуат Дослана с отложенным воздействием, чуть не протанцевал пост-транзакционную джигу на ступеньках ленивого кембриджского автобуса, чувствуя себя, как, должно быть, чувствовал У. Пенн в своей квакероутсовской[65] шляпе где-то там в XVI столетии, выменяв у наивно-благородных дикарей Нью-Джерси на пару безделушек, воображает он, приподнимая военно-морской головной убор перед двумя монашками в проходе.
В течение следующего учебного дня – невероятно сильдействующая заначка теперь туго завернута в саран и глубоко заначена в носке старой кроссовки, что примостилась на алюминиевой рейке между двумя панелями навесного потолка общежития Б – проверенном временем перевалочном пункте Пемулиса, – в течение где-то следующего дня тема добита и решено, что пока нет каких-то причин привлекать Бун, Стайса, Сбита или Трельча, потому как это право Пемулиса, Аксфорда и Хэла – даже почти долг, в духе добросовестной торговли – испробовать потенциально невероятно сильнодействующий ДМЗ в предопределенных безопасных количествах, прежде чем обрушивать его мощь на Бун, Трельча и прочих невинных мирных жителей. Аксфорд отдал деньги вперед, вопрос оплаты Хэлом его участия был тактично поднят и так же разрешен к удовлетворению всех сторон. Наценку Пемулиса не назвать выше общепринятых норм, а в бюджете Хэла всегда найдется место для духовных поисков. Единственным условием Хэла было, чтобы кто-нибудь техобразованный по-настоящему поднял задницу, доехал до Бостонского универа или медицинской библиотеки МТИ и физически удостоверился, что соединение и органическое, и не вызывает зависимости, на что Пемулис ответил, что физический налет на библиотеку уже внесен в его ежедневник ручкой, а не карандашом. Во время дневных тренировок во вторник, когда Хэл Инканденца, Пемулис и за компанию увенчанный камерой Марио Инканденца стоят, вцепившись руками в рабицу одного из Шоу-кортов, и наблюдают, как Тедди Шахт играет на частной «выставке» с сирийским профи из сателлитных турниров, приехавшим в ЭТА на две проплаченные недели корректирующего инструктажа по входу в подачу, который вредит его вращающей манжете плеча, – он блестит толстыми очками, носит на голове черную спортивную повязку и играет с хрестоматийной плавной точностью, и разносит Теда Шахта мастерски, на что Шахт реагирует с обычным сангвиническим доброжелательным настроением, вкладывая всю невозмутимость, обучаясь в процессе всему, чему может, – ведь Шахт – один из очень немногих коренастых игроков ЭТА и один из еще более немногих рейтинговых юниоров без заметного эго, что считается странным – как это, до сих пор в деле только ради удовольствия, – целиком ненеуверенный в себе с тех пор, как подвернул колено на мяче в противоход на показательных играх перед Днем благодарения, и потому более-менее обреченный на лимбоподобное существование в 128-256-х строчках «Алфавитвиля», – пока Пемулис и Хэл торчат, вспотевшие, в полном красно-сером эташном обмундировании на промозглом полудне 5.11, – пот слепляет и леденит волосы, Марио склонил голову под весом оснастки для камеры, его отвратительные арахнодактилические пальцы белеют на заборе, Хэл незаметно, но с теплом придвинулся к низенькому старшему брату, который похож на него, как похожи друг на друга животные одного отряда, но разных семейств, – пока они все стоят, смотрят и добивают тему – Хэл с Пемулисом, – далеко слева снизу слышатся бум и лязг международной катапульты ЭВД, а затем высокий резкий вжих мусорной ракеты, невидимой из-за низких облаков, – хотя где-то над Актоном все же видно странно-желтоватое облако в форме овцы, связывающее шов горизонта с каким-то фронтом грядущей бури, сдерживаемой вентиляторами ATHSCME вдоль границы на отрезке Лоуэлл-Метуэн на северо-западе. Пемулис наконец отказывается от идеи отважного управляемого эксперимента прямо здесь, в Энфилде, где Аксфорду каждое утро в 05:00 надо являться на утренние тренировки команды А – как и Хэлу, если только он не ночует в ДР, а уж ДР и подавно не лучшее место для употребления ДМЗ. Пемулис, скользя взглядом вверх-вниз по ограждению и подмигивая Марио, заявляет, что для любого взаимодействия с сами-знаете-чемкой рекомендуется добрых 36 часов без переутомления. А значит, отметаем и завтрашнюю межакадемную тему с Порт-Вашингтоном, для которой Чарльз Тэвис заказал два чартерных автобуса, так много игроков ЭТА собираются на сечу, – академия Порт-Вашингтона гаргантюанская, «Ксерокс Инк.» от североамериканских теннисных академий, с более чем 300 студентами и 64 кортами, половину из которых где-то уже с Хэллоуина накрыли надувным покрытием «ТесТар», – педсостав П.-В. не так ценит закалку на воле стихий, как Штитт и Ко, – так много, что Тэвис наверняка сразу погрузит всех на автобусы и увезет обратно, как только окончатся послетурнирные танцы, а не станет распределять по мотельным номерам на кровные деньги академии. Эти встреча, фуршет и танцы ЭТА – П. —В. – внутренняя, межакадемная традиция, эпическая вражда, уходящая почти на десяток лет в прошлое. Плюс Пемулис говорит, ему еще понадобится пара недель на медбиблиотечную археологию, чтобы разобраться с титрованием и побочными эффектами, чего требует, как соглашается Хэл, отрезвляющая история армейца. Итак, заключают они, похоже, окно возможностей – 20–21.11, выходные сразу после больших показательных одиночных игр Конца-Фискального-Года для привлечения средств с участием команд А и Б ЭТА против (в этом году) общеизвестных неудачников – команд Кубка Дэвиса и Кубка Уайтмен для юниоров[74], приглашенных без широкой огласки благодаря значительным экспатриантским связям Аврил, чтобы их разделали Уэйн, Хэл и проч. во имя филантропического увеселения патронов и выпускников ЭТА, а затем танцевать весь вечер на бале выпускников с шведским столом, – выходные сразу перед неделей Благодарения и пригласительным «Вотабургером» в солнечной Аризоне, ведь в этом году их вдобавок к пятнице 20.11 освободят и в субботу 21.11 как от учебы, так и от тренировок, потому что Ч. Т… и Штитт организовали на субботнее утро после большой встречи специальную парную показательную игру – один матч между двумя женщинами-тренерами из квебекского Кубка Уайтмен и пресловутыми близняшками Воут из ЭТА – Карин и Шарин Воут, обеим по семнадцать, топовая юниорская парная женская команда по версии ОНАН, три года без поражений, непобедимый дуэт, прекрасный в сотрудничестве на корте – всегда двигаются как одно целое, играя не как будто, а на самом деле с одним мозгом на двоих, или по крайней мере с одной психомоторной долей, сиамские близняшки, соединенные левым и правым виском, не допущенные комитетом ОНАН в рейтинг одиночного разряда, отбрасывающие широкую тень Воут, дочки суровоглазого продавца шин из Акрона, четыре ноги которых/которой покрывают поразительные расстояния на корте плюс рвут все конкурсы по чарльстону на формальных послематчевых балах за последние пять лет. Тэвис и Уэйна будет обхаживать насчет дополнительной «выставки», хотя просить Уэйна размазать второго квебекца за два дня – это как-то слишком. И но все будут в Легком на разделке двух взрослых канашек близняшками Воут, плюс, может, Уэйне[75], а затем ЭТА получит субботу на роздых и перезарядку, прежде чем приступить к тренировочной пред-«Вотабургерной» неделе и финишному кругу подготовок к госам 12.12, т. е. конец пятницы – утро субботы дадут Пемулису, Хэлу и Аксфорду (и, может, Сбиту, если Пемулису придется привлечь Сбита к библиотечным раскопкам) достаточно времени психодуховно собраться после любого иссушающего мозговые оболочки похмелья, которое может вызвать невероятно сильнодействующий ДМЗ… а Аксфорд в сауне прорицает, что иссушение будет ого-го, раз после одного только ЛСД, заметил он, на следующее утро не просто плохо или невесело, но совершенно пусто в душе, остаешься одной шелухой с бездной внутри, будто собственно душу выжали, как губку. Хэл не уверен, что сходится во мнении. Алкогольное похмелье – тоже явно не проказа на психической поляне: и пить хочется, и мутит, и глаза плющит в ритм пульсу, – но после ночи галлюциногенов, сказал Хэл, рассвет словно дарует его психике бледно-палевую ауру, люминесценцию[76]. Халацион, заметил Аксфорд.
Пемулис как будто не учел в своих расчетах факт, что он-то получит освобождение от учебы в субботу вечером только в том случае, если попадет в список участников тусонского «Вотабургера» на следующей неделе, а в отличие от Хэла и Аксфорда это не верняк: ТАСШ-ранг Пемулиса, за исключением передышки в Год Чудесной Курочки «Пердю» в тринадцать лет, ни разу не поднимался выше 128-й строчки, а на «Вотабургер» набирают детей со всей ОНАН и даже Европы; должен быть весьма низкий конкурс, чтобы он хотя бы получил одно из 64 приглашений на квалификацию. Аксфорд висит в топ-50 на волоске, но он был на турнире в прошлом году в семнадцать, так что и в этом году будет обязательно. А Хэла посеют третьим или, может, четвертым в одиночных для 18 лет; он едет точно, если только не сфорс-мажорит какой-нибудь катастрофический рецидив лодыжки на игре против Порт-Ваш. или Квебека. Аксфорд полагает, что Пемулис не столько просчитывается, сколько демонстрирует непрошибаемую уверенность, которая, учитывая его модус операнди на корте, станет для него необычным и весьма полезным качеством: проректор Обри Делинт говорит (публично), что видеть М. Пемулиса на тренировке и видеть М. Пемулиса на настоящем матче – это как познакомиться с какой-нибудь девушкой по имейлу как с подругой по электронной переписке, втрескаться по уши, наконец-то встретиться вживую и выяснить, что у нее там огромная сиська посреди груди или еще чего[77].
Марио поедет, если Аврил сумеет убедить Ч. Т. взять его, чтобы наснимать материала на «Вотабургере» для ежегодного промо-рождественского картриджа ЭТА для частных и юридических спонсоров.
Шахт и блестящий сириец вместе над чем-то смеются у стойки для сетки, куда подошли собирать снаряжение и различные приспособления для колена и вращающей манжеты плеча, после того как сириец довольно нелепо перескочил сетку и изо всех сил пожал руку Шахту, их дыхание и пар от пота поднимаются и уносятся за рабицу к ухоженным западным холмам под звон смеха Марио над каким-то широким пародийным умоляющим жестом, который сделал Шахт.
7 ноября
Год Впитывающего Белья для Взрослых «Депенд»
На некоторых вечеринках можно быть и на самом деле не быть. На некоторых вечеринках можно услышать, как в хореографию самой вечеринки вплетено ее подразумеваемое окончание. Для Джоэль ван Дайн среди самых грустных моментов – этот невидимый перелом, когда кончается вечеринка, даже неудачная: время немого согласия, когда каждый начинает собирать свои зажигалку и спутника/цу куртку или пальто, на его последнем пиве висят пять колец пластиковой упаковки, говорит хозяйке на выходе формальности – так, что и формальность очевидна, но и сам он не кажется неискренним, – и уходит, обычно хлопнув дверью. Когда все голоса затихают в коридоре. Когда хозяйка отворачивается от закрытой двери и видит бардак и расширяющуюся белую V тишины в кильватере вечеринки.
Джоэль, уже на грани и готовую прыгнуть, поддерживает над берегами реки и Залива паркетный пол, на котором она в полосатом свете неудобно взгромоздилась на колени Жоржа Мельеса, одного из кресел Молли Ноткин, вылитых по образу и подобию великих режиссеров пленочного канона, между пустым Кьюкором и пугающим Мурнау – складки брюк Мельеса неудобные, а на кушаке вытиснено «МТИ». Режиссеры китчевых кресел огромные: ноги Джоэль висят высоко над полом, уже начинают гореть отсиженные бедра под мокрой толстой хлопковой бразильской юбкой – аляповатой, с бледно-лиловыми и ярко-алыми завитушками на латиноамериканском черном, которые как будто светятся на контрасте с бледными коленями, белыми вискозными гольфами и свисающими сабо, которыми она болтает, как школьница, – она вечно чувствует себя школьницей в креслах Молли, – взгромоздилась у всех на обозрении в глазе какого-то натужного циклона остроумия и хорошего настроения на полях плохой вечеринки, в одиночестве у когда-то своего окна, – дочь низкокислотного химика и домохозяйки из западного Кентукки, обычно она – душа компании, если привыкнуть к этой ее обескураживающей вуали.
Среди мифов о смерти бытует следующий: перед тем, как стереть свою карту раз и навсегда, люди становятся оживленными, щедрыми и внимательными к другим. Правда же в том, что часы перед суицидом – обычно период крайнего самолюбования и погружения в себя.
В кооперативных апартаментах на третьем этаже на окраине Восточного Кембриджа у Залива, где без пяти минут профессор Ноткин закатила вечеринку в честь сдачи устных экзаменов по «теории кино и кинокартриджей», – докторантуре, где Джоэль до ухода в радиовещание с ней и познакомилась, – западные окна забраны изящными декоративными решетками из черного железа, ставшего пегим от голубиного помета.
Молли Ноткин часто откровенничает по телефону с Джоэль ван Дайн о самой мучительной на данный момент любви своей жизни – эротически ограниченном исследователе Г. В. Пабста из Нью-Йоркского университета, страдающем от невротического убеждения, что во всем мире в отдельно взятый момент возможно лишь конечное число эрекций, и его личное возбуждение означает, т. о., развозбуждение какого-то, может, более заслуживающего или страдающего крестьянина с полей сорго из Третьего мира или еще кого-то в подобном духе, так что когда бы исследователь ни возбуждался, он испытывал чувство вины не слабее, чем испытывает менее эксцентричный человек с внутренним складом доктора наук при мысли, скажем, о шубе из шкурок белька. Молли все еще ездит к нему каждые пару недель на электричке, чтобы оказаться рядом, если по какой-то эгоистической случайности у него вдруг встанет, из-за чего его захлестнут черные волны отвращения к себе и неодолимой потребности в понимании и всепрощающей любви. Они с несчастной Молли Ноткин одинаковы, – думает Джоэль, сидя одна, наблюдая, как кандидаты смакуют вино, – сестры, двуяйцевые близнецы. Взять этот ее страх прямого света, у Ноткин. А грим и усики – те же завуалированные вуали. А сколько еще вокруг на самом деле тайных близнецов? Что, если наследственность не линейная, а разветвляющаяся? Что, если в мире ограничено не возбуждение? Что, если на самом деле в тумане истории существовало только два по-настоящему непохожих человека? И вся разница происходит от одной этой разницы? Целое и частичное. Дефектное и невредимое. Обезображенное и парализующе прекрасное. Безумное и рутинное. Скрытое и ослепительно очевидное. Исполнитель и зритель. Не дзеновское Одно, но всегда Два, из которых одно – вверх тормашками в выпуклой линзе.
Джоэль думает о том, что у нее в сумочке. Она сидит одна в льняной вуали и красивой юбке, под скользящими взглядами, слушает обрывки разговоров, которые подсекает из общего гула, но по-настоящему никого не видит – перед ее глазами, запинаясь, как пленка со старой ручной 16-миллиметровой камеры, спроецированная на белый экран, – хоть раз она по эту сторону камеры, а не по ту, – проносится абсолютный конец ее жизни и красоты, от дяди Бада и, скачками, к Орину, Джиму и YYY, и далее до самой сегодняшней мокрой прогулки от остановки на красной ветке в центре сюда, пешком от Ист-Чарльз-стрит деланной, формальной, но неоспоримо привлекательной походкой с высоко поднятой головой, навстречу своему последнему часу, в канун празднества в честь онанской Взаимозависимости. Сегодня маршрут Ист-Чарльз – Бэк-Бэй – это залитые дождем улицы цвета сиены, дорогие бутики с маркизами и деревянными знаками с симпатичными колониальными шрифтами и люди, которые смотрели на нее, как смотрят на слепых, – неприкрытые взгляды, без тени мысли, что она видит все и вся. Потому ей понравилась эта прогулка после дождя – как все такое молочное и ореолистое за влажной тканью вуали, какие непотресканные и безлично многолюдные мощеные тротуары Чарльз-ст., ноги на автопилоте, а сама она – машина по восприятию, как она прижимает пальцем воротник пальто ближе к вырезу пончо, чтобы вуаль не сдувало с лица, как все ее мысли – о том, что у нее в сумочке, как она заглядывает к табачнику-дискаунте ру и покупает качественную сигару в стеклянном тубусе, а спустя квартал аккуратно помещает сигару в забитую мусором урну из сосново-зеленой сетки на углу, – но стеклянный тубус оставляет, аккуратно кладет в сумочку, – как слышит кап дождя по тугим зонтам и его ш-ш-ш по асфальту и как видит, как капли дробятся и егруппируются на ее полирезиновой куртке, как проскальзывают мимо машины с особенным одиноким шумом машин под дождем, как дворники чертят черные радуги на блестящих стеклах такси. В каждом переулке зеленые контейнеры МВД бок о бок с красными контейнерами МВД, поменьше, чтобы подстраховывать зеленые. И как стучат ее сабо на деревянной подошве на фоне затихающего стаккато хрупких шпилек по мостовой там, где западнее Чарльз-ст. сходится с парком Бостон-Коммон и становится уже не такой фешенебельной и симпатичной: на тротуарах и под бордюром появляется сырой мусор – расплющенный, как плющится только мокрый мусор, – и пасмурные люди с пакетами и тележками, которые оценивают этот мусор, приседают поднять и просеять его; и шорох и торчащие конечности из помоек, просеиваемых людьми, которые целыми днями только и делают, что просеивают помойки МВД; и синие босые ноги, протуберанцами торчащие из коробок из-под холодильников во всех трех переулках каждого квартала, и маленькая катаракта дождевой воды на краю скатов красных контейнеров-пристроек стучит по коробкам неритмичным тап-пат-тап-пат-пат-тап; кто-то говорит «пс-с-с» из пасти переулка, и вещают из подъездов, отделенных завесами дождя, в пустоту болезненно-белые или опухшие лица, и в припадке щедрости и внимательности к другим Джоэль жалеет, что выкинула сигару, а не отдала им сейчас, и, продолжая путь на запад, на территорию Бесконечной чистки в конце Чарльз, она принимается раздавать мелочь, которую просят из подъездов и перевернутых коробок; а ее в ответ без всякой деликатности – ей так больше нравится – спрашивают про эт-самую вуаль. Замызганный инвалид на коляске с мертвым белым лицом под кепкой с надписью «Notre rai pais»[66] молча протягивает руку за монетами – вздутый красный порез на этой безапелляционной руке еще не залечился и зарастает едва ли не на глазах. Как вмятина в тесте. Джоэль отдает сложенную двадцатку, и ей нравится, что он молчит в ответ.
Она покупает 0.473-литровую «Пепси-колу» в скучной пластиковой бутылке в «Магазине 24», где продавец-иорданец только тупо таращится, когда она спрашивает, нет ли у них «Большой красной газировки», так что она останавливает выбор на «Пепси», выходит и сливает шипучку в водосток, и смотрит, как она там буро кипит и не уходит, потому что сток намертво забит листьями и сырым мусором. Она идет к Коммон с пустой бутылкой и стеклянным тубусом в сумочке. «Кор Бой»[67] в магазине ей больше был не нужен.
Джоэль ван Дайн на коленях режиссера невыносимо жива и заперта в клетке, и теперь может вспомнить что угодно из любого времени. Каким же, интересно, будет этот наэгоистичнейший из поступков, самоликвидирующий, – запереться в ванной или спальне Молли Ноткин и кайфануть так, чтобы упасть на месте, перестать дышать, и посинеть, и умереть, схватившись за сердце. Хватит сомнений. Бостон-Коммон – как зеленая пустота, вокруг которой построился Бостон, 2-км квадрат блестящих деревьев, капающих веток и зеленых скамей на влажной траве. Над головой голуби, того же пыльно-кремового, что и кора ив. Три черных пацана на спинке скамейки, как злые вороны на насесте, оценивают ее тело и безобидно зовут ее «сучкой», и спрашивают, за кого она выходит-то. Хватит бросать в 23:00, а потом еле-еле протерпеть час передачи, мчаться домой к 01:30 и курить по второму разу вторяк из «Кор Бой», и вовсе даже не бросать. Хватит выкидывать Материал, а спустя полчаса копаться в мусоре, хватит ползать на карачках по ковру в поисках пыли, похожей на просыпанный Материал, чтобы выкурить и ее. Хватит опалять кромку вуалей. На южном конце Коммон – Бойлстон-стрит с ее круглосуточной торговлей, дорогими кашемировыми шарфами и чехлами для мобильных, швейцарами в ливреях, ювелирами с тройными именами, женщинами с кудрями балдахином, опорожняющих магазины шопперов с широкими белыми сумками с пеньковыми ручками и монограммами. Мокрая вуаль дождя размывает мир, как неонатальный объектив Джима, который он изобрел, чтобы снимать размытую картинку как из глаз новорожденного, – все узнаваемо, но без очертаний. Размытость, которая не размазывает, а скорее искажает. Хватит хвататься за сердце на еженощной основе. То, что похоже на выход из клетки, на самом деле прутья. Полуденные сети[68]. Над дверью написано «Выход». Но выхода нет. «Клетка III: Бесплатный цирк» Джима. Это клетка каким-то образом вошла в нее. Сложность ситуации выше ее понимания. «Весело» давно уже отвалилось от «Слишком». Она разучилась врать себе, что еще может бросить, или что все еще получает удовольствие. Привычка больше не разграничивает мир и не заполняет пустоты. Больше не разграничивает пустоты. У вуали из-под дождя запах особый. Чем-то зацепил тот позвонивший с луной – как он сказал? Что луна никогда не отворачивается. Вращается и в то же время нет. В ту ночь с последней секундой передачи она помчалась домой на последнем ночном метро и хотя бы наконец не отвернулась от ситуации – что она это больше не любит и даже ненавидит, и хочет прекратить, но не может прекратить, или даже представить, что прекратит или проживет без этого. В каком-то смысле она поступила так же, как когда-то вынудили поступить Джима, и признала бессилие над своей клеткой, этим небесплатным цирком, в слезах, буквально хватаясь за сердце, сперва скурив обрывок «Кор Бой», впитавший испарения, затем нитки ковра и вискозные трусики, через которые перед этим фильтровала раствор, в слезах, без вуали, простоволосая, словно какая-то чудовищная клоунесса, во всех четырех зеркалах стен своей комнатушки.
1) Год Воппера
2) Год Геморройных Салфеток «Такс»
3) Год Шоколадного Батончика «Дав»
4) Год Чудесной Курочки «Пердю»
5) Год Бесшумной Посудомойки «Мэйтэг»
6) Год Простого-для-установки-Апгрейда для материнской-карты-с-миметичным-качеством-изображения-ТП-систем INFERNATRON/ INTERLACE для дома, офиса, или мобильного варианта от ЮСИТЮ2007
7) Год Молочных Продуктов из Сердца Америки
8) Год Впитывающего Белья для Взрослых «Депенд»
9) Год «Радости»[78]
Старший Джима, Орин – виртуозный пантер, виртуозный мастер уворота от летящей кислоты – однажды показывал Джоэль ван Дайн свою детскую коллекцию шелухи от лимонной полироли, которой игроки в школе пользовались от солнца. На гвоздях на фибролитовой доске висели ноги и куски ног разных размеров, мускулистые руки, батарея пятидырых масок. Не под каждой шелуховиной было подписано имя.
На восток по Бойлстон-ст. – значит, снова пройти мимо черно-бронзового всадника в честь бостонского полковника Шоу и 54-го полка, освещенного урывком проникающего солнца, – металлические голова и вознесенная сабля Шоу бунтарски обернуты в квебекский флаг, на котором вместо стеблей всех четырех геральдических лилий изображены красные клинки, так что это теперь абсурдный красно-бело-синий флаг; на лестницах с баграми и ножницами три бостонских копа; канадские активисты выходят ночью, в канун Взаимозависимости, почему-то уверенные, что кому-то интересно, чего они там вешают на исторические символы, – вешают эти свои антионанские флаги, будто тем, кому не платят, чтобы их снимать, вообще интересно. Пленникам клетки и суицидникам очень трудно представить, чтобы кто-то мог страстно из-за чего-нибудь переживать. А вот и вост. – бойлстоновские дилеры, сирены другой, второй клетки, на вечном посту у «детского мира» «ФАО Шварц», юные черные пацаны, такие черные, что даже синие, ужасно тощие и юные, не больше чем живые тени в вязаных шапках, свитерах до колен и ярко-белых хайтопах, переминаются и дуют в сложенные ладони, намекают на доступность некоего Материала, намекают едва-едва, только своими осанками и скучающими пустыми многозначительными взглядами. Некоторые типы рынков: клиент сам к тебе приходит; и чу. Копы у флага через улицу даже усом не поведут. Джоэль торопится мимо шеренги дилеров, изо всех сил, – сабо соскакивают и хлопают, – замешкавшись только у самого конца, прямо у конца строя, но все же в двух локтях от последнего скучающего дилера; просто здесь, на улице перед «Шварцем», стоит странная реклама: не живой какой-нибудь продавец, а гуманоидная фигура из чего-то качественнее картона, нетронутая дилерами, которые ее будто даже не замечают, реклама на задней подставке, как у фоторамки, 2D, фигура человека в инвалидном кресле, в пальто и галстуке, без ног и с культями под пледом, сытое лицо по решению художника румянится от какого-то жуткого удовольствия, улыбка – изгиб крайней кривизны, пролегающий где-то между радостью и яростью, – на его восторг больно смотреть, – голова лысая, пластмассовая и закинута, глаза устремлены в синие арлекиновые лоскуты послегрозового неба – то ли глядит ввысь, то ли корчится в припадке, то ли в восторге, – руки тоже подняты – то ли в жесте покорности, то ли триумфа, то ли «спасибо», – до странного толстая правая рука заключила в хватке черный корешок коробки какого-то нового кинокартриджа, который поступил в продажу, сам картридж торчит языком из щели в его ладони (без линий); вот только есть лишь восторженная фигура и картридж, который не стащили дикие дилеры: ни названия, ни отзывов или рецензий с каким-нибудь количеством больших пальцев от кинокритиков, корешок коробки – голая, черная, слегка пупырчатая обычная пластмасса, подозрительно неподписанная. Сумки двух проходящих мимо азиаток цепляют пальто Джоэль – оно колышется, она стоит, чувствуя на себе оценивающие взгляды шеренги дилеров; но потом кто-то зовет копа на лестнице у статуи по имени и легкое эхо рассеивает чары; черные пацаны отворачиваются. Никто из прохожих как будто не замечает рекламу, возле которой она потерялась в мыслях. Какая-то антиреклама. Обращает внимание на то, что не сказано. Ведет к неизбежности, которую отрицаешь. Не новая. Но дорогая и цепляющая реклама. Сам кинокартридж тоже наверняка чистый, или коробка пустая, дешевка, раз его легко можно вынуть из щели в руке фигуры. Джоэль вынимает его, рассматривает и убирает назад. С кинокартриджами она давно распрощалась навсегда. Джим использовал ее много раз. Под конец Джим снимал ее долго и многообъективно, и отказался показывать смонтированное, и умер без записки[79]. Про себя она его прозвала «Бесконечный Джим». Картридж из рекламы встает на место с щелчком. Один из юных дилеров называет ее «мамой» и спрашивает, кого хороним-то.
Какое-то время после случая с кислотой, когда сперва ушел Орин, а затем пришел Джим и заставил ее просидеть ту сцену извинения, а затем исчез, а затем вернулся опять, только чтобы – всего четыре года семь месяцев шесть дней назад – уйти, какое-то время – после покупки вуали – какое-то время ей нравилось укуриваться в хлам. Джоэль. Нравилось. Затем вычищать раковины до мятно-белого. Обмахивать потолки без всяких лестниц. Пылесосить до дыр, и после каждой комнаты заряжать свежий мешок для мусора. Имитировать жену и мать, которую они оба отказывались снимать. Браться за затирку между кафелем с зубной щеткой Инканденцы.
В местах вроде Бойлстон машины паркуются в три ряда. Дворники настроены на скорость, которую сроду не водившая Джоэль представляет себе как «Случайная». Дворники в старенькой машине ее личного папочки включались рядом с поворотниками у руля. Мимо, шурша по улице, проезжают свободные желтые такси. Больше половины проезжающих под дождем такси позиционируют себя как свободные – под «Такси» горят багровые цифры. Как ей вспоминается, Джим был не только великим киноумом и настоящим другом, но и лучшим в мире зазывалой бостонских такси, который даже не столько звал, сколько материализовывал транспорт там, где бостонских такси попросту быть не может, который вызывал бостонские такси в Ведерсбурге, штат Индиана, и Пауэлле, штат Вайоминг, – было что-то такое во властности высоко поднятой руки, от чего проезжающее такси на пустынных улицах испытывало какой-то параллакс, возникая под вознесенной рукой Инканденцы, словно ради благословения. Он был высоким и неповоротливым человеком с великой любовью к такси. И любовь эта была взаимна. После него – ни одного такси за все четыре с лишним года. И так Джоэль ван Дайн, она же Мадам П., сдавшаяся, с суицидальным настроем, отказывается от телеги до эшафота, и ее солидные сабо формально стучат по гладкому асфальту тротуара Бойлстон мимо вращающихся дверей дорогих магазинов на юго-восток, в край серьезных особняков, незастегнутое пальто распахивается над пончо и висящий дождь дробится на капли.
После того, как этим утром она в последний раз скурила весь самодельный фрибейс-кокаин[69], а потом спалила все «Кор Бой» и хорошие трусики, которые пустила на последний фильтр, и давилась их горелым шелком, и разрыдалась, и проклинала себя последними словами перед зеркалами, и снова в последний раз вышвырнула все свои наркопринадлежности, когда час спустя она дошла совсем не формальной походкой под сонмом грозовых туч и далекими липкими обрывками осеннего грома до остановки метро, чтобы доехать до Верхнего Брайтона к Леди Дельфине, реально закупиться у Леди Дельфины – как трудно остановиться посреди запоя в субботу, если только отрубиться, – и сказать Л. Д., что когда она прощалась в прошлый раз и говорила, что это последний раз, на самом деле это был предпоследний, а вот теперь совсем последний, теперь она прощается навсегда, и серьезно закупиться у Леди Дельфины, заплатить за 8 г в честь щедрого прощания вдвойне, когда она дошла до своей остановки без всякой формальности в походке и стояла на перроне, то и дело путая бормотанье грома с приходом поезда, так сильно мечтая о дозе, что прямо чувствовала, как мозг бьется о стенки черепной коробки, располагающий и мягкий пожилой черный мужчина в дождевике, шляпе с плоским черным перышком за лентой и старомодными очками в черной оправе, какие обычно носят располагающие пожилые черные, с усталой, но благородной мягкой манерой пожилых черных держать себя, ожидавший поезда наедине с ней на зябком сумрачном перроне станции «Площадь Дэвиса», – этот человек аккуратно сложил «Геральд» вдоль, убрал под мышку той же руки, которой вежливо коснулся края шляпы, и попросил прощения, если влезает без спросу, но, сказал он, ему уже доводилось ранее видеть подобные вуали, в округе, ровно как у нее, и они привлекли его внимание, и он бы с удовольствием и благодарностью узнал их назначение, если она не прочь скрасить их времяпрепровождение беседой в ожидании поезда. Он отчетливо произнес все слоги в слове «времяпрепровождение», что очень понравилось чистокровной кентуккийке Джоэль. С вашего позволения, сказал он, коснувшись края шляпы. Джоэль совершенно увлеклась разговором, а для нее это была редкость, даже вне эфира. Она с радостью ухватилась за возможность думать о чем угодно другом, раз уж поезда сегодня не дождешься. Ее удивляло, что в народе получила хождение именно байка, рассказывала она, а не ее наследие, будто его скрывают. Уния радикально обезображенных и травмированных была неофициально основана в Лондоне 1940 года до э. с, в Лондоне, Великобритания, женой младшего члена Палаты общин, дамой с косоглазием, волчьей губой и фурункулами, к которой сэр Уинстон Черчилль, п. —м. ВБ., после несколько стаканов портвейна плюс пунша на приеме в честь американского администратора программы ленд-лиза, обратился в манере, совершенно неподобающей для светского общения между приличными дамами и джентльменами. Сам того не зная, заложив первый камень в основу Унии, исполняющей функции скопофобического эмпатического содружества и неиссякаемого источника внутренних ресурсов для добровольной маскировки на людях без всякой примеси стыда, У. Черчилль – когда настоящая леди, а не какой-то половичок, чтобы ноги вытирать, сообщила ему с чопорной резкостью, что он, к превеликому сожалению, перебрал – ответил фразой, вошедшей в анналы баек, что да, правда ваша, он еще как перебрал, вот только он-де на следующее утро снова будет трезв, тогда как она, дорогая леди, к завтрашнему дню по-прежнему останется столь радикально обезображенной. Черчилль – несомненно, находившийся в этот исторический период под колоссальным эмоциональным давлением, – затем затушил свою сигару в шерри леди, а потом выдернул салфетку из кольца у чаши для ополаскивания пальцев и деликатно повесил над искаженными чертами ее разгневанного лика. Ламинированная карточка членства в УРОТе без фото, которую Джоэль показала заинтересованному пожилому черному джентльмену, передавала всю эту повесть настолько слепым шрифтом, что карточка сама выглядела одновременно пустой и изуродованной.
Предположительный curriculum vitae Елены П. Стипли, 36 лет, 1.93 м, 104 кг, бакалавр гум. наук, магистр юр. наук
1 год, «Тайм» (учебно-производственная практика, рубрика «Медиаличности»);
16 месяцев, журнал «Декейд» («Горячие и Не очень», колонка анализа стиля и моды) до закрытия;
5 лет, «Саутуэст Эньюэл) (заметки о людях, гериатрически-медицинские и туристические);
5 месяцев, «Ньюсуик» (11 небольших очерков по трендам и развлечениям, пока главный редактор, в которого она была влюблена, не ушел из «Ньюсуик» и не забрал ее с собой);
1 год, «Лэдис Дэй» (портретные и лечебно-косметические статьи – иногда по результатам личного расследования, – до дня, когда главный редактор замирился с женой, а у Е. П. С. на Вост. – 62-й вырвали сумочку, после чего она поклялась, что ноги ее в Манхэттене не будет);
15 месяцев – по настоящий момент, журнал «Момент», юго-восточное издание, Эритема, штат Аризона (репортажи медицинские, «мягкие» спортивные, портретные и о трендах домашних развлечений, с указанием в выходных данных на первой странице, статус пишущего редактора).
Далее сперва в Верхний Брайтон, а теперь к кооперативному особняку на окраине Бэк-Бэй, где некогда она жила с Орином и играла в фильмах его отца, который затем отдала Молли Ноткин, сегодняшней почетной гостье и хозяйке в одном флаконе, со вчерашнего дня удостоившейся преддокторского звания в МТИ (без защиты диссертации) по «теории кино и кинокартриджей», в легкую проскочив пресловутый устный экзамен, представив экзаменационной комиссии драматическую и – как скажет она – разгромную критику марксистской теории кинокартриджей рубежа XX–XXI веков с точки зрения самого Маркса – Маркса в роли кинокартриджного теоретика и исследователя. Все еще щеголяющая в костюме К. М. день спустя, на праздновании, – приглаженная борода черно-лобкового цвета, хомбург, заказанный прямиком из Висбадена, копоть из известной в очень узких кругах британской лавки сувенирной грязи, – она и понятия не имеет, что Джоэль заключена в клетке с самого ГШБД, что она и Джим Инканденца были вместе где-то двадцать один месяц, понятия не имеет, были они любовниками или нет, понятия не имеет, из-за чего ушел Орин – из-за того, что они были любовниками, или еще почему-то[80], – понятия не имеет, что Джоэль не слезает с наркоты благодаря чудовищно щедрому трасту, завещанному человеком, с которым она не боялась снимать вуаль, но ни разу не спала, отцом спортивного дарования, бесконечным шутником, режиссером финального опуса настолько магнум, что, по его словам, фильм пришлось спрятать. Джоэль так и не увидела завершенную работу со своим участием, и даже никого, кто бы ее видел, и сомневается, что любая совокупность столь патологических эпизодов, как те, для которых он цеплял на камеру тот длинный кварцеватый автодрожащий объектив и снимал ее, могла оказаться настолько развлекательной, каким, по его заверениям, оказался фильм, который он всегда мечтал снять и который по завершении разбил его сердце.
Взбираясь на третий этаж по вытертой ногами добела лестнице, еще дрожа от утреннего перерыва, Джоэль вдруг обнаруживает, что ей тяжело – подниматься, – будто с каждым шагом возрастает сила тяжести. Вечеринку слышно уже со второго пролета. И вот Молли Ноткин, разодетая как расползающийся Маркс, снова встречает Джоэль у дверей с радостным деланным удивлением, с каким американские хозяйки встречают гостей. Ноткин придерживает вуаль Джоэль, пока та снимает усеянные каплями пальто и пончо, затем слегка приподнимает привычным движением двумя пальцами для поцелуя в обе щеки, горького от сигарет и вина, – Джоэль никогда не курит в вуали, – справляясь, как Джоэль добралась, а затем, не дожидаясь ответа, предлагает тот странный англо-колумбийский яблочный сок, который, как оказалось, так нравится им обеим и который Джоэль давно променяла на «Большую красную газировку» своего детства, о чем Ноткин не знает, ошибочно полагая, что приторный канадский сок – до сих пор их главная с Джоэль слабость. Молли Ноткин – такой человек, с которым отчаянно хочется быть вежливым, но приходится это скрывать, ведь она придет в ужас, если заподозрит, что ты хоть когда-то был с ней вежлив.
Джоэль шутливо отмахивается:
– Правда-правда хороший?
– Настолько свежий, что даже мутный!
– И где же ты его нашла так далеко на востоке и в несезон?
– Настолько свежий, что даже кривишься!
Гостиная забитая и душная, играет пошлое мамбо, стены все такие же белесые, но отделка теперь насыщенно-коричневого шоколадного оттенка. Плюс все то же вино, видит Джоэль, целый ассортимент в старом серванте, который вносили по лестнице аж три мужика с сигарами в комбинезонах, когда они с Орином еще въезжали, ассортимент бутылок разных форм, тусклых расцветок и уровней высоты содержимого. Одной рукой с грязными ногтями Молли Ноткин держит руку Джоэль, а вторую положила на изголовье кресла Майи Дерен, – та запечатлена в ярких стеклопластиковых полимерах погрузившейся в авангардные раздумья, – рассказывает Джоэль вечериночным полукриком, от которого совершенно охрипнет задолго до грустного окончания нынешнего сбора, про свои устные экзамены.
Мысль о хорошем соке с мякотью наполняет рот Джоэль слюной, которая сама не хуже сока, а льняная вуаль высыхает и снова начинает комфортно трепетать с каждым вдохом и выдохом, и, стоит ей взгромоздиться на кресло в одиночестве под взглядами людей, которые которые смотрят украдкой и даже не подозревают, что знают ее голос, Джоэль охватывает порыв поднять вуаль перед зеркалом – заварить немного нетронутого Материала из сумочки, поднять вуаль и выпустить ненасытную тварь из клетки, пусть дышит тем единственным вольным безвуальным воздухом, что переваривает; на Джоэль накатывают отвращение и печаль; она похожа на смерть, тушь размазалась; никто не видит. В углу потемневшей от дождя тряпичной сумочки, лежащей на полу прямо под болтающимися сабо, угадываются пластиковая бутылка из-под «Пепси», стеклянный тубус от сигары, зажигалка и целлофановые пакетики. Молли Ноткин стоит с Рузерфордом Кеком, Кросби Баумом и мужчиной с ужасной осанкой перед школьным дисплеем «Инфернатрон». Широкая спина и помпадур Баума скрывают то, что творится на экране. Голоса академиков гнусавые, с выпестованным заиканием в начале предложений. Очень многие фильмы Джеймса О. Инканденцы были немыми. Он был самонареченным визионером. Его вечно улыбающийся сын-инвалид, с которым Джоэль так и не познакомилась поближе, потому что Орин его недолюбливал, часто носил кофр с объективами, улыбаясь, как человек, который щурится на яркий свет. Этот невыносимый актер-мальчишка Смозергилл часто корчил ему рожи, а он только смеялся, из-за чего Смозергилл впадал в истерики, которые каким-то образом утихомиривала в ванной Мириам Прикетт. Динамики, встроенные в кадки, свисающие на тонких цепочках с каждого угла кремового потолка, на приемлемой громкости исполняют старый CD с латино-ревайвалом. Еще одна большая разрозненная группа людей на расчищенном пространстве между кучкой кресел-режиссеров и дверью в спальню танцует популярное в ГВБВД минимальное мамбо – антибум восточного побережья этой осени: танцоры как будто на самой границе неподвижности, еле-еле пощелкивают пальцами рук, полусогнутых в локтях. У Орина Инканденцы, помнила она до сих пор, были раздутый пестрый локоть и предплечье размером с баранью ногу. Он тогда легко переключился с руки на ногу. Джоэль была единственной любовницей Орина Инканденцы двадцать шесть месяцев и зеницей киноока его отца – двадцать один. У иностранного академика с почти францисканской плешкой – он устроился в МТИ уже после ее выпуска – приплясывающая хромота, как у человека с протезом. Движения танцоров поопытней такие неуловимые, что цепляют взгляд и завораживают, почти-статическая масса словно сгустилась и извивается вокруг одной юной красавицы, настоящей красавицы, – ее спина минимально колышется в тонком облегающем сине-бело-полосатом, как матроска, топе, когда она только намекает на ча-ча-ча с маракасами в руках, в которых нечему трещать, наблюдая за своим почти-танцем в дорогом ростовом зеркале, которое Джоэль после ухода Орина запретила Джиму вешать на стену и задвинула под кровать стеклом вниз; теперь оно в раме на западной стене, между двумя пустыми рамами, украшенными позолоченным орнаментом, Ноткин-то думает, что это очень ретроиронично – вставить рамы внутрь других, менее орнаментированных рам, в стебной аллюзии к раннеэкспериалистской моде создавать произведения искусства из принадлежностей для художественного самовыражения, – рамы в рамах не очень симметрично обрамляют зеркало, вырезанное им для съемок этого своего последнего гадкого фильма, для которого он заставил ее стоять прямо и читать реплики намеренно пустой интонацией, к которой она снова вернулась для работы в эфире; девушка в бело-голубую горизонтальную полоску замирает, затем ее вертикально режет луч солнца – нарезанная, нарезавшаяся славным винтажным так, что губы обвисли, а мышцы отраженного лица расслабились и щечки трясутся, как ее же выдающиеся титьки под матроской. Апокалиптические румяна и кольцо в носу, которое либо электрическое, либо ловит блики света из окна. Как она примечательно бесстыдно зациклена на себе. Канадка? Культ зеркала? Никак не УРОТ: совсем не то поведение. Но вот, когда ей что-то шепчет почтинеподвижный мужчина в конном шлеме, она резко отрывается от своего отражения, хочет что-то объяснить, не столько мужчине, сколько никому конкретно, всей танцующей массе разом: «Я просто разглядываю свои сиськи, – говорит она, осматривая себя с головы до ног, – разве не красота?» – и это трогательно, это так душераздирающе искренне, что Джоэль хочется к ней, хочется сказать, что все есть и будет хорошо, и еще она произнесла «красота» в четырех слогах, напомнив о характерном произношении мужчины из метро, чем выдала свой класс и происхождение с душераздирающей открытостью, какую Джоэль всегда представляла либо ужасно глупой, либо ужасной смелой, и девушка вскидывает полосатые руки в жесте триумфа или безыскусной благодарности, что ее создали такой, с такими «сиськами», – совершенно не задумываясь, кто ее создал и для кого, – безыскусный экстаз – она не пьяна, а приняла экстази, видит Джоэль по фебрильному румянцу и таким широко раскрытым глазам, что можно разглядеть мозг за яблоками, оно же X или МДМА, бета-что-то-там, ранний синтетик, эмоциональная кислота, т. н. «Наркотик Любви», хит среди богемной молодежи при, скажем, Буше и далее, с тех пор впавший в относительную немилость из-за того, что беспощадное похмелье от него связали с импульсивным применением автоматического оружия в общественных местах, похмелье, по сравнению с которым отходняк от фрибейса – как выходной на эмоциональном пляже, а разница между самоубийством и убийством, пожалуй, только в том, где именно ты разглядел дверь из клетки: смогла бы она убить, чтобы выбраться из клетки? Это, по словам Джима, смертельно-развлекательное и скопофилическое кино, в котором она снялась без вуали в начале ГШБД, – клетка или на самом деле дверь? Смонтировал он в итоге из пленки что-то внятное? Космология матери и извинения, которые она без конца повторяла, нависнув над автодрожащим объективом, установленным в клетчатой детской коляске, были апогеем невнятицы. Он так ничего ей и не показал, даже дейлизы. Покончил с собой меньше чем через девяносто дней. Меньше чем девяносто дней? Насколько же надо мечтать убраться отсюда, чтобы засунуть голову в микроволновую печь? Одна недалекая тетка в Боазе, про которую знала вся ребятня, посадила кошку в микроволновку, чтобы высушить после ванной от блох, и установила всего-навсего на «Размораживание», и потом от этой кошки пришлось отмывать стены кухни. Как вообще взломать печь, чтобы она работала с открытой дверцей? Там что, какая-то кнопка, как со светом в холодильнике, которую можно зажать и залепить скотчем? А скотч не расплавится? Она не могла припомнить, чтобы думала об этом последние четыре года. Это что, она его убила, каким-то образом, без вуали склонившись над объективом? Девушку, влюбленную в свою грудь, поздравляют легчайшими намеками на аплодисменты едва живые танцоры со стеклянными тюльпанами в зубах, а Вогельсонг из колледжа Эмерсон вдруг решает постоять на голове и тут же его тошнит растекающейся эктоплазмой сливового цвета, от которой танцоры даже не пытаются отойти, и Джоэль тоже хлопает экстатичной девушке, потому что они, легко признает Джоэль, эти титьки – они и правда очень даже ничего, такое в Унии зовут «завораживающим в сравнительноотносительных пределах»; Джоэль нравится, когда восхищаются красотой, в сравнительно-относительных пределах; она уже не чувствует сострадания или материнской заботы, лишь жажду проглотить свою последнюю каплю слюны в жизни и покинуть этот корабль, занырнуть еще на пятнадцать минуток в «Слишком весело», стереть карту озарением слепого божества всех клеток без дверей; и она соскальзывает с коленей Мельеса – легкое падение, которое плавно переходит в движение с полной сумочкой и стаканом матового яблочного сока к двери за шеренгами мирной конги и задверной суете уютной теоретической вечеринки. Но потом опять мнется, медлит – и дорога к ванной закрывается. Она здесь единственная женщина в вуали, и старше большинства присутствующих кандидатов на целое академическое поколение, и ей страшно, – хотя и немногие здесь знают, что она акустическая знаменитость, – страшно не оттого, что не получится, а оттого, что она струсит, и еще из-за воспоминаний о Джиме, Джоэль делает широкий круг по комнате, чтобы помедлить, потянуть время, повисеть, не вмешиваясь, на окраинах перетекающих групп, под скользящими взглядами, с западающей с каждым вдохом вуалью, подождать с видом беспечной самоуверенности, пока не освободится ванная за спальней – в спальню Молли зашли и оставили дверь нараспашку архивист Чаплина Якарино и желтушный старик, – беспечно ждать, довольно грубо отвернувшись от иностранного академика, которому любопытно, где она работает в такой вуали, – мозг бьется о стенки костяной коробки, запоминая каждую деталь, словно собирая пустые ракушки, – попивая туманный сок, слегка приподняв уголки вуали, глядя на, а не сквозь прозрачную ткань – эквивалент зажмуривания у радикально обезображенных, – чтобы сосредоточиться на звуке, окунаясь в волны Самой Последней Вечеринки, пока мимо грациозно проскальзывают разные гости, раз или два почти ее касаясь, и видеть перед собой, только как накатывает и затем вздымается белая ткань, прислушиваться к разным голосам так, как молодежь без вуали смакует вино.
– Бытие этого пространства определяет техника.
– …начинается с Ремингтона в жутком дедушкином фланелевом костюме, ч/б, передний ракурс в зернистом ч/б, – Бувье научил его работать с диафрагмой, чтобы подражать этой жуткой древней «8-Супер», – передний ракурс, он глядит за камеру, никак не скрывает, что читает с суфлера, монотонный и все такое, говорит: «Немногие иностранцы понимают, что немецкое слово „берлинер” – также разговорная идиома для общеизвестного пончика с желе, и потому немецкие массы встретили историческую фразу Кеннеди „Ich bein ein Berliner” со смехом только на первый взгляд политического одобрения», и в этот момент складывает у виска большой и указательный пальцы, и в этот момент ассистент кафедры удваивает фокусное расстояние, так что получается гигантский…
– Я бы умер за то, чтобы защитить ваше конституционное право на ошибку, друг мой, но в этом случае вы…
– Они были не такие красивые, но потом Рузерфорд посоветовал перестать спать на лице.
– A du nous avons foi au poison.[70]
– Сыр хороший, но едал я сыры и получше.
– Мейнверинг, это Кирби, у Кирби боли, он как раз рассказывал мне, а теперь хотел бы рассказать и тебе.
– …покрытая мраком, почему не появилась Ив Пламб, ведь известно, что ее одобрили для роли, а все остальные были, даже Хендерсон и эта самая Дэвис в роли Алисы – ее выкатывали медсестры, боже мой, – а Питер – как будто последние сорок лет питался одной сдобой, Грег в абсурдном парике и мокасинах из змеиной кожи, да, но дети хотя бы узнаваемые, что-то проглядывает, тот доцифровой вневременной аспект, который и был волшебством и смыслом проекта – ну ты-то знаешь, ты разбираешься в доцифровой феноменологии и теории «Семейки Брэди». И, в общем, но да, теперь Джен играет совершенно неуместная сорокалетняя черная!
– De gustibus non est disputandum.[71]
– Бред.
– Неуместность центральной черноты может в данном случае служить для того, чтобы подчеркнуть отвратительную белизну, которая доминирова…
– Весь исторический эффект культового сериала ужасно, ужасно извратили. Ужасно извратили.
– Заходят в бар Эйзенштейн, Куросава и Мишо.
– Знаешь массмаркетовые картриджи, для масс? Которые такие плохие, что даже хорошие? Так вот это было еще хуже.
– …так называемая фантомная, но настоящая. И перемещается. Сперва в спине. Потом не в спине, но в правом глазу. Потом глаз как новенький, но большой палец – хоть плачь. Ну не стоит на месте.
– Выеживается с градиентом эмульсии, так что все углы тессеракта кажутся прямыми, но при этом…
– Так вот я сел к нему поближе, понимаете ли, чтобы ему как бы было труднее меня рассмотреть, – Кек говорил, им нужно добрых минут десять, – и вот я сдвинул шляпу вот так вот, слегка сдвинул на бок вот так, уселся едва ли не у него на коленях, спросил его о призовом карпе – он держит породистого карпа, – и, разумеется, сами можете представить…
– …интересней с хайдеггеровской точки зрения априори: охватывает ли техника как концепт пространство как концепт.
– В ее перемещениях чувствуется коварство, какая-то призрачно-или фантомоподобная…
– Потому что на этой стадии они эмоционально более лабильны.
– «Так купи вставные зубы? – это она такая. – Так купи вставные зубы?»
– Кто снимал «Разрез»? Кто был оператором в «Разрезе»?
– …его можно назвать «фильм как фильм». Комсток пишет, что если он и существует, то должен быть скорее чем-то вроде эстетической фармацевтики. Некий непристойный посткольцевой скопофилический вектор. Надподсознание и вот это все. Какой-то абстрактабируемый гипноз, оптический раздражитель для выброса дофамина. Экранизированная иллюзия. Дюкетт говорит, что потерял связь с тремя коллегами. Говорит, пол-Беркли не отвечает на звонки.
– Думаю, никто в здравом уме не станет спорить, что это абсолютно очаровательные сиськи, Мелинда.
– Ели блины с икрой. Еще тартинки. Взяли пикальное мясо в кремовом грибном соусе. Он сказал – все за его счет. Сказал – угощает. Жаркое из артишоков с чем-то вроде айоли. Баранина, фаршированная фуа-гра, двойной шоколадно-ромовый торт. Семь сортов сыра. Киви-гляссе и бренди в снифтерах, которые приходится вращать двумя руками.
– Педик-кокаинщик в своем «Моррисе мини».
Профессор киноведения с протезом:
– Вентиляторы начинают ничего не держать в Великой Выпуклости. Все уже просачивается. Все возвращается на свой круг. Вот что ваша нация отрицает понимать. Оно будет продолжать просачиваться. Нельзя отдать другим свою грязь и после предотвратить просачку, нет? Грязь по самой своей природе то, которое всегда просачивается в обратно. Что до я – я помню вид, как ваша Чарльз еще была кафе со сливкой. Теперь извольте. Взгляните сами. Это синюшная речка. Снаружи вас речка, которая синя, как малиновское яйцо.
– Ален, ты, наверное, имеешь в виду Великую Впадину.
– Я имел в своем виду Великую Выпуклость. Я сам знаю, что мной имеется в своем виду.
– А потом оказалось, что он подбросил в бренди рвотный корень. Ничего ужаснее вы в жизни не видели. Все, везде – хлестали, как киты. Я слышал о фонтанах рвоты, но никогда не думал, что сам… можно было даже целиться, такое давление, что хоть целься. И тут из-под скатертей выскакивают его аспиранты, а сам он достает складной стульчик и хлопушку и давай снимать эту ужасную ковыляющую рвущую ревущую…
– Господи, да этот слух про великий картридж-несущий-смерть-от-удовольствия растекается, как пробитый толчок, еще с Посудомойки. Ты просто поспрашивай, пообещай грант какого-нибудь ничего не говорящего фонда, добудь его на рынке того оттенка, на котором его якобы можно добыть. И сам посмотри. Спорим, это наверняка обычная эротика с хай-концептом, или целый час вращающихся спиралей. Или вообще какой-нибудь поздний Макаваев – то, что интересно, только когда выключишь, при обдумывании.
Полосатый параллелограмм вечернего солнца вытягивается по восточной стене студии, по заставленному бутылками серванту, стеклянному шкафу с античным оборудованием для монтажа, решетчатой вентиляции и полкам арт-картриджей в унылых черных и серых коробках. Мужчина в родинках, с конным шлемом на голове, то ли подмигивает ей, то ли у него тик. Возникло классическое предсуицидальное желание общения: присядь на секунду, я расскажу тебе все. Меня зовут Джоэль ван Дайн, голландо-ирландка, я выросла в родовом поместье к востоку от Заветного Приза, Кентукки, единственный ребенок низкокислотного химика и его второй жены. Теперь акцент у меня появляется только при стрессе. Мой рост 1,7 метра, вес – 48 килограммов. Я занимаю пространство и обладаю массой. Я вдыхаю и выдыхаю. Раньше Джоэль ни разу не обращала внимания на бесконечное усилие, необходимое, чтобы просто вдыхать и выдыхать, – вуаль льнет к носу и округленному рту, а затем слегка выгибается, как шторы над открытой фрамугой.
– Выпуклость.
– Впадина!
– Выпуклость!
– Впадина, черт тебя дери!
В ванной есть крючок на двери и зеркальный шкафчик с аптечкой над раковиной, сама ванная за спальней. Спальня Молли Ноткин выглядит как у человека, который проводит здесь изрядное количество времени. С лампы свисают чулки. На серых волнах взбитого одеяла торчат не крошки, а целые куски крекеров. Фото фаллоневротичного нью-йоркца на такой же фоторамочной подставке, как у антирекламы с чистым картриджем. Пакетик с травой, бумага для самокруток «ИЗед-Уайдерс» и семена в пепельнице. На бесцветном паласе раскинулись, ломая переплет, книги с немецкими и кириллическими названиями. Джоэль никогда не нравилось, что фотография отца Ноткин прибита на иконической высоте над изголовьем кровати, – системный планировщик из Ноксвилля, Теннеси, с улыбкой человека, который носит белые лоферы и брызгающий цветок. И почему в ванных всегда куда светлее, чем в комнате, к которой они примыкают? Внутри ей пришлось сдернуть с двери два мокрых полотенца, чтобы дверь закрылась плотно, вместо замка – все тот же старый ржавый крючок, который никак не хочет влезать в паз до конца, саундтрек вечеринки – теперь какая-то жуткая коллекция смягченной рок-классики со всеми вытекающими стоматологическими ассоциациями софт-рока, внутри на двери висит календарь ноксвильских технических достижений до эры спонсирования, вырезки Кински в роли Паганини и Лео в роли Дуанеля, кадр толпы без рамки из, кажется, «Свинцовых ботинок» Питерсона и, на удивление, оттиск страницы одной-единственной опубликованной монографии по теории кино Дж. ван Дайн, магистра искусств[81]. Джоэль чувствует сложный букет комнатушки сквозь вуаль и собственное спертое дыхание: сандаловые опилки в маленьком ароматическом шарике с фиолетовым бантиком, мыло-дезодорант и острый запах гнилого лимона от стрессовой диареи. Малобюджетные пленочные хорроры создавали неоднозначность и возможную элизию, добавляя «?» после «THE END», вот что вдруг всплывает в ее мыслях: «THE END?» посреди запахов плесени и результатов несварения академиков? В семейном доме матери Джоэль не было водопровода. Ну и ничего, пусть здесь. Она гонит прочь напыщенные мысленные паттерны в духе «это-будет-последнее, – что-я-почувствую». Джоэль твердо намерена устроить себе «Слишком Весело». А ведь в начале это действительно было так весело. Орин никогда не участвовал, но и не осуждал; из-за футбола его моча была достоянием общественности. Джим не столько не осуждал, сколько не проявлял никакого интереса. Себе в качестве «Слишком» он выбрал хороший бурбон, и проживал жизнь на всю катушку, а потом пропадал в клиниках, снова и снова. В самом начале было даже слишком весело. Даже куда лучше, чем назалить Материал через свернутую наличку, ждать холодной горькой капели по задней стенке горла и вычищать по-новому просторную квартиру до блеска, пока рот сам по себе кривится и корчится под вуалью. А фрибейс освобождает и сгущает, сжимает восприятие до имплозии единого разрушительного взлета в графике озаряющего оргазма сердца, из-за чего она чувствовала себя по-настоящему привлекательной, защищенной пределами, любимой без вуали, заметной и одинокой, самодостаточной и женственной, полноценной – будто перед взором Бога. Затянувшись, она всегда видит, прямо на пике, на кончике взлета графика, «Экстаз св. Терезы Бернини», за стеклом, в Санта-Мария-делла-Виттория, непонятно почему: святую на спине, откинувшуюся, ее текучую каменную тунику приподнимает ангел, а второй рукой нацеливается обнаженной стрелой, ноги святой, раздвинутые, застыли, выражение ангела – не милосердие, но идеальный порок зазубренной любви. Дурь была не только ее богом клетки, но и любовником – дьявольским, ангельским, каменным. Стульчак туалета поднят. Откуда-то с востока она слышит мясорубку вертолета – следит за трафиком над Сторроу, – и вопль Молли Ноткин, когда из гостиной доносится грохот разбитого стекла, представляет ее перекошенную бороду и овал рта с шампанской пеной на губах, когда та отмахивается от катастрофы, только подчеркивающей хорошую Вечеринку, слышит сквозь дверь извинения экстатичной Мелинды и смех Молли, больше похожий на визг:
– Ох, рано или поздно со стен падает все.
Джоэль откинула вуаль со лба на затылок, как невеста. Раз она еще утром выкинула все трубки, чаши и экраны, придется проявить смекалку. На столешнице у старой раковины того же не совсем белого цвета, что и пол, и потолок (обои – с бесящим несчетным узором роз, сплетенных в гирлянды), на столешнице лежат старая растрепанная зубная щетка, аккуратно завернутый снизу тюбик пасты «Глим», неаппетитный скребок для языка «НоуКоут», каучуковый клей, Неграм, мазь для депиляции, плоский тюбик Моностата с остатками в конце, волосинки накладной бороды и зеленые спиральки обрывков мятной нити для зубов, и Парапектолин[72], и невыдавленный тюбик пены для диафрагмы, и ноль косметики, зато серьезный гель для укладки в большой банке без крышки с волосами по краю, и пачка из-под тампонов без тампонов, но наполовину полная мелочью и резинками, и Джоэль смахивает рукой по столешнице и сожмякивает все под короткую штангу с бессердечно выжатой до флехтверка сухой тряпкой, а если что и сыпется на пол, так это ничего, потому что рано или поздно падает все. На расчищенной столешнице раскрывается бесформенная сумочка Джоэль. Отсутствие вуали почему-то только приглушает запахи комнаты.
Раньше ей уже приходилось проявлять смекалку, но так решительно Джоэль ни к чему не готовилась уже где-то с год. Из сумочки она извлекает пластиковую тару из-под «Пепси», коробок деревянных спичек в пакетике с застежкой, чтобы не промокали, два толстых целлофановых пакетика по четыре грамма кокаина фармацевтического качества в каждом, одностороннее бритвенное лезвие (теперь встречаются все реже), небольшой черный контейнер для «Кодахрома», под отщелкнутой крышечкой которого обнаруживается пищевая сода, крупинка к крупинке, пустой стеклянный тубус из-под сигары, сложенный квадратик фольги «Рейнольде» размером с игральную карту и качественную проволоку, ампутированную с низа вешалки. Тень ее рук от света над головой только мешает, так что она включает и лампу под аптечным шкафчиком. Лампа запинается, жужжит и заливает столешницу холодным безлитиевым флуоресцентным светом. Джоэль отцепляет четыре булавки и снимает вуаль, и оставляет на столешнице рядом с Материалом. Целлофановые пакетики Леди Дельфины – с интересными застежками: они зеленые, когда закрыты, синие и желтые, когда нет. Она стряхивает полпакетика в тубус и разбавляет той же долей соды, просыпав немного соды под ярко-белым светом. Так решительно она не готовилась по меньшей мере с год. Отворачивает ручку на раковине и ждет, пока не пойдет совсем холодная вода, затем уменьшает течение до струйки и заполняет тубус до краев водой. Поднимает его и мягко постукивает по боку коротким некрашеным ногтем, наблюдая, как вода медленно пропитывает порошки. В зеркале загорается двойная роза пламени, освещающая правую половину ее лица, она держит тубус над огоньком спичек и ждет, когда сырье закипит. Расходует по две спички, дважды. Когда тубус становится горячо держать, складывает вуаль и берет тубус в левую руку, как в кухонную прихватку, осторожно (из привычки и опыта) не поднося донышко тубуса близко к огню, чтобы не стало коричневым. Только появились пузырьки, Джоэль с размахом тушит спички и бросает в туалет, где они издают кратчайший шип. Берет черную проволоку от вешалки и толчет и мешает свежевскипевшее содержимое тубуса, чувствуя, как оно быстро уплотняется и сопротивление помешиванию проволокой растет. Когда давным-давно ее руки задрожали на этом этапе процедуры, она впервые поняла, что любит это больше, чем кто-либо может любить что-либо и выжить. Она не дура. Далеко внизу под безоконной ванной несет ярко-синие воды Чарльз – умеренно синие сверху от дождя, из-за которого на поверхности появлялись и ширились фиолетовые кольца, а под разбавленным слоем – насыщенней, по-фломастерному синие, к чистому небу приклеены чайки, недвижные, как воздушные змеи. Из-за огромного плосковерхого Энфилдского холма на южном берегу доносится гулкий стук, большой, но относительно бесформенный снаряд, обернутый в коричневую почтовую бумагу и опоясанный пенькой, несется ввысь в широкой параболе, распугивая чаек на нырки и бочки, коричневая посылка быстро пронзает еще пасмурное небо на севере, где прямо над линией между небом и землей зависла желто-бурая туча – ее верх медленно расползается и раскрывается, так что туча напоминает не самого приятного вида мусорную корзину, замершую в ожидании. В ванной же Джоэль слышит только отголосок гулкого стука, который может быть чем угодно. Только одно за всю жизнь вызывало у нее чувства, сколько-нибудь близкие к тому, как она себя чувствовала сейчас, когда готовилась к грядущему «слишком»: в детстве Джоэль, в Падуке, недалеко от Заветного Приза, если на машине, еще оставались общественные кинотеатры, по шесть и восемь отдельных залов, сотами облепивших межштатные ТЦ. Их названия, помнила она, всегда кончались на – плекс. «Топлекс» и «Се-плекс». Ей это никогда не казалось странным. И ни разу ей в них не попался фильм, в детстве, в который бы она не влюбилась по уши. Неважно, о чем они были. Она и ее личный папочка сидели в первых рядах узких перезвукоизолированых – плексов – там, где приходилось закидывать головы, – и экраны целиком заполняли их зрение, и ее рука на его колене, в другой – большая пачка «Крекерджекс», а газировка в колечках, вырезанных в пластиковых подлокотниках кресел; а он, всегда с деревянной спичкой в уголке рта, указывал в прямоугольном мире то на ту, то на эту – на исполнительниц, безупречных 20-красавиц, переливающихся на экране, – и снова и снова повторял Джоэль, что она куда красивее, чем та или эта. В неподвижной очереди за бумажными билетами в – плексы, похожими на чеки из универмагов, твердо знавшая, что влюбится в новое пленочное развлечение, каким бы оно ни было, такая чудесно невинная, еще уверенная, что рекламные ролики «Квантас» с живыми медвежатами – мерило качества, державшаяся за руку, глаза на уровне выпуклости от кошелька в заднем кармане его брюк, – никогда в жизни она не чувствовала, чтобы о ней заботились так же хорошо, как тогда, перед неразбавленным добрым весельем на большом экране, ни разу в жизни, пока не нашла нового любовника, не научилась варить и курить его, – пять лет назад, перед смертью Инканденцы, тогда, в самом начале. И с тем пантером она ни разу не чувствовала, чтобы о ней так заботились, ни разу не почувствовала, чтобы в нее вошло нечто, даже не знающее, что Джоэль существует, но все равно при этом готовое доставить ей удовольствие. Развлечение слепо.
Самое неправдоподобное во всем этом – что когда сода, вода и кокаин смешаны верно, нагреты верно и размешаны, пока смесь охлаждается как надо и когда плотность уже мешает мешать и ее пора выливать, выскальзывает она скользко, как говно из козы: один кетчупный тук по донышку и пошло-пошло – монолитный цилиндр, сцепившийся на черной проволоке, с округлым рыльцем из-за формы донышка стеклянного тубуса. Среднестатистический нетолченый кусок крэка похож на пулю 38-го калибра. Но сейчас после трех щелчков из тубуса выползает монструозная белая сосиска, ярмарочный корн-дог, с шероховатыми боками, как папье-маше, и в тубусе осталась пара комков – то, что собираешь по крупинкам и скуриваешь перед тем, как перейти на вторяк и трусики.
Теперь ей осталось всего ничего – меньше двух решительно настроенных минут до такого «Слишком Весело», что не пережить ни одному смертному. Ее лицо без вуали в мутном освещенном зеркале шокирует степенью сосредоточенности. Из спальни слышно, как Ривз Мейнверинг рассказывает какой-то девочке с голосом, как после гелия, что жизнь, по сути, – это один долгий поиск пепельницы. Слишком Весело. Лезвием она нарезает кокаиновую сосиску. Тонко нарезать нельзя, потому что кусочки тотчас же рассыплются в прах, а их и так непросто курить. Ломти – норма. Джоэль нарубает ломтиков где-то на двадцать хороших таких затяжек. Они лежат кучкой на мягкой ткани вуали на столешнице. Ее бразильская юбка уже не мокрая. В светлой эспаньолке Ривза Мейнверинга часто застревают кусочки еды. «Экстаз св. Терезы» выставлен на постоянной основе в Санта-Мария-делла-Витториа в Риме, и она ни разу не видела его вживую. Больше она никогда не скажет «И чу» и не предложит людям посмотреть, как пляшет тьма над бездною. «Тьма над бездною» – такое название она предлагала таинственному картриджу Джима, на что он сказал, это слишком претенциозно, а сам потом взял цитату про череп из сцены на кладбище в «Гамлете» – вот тебе и непретенциозность, смеялась она. Его перепуганный вид, когда она смеялась, – хоть убей, это последнее выражение его лица, что она может вспомнить. Орин называл отца иногда Сам, а иногда Чокнутый Аист, а однажды проскочило Печальный Аист. Она зажигает деревянную спичку, тут же задувает и черной горячей головкой касается бока пластиковой бутылки из-под газировки. Проплавляет, оставив небольшое отверстие. Наверняка этот вертолет следил за трафиком. У кого-то в их академии была какая-то связь с каким-то трафик-вертолетом, который попал в какую-то аварию. Хоть убей. Никто снаружи не знает, что она здесь, готовится к «Слишком». Слышно, как Молли Ноткин зовет, не видел ли кто-нибудь Кека. На ее первом семинаре Ривз Мейнверинг назвал один фильм «убого непродуманным», а другой – «отчаянно беззубым», и Молли Ноткин притворилась, что закашлялась, и оказалось, у нее теннесийский акцент, так они с ней и познакомились. Фольга – чтобы сделать экран на горлышке бутылки. Стандартный экран размером с наперсток, с приподнятыми краями, как у раскрывающегося бутона. Кончиком загнутых маникюрных ножниц на бачке унитаза Джоэль набивает крошечные дырочки в прямоугольнике алюминиевой фольги и сворачивает ее в воронку, такую большую, что хоть бензин заливай, подгоняя конец под горлышко бутылки. Вот у нее и получилась трубка с чудовищной чашей и экраном, так, и она заряжает в воронку ломтиков на пять-шесть доз разом. Дольки лежат кучкой, желто-белые. Она примеряется губами к проплавленной дырке в боку бутылки и делает пробную затяжку, затем, очень решительно, зажигает еще спичку, тушит и расширяет дырку. Мысль, что она больше никогда не увидит Молли Ноткин или церебральный Союз, или своих братьев и сестер по поддержке из УРОТ, или инженера YYY, или дядю Бада на крыше, или свою мачеху в закрытой палате, или личного бедного папочку, сентиментальна и банальна. Мысль о том, что она сейчас сделает, содержит в себе все остальные мысли и делает их банальными. Теперь ее стакан сока стоит на бачке унитаза, наполовину пустой. Бачок унитаза покрыт тонкой пленкой конденсации неизвестного происхождения. Это факты. Это помещение в этих апартаментах – сумма очень многих конкретных фактов и мыслей. Ни больше ни меньше. Мысль решительно настроиться на то, чтобы разорвать себе сердце, только что переняла статус одного из этих фактов. Была мысль, но теперь она готова стать фактом. Чем ближе к конкретному воплощению, тем более абстрактной она кажется. Все становится очень абстрактным. Конкретное помещение было суммой абстрактных фактов. Факты абстрактны – или они просто абстрактные репрезентации конкретных вещей? Второе имя Молли Ноткин – Кэнтрелл. Джоэль складывает еще две спички и готовится зажечь, задышав очень часто, как дайвер, готовящийся к дальнему заплыву.
– Прошу меня извинить, не занято ли здесь? – голос молодого постновоформалиста из Питтсбурга, он косит под европейца и носит эскот, который все время развязывается, под аккомпанемент того нерешительного стука, когда отлично знаешь, что занято, из-за двери в ванную, которая состоит из тридцати шести, три столбца по двенадцать, скошенных от середины квадратиков на прямоугольнике мягкого от пара дерева, не совсем белой, нижний наружный угол – обнаженное дерево, покалечен о кованую ручку нижнего ящика комода, из-за двери, офсета «Красного», насупленных актеров, календаря, очень многолюдного кадра, лобковой спирали бледно-синего дымка от кучки пепла слоновьего цвета и почерневших долек в воронке из фольги, из-за дыма синего, как простынка для детской колыбели, от которого она сползает по стенке вдоль скрученной тряпки, вешалки для полотенец, обоев с кровавыми цветами и электрической розетки в сложных грязных разводах, от легкого острого горького привкуса синего цвета, как в жарком небе, сворачивается калачиком на полу очередной североамериканской ванной комнаты, без вуали, несказанно красивая, может, Самая Красивая, Очаровательная и Завлекательная в Америке (Самая КОЗА), колени к груди, распластав ступни на холодном фарфоре ванной с ножками в виде лап, Молли нашла кого-то покрасить ванну в синий, залакировать, в руках бутылка, перед глазами живо встает, что слоганом предыдущего поколения был «Выбор голого поколения», когда она сама еще была ростом по задний карман и красивее любых нежных титанов, на которых они взирали снизу вверх, его рука на ее колене, ее рука в коробке и в сладком попкорне в поисках Приза, еще веселей, слишком весело в кучке на вуали на столешнице над головой, дурь в воронке выдохлась, хотя еще слегка дымится, график достигает своего высочайшего пика, крика, самый лучший взлет стрелки, так хорошо, что невыносимо, и она тянется к холодному боку холодной ванной, чтобы подняться на ноги, когда белый шум вечеринки достигает для нее какой-то стереофонической пропасти, над которой звук колеблется перед тем, как динамики рванут, едва дергаются люди, и строчат в темпе стретто разговоры под мерзкий докартеровский шлягер со словами «Мы только начали», конечности Джоэль удалились на расстояние, на котором то, что они слушаются ее команд, кажется волшебством, оба сабо куда-то пропали, не видать, и носки какие-то мокрые, она подтягивается лицом к грязному зеркалу аптечного шкафчика, на краю стеклянного уголка еще висят две розы пламени, волосы пламени, которые она вдохнула, теперь ползут как лапки ос по воздуху зеркала, в котором она находит обезличенную вуаль и то, что в ней, заряжает трубку еще раз, пепел прошлой дозы – лучший в мире фильтр: это факт. Часто-часто вдох-выдох, как грамотный дайвер…
– Послушайте-ка, уважаемые, кто там? Там кем-либо занято? Немедленно откройте. Войдите в положение, я буквально переминаюсь с ноги на ногу. Ноткин, обрати внимание, там кто-то заперся и, хм, кажется, ему скверно, не говорю уже о на редкость подозрительном запашке.
…и ее тошнит над краем холодной синей ванны, вмятины на краю обнажают шершавый белый материал под лаком и фарфором, тошнит в когтеногую лохань мутным соком и синим дымом и точками ртутно-красного, и она снова слышит и, кажется, даже видит, несмотря на огонь крови в закрытых веках, как винтокрылые аппараты в ночи мониторят движение, вертолеты с прожекторами, жирные пальцы синего света из такого же неба, в поисках.
Энфилд, Массачусетс, – один из самых странных маленьких фактов, что складываются в цельную идею – т. е. метрополию Бостона, потому что этот городок почти целиком состоит из медицинских, корпоративных и духовных учреждений. Он как бы рука, начинающаяся от авеню Содружества и разделяющая Брайтон на Верхний и Нижний, ее локоть упирается в ребра Восточного Ньютона, а кулак тонет в Оллстоне; широкая муниципальная налоговая база Энфилда включает госпиталь св. Елизаветы, Госпиталь Францисканских детей, компанию «Универсальный отбеливатель», дом престарелых «Провидент», «Медицинские системы давления Шуко-Мист Инк.», Энфилдский военно-морской общественный больничный комплекс, «Свелт Нэйл Компани», половину газотурбинных и генераторных станций «Свет и Энергия Санстренд» в метрополии Бостона (облагаемая налогами часть – в инкорпорированном Оллстоне), корпоративную штабквартиру «Семейства эффектуаторов атмосферного перемещения ATHSCME» (т. е. они делают реально большие вентиляторы), Энфилдскую теннисную академию, госпиталь св. Иоанна Божьего, ортопедическую клинику Ханнемана, компанию «Леже Тайм Айс», монастырь Босых, совмещенные семинарию св. Иоанна и канцелярию бостонской епархии архиепископа Римско-католической церкви (частично в Верхнем Брайтоне; налогами обложены обе части целиком), головной монастырь «Сестер за Африку», Национальный фонд черепно-лицевой боли, мемориальный институт педиатрических исследований им. доктора Джорджа Реблинга Руньона, региональные парки обслуживания блестящих грузовиков, сухопутных барж и катапульт спонсированной ОНАН компании «Эмпайр Вейст Дисплейсмент» (которые квебекцы называют «les trebuchets noirs» – впечатляющие катапульты размером с квартал, издающие звук вроде топота великана при метании огромных обмотанных бечевой мусорных снарядов в посткольцевые регионы Великой Впадины по параболической траектории, высота которой превышает 5 км; жгуты орудий – из армированной резины, а огромные ложи для снарядов – как бейсбольная перчатка из ада; в чем-то типа огромного выпуклого ангара со сдвигаемыми секциями крыши, который занимает добрых шесть кварталов брахиформного углубления Энфилда на территории Оллстонского Отшиба, находятся где-то с полдюжины таких катапульт; принимаются, но не поощряются редкие школьные экскурсии) и т. д. Целая мускулистая энфилдская конечность, одетая в периметровый слой жилых и торговых собственностей. Энфилдская теннисная академия занимает, наверное, самое славное местечко в Энфилде после около десяти лет вырубки и срезания верхушки большого крутого холма, который представляет собой торчащую кисту на локте города: это 75 живописных гектаров широких лугов, клеверных тропинок и топологически революционных сооружений, 32 асфальтовых теннисных корта, шестнадцать теннисных кортов с покрытием «Хар-Тру», обширные подземные мастерские, складские и спортивные помещения и искусно смешанные на склонах с лиственной порослью можжевельник, кореопсис и сосны; с востока с вершины холма ЭТА открывается вид на покатый подъем исторической авеню Содружества из нищеты Нижнего Брайтона – где алкогольные магазины, ландроматы, бары и палисады угрюмых и заляпанных гуано фасадов многоквартирников, огромные и нависающие высотки ЖК Брайтон Проджектс с оранжевыми номерами в три этажа высотой, плюс алкогольные магазины, и бледные мужики в коже, или целые банды бледных подростков в коже на перекрестках, и греческие пиццерии с желтыми стенами, и грязные угловые продуктовые, где хозяйничают азиаты, что изо всех сил стараются держать свои тротуары чистыми, да хрена там, даже шланги не помогают, плюс ежечетвертечасовой грохот и лязг с зеленой ветки метро на долгом подъеме авеню по направлению к Бостонскому колледжу, – а с запада – на разящий контраст элегантности БК и джентрификации Ньютона, где размытое бостонское солнце ныряет за последний гребень четырехкилометровой синусоидальной волны, известной в народе как исторические «Холмы Разбитых Сердец» апрельского марафона, – солнце всегда с точностью до наносекунды садится через пятнадцать минут после того, как Делинт включает на кортах прожекторное освещение. По-моему, скорее к юго-западу от ЭТА виден серо-стальной клубок трансформаторов, высоковольтных ЛЭП и коаксильных кабелей «Санстренд», увешанных бусами керамических изоляторов, – ни одной трубы «Санстренд» на горизонте, зато есть чудовищный мегаомовый кластер изоляторов на конце линии знаков, уходящих на северо-запад, где каждый знак с изобилием рассказывает, сколько кольцево-выработанных ампер ожидает под землей любого глупца, что решит покопать или вообще покопаться в округе, с холодящими кровь невербальными человечками с лопатой, занимающихся, как салфетка в камине, для убедительности. Но в обозримом пространстве слегка к югу от «Санстренд» трубы торчат, за ангарами ЭВД, на каждой прикручен чудовищный ATHSCME серии 2100 A.D.E. (вентилятор), дующий на север с упрямым пронзительным завыванием, которое на расстоянии и высоте ЭТА кажется, как ни странно, успокаивающим, акустически. За лесопосадками ЭТА на севере и северо-востоке холма – крутой, бурно заросший обрыв с видом на территории Энфилдского военно-морского госпиталя в разных степенях обветшания.
5 ноября
Год Впитывающего Нижнего Белья «Депенд»
Пока Хэл сидел на краю кровати, задрав ногу и положив подбородок на колено, отстригая ногти в мусорку, стоявшую в нескольких метрах посреди комнаты, где-то в горе постельного белья зазвенел прозрачный телефон. Только через четыре звонка он раскопал из белья[82] трубку и вытянул антенну.
– М-м-мяуло.
– Мистер Инкреденца, это Энфилдская комиссия по канализации, и, если честно, с нас уже хватит вашего дерьма.
– Привет, Орин.
– Как жизнь, малой?
– Боже, пожалуйста, О., только не новые вопросы про сепаратизм.
– Расслабься. Даже не думал. Просто так звоню. Поболтать.
– Интересно, что позвонил ты именно сейчас. Потому что я как раз отстригаю ногти с ноги в мусорку в нескольких метрах.
– Господи, ты же знаешь, как я ненавижу, когда щелкают ножницы.
– Вот только процент попадания у меня – семьдесят с чем-то. Маленькими кусочками ногтей. Это невероятно. Так и хочется выйти в коридор и позвать кого-нибудь посмотреть. Но боюсь спугнуть волшебство.
– Хрупкое волшебное чувство момента, когда кажется, что просто не можешь промахнуться.