Бесконечная шутка Уоллес Дэвид
Майкл Пемулис – парень не дурак, и потому боится дилерского Брута – потенциального любителя сыра, крысы, прослушки, агента из Органов пубертатного вида, засланного выставить его дураком. Так что когда ему звонят на комнатный телефон, даже по видео, и хотят купить какое-либо вещество, от них требуется сразу выпалить: «Пожалуйста, соверши преступление», а Майкл Пемулис ответит с видом оскорбленной невинности: «Батюшки-светы и – святы, преступление?!», и покупателю надо уговаривать, прямо по телефону, и обещать, что он заплатит Майклу Пемулису, лишь бы тот совершил преступление, или, типа, что он каким-либо образом причинит вред Майклу Пемулису, если тот откажется совершить преступление, и Майкл Пемулис отчетливым, легко идентифицируемым голосом назначит встречу, чтобы встретиться со звонящим лицом к лицу и «вступиться за свою честь и личное благополучие», так что если кто потом вкусит сыру или втайне получит доступ к частоте телефона – Пемулиса, чур, заманили в ловушку[55].
Если в очереди спрятать пузырек из-под «Визина» с мочой под мышку, то это также повышает его температуру до достоверной. У входа в мужской туалет токсиколог ОНАНТА эфебного вида редко даже отрывается от своего планшета, но вот квадратноликая медсестра с женской стороны может представлять проблему, потому что время от времени просит во время процедуры оставлять дверь кабинки открытой. Благодаря Джиму Сбиту, разобравшемуся с плагиатом из открытых источников, сжатым пересказом и ксерографией, Пемулис также предлагает – по разумной цене – вадемекумообразный памфлет, расписывающий некоторые методы борьбы с подобными непредвиденными обстоятельствами.
Зима 1960 г. до э. с. – Тусон, Аризона
Джим – не так, Джим. Нельзя так обращаться с дверью в гараж, так неуклюже сгибаться в талии и рвать за ручку, что дверь аж дергается, так дергано и сильно, и бить по своим лодыжкам и моим больным коленям, сынок. Попробуй поработать от своих здоровых коленей. Попробуй взяться мягкой рукой за ручку легонько, почувствуй ее слабую шершавость, потяни на себя настолько нежно, чтобы она раскрылась тебе навстречу. Поэкспериментируй, Джим. Попробуй, сколько силы тебе нужно, чтобы открывать дверь без усилий, чтобы она сама выкатывалась на невидимых намасленных роликах и блоках в паутинных балках потолка. Представь, что двери в гараж – смазанная дверца духовки с жареным мясом, представь, как изнутри пышет жар, горячий. Незачем, да и опасно дергать, рвать, толкать, давить. Вот твоя мама, сынок, – она рвет и давит. К телам вне своего она относится без должных уважения или заботы. Так и не поняла, что использовать предметы в ласковой, самой расслабленной манере – значит, использовать и их, и собственное тело с наибольшей эффективностью. Во всем виноват Марлон Брандо, Джим. В Калифорнии твоя мама, еще задолго до твоего рождения, задолго до того, как стала любящей матерью, многострадальной женой и кормилицей, сынок, твоя мама снималась в фильме с Марлоном Брандо. Ее звездный час. Надо было стоять в туфельках с цветными союзками, коротеньких носочках и с косичкой и зажимать уши, пока мимо вовсю ревут грохочущие мотоциклы. Пик актерской карьеры, уж поверь. Она была втайне влюблена в Марлона Брандо, сынок. Кто? Кто. Джим, Марлон Брандо – архетипический актер нового типа, который подкосил, похоже, отношения целых двух поколений с собственными телами, повседневными предметами и телами вокруг. Нет? Ну, вот именно из-за Брандо ты открываешь дверь именно так, Джимбо. Неуважение прививается и передается далее. По наследству. Ты узнаешь, кто такой Брандо, когда посмотришь, и научишься его бояться. Брандо, Джим, господи, Б-р-а-н-д-о. Брандо – новый архетипический тип крутого бунтаря и раздолбая, качается на задних ножках стула, задевает косяки, облокачивается на все подряд, доминирует над предметами, не проявляет ни искусного уважения, ни заботы, рвет все на себя, как капризное дитя, использует и грубо отшвыривает, промахивается мимо мусорного ведра, где оно так и валяется, не раскрыв потенциал. Чрезмерно неуклюжие порывистые движения и позы капризного ребенка. Твоя мама – из этого нового поколения, что движется против шерсти жизни, поперек кочек и барьеров. Может, она и любила Марлона Брандо, Джим, но совершенно не понимала, это-то и подкосило ее способности к каждодневным искусствам вроде духовок, дверей в гараж и даже простенького тенниса низкого уровня в парке. Видел когда-нибудь маму за духовкой? Это мясорубка, Джим, без слез не взглянешь, а несчастная дурочка думает, будто это дань расхлябанному раздолбаю, которого она любила, пока он ревел себе мимо. Джим, она так и не постигла в так называемом жестком, небрежном, непринужденном подходе этого человека к предметам ласковой и ловкой экономии. Как он – о, так очевидно – раз за разом репетировал качание на задних ногах стула. Как он изучал предметы наметанным взглядом плотника в поисках сильнейших и главнейших швов, что выдержат даже наираздолбайшее облокачивание. Она так и не… так и не заметила, что Марлон Брандо так ясно чувствовал свое тело, что ему не нужны были манеры. Ни разу не заметила, что в своем так называемом беспечном подходе он вообще-то на самом деле обращался с предметами так, будто они – часть его. Часть его тела. Мир, которым он как будто так просто швырялся, для него был разумным, чувствующим. И никто… и она так этого и не поняла. Вот вроде бы близок локоток, но да. Как ему можно завидовать? Может, уважать. Может, ревнивое уважение, но только слегка. Она так и не заметила, что Брандо на съемочных площадках обоих побережий играл в эквивалент качественного тенниса высокого уровня, Джим, вот в чем правда. Джим, он двигался как беспечный пескарик, один сплошной мускул, мускульно наивный, но всегда – заметь – пескарик в центре чистого течения. Такая животная грация. Засранец не тратил зря ни единого движения, вот настоящее искусство – его брутальная беззаботность. Он как будто знал максиму теннисиста: касайся предметов с разумением, и они станут твоими; будут подчиняться тебе; для тебя они подвинутся, или встанут на месте, или подвинутся; откинутся, и раздвинут ножки, и раскроют самые сокровенные шовчики. Научат всем своим хитростям. Он знал то, что знали битники и что знают великие теннисисты, сынок: научись ничего не делать, и головой, и телом, и тогда за тебя будет работать все вокруг. Знаю, ты не понимаешь. Это пока. Узнаю этот выпученный взгляд. Отлично знаю, что это значит, сынок. Неважно. Поймешь. Джим, я свое знаю.
Джим, даю руку на отсечение, молодой человек. Ты станешь великим теннисистом. Я был почти великим. Ты будешь поистине великим. Будешь настоящей звездой. Знаю, я еще не учил тебя играть, знаю, что это твой первый раз, Джим, господи, расслабься, я все знаю. И все равно это не сбивает с толку мой провидческий дар. Ты затмишь и превзойдешь меня. Сегодня ты начнешь, но спустя совсем немного лет, отлично знаю, ты уже сумеешь меня одолеть, и в день, когда ты меня одолеешь впервые, я наверняка разрыдаюсь. Из бескорыстной гордости, ужасной радости отца, которого превзошел сын. Я чувствую это, Джим, даже сейчас, стоя на горячем гравии и глядя на тебя: в твоих глазах я вижу понимание угла, предвидение спина, в том, как ты удобнее устраиваешь свое крупное и на вид неуклюжее детское тело на стуле, чтобы оказаться на линии наилучшего приложения силы по отношению к тарелке, ложке, оптическому прибору, твердому переплету большой книги. У тебя это подсознательное. Ты сам не понимаешь. Но я наблюдаю, и пристально. Не думай, что не наблюдаю, сынок.
Ты станешь поэзией в движении, Джим, – размер, осанка, все. Пусть проблема с осанкой не скрывает от тебя твой истинный потенциал. Поверь мне на слово для разнообразия. Мастерство пересилит твою огромную голову, сынок. Ты научишься двигаться так же, как уже научился неподвижно сидеть. Жить в своем теле.
Это общественный гараж, сынок. А это наша дверь в гараж. Я знаю, что ты знаешь. Знаю, что ты видел ее уже много раз. А теперь… теперь увидь ее, Джим. Разгляди в ней тело. Тусклая ручка, защелка с косым ригелем, трупики жучков, прилипших, когда краска еще засыхала, и теперь торчащих бугорками. Вот трещины от нашего безжалостного солнца. Первоначальный цвет – тайна, покрытая мраком, мальчик мой. Углубления-квадраты – сколько, как сильно скошены по краям, – что считаются здесь украшением. Посчитай квадраты, что ли… попробуй обращаться с дверью ласково, как с женщиной, сынок. Поверни нажимную ручку по часовой стрелке одной рукой, вот так, и… Видимо, надо тянуть посильнее, Джим. Значит, еще сильнее. Дай-ка… вот как она этого хочет, Джим. Посмотри. Джим, тут мы держим «Меркьюри Монклер» 1956-го, ты его отлично знаешь. Этот «Монклер» весит 3900 фунтов, плюс-минус. У него восемь цилиндров, наклонное ветровое стекло и аэродинамические плавники, Джим, а максимальная скорость по хорошей дороге – 95 миль в час. Когда я впервые увидел этот «Монклер», то назвал его цвет дилеру красным цветом закушенной губы. Джим, это машина. Она исполнит то, для чего создана, и исполнит великолепно, но только когда ее стимулирует тот, кто посвятил себя ее шовчикам и хитростям, познал ее как тело. Стимулятор данного автомобиля обязан знать автомобиль, Джим, чувствовать его, быть внутри не одного только… салона. Это предмет, Джим, тело, но пусть тебя не обманывает то, как оно просто стоит себе, немое. Оно ответит. Если отдать ему должное. С искусной заботой. Это тело, и оно ответит смазанным мурлыканьем, стоит мне залить приличное масло, и размеркьюрится на целых 95 миль в час только для того водителя, что относится к ее телу как к своему, кто чувствует большое стальное тело, внутри которого он находится, кто, меняя передачу, тихо и неосознанно чувствует шишковатый пластик рукоятки передач у баранки, как чувствует кожу и плоть, мышцы, мускулы и кость, оплетенные серыми паутинами нервов, в своей накачанной кровью руке, как чувствует пластик и металл, диски и зубья, поршни, резину и шатун напоенного янтарным топливом «Монклера», меняя передачу. Телесно-красный цвет закушенной губы, мурчащий на 80 с чем-то, как по шелку. Джим – за наше знание тел. За теннис высокого уровня на дороге жизни. Ах. Ох.
Сынок, тебе десять, и такие новости тяжело слышать в десять лет, даже если ты ростом почти пять футов одиннадцать дюймов[49], возможный гипофизный фрик. Сынок, ты тело, сынок. Этот быстрый научно одаренный разум, которым она так гордится и о котором не перестает щебетать: сынок, это просто нейронные спазмы, эти мысли в твоем разуме – лишь рев мотора в голове, а голова – это все то же тело, Джим. Зафиксируй это в памяти. Голова – это тело. Джим, держись-ка за мои плечи, чтобы тебя не ошеломили тяжелые для десяти лет новости: ты машина-тело-предмет, Джим, не меньше чем этот алый «Монклер», эта бухта шланга или вон те грабли для гравия на дворе, или, о господи боже, тот мерзкий жирный паук, висящий над рукояткой граблей, видишь? Видишь его? Latrodectus mactans, Джим. Вдова. Хватайте-ка ракетку, подойдите туда грациозной и прочувствованной походкой и прихлопните эту вдову, молодой человек. Вперед. Хрясь и все. Дай сдачи. Вот и молодец. За общественный гараж без пауков. Ах. Тела, тела повсюду. А теннисный мяч – предельное тело, паренек. Мы подходим к сути того, что я пытаюсь тебе передать, прежде чем мы выйдем и начнем воплощать твой ужасающий потенциал. Джим, теннисный мяч – предельное тело. Идеально круглый. Даже распределение массы. Но внутри – пустой, в высшей степени, вакуум. Восприимчивый к капризу, вращению, к силе – его можно использовать хорошо или худо. Он отражает твой характер. Сам он – бесхарактерный. Чистый потенциал. Присмотрись к мячику. Достань его из дешевой зеленой пластмассовой бельевой корзинки для старых мячиков, которые я храню рядом с пропановыми горелками и использую для тренировки подачи, Джимбо. Молодчина. Теперь посмотри на мячик. Взвесь его. Почувствуй вес. Вот, я… разорву мячик… напополам. Ух. Видишь? Ничего, кроме откачанного воздуха, пахнет как резиновый ад. Пустой. Чистый потенциал. Обрати внимание, как я рвал по шву. Это тело. Научишься обращаться с ним с разумением, сынок, – можно даже сказать, с какой-то любовью, – и он раскроется для тебя, исполнит все как велено, будет в твоем распоряжении, словно ласковая любовница. Вот что есть у великих игроков со здоровыми телами, которые затмевают других, – они умеют – и не забывай о двери в гараж и духовке, – правильно касаться. Коснись мяча. Вот оно… вот оно, сразу видно, прикосновение игрока. И как было с мячиком, так будет и с вашим нескладным тощим сутулым телом, юный Джимбо. Даю руку на отсечение. Я еще посмотрю, как ты применишь сегодняшние уроки к себе как к физическому телу. Довольно ходить с головой, опущенной до груди под круглыми сутулыми плечами. Довольно спотыкаться. Довольно промахов мимо предметов, разбитых тарелок, снесенных абажуров, сутулых плеч и впалой груди, простейших предметов, что ускользают и сопротивляются твоим длинным тощим ручкам, мальчик. Представь, каково быть этим мячиком, Джим. Предельная телесность. Никакой ревущей головы. Полное присутствие. Абсолютный потенциал, потенциальным абсолютом засевший в твоей большой бледной стройной девичьей ручке, такой юной, что на суставах больших пальцев еще нет морщин. Мои суставы морщинистые, Джим, можно даже сказать, заскорузлые. Приглядись-ка к моему большому пальцу. Но я по-прежнему отношусь к нему как к родному. Отдаю должное. Не хочешь глотнуть, сынок? По-моему, ты уже достаточно подрос, чтобы попробовать. Нет? Nein? Урок номер один на сегодня: ты становишься – к лучшему или худшему, Джим, – мужчиной. Игроком. Телом в отношениях с другими телами. Кормчим за рулем твоего собственного судна. Машиной в призраке, как говорится. Ах. Десятилетний, ненормально высокий, в бабочке и очках с толстыми стеклами, гражданин ми… Я выпиваю, иногда, когда ничем не занят, чтобы было легче смириться с теми же болезненными фактами, которые пришло время передать тебе, сынок. Ты готов? Я рассказываю это, потому что тебе нужно знать все, что я хочу рассказать, если когда-нибудь ты собираешься стать больше чем почти великим теннисистом высокого уровня, каким, я знаю, рано или поздно ты очень скоро станешь. Крепись. Сынок, приготовься. Это вели… великая печаль. Может, все-таки попробуешь, вот. Эта фляжка из серебра. Обращайся с должным уважением. Прочувствуй ее форму. Почти мягкое ощущение теплого серебра и опойкового чехла, покрывающего только половину ее округлой серебряной длины. Предмет, вознаграждающий обдуманное прикосновение. Чувствуешь скользкое тепло? Это кожное сало с моих пальцев. Моих, Джим, с моего тела. Не мою руку, сынок, ты почувствуй фляжку. Взвесь. Познай. Это предмет. Сосуд. Литровая фляжка, полная янтарной жидкости. Хотя, кажется, скорее наполовину полная. Правильно кажется. С фляжкой обращались с должной заботой. Ни разу не уронили, не били, не запихивали. Ни разу не проливали ни капли – ни единой – зря. Я обращаюсь с ней так, будто у нее есть чувства. Отдаю ей должное как телу. Отверни крышечку. Держи опойковый чехол в правой руке, а своей славной левой рукой почувствуй форму крышечки и, не спеша, ослабь. Сынок… сынок, отложи пока, что это, отложи свое «Руководство Колумбийского университета по коэффициентам преломления, 2-е изд.», сынок. Все равно на вид оно такое тяжеленное. Бумажная гиря. Не успеешь начать, а уже растянешь себе pronator teres и прочие сухожилия. Придется вам отложить книгу, для разнообразия, молодой человек Джимбо, даже не пытайся обращаться сразу с двумя предметами без заботы, без чуть ли не эпохи прилежных тренировок, с брандоподобным неува… и, так, нет, нельзя просто швырнуть книгу, сынок, нельзя просто, просто взять и швырнуть старое доброе «Руководство по коэффициентам» на пыльный пол гаража, чтобы поднялась квадратная туча пыли и перепачкала наши чистенькие белые спортивные носки еще до того, как мы вышли на корт, мальчик, господи, я же пять минут объяснял, что ключ к тому, чтобы стать хотя бы потенциальным игроком – обращаться с вещами так, чтобы… так, дай-ка сюда… нельзя швыряться книжками, как бутылками в мусорку, их располагают, руководят, с ощущениями на максимуме, чувствуя края, давление на подушечки пальцев обеих рук, когда сгибаешь колени, легкий шипящий сдвиг воздуха на пыльном полу… когда воздух с пола перемещается мягким квадратом, не поднимая пыли. Во-о-оттак. А не так. Понял меня? Понял? Ну, тогда больше так не делай. Сынок, больше, теперь, так не делай. Только не надо принимать это близко к сердцу, сынок, я же только хочу тебе помочь. Сынок, Джим, я ненавижу, когда ты так делаешь. Когда у тебя так дрожит старая добрая выпяченная нижняя губа, твой подбородок чуть ли не исчезает у бабочки. Ты как будто вовсе без подбородка, сынок, и толстогубый. А уж эта влажная пленка на верхней губе, как она блестит – не надо, просто не надо, это противно, сынок, ты же не хочешь, чтобы все думали, какой ты противный, надо научиться держать себя в руках перед лицом тяжкой правды, в такие моменты, а ну возьми себя, черт возьми, в руки, я же ради этого и трачу все утро, вместо того, чтобы репетировать, – хотя у меня не одно, а целых два жизненно важных прослушивания на носу, – чтобы показать тебе – планировал разрешить тебе отодвинуть сиденье поудобней и сесть за руль, потрогать рычаг передач и, может, даже… может, даже прокатиться на «Монклере», и уж знает бог, ноги у тебя достают, верно, Джимбо? Джим, эй, а давай покатаемся на «Монклере»? Может, будешь нас возить, начиная с сегодняшнего дня, на корты, где ты сегодня… вот, смотри, видишь, как я откручиваю? крышечку? мягкими, самыми краешками кончиков заскорузлых пальцев, которые могли бы и не трястись, но я держу в руках свой гнев из-за этих подбородка, губы, пленки соплей и как твои глаза стекленеют и выпучиваются, как у какого-то умственно отсталого, когда ты грозишь расплакаться, но только самыми что ни на есть кончиками пальцев, вот так, самыми чувствительными кончиками, омытыми в теплом сале, узорчатыми подушечками, я чувствую, как они поют нервами и кровью, когда я страгиваю ими… с места самую верхушку крышечки теплой серебряной фляжки, чуть ниже ее широкого конуса, туда, где, где скрываются ложбинки вокруг приподнятого кругового отверстия, пока вторая теплая поющая рука – я ласково поддерживаю кожаный футляр, чтобы чувствовать, как себя чувствует вся фляжка, когда я веду… веду крышечку по ее серебряным ложбинкам, слышишь? прекрати и послушай, слышишь? звук скольжения по смазанной масляной машиной резьбе, смазанной с великой заботой, мягкая филигранная спираль, и всей рукой через подушечки пальцев не столько… не столько откручиваю, вот так, сколько веду, убеждаю, напоминаю телу серебряной крышечки, для чего оно создано, намаслено, и серебряная крышечка знает, Джим, я знаю, ты знаешь, мы это уже проходили, положи книжку, мальчик, никуда она не денется, и вот серебряная крышечка покидает теплые резные губы отверстия фляжки с одним только звяком, слышал? этот неслышный звяк? не скрежет, не лязг или жесткий – не жесткий брутальный брандообразный скрежет попытки доминирования, но звяк, но… нюанс, вот, ах, ох, как «понк» хорошо отбитого мяча, который стоит раз услышать, как ни с чем не перепутаешь, Джим, ну давай, бери, что, пыли испугался, Джим, бери свою книжку, если опять собираешься выпучить глаза и спрятать подбородок, Господи Иисусе, в самом деле, и зачем я стараюсь, все стараюсь и стараюсь, только хотел продемонстрировать тебе духовку гаража и дать, может, поводить, почувствовать тело «Монклера», трачу время, чтобы ты отвез нас на корт на «Монклере» на нейтральной передаче, и чтобы слушались гуденье и звяк цилиндров, как здоровое сердце, и колеса идеально ложились на дорогу, и достать свою старую добрую верную корзину… корзину для белья с мячиками, ракетками, полотенцами и фляжкой, и сын мой, плоть моей плоти, бледная сутулая плоть моей плоти, который хотел начать взлет к – руку даю на отсечение – великой теннисной карьере, чтобы показать своему побитому забытому папаше на его место в углу, который хотел, может, хотя бы раз побыть настоящим мальчиком и научиться играть, и развлекаться, и резвиться, и играть на жарящем без устали солнце, которым этот гребаный город так славится, наслаждаться сколько может, потому что мама тебе уже сказала, что мы переезжаем? Что мы наконец возвращаемся этой весной в Калифорнию? Мы переезжаем, сынок, я даю последний шанс этому зову пленочной сирены, последняя попытка мужчины, которую заслуживают остатки его угасающего таланта, Джим, мы снова в деле, наконец-то, впервые с тех пор, как она объявила, что ждет тебя, Джим, мы отправляемся в путь-дорогу навстречу кинопленке, так что прощайся с этой школой и своим трепетным мотыльком – учителем физики, и своими сутулыми друзьями без подбородков и с логарифмическими, нет, погоди, так, я не в этом смысле, в смысле, я хотел сказать сейчас, загодя, мы с твоей мамой, чтобы дать тебе фору, чтобы на этот раз ты обвыкся, потому что в прошлый раз – о, как ты немногосмысленно дал понять, как тебя расстроил наш последний переезд в этот трейлерный парк, да, в дом на колесах с биотуалетом, запорными болтами, чтобы не укатился, и паутиной черных вдов повсюду, куда ни глянь, и всюду лезущим песком, как пыль, вместо коттеджа обслуживающего персонала Клуба, из которого мы из-за меня переехали, или дома, который мы больше – очевидно, по моей вине – не могли себе позволить. Все я виноват. А кто же еще виноват? Верно? Что мы якобы без предупреждения загодя перевезли твое большое нежное тело от той школы на восточной стороне, из-за которой ты плакал, и той ученой негритянки-библиотекарши с волосами досюда, которая… той дамочки, которая все время ходила с задранным носом как на цыпочках, как есть тебе скажу, такая целиком и полностью по восточно-тусоновски и показушно не от мира сего, все твердила нам лелеять твой так называемый оптический дар в физике, задрав нос, в который можно было практически заглянуть, и на цыпочках, будто какой рыбак зацепил сверху крючком ее широкие пескарьи ноздри и тянул ввысь, в эфир, понемножку, готов спорить, что теперь ее туфли вовсе не касаются пола, сынок, что скажешь, сынок, что думаешь… нет, давай, плачь, не стесняйся, я слова не скажу, только меня это с каждым разом трогает все меньше, просто предупреждаю, на мой взгляд, ты переигрываешь со слезами и… менее эффек… эффективно с каждым разом, хотя мы знаем, оба знаем, да, только между нами – мы с тобой знаем, как это всегда действует на твою маму, да, никогда не подводит, всякий раз она кладет твою большую голову себе на плечо так, что это едва ли не неприлично, ты бы только видел со стороны, хлоп-хлоп по спинке, будто помогает отрыгнуть какому-то сутулому высоченному неприличному дитятке в бабочке с книжкой, растягивающей pronator teres, в слезах, ты так и взрослым делать будешь? Тоже будут подобные приступы, когда станешь мужчиной за собственным рулем? Гражданином мира, которому не нужны хлоп-хлоп-ну-ну? Твое лицо точно так же перекосится и скукожится, даже когда ты уже будешь больше шести с половиной футов жуткого роста, шесть и шесть с чем-то, весь в деда, гореть ему в резиновом вакууме ада, когда наконец откинется на десятой лунке, и с таким же плоским лицом и без подбородка, прямо как он тогда на хрупком мокром от соплей многострадальном плече той несчастной ангельской долготерпеливой женщины, я тебе рассказывал, что он наделал? Рассказывал, что он наделал? Я был твоего возраста, Джим, вот, возьми фляжку, нет, дай сюда, ох. Ох. Мне было тринадцать, и я начал хорошо играть, серьезно, мне было двенадцать или тринадцать, и я уже играл много лет, но он ни разу не пришел посмотреть, ни разу не заглядывал, когда я играл, посмотреть, и даже ни разу не изменял свое плоское выражение, когда я приносил домой награду, – а я получал награды, – или замечал заметки в газете «Тусонец проходит в нацчемпионат юниоров», он ни разу не признавал, что я даже существую, не то что я с тобой, Джим, не то что я, когда закидываю голову далеко назад, выгибаю и надрываю старую больную спину, даю знать, что я тебя вижу, признаю, помню о тебе как о теле, переживаю о том, что творится за широким плоским лицом, склонившимся над самодельной призмой. Он играет в гольф. Твой дедушка. Твой дедуля. Гольф. Гольфист. Мой тон передает все презрение? Бильярд на гигантском столе, Джим. Бестельная игра размашистых судорог и разлетающегося дерна. Спорт, в кавычках. Ярость анальной стадии и клетчатые береты. Все, почти пусто. Ну вот и все, сынок. Что скажешь, отложим поездку? Что скажешь, если я избавлю фляжку от последних янтарных мучений и мы вернемся, и скажем ей, что тебе опять нехорошо, и мы откладываем твое первое знакомство с Игрой до выходных, а уж в выходные отправимся и будем играть два дня подряд, оба дня, и устроим тебе настоящее экстенсивное интенсивное введение в, по всем признакам, беспредельное будущее? Интенсивная нежность плюс забота о теле равно великий теннис, Джим. На два дня подряд ты окунешься и хорошенько взмокнешь. Всего пять долларов. Плата за корт. За один паршивый час. Каждый день. Пять долларов каждый день. Но не волнуйся. Всего десять долларов за интенсивные выходные, когда мы живем в великолепном трейлере и вынуждены делить гараж с двумя «десото» и едва ли не «фордом» модели А на кирпичах, а мой «Монклер» не может позволить масло, какого заслуживает. Не смотри так. Что такое деньги или мои репетиции для пленочных прослушиваний, ради которых мы переезжаем на 700 миль, прослушиваний, которые, вполне вероятно, окажутся последним шансом твоего старика в жизни, по сравнению с моим сыном? Правильно? Я прав? Иди сюда, мальчик. Иди-иди-иди. Молодчина. Дай обниму своего Дж. О. И., свою радость, своего героя. Мой мальчик, в своем теле. Он ни разу не пришел, Джим. Ни разу. Посмотреть. Мама, конечно, не пропустила ни одного матча. Мама приходила так часто, что это перестало что-то значить. Она слилась с окружением. Мамы всегда такие, как ты, уверен, и сам отлично знаешь, я прав? Прав? Ни разу, сынишка. Ни разу не приковылял, сутулый и вальяжный, и не омрачил корт, где играл я, своей длинной даже в полдень тенью. Пока однажды не пришел, вдруг. Вдруг, неожиданно, без прецедентов или предупреждений, он… пришел. Ах. Ох. Я заслышал его задолго до того, как он вплыл в поле зрения. Он отбрасывал длинную тень, Джим. Шла какая-то местная малозначимая игра. Какая-то местная ерунда начальных раундов с очень малыми последствиями в общей картине. Я играл с каким-то местным денди, из тех, что с дорогим снаряжением, отутюженной белой формой и уроками в загородном клубе, но по-настоящему играть все равно не умеют, несмотря на всю свою поддержку. Сам увидишь, такой тип соперника часто приходится терпеть в первой паре раундов. Лоснящийся незадачливый олух царя небесного оказался каким-то клиентом сына царя моего отца… сыном одного из его клиентов. Так что пришел он ради клиента, разыграть отцовскую заботу. На нем в 95 с чем-то градусов жары были шляпа, пальто и галстук. На клиенте. Не помню имя. Помню, было в его лице что-то собачье, что унаследовал и его паренек за сеткой. Мой отец даже не потел. Я вырос с ним в этом городе и ни разу не видел, чтобы он вспотел, Джим. Помню, на нем были канотье и какая-то мельтешаще клетчатая шотландка, какие тогда носили по выходным профессиональные гольфисты. Они сидели в колеблющейся тени сухопарой пальмы, такой пальмы, что просто кишит черными вдовами, на листьях, что сыплются без предупреждения, что прячутся в теньке в жаркий полдень. Они сидели на покрывале, которое всегда приносила моя мама, – мама, ныне покойная, и клиент. Отец стоял в стороне, то в полощущейся тени, то нет, курил длинный фильтр-мундштук. Длинный фильтр-мундштук тогда только вошел в моду. Он никогда не сидел на земле. Только не на юго-западе Америки. То был человек со здоровым уважением к паукам. И уж тем более – никогда в тени под пальмой. Он знал, что был слишком гротескно долговязым и нескладным, чтобы спешно вскакивать или откатываться с криками от упавших пауков. Они славились тем, что любили сыпаться прямо с деревьев, на которых прятались, днем, ну знаешь. Сыпались прямо на тебя, если сидишь на земле в их тени. А он был не дурак, старая сволочь. Гольфист. Все смотрели. Я был прямо там, на первом корте. Уж нет того парка, Джим. Там, где раньше лежали жесткие зеленые асфальтовые корты в мареве на жаре, теперь паркуют машины. Они были прямо там, смотрели, головы мотались туда-сюда, как автомобильные дворники, типично для зрителей профессионального тенниса. И нервничал ли я, молодой человек Дж. О. И? На глазах у единственного и неповторимого Самого во всей своей деревянной красе, то на свету, то в тени, без выражения на лице? Нисколько. Я был в своем теле. Мы с телом были едины. Мой деревянный «Уилсон» из стопки деревянных «Уилсонов» в трапециевидных прессах стал разумным выражением моей руки, и я чувствовал, как он поет, и руку, и они были живые, – моя вооруженная рука стала секретарем моего разума, гибкой, послушной и senza errori, ведь я знал себя как тело и был целиком внутри своего детского тела, Джим, я был в правой руке и ногах без шрамов, удобно устроившись, перебегал туда и сюда, голова стучала как сердце, по каждой конечности струился пот, я играл, как зверь из вельда, скакал, резвился, бил с максимальной экономией и минимальным усилием, одновременно видел и мяч, и оба угла, я был на два, три, пару ударов впереди и себя, и незадачливого паренька собачьего клиента, которому я устроил натуральную порку по изнеженной заднице. Мясорубка. Сцена прямиком из природы в ее самом жестоком проявлении, Джим. Это надо было видеть. Паренек сгибался, не мог продышаться. Моя плавная и экономная резвость резко контрастировала с тяжелой, дерганой манерой, с которой он топотал и метался по корту. Его белая вязаная рубашка и брендовые шорты вымокли до нитки и было видно, как резинки его ракушки впиваются в мягкую задницу, которую я нещадно порол. Он нацепил легонький беленький козырек, как у пятидесятидвухлетних дам в загородных клубах и на элитных юго-западных курортах. Я был, одним словом, проворен, расчетлив, прозорлив. Он у меня топотал, запинался и метался. Я хотел его унизить. Длинное острое лицо клиента вытягивалось. У отца вовсе не было лица – оно то резко затенялось, то освещалось в полощущейся тени пальмовых листьев, в которой он наполовину стоял, но вдобавок было объято дымом от длинного мундштука, как он любил, – длинные пластмассовые мундштуки с фильтрами, желтоватые, имитация президента, как свита когда-то обезьянничала за королем… то в тени, то в светлом дыму. Клиент не умел держать рот закрытым. Будто на футболе. Голос клиента далеко разносился. Наш первый корт был прямо у пальмы, где они сидели. Ноги клиента торчали перед всеми и выдавались из острой звезды лиственной тени. Из-за узора заграждения, за которым играли мы с его сыном, его брюки накрывала темная сетка. Он попивал лимонад, который мама принесла мне. Она сама его давила. Он сказал, что я хорош. Клиент моего отца. В своей театральной манере, из-за которой его голос так разносился. Понимаешь, сынок? Чтоб меня перевернуло Инканденца старый дьявол а твой малой хорош. Это я цитирую. Я слышал, как он это сказал, пока я бегал, лупил и резвился. И слышал ответ высоченного сукина сына, после долгой паузы, во время которой весь воздух мира завис, будто его подбросили перед подачей. Клиента я услышал, стоя у задней линии, или отходя к задней линии, чтобы подать или отбить, первый из двух розыгрышей. Его голос разносился. А потом я услышал ответ моего отца, чтоб ему гнить в зеленом и пустом аду. Я услышал, что… что он сказал в ответ, сынок. Но только когда упал. Я настаиваю на этом, Джим. Только когда я начал падать. Джим, я как раз несся, пытался отбить мяч вне досягаемости смертных, редкий мяч слепой удачи с укороченного удара перехоленного олуха из-за сетки. Очко, которое более чем допускалось уступить. Но ведь не так я… не так играет настоящий игрок. С уважением и должными усилием и заботой к каждому очку. Хочешь стать великим, почти великим – отдаешь мячу все. И потом еще чуть-чуть. Ничего не уступай. Даже в игре с олухами. Играешь на пределе, а потом переступаешь предел, и оглядываешься на бывший предел, и машешь ему платочком, с уходящего борта. Входишь в транс. Чувствуешь швы и углы всего вокруг. Корт становится… крайне уникальным местом. Он сделает для тебя все. Ничему не позволит избежать твоего тела. Предметы двигаются, как предназначено, по одному легчайшему простейшему прикосновению. Попадаешь в ясное течение движений туда-обратно, вырисовываешь деликатные «X» и «L» по жесткой грубой ярко-зеленой асфальтовой поверхности, пот той же температуры, что и кожа, играешь с такой легкостью и полным бездумным ненапряженным напряжением и и и концентрацией транса, что даже не останавливаешься задуматься, надо ли отбивать каждый мяч. Сам едва ли понимаешь, что делаешь. За тебя все делает твое тело, а за твое тело все делает корт, и Игра. Сам ты едва ли участвуешь. Это волшебство, мальчик. Когда все правильно, не чувствуешь ничего. Даю руку на отсечение. Факты и цифры и разные линзы и эти растягивающие руки книги твоих этих беспросветных страниц в сравнении покажутся плоскими. Статичными. Мертвыми и белыми и плоскими. Даже в подметки не…Это как танец, Джим. Главное тут, что меня слишком переполняло уважение к телам, чтобы я поскользнулся и упал по своей вине, тогда, там. И еще главное – я начал падать прежде, чем начал слышать ответ отца, стоящего там: «Да, но ему никогда не стать великим». Я упал вовсе не из-за его слов. Невзрачный оппонент провел мяч едва-едва над слишком низкой сеткой общественного парка – дурацкая неудача, случайный укороченный удар, и кто другой на каком другом корте в каком другом незначительном шапито пропустил бы, уступил допустимое очко, не старался бы помахать платочком с судна своего предела. Не понесся бы на всех восьми здоровых цилиндрах без шрамов отчаянно вперед, к сетке, чтобы поймать чертова гада на первом касании. Джим, но любой может поскользнуться. Не знаю, на чем я поскользнулся, сынок. Хорошо известно, что на пальмовых листьях вдоль заграждений кортов кишели пауки. Ночью они спускались на нитках, каплеобразные, качались. Мне кажется, я наступил и поскользнулся на каплеобразной, полной слизи вдове, Джим, пауке, ненормальном пауке-отщепенце, который свесился на нитке в тень, дряблый и ползучий, или самоубийственно скакнул прямо с нависающего листа на корт, еще и наверняка издав легкий дряблый мерзкий шлеп, когда приземлился, и пополз на своих ползалках, жутко моргая на горячем свету, который он ненавидел, наступил, бросившись вперед, и раздавил, и поскользнулся на мокром месте, которое осталось от большого отвратительного паука. Видишь шрамы? Узловатые и шершавые, будто что-то рвануло кожу с коленей моего тела, как сутулый Брандо рвал зубами письмо и пускал конверт спланировать на пол, влажный, драный и рваный? Все пальмы вдоль корта были больны, их поразила пальмовая гниль, это был год 1933 н. э., год Великой бисбиевской эпидемии пальмовой гнили, по всему штату, и они роняли листья, и листья были больны и цвета совсем старых оливок в таких старых тощих банках в самом дальнем углу холодильника, и сочились какими-то больными гнойными скользкими выделениями, и иногда резко срывались с деревьев, изгибаясь в воздухе, как бумажные мечи пленочных пиратов. Боже, как я ненавижу листья, Джим. Мне кажется, это был либо дневной latrodectus, либо какой-нибудь гной с листьев. Ветер сдул застывший гной с опутанных паутиной листьев на корт, наверное, к самой сетке. Так или так. Что-то ядовитое и больное, так или иначе, неожиданное и скользкое. Все занимает не больше секунды, думаешь ты, Джим: тело предает тебя, и вот ты летишь, на колени, и скользишь по наждаку корта. Так, да не так, сынок. У меня раньше была другая фляжка, как эта, но меньше, серебряная фляжка куда незаметней, в бардачке «Монклера». Твоя любящая мамочка куда-то ее дела. Мы никогда не поднимаем эту тему. Да не так. Тело, или его материя, стало чужим, не моим, и если кто-то в тот день и совершил предательство, то, говорю тебе как есть, малой сынок мальчик, это я, Джимок, это, скорее всего, я предал то славное юное гибкое загорелое несутулое тело, это я, скорее всего, застыл, забывшись, не позаботившись о нем, прислушиваясь, что мой отец, которого я уважал, – а я его уважал, Джим, вот что ужасно, я знал, что он там, я помнил о его плоском лице и длинной тени мундштука, я знал его, Джим. Когда я рос, Джим, все было по-другому. Ненавижу… господи, ненавижу так говорить, все эти дебильные клише «вот-в-дни-моей-молодости-все-было-по-другому», клише, которыми тогда разбрасывались отцы, если он вообще раскрывал рот. Но это правда. По-другому. Наши дети, дети нашего поколения, они… теперь вы, послебрандовский народ, вы, молодежь, не можете нас любить, или не любить, или уважать, или нет, как людей, Джим. Своих родителей. Нет, стой, не надо притворяться, будто ты не согласен, не надо, не надо ничего говорить, Джим. Я просто знаю. Мог бы тогда предвидеть, руку дать на отсечение, когда видел Брандо, Дина и прочих, и я все знаю, так что не обезьянничай. Я не виню никого твоего возраста, мальчик мой. Вы смотрите на родителей, добрых или недобрых, счастливых или убогих, пьяных или трезвых, великих или почти великих, или вовсе неудачников, как смотрите на квадратный стол или «Монклер» цвета закушенной губы. Молодежь нынче… вы, нынешняя молодежь, почему-то не умеете чувствовать, не говоря уж о любви, – об уважении вообще промолчу. Мы для вас просто тела. Мы для вас просто тела и плечи, и колени со шрамами, и большие животы, и пустые кошельки, и фляжки. Я не повторяю те клише, что вы принимаете нас как должное, а скорее говорю, что вы не умеете… представить наше отсутствие. Мы настолько с вами, что перестали что-то значить. Мы окружение. Мебель мира. Джим, я мог представить отсутствие того человека. Джим, говорю тебе как есть, ты не можешь представить мое отсутствие. Это я виноват, Джим, все время дома, хромаю, больные колени, толстый, в Состоянии, отрыгивающий, нестройный, пропотевший до нитки в этом трейлере-духовке, отрыгиваю, пукаю, разочарованный, убогий, сношу торшеры, промахиваясь мимо вещей. Боюсь дать моему последнему таланту тот единственный шанс, что он заслуживает. Талант сам по себе ожидание, Джим: либо оправдываешь его, либо он машет платочком, исчезая навсегда. Применяй или потеряй, говорил он из-за газеты. Я… я просто боюсь лечь под надгробием, на котором сказано: «Здесь лежит многообещающий старик». Это… с потенциалом бывает куда хуже, чем без него, Джим. Чем без таланта, который растрачивается, пока я лежу, налакавшись, потому что не хватает духу… Боже, я, мне так жаль. Джим. Ты не заслужил видеть меня таким. Мне так страшно, Джим. Мне так страшно умереть, когда никто так и не увидел меня настоящего. Понимаешь? Ты уже большой, тощий, не по годам согбенный молодой очкастый человек, хоть перед тобой и лежит еще вся жизнь, чтобы такое понимать? Ты видишь, что я отдавал все? Что я был там, там, на жаре, слушал, опутанный паутиной нервов? Помню, как она говорила: «самость, что касается всех своих пределов»[50]. Я чувствовал так, как, боюсь, ты и твое поколение уже не сможете, сынок. Это было не падение, а как будто мной выстрелили, вот что я помню. И не в замедленном – не в замедленном движении. Минута – я самоотверженно и прекрасно бегу навстречу мячу, другая – руки позади, а под ногами ничего, будто столкнули с лестницы. Грубый хлещущий толчок прямо в спину, и мое многообещающее тело со всей паутиной пульсирующих и пылающих нервов зависло в воздухе, и пало на колени, фляжка уже пустая, прямо на колени, со всеми весом и инерцией на шершавую горячую наждачную поверхность, точная пародия на имитацию созерцательной молитвы, и проскользило дальше. Кожа, а затем мышцы и кость оставили двойной след буро-красно-серо-белого, как двойной след заноса из телесной мякоти, от линии подачи до сетки. Я скользил на горящих коленях, промчался мимо скачущего мяча к сетке, которая и остановила мое скольжение. Наше скольжение. Ракетка закружилась дальше, Джим, и безракетные руки вытянулись передо мной, Джим, как во всепоглощающей молитве грешного монаха. Мне дано было услышать, как мой отец называет мое телесное существование даже потенциально не великим, в миг, когда я навсегда травмировал колени, Джим, так что даже годы спустя в USC[51] я так и не помахал платочком ничему свыше «почти-» и «чуть-чуть-великий», и «стал-бы-великим-если-бы-не», а позже не мог даже надеяться на прослушивания для тех пляжных фильмов про плавки и бриолин, на которых загребает этот гад Авалон[52]. Я не заявляю, что вердикт и жестокое падение как-то… были как-то связаны, Джим. Любой может поскользнуться. Достаточно всего на секунду позабыть, что именно нужно уважать. Сынок, разносился не только голос моего отца. Воскликнула моя мать. Религиозный момент. Я познал, что значит быть телом, Джим, просто мясом, завернутым в какие-то хлипкие нейлоновые чулки, сынок, когда упал на колени и проскользил к растянутой сетке, сам увиденный собой, кадр за кадром, разорванный как конверт. Я, пожалуй, отрыгну, громко, сынок, сынок, пока рассказываю, чему я научился, сынок, мой… «прощай навек, любовь моя», когда я оставил мясо коленей далеко позади, проскользив, оказавшись в позе мольбы на открытых костях коленей с пальцами рук, безракетно вцепившимися в паутину сетки, за которой, за сеткой, тюфяк-денди уронил свой дорогущий «Дэвис» со струнами из кишок и бежал ко мне с перекошенным козырьком и руками у лица. Отец и клиент, для которого он пришел разыгрывать заботу, перетащили меня в кишащую тень пальмы, где она стояла на коленях на клетчатом пляжном покрывале, с костяшками в зубах, Джим, и в тот день на меня снизошло понимание религии физического, в возрасте не сильно больше твоего, Джим, пока ботинки наполнялись кровью, я висел на руках двух тел, высоких, как твое, пока меня тащили с общественного корта с двумя дополнительными линиями. Это переломный, это поворотный, религиозный день – когда в один и тот же миг доводится услышать и почувствовать свою судьбу, Джим. Я понял то, что ты наверняка понял уже давно, знаю, знаю, ты видел, как меня время от времени приводили домой, затаскивали в дверь, пока я в так называемом Состоянии, сынок, таксисты по ночам, я видел твою жутко подсвеченную долговязую тень на верху лестницы в доме, за который я платил, мальчик: что и пьяницу, и калеку волокут с арены, как Христа с переломанными костями, два человека под руки, ноги скребут по земле, глаза устремлены в эфир.
4 ноября – Год Впитывающего Нижнего Белья «Депенд»
С латиноамериканской кембриджской площади Инмана Майкл Пемулис, парень не дурак, едет на нужном автобусе до Центральной площади, а потом на ненужном до площади Дэвиса и поездом обратно до Центральной. Это чтобы сбросить даже малейший намек на хвост. От Центральной он по красной ветке добирается до станции «Парк-стрит», где на подземной парковке, которую он может себе более чем позволить, заранее припарковал тягач. День осенний и погожий, восточный ветер несет запахи городской торговли и слабый замшевый аромат свежевыпавших листьев. Небо синее, как газ на конфорке; солнце сложно отражается от матово-стеклянных стен высоких центров торговли вокруг района Парк-стрит. На Пемулисе чиносы с ширинкой на пуговицах и рубашка ЭТА под броским синим пиджаком от Бриони, плюс ярко-белая морская фуражка, которую Марио Инканденца зовет «шляпой мистера Хауэла»[53]. Фуражка ухарская, даже когда повернута задом наперед, и у нее есть съемная подкладка. В подкладке можно держать портативные количества ну практически чего угодно. Пемулис угостился 150 мг очень легких дринов, после транзакции. Также на нем серо-синие оксфорды без носков – такой уж погожий осенний день. На улицах буквально столпотворение. Торговцы с тележками вместо лотков продают горячие крендельки, газировку и такие недоваренные сосиски, которые Пемулис очень любит со всякими соусами. Видно Капитолий, парк Коммон, Суд и Городской сад, а за ними всеми – прохладные гладкие фасады кирпичных особняков Бэк-Бэй. Эхо в подземном гараже Парк-плейс – «Парк!» – радует слух сложностью. Трафик на запад по авеню Содружества легкий (то есть машины двигаются) до самой площади Кенмор, мимо Бостонского универа и дальше по долгому пологому склону до Оллстона и Энфилда. Когда Тэвис, Штитт, игроки, работники территории академии и команды «ТесТар» и ATHSCME надувают над кортами 16–32 всепогодное Легкое на зиму, его куполообразный обтекатель виднеется на горизонте с самого пересечения Брайтон-ав. – ав. Содр. в нижнем Оллстоне.
Невероятно сильнодействующий ДМЗ, оказывается, классифицируется как пара-метоксилированный амфетамин, но Пемулису после медленных и мучительных экскурсов в монографии MED.COM он кажется скорее схожим с антихолинергическо-делириумным классом, куда мощнее, чем мескалин, или МДА, или ДМА, или ТМА, или МДМА, или ДОМ, или СТП, или употребляемый внутривенно ДМТ (или турбина, или скополамин из дурмана, или флюотан, или буфотенин (он же «Джеки-О»), или анаденантера, или псилоцибин, или Сайлерт[56]; химически ДМЗ напоминает какой-то смешанный брак между лизергиновыми и мусцимолоидными, но значительно отличается от ЛСД-25 тем, что его воздействие менее визуальное и пространственно-церебральное, но более темпорально-церебральное и почти онтологическое, с некой примесью ускорения в стиле экспериментов с фенилкиламинами, благодаря чему потребитель воспринимает свои отношения с обычным потоком времени как радикально (и эйфорически, вот где голову поднимает схожесть с мусцимолами) измененные[57]. Невероятно сильнодействующий ДМЗ впервые был синтезирован из дериватива фитвиави – малоизвестной плесени, растущей только на других плесенях, – тем же неоднозначно везучим химиком из «Сандоз Фарм.», который впервые набрел на ЛСД, будучи еще относительно эфебным и зеленым органическим химиком, когда возился с эрготическим грибком с пшеницы. Открытие ДМЗ состоялось под занавес 1960-х до э. с, примерно когда Алан Уотте раздумывал над приглашением Т. Лири стать «Резонансным Писателем» в утопичной ЛСД-25-колонии Лири в Миллбруке, Нью-Йорк, на ныне канадской земле. Вещество, даже случайный синтез которого отправил химика из «Сандоза» на раннюю пенсию и просмотр ковра не моргая, невероятно сильнодействующий ДМЗ приобрел широкую известность в узких химических кругах как самая жуткая хрень, когда-либо рождавшаяся в пробирке. Также теперь это труднейшее для поисков рекреационное соединение во всей Северной Америке после сырого вьетнамского опиума, с которым вообще безнадега.
ДМЗ в химическом андерграунде Бостона иногда называют «Мадам Психоз», в честь популярной культовой очень раннеутренней радиоличности со студенческой радиостанции МТИ WYYY-109 – «Самое Большое Целое Число на всем диапазоне FM», которую Марио Инканденца и знаток статистики и гейм-мастер Эсхатона Отис П. Господ из ЭТА слушают почти с религиозным фанатизмом.
Пару раз в октябре Пемулису возможную транзакцию предлагал эннет-хаусовец с дневной смены из будки у ворот, который поднимает решетку в академию. У Пемулиса жесткая политика не производить транзакций с работниками ЭТА, которые попали на холм из «дома на полпути», т. к. он знает, что некоторые из них там по распоряжению суда, и точно знает, что там то и дело устраивают случайные анализы мочи, а типы вроде типов из Эннет-Хауса – как раз те люди, от которых теннисные таланты Пемулиса позволяли держаться подальше в плане социальной среды, общения и транзакций; так что его основная позиция по отношению к этим низкооплачиваемым чернорабочим – не быть дураком и типа зачем искушать судьбу.
Когда Пемулис подъезжает к Восточным кортам, они пусты и усеяны мячиками; большинство ребят еще на ланче. Общая комната Пемулиса, Трельча и Шахта – в общежитии Б в северной части второго этажа Западного корпуса, и из нижележащей столовой Пемулис слышит голоса и звон посуды, точно чувствует, что подают. Первым делом он садится за телефон и звонит в комнату Инка и Марио в Админке, где Хэл сидит около окна с риверсайдской версией «Гамлета», которую обещал Марио прочесть, чтобы помочь брату с частично основанным на ней концептуальным кинопроектом, сидит на крутящемся капитанском стуле без подушки под старой репродукцией детали с малоизвестной софткорной александрийской мозаики «Консумация левирата», закусывает энергетическим батончиком «АминоПэл®» в чрезвычайно расслабленном ожидании, на подлокотнике лежит телефон с уже выдвинутой антенной, на линдисфарнском ковре у ног Хэла – два тома фолио Барона по подготовке к SAT, «Тилден о спине» 1937-го года до э. с. издания переплетом вверх и ключи на шейной цепочке, – ждет в чрезвычайно расслабленной позе. Хэл специально берет трубку только после третьего звонка, как девчонка в субботу вечером.
– М-м-мяулло.
– Орел в гнезде, пакет при нем, при нем, – на линии ясный и конденсированный голос Пемулиса: – Повторяю. Орел в гнезде, пакет при нем.
– Пожалуйста, соверши преступление, – немедленный ответ Хэла Инканденцы.
– Батюшки-светы, – говорит Пемулис в телефон, подоткнутый под подбородок, аккуратно отклеивая подкладку «шляпы мистера Хауэла».
Вот как надевать большую, как плащпалатка, рубашку с серым лого ЭТА на груди.
Пожалуйста, аккуратно надень суспензорий и поправь эластичные резинки так, чтобы резинки не впивались в попу и не комкались в ней, а то все увидят, когда ты пропотеешь насквозь.
Вот как забинтовать больную лодыжку бинтами «Эйс» цвета кожи так плотно, что левая нога по ощущениям как полено.
Вот как выигрывать, после всего.
Это желтая железная сетчатая теннисная корзина «Болл-хоппер», полная грязно-зеленых старых тухлых мячей. Неси ее на Восточные корты, пока рассвет еще бледен и вокруг ни души, не считая траурных голубей, что кишат на заре в соснах, и воздух такой насыщенный, что видно собственное летнее дыхание. Подавай мяч в никуда. Навали из мячей кучу вдоль основания ограждения напротив, пока солнце взбирается над Бостонской бухтой, выступает легкий пот, а подачи начинают делать бум. Отключи голову, пусть оно само летит и бум, бум. Дрожь мяча об ограждение напротив. Сделай тысячу подач в никуда, пока Сам с фляжкой сидит и дает советы. Ноги старика белые и безволосые от десятилетий в штанах. Вот связка ключей на корте в шаге перед тобой, пока ты посылаешь тухлые мячи в никуда. После каждой подачи чуть не падай вперед и быстро хватай с земли ключи левой рукой. Вот как тренироваться выходить к сетке после подачи. До сих пор, даже годы спустя после смерти отца, ты оставляешь ключи только на полу.
Вот как держать палку.
Приучись звать ракетку палкой. Здесь все так делают. Это традиция: Палка. Продолжение твоей руки заслуживает прозвища.
Пожалуйста, не отвлекайся. Тебе покажут, как ее держать, только один раз. Вот как ее держать. Вот так. Забудь всю эту ерундистику про почти-восточный-бэкхэнд-для-слайса. Просто поздоровайся с ней. Пожми опойковую рукоятку палки. Вот как ее держать. Палка – твой друг. Вы станете очень близки.
Всегда крепко держись за друга. Твердая хватка критически важна и для контроля, и для силы. Вот как ходить с теннисным мячом в бьющей руке, сжимая его снова и снова в течение долгих периодов времени – в классе, за телефоном, в лаборатории, перед ТП, мокрый мяч для душа, в идеале – сжимать его всегда, не считая приемов пищи. Вот столовая академии, где у каждой тарелки лежит теннисный мяч. Ритмично сжимай теннисный мяч месяц за годом, пока не будешь обращать на него внимания не больше, чем на сердце, качающее кровь, а правое предплечье не увеличится в три раза больше левого, и пока с противоположного конца корта рука не будет похожа на лапу гориллы или стивидора, прилепленную к телу ребенка.
Вот как выполнять дополнительные индивидуальные тренировки перед утренними тренировками академии, до завтрака, чтобы после тысячного мяча, который сам Сам со своим великанским размахом и жуткими икрами забивает за горизонт, одной только улыбкой призывая к большим и великим демонстрациям усилий, чтобы после того, как у тебя открылось уже третье и последнее дыхание и тошнит, тошнить было нечем, и спазмы быстро прошли, и прохладно обдувал восточный ветерок, и ты чувствовал себя свежо и мог дышать.
Вот как влезть в красно-серые свитера ЭТА и выйти всей командой на пробежку 40 км вверх и вниз по авеню Содружества, даже если ты бы лучше сам себе волосы поджег, чем бежать в общей куче. Пробежка мучительная и бессмысленная, но решать не тебе. Твой брат едет на пассажирском месте, пока впадающий в маразм немец стреляет пульками тебе по ногам, и оба они смеются и кричат «Шнель». Энфилд находится к востоку от Холмов Разбитых Сердец[54] Бостонского марафона, которые прямо по Содружке за водохранилищем в Ньютоне. Пробежка по городу потной кучей утомляет. Пусть Сам положит длинную бледную руку тебе на плечо и скажет то, что ему говорил его отец: что талант – довольно страшный дар, что талант – сам по себе ожидание: он с тобой с самого начала, и ты либо его оправдываешь, либо нет.
У тебя отец, чей родитель не оправдал. У тебя отец, который оправдал, а потом обнаружил новые ожидания, и превзошел их все, вот только что-то не стал намного счастливее или нормальнее, чем его отец-неудачник, отчего ты сам в диком и подвешенном состоянии по отношению к таланту.
Вот как не думать обо всем этом, забывшись в упражнениях и играх, пока не будешь жить на автопилоте и подсознательные тренировки таланта не станут способом сбежать от себя – долгим сном наяву, в котором видишь чистую игру.
Ирония в том, что теперь ты становишься очень хорошим игроком, и к тебе начинают относиться как к дарованию с талантом, который нужно оправдать.
Вот как сжиться с тем, что ты дикое дарование. Вот как переживать посев на турнирах, – посев означает, что комитеты по посеву, состоящие из большеруких стариков, публично выражают ожидание, что ты достигнешь определенного раунда. Добраться хотя бы до этого раунда на турнирах называется «оправдать свой посев». Повторяя этот термин раз за разом, – может, в том же ритме, с каким сжимаешь мяч, – ты сведешь его до пустого набора фонем, одних формант и фрикативов, с хореическим ударением, означающих ровным счетом ничего.
Вот как побеждать непосеянных, перепуганных оппонентов из Айовы или Род-Айленда в ранних раундах турниров, не затрачивая энергии, но и без высокомерия.
Вот как добросовестно играть в ранних раундах турнира, где нет арбитра. Если видишь, что мяч на твоей стороне попал: зови его верным. Вот как не обращать внимания на жульничество. Не расширять апертуру внимания. Вот как учиться, когда оппонент, возможно, жульничает с объявлением мяча, напоминать себе, что всем зачтется. Что плохой спортсмен сам себя наказывает.
Старайся усвоить, что на несправедливости надо учиться.
Вот как спрыснуться лимонной полиролью, лучшим кремом от солнца, ровно раз, а потом узнать, что если в ней пропотеть, то от тебя воняет, как от настоящего скунса.
Вот как принимать ненаркотические мышечные релаксанты от спазмов в спине, которые начинаются после тысячи подач в никуда.
Вот как плакать в постели, пытаясь вспомнить время, когда порванная синяя лодыжка не болела каждую минуту.
Вот вихревая ванна, твой друг.
Вот как на рассвете настраивать электрическую машину для подачи мячей в те дни, пока Сам где-то у себя оправдывает свой последний талант.
Вот как повязать бабочку. Вот как просидеть маленькие премьеры первых артхаусных фильмов твоего отца в угрюмом дыму иностранных сигарет и разговорах таких претенциозных, что ты буквально поверить не можешь, что их слышишь, наверняка просто что-то не понял. Притворись, что тебя увлекают резкие ракурсы и мультиэкспозиция, не притворяясь, что ты хоть чуточку представляешь, в чем смысл происходящего. Перейми выражение своего брата.
Вот как потеть.
Вот как отдавать награду Латеральной Алисе Мур, чтобы она поставила его в витрину в холле ЭТА под сложной системой ламп и надписей.
Несправедливость может быть суровым, но бесценным учителем.
Вот как заворачивать с собой карбогидраты в салфетки на четыре одиночных и два парных матча в июньской Флориде.
Пожалуйста, научись спать с вечным солнечным ожогом.
Готовься к непростым снам. Они идут в комплекте. Постарайся с ними смириться. Пусть они тебя учат.
Держи фонарик рядом с кроватью. Он помогает от снов.
Пожалуйста, не заводи внешкольных друзей. Не поощряй знакомства вне обычного круга общения. Отказывайся от свиданий.
Если будешь точно следовать восстановительному курсу упражнений, который тебе прописали Они, несмотря на то, что он дурацкий и утомительный, лодыжке полегчает быстрее.
Вот такая зарядка помогает не потянуть пах.
Относись к коленям и локтю с разумной заботой: они у тебя одни и надолго.
Вот как отказаться от внешкольного свидания так, чтобы больше не приглашали. Скажи что-нибудь вроде «мне очень жаль, я не могу пойти на „8 1/2” на экране размером со стену на Кембриджском Пленочном фестивале в пятницу, Кимберли, или Дафна, но зато если я поскачу на скакалке два часа, а потом пробегусь через Ньютон задом наперед, пока не стошнит, то Они дадут мне посмотреть картриджи с матчами, а потом мама до отбоя в 22:00 почитает мне вслух Оксфордский словарь», и проч.; так ты будешь уверен, что Дафна/Кимберли/Дженнифер заберет свои ритуалы-социализации-по-типу-подростковых-брачных-танцев куда подальше. Будь настороже. Дорога расширяется, многие объезды соблазнительны. Всегда будь в боевой готовности и начеку: дикий талант – сам по себе набор ожиданий, и в любой момент может покинуть тебя на любом из объездов так называемой нормальной американской жизни, так что будь настороже.
Вот как делать «Шнель».
Вот как пережить нормальную подростковую акселерацию, когда каждая конечность ноет, как от мигрени, потому что отдельные группы мускулов от тренировок после тренировок стали твердыми и напряженными и сопротивляются, когда их растягивает внезапный рост костей, и постоянно ноют. Для такого состояния есть лекарство.
Если ты подросток, вот лайфхак, как быть ни задротом, ни качком: будь никем.
Это легче, чем кажется.
Вот как читать ежемесячные рейтинги ЭТА, ТАСШ и ОНАНТА так, как Сам читает научные рецензии на свои мелодрамы с мультиэкспозициями. Научись переживать и не переживать. Рейтинги задуманы, чтобы помочь определить, где ты, а не кто ты. Зазубри свой ежемесячный рейтинг и забудь. Вот как: никогда никому не говори, где ты.
Это также способ не бояться сна или кошмаров. Никогда никому не говори, где ты. Пожалуйста, заучи прагматику выражения ужаса: иногда слова, которые должны выражать, могут и вызывать.
Это непросто.
Вот как получать бесплатные палки, струны, одежду и снаряжение от «Данлоп Инк.», пока разрешаешь им напылять логотип «Данлоп» на струнах палок и нашивать логотип на плечо и левый карман шорт, и ходить с сумкой «Данлоп», и становишься ходячей бьющей потной рекламой «Данлоп Инк.»; только пока ты оправдываешь ожидания и сохраняешь рейтинг; новоновоанглийский региональный спортивный представитель компании будет звать тебя «наш серый лебедь»; он носит дизайнерские слаксы, душится вонючим одеколоном и где-то дважды в год лезет помочь тебе одеться, чтобы ты его в итоге шлепнул, как гнуса.
Учись у самой Игры. Как и большинство спортивных клише, это клише глубокое. Тебя либо вылепят, либо сломают. Чего-то третьего не дано. Старайся учиться. Будь послушен. Старайся учиться у всех, особенно у тех, у кого ничего не вышло. Это тяжело. Сверстники перегорают, или надрываются, или срываются, сбегают, исчезают из ежемесячных рейтингов, выпадают из круга общения. Сверстники из ЭТА, которые ждут, когда Делинт тихо постучит в дверь и предложит поговорить. Оппоненты. Все это – образование. То, насколько ты многообещающий как ученик Игры, – производная от того, сколько ты можешь наблюдать, не сломавшись. Сетки и ограждения могут стать зеркалами. А между сеткой и ограждением – оппоненты, тоже зеркала. Вот почему все это так страшно. Вот почему оппоненты страшные, а слабые оппоненты еще страшнее.
Разгляди себя в своих оппонентах. Они помогут тебе понять Игру. Принять, что Игра – это управление страхом. Что ее цель – отправить от себя в далекий полет то, что, как ты надеешься, больше не вернется.
Вот твое тело. Они хотят, чтобы ты не забывал. Оно с тобой до конца.
По этому вопросу помощников нет; придется жить, как умеешь. Лично я даже уже оставил надежды что-то понять.
Но в перерыве – если выпадает перерыв: вот Мотрин для суставов, Нокзема от ожога, лимонная полироль, если предпочитаешь тошноту ожогу, Контракол для спины, бензоин для рук, соль Эпсома и противовоспалительные для лодыжки и факультативы для родителей, которые просто не хотели, чтобы ты хоть что-то упустил.
– Но вот как он всегда барабанит пальцами по столу. Даже не то что барабанит. Скорее что-то среднее между барабанит и как бы царапает, ковыряет, как вот, знаете, царапину ковыряют. И без всякого ритма, понимаете, постоянно и без конца, но без всякого ритма, который можно уловить, держать в уме и следить. Совершенно как бы долбанутый, безумный стук. Как такой, как слышит девочка в голове перед тем, как убить всю семью, потому что кто-то доел все арахисовое масло. Нет, вы меня понимаете? Стук, с которым крыша на хер уезжает. Нет, вы меня понимаете? Так что нуда, да, ладно, короче говоря, – когда он не прекратил барабанить на ужине, я как бы уколола его вилкой. Как бы. Могу понять, с чего кто-то, наверное, решил, что я как бы воткнула в него вилку. Но я же предложила ее выдернуть. Давайте сойдемся на том, что я в любой момент готова загладить вину. За свою роль. Я сыграла в этом событии важную роль, вот что я хочу сказать. Можно меня за это хотя бы в Ограниченный? А то у меня завтра Ночевка, которую Эухенио уже одобрил в Журнале Ночевок. Если хотите, проверьте. Но я не собираюсь уклоняться от своей роли в, как бы, происшествии. Если Высшая сила, которую я предпочитаю называть Богом, решит через вас предписать мне какое-то заслуженное наказание – я не буду уклоняться от наказания. Если правда заслужила. Просто хотела спросить. Я, кстати, уже говорила, как благодарна, что меня сюда приняли?
– Я вовсе не отрицаю. Просто прошу определить слово «алкоголик». Как вы можете просить меня применить к себе данный термин, если отказываетесь дать его определение? Вот уже шестнадцать лет я вполне успешный адвокат по травмам, и, не считая одного нелепого так называемого припадка на ужине Ассоциации юристов этой весной и этого никчемного судьишки, не допускающего меня до зала суда, – и позвольте уж добавить, что я могу подкрепить свое обвинение тем, что он мастурбирует под мантией за кафедрой, что подтвердят подробнейшие показания и коллег, и персонала прачечной федерального окружного суда, – за исключением менее чем пригоршни случаев я свою меру знал, и держал голову повыше многих адвокатов повыше моего. Уж поверьте. Сколько вам лет, юная леди? Я не в «отрицании», так сказать, если речь идет об эмпирическом и объективном. Есть ли у меня проблемы с панкреатитом? Да. Трудно ли мне вспомнить некоторые периоды при администрациях Кемпа и Лимбо[55]? Не оспариваю. Сопровождает ли мое употребление семейный раздор? Что ж, и здесь да. Испытывал ли я, да, формикацию во время реабилитации? Испытывал. Мне не сложно прямо признать то, что я понимаю. Формикация, через «м», да. Но что вы сейчас требуете от меня признать? Разве это отрицание – откладывать подписание, пока лексикон контракта не станет предельно ясен обеим заинтересованным сторонам? Да, да, вы не понимаете, о чем я, именно! И потому отказываетесь продолжать без прояснений. Что и требовалось доказать. Я не могу отрицать того, чего не понимаю. Вот моя позиция.
– В общем, сижу, жду такой, пока мясной рулет остынет, и вдруг просто кирпичевысирательный вопль такой, и Нелл в воздухе с вилкой для стейка, без шуток левитирует, над столом, в полете, горизонтально, в смысле, Пэт, ее тело – буквально параллельно поверхности стола, летит на меня, с вилкой наголо, вопя что-то про звук арахисового масла. В смысле – боже ты мой. Гейтли и Дилю пришлось выдергивать вилку и из меня, и из стола. Чтоб вы представляли. Дикость. Даже не спрашивайте, как больно. Давайте об этом даже не будем, я вас уверяю. Мне в травмпункте предложили перкоцет[59] – вот все, что вам надо знать об уровне боли. Я их там предупредил, что я в реабилитации и уязвим к любым наркотикам. Прошу, даже не спрашивайте, как их тронула моя смелость, а то расплачусь. Весь этот опыт довел меня почти до полной истерики. Но в общем да, виновен, я вполне мог барабанить по столу.
Прошу прощения, что занимаю место в мире. А потом она мне так великодушно говорит, что, мол, простит меня, если я прощу ее. Ну, я такой, извините? Извините? В смысле – боже ты мой. Сижу, прибитый к столу зубцами. Я знаю, что такое унижение, Пэт, и это было нижайшее унижение в самом фашистском виде. Я со всем уважением прошу, чтобы ей дали отсюда пенделя под ее внушительный зад. Пусть возвращается в свой район, где поножовщина вилками – это нормально, и пакует свои тряпки в «Хефти». Серьезно. Я знаю, важная часть этого процесса – научиться жить в обществе. Брать и давать, забыть о личном, перевернуть страницу. И тэ дэ. Но разве тут еще не должно быть – и тут я цитирую проспект – здорового и безопасного окружения? Я мало где чувствовал себя так же небезопасно, как прибитый вилкой к столу, должен вам сказать. Жалкие наезды Минти и Макдэйда – это ладно. Я могу стерпеть унижение в Фенуэе. Но сюда я пришел не для того, чтобы меня унижали под предлогом какого-то стука по столу. Я опасно близок к тому, чтобы сказать… либо это существо, либо я.
– Ужасно извиняюсь за беспокойство. Я могу заглянуть попозже. Просто хотел спросить, может, в Программе есть какая-нибудь особая молитва на случай, когда хочется повеситься.
– Я хотеть, чтобы вы понять, что я не в отрицании, что я наркозависимый. Я – я знаю, что зависимый, уже после времени перед Майами. Мне нет трудность вставать в собрание и говорить: «Я Альфонсо, наркозависимый, бессильный». Я знакомый с бессилие со времени Кастро. Но я не могу прекратить, хотя и знать. Потому я бояться. Я бояться, что не прекратить, когда признаться «Я Альфонсо, бессильный». Как признание «Я бессильный» прекратить то, что я бессильный прекратить? Мой голова сходить с ума от боязни после бессилия. Я есть надеяться на силу, миссис Пэт. Я хотеть совет. Надеяться на силу – плохо для наркозависимый Альфонсо?
– Простите, что врываюсь, тут опять из санэпидема звонили насчет проблемы с вредителями. Теперь говорят что-то про ультиматум.
– Простите, что беспокою насчет того, что не связано с собеседованием для лечения. Я там наверху работаю по своему Дежурству. Мне достался мужской туалет наверху. Там что-то… Пэт, там что-то в туалете. Не смывается. Это что-то. Никак. Все всплывает. Смыв за смывом. Я только за указаниями. Возможно – за защитным снаряжением. Я даже не могу описать, что это в туалете. Могу только сказать, что если это произвел на свет человек, то, должен сказать, мне страшно. Даже не просите описать. Если хотите, поднимитесь сами и взгляните, на 100 % уверен, что оно еще там. Оно вполне ясно заявило, что никуда не торопится.
– Кароч, я положил ст-т-таканчик с пудингом «Хант» в холодильник жильцов в 13:00, как и полагается, и в 14:30 спускаюсь весь настроенный на пудинг, за который сам платил, и его там нет, и выходит Макдэйд, весь тоже озаботился, и предлагает поискать, вот т-т-только я смотрю, да, смотрю, и у этого сукина сына вся рожа в пудинге.
– Ага, но только вот, в общем, как, собственно, просто сказать «да» или «нет» коксу? Уверен ли я, что хочу сказать, – абсолютно уверен, что хочу. У меня не осталось носовой перегородки. Перегородку на хер растворило коксом. Видите? Видите хоть какую-нибудь перегородку, когда я вот так поднимаю?.. Я абсолютно, всем сердцем был уверен, что хочу бросить и все такое. Вот как только перегородка, так и сразу. Но, в общем, но раз я все это время хотел бросить, почему не бросил? Улавливаете? Разве все дело не в хотении и так далее? И все такое? Как жизнь здесь, ваши собрания и все такое прочее помогут мне, кроме того, что я захочу бросить? Но я-то уверен, что уже хочу. Как бы я вообще здесь оказался, если бы не хотел бросить? Разве это уже не доказательство, что я хочу бросить? Но главное, в общем, почему это я не могу бросить, если хочу, вот в чем вопрос.
– У этого чувака была заячья губа. Когда, ну знаете, губы фот фак. Но его была еще больше. Выше. Он продавал плохие спиды, но хорошую травку. Говорил, будет платить квартплату за нас, если мы будем кормить его змей мышами. Мы скуривали весь свой налик, так что какие варианты. Они ели мышей. Пришлось ходить в зоомагазины и притворяться, что мы обожаем мышей. Змеи. Он держал змей. Дуси. От них воняло. Он ни разу не чистил аквариумы. Его губа закрывала нос. Заячья губа. Мне кажется, он и не чуял, как от них воняет. А то что-то бы сделал. Ему нравилась Милдред. Моя девушка. Не знаю. Наверное, у нее тоже такая проблема. Не знаю. Она ему нравилась. Все что-то говорил, ну, через «ф», говорил: «Хочеф фо мной трахнуться, Милдред, или фто? Мы фе друг друга не ненавидим, ниче». Говорил прямо при мне, пока я бросал мышей в аквариумы, заткнув нос. Мыши должны были быть живыми. И все этим ужасным голосом, будто кто-то зажал нос и не выговаривает некоторые буквы. Он не мыл голову два года. У нас была своя шутка, сколько он не моет голову, и каждую неделю мы ставили крестик на календаре. У нас вообще было много таких своих шуток, чтобы не сломаться. Мы были упоротые, наверное, 90 % времени. Девять и ноль. Но за все время, что мы там жили, он ни разу. Не мылся, в смысле. Она объявила, что нам надо уезжать, иначе она сбежит и заберет Харриет, когда, сказала она, я был на работе, а он начал ей рассказывать, как заниматься сексом с курицей. Он сказал, что занимался сексом с курицами. Мы жили в трейлере за свалкой на Отшибе, и он держал под трейлером пару цыплят. Неудивительно, что они так разбегались от людей. Он, как бы, совершал сексуальное надругательство над пернатыми. Он все говорил и говорил ей об этом, через «ф», типа: «Их надо как бы навинчивать, но когда кончаеф, они так ф тебя фами и флетают». Она сказала, это последняя капля. Мы уехали и поселились в ночлежке на Пайн-стрит, там и жили, пока тот мужик в шляпе не сказал, что у него ранчо в Нью-Джерси, и раз – ее уже нет, причем вместе с Харриет. Харриет – наша дочь. Ей будет три. Но она говорит «фри». Сомневаюсь, что девочка теперь за всю жизнь научится выговаривать буквы. И я даже не знаю, где в Нью-Джерси. В Нью-Джерси вообще бывают ранчо? Я с ней учился с начальной школы. С Милдред. У нас как бы любовь с детства. А потом – тот мужик, которому досталась ее старая койка в ночлежке, от которого у меня завелись вши. Он переехал на ее койку, а потом у меня начались вши. Я тогда еще развозил лед для автоматов на заправках. Как тут вообще выживать без кайфа?
– Итак, это, предположительно, болезнь, алкоголизм? Болезнь вроде простуды? Или рака? Должен заметить, ни разу не слышал, чтобы кому-то велели молиться ради спасения от рака. Исключая, возможно, самые глухие районы американского Юга. Так что это значит? Вы велите мне молиться? Потому что у меня якобы болезнь? Я отказался от жизни и карьеры и пришел на девять месяцев лечения, должен работать за низкую оплату, а мне выписывают молитву? Вам что-нибудь говорит слово «ретроградство»? Я оказался в социоисторической эпохе, о которой что-то не знаю? Как это все понимать?
– Хорошо, хорошо. Хорошо. Просто-таки зашибись как хорошо. Никаких проблем. Жизнь здесь сплошная радость. Лучше себя чувствую. Сплю лучше. Здешнюю жрачку обожаю. Одним словом – лучше быть не может. Скриплю? Зубами скриплю? Тик. Качаю челюсть. Выражаю хорошесть со всех сторон. Аналогично и эта тема с веком.
– Но я же старался. Весь месяц стараюсь. Ходил на четыре собеседования. И они там, ни одно не начиналось до 11, и я такой – смысл рано вставать и высиживать, если там все равно нечего ловить до 11? Я кажный день пишу заявки. Куда мне деваться-то? Вы же меня не выгоните только из-за еб… да они мне не перезванивают. Я тут причем? Давайте, спросите Кленетт. Спросите ту девчонку Трейл, кого там, стараюсь я или нет. Вы же не можете так просто. Охренеть не встать. Я вас спрашиваю, куда мне деваться-то?
– Месяц Полного домашнего ареста только за жидкость для полоскания рта? Ого, интересный факт, из мира интересных фактов: жидкость для рта надо выплевывать! В ней, типа, 2 процента спирта!
– Насчет пердежа одного человека, я вот к вам зачем.
– Я с радостью идентифицирую себя, если вы сперва просто объясните, как кого я себя идентифицирую. Вот моя позиция. Вы требуете от меня засвидетельствовать то, чего я не знаю. К вашему сведению, это называется «давление».
– Ну так меня обвиняют в чем, в полоскании со злым умыслом?
– Я зайду, когда вы освободитесь.
– Оно вернулось. Какую-то долю секунды я еще надеялся. Проблеск надежды. И тут оно опять.
– Сперва дайте сказать только одно.
Конец октября
Год Впитывающего Нижнего Белья «Депенд»
«Всквой-ка, сына, еще попивасу, и я тебе васскажу пво гвоздь пвогваммы маиво абонемента: ето как мне довелось вживую повидать, как етот невевоятный сукин сын ставит вековд. Эт было на походе скаутского отъяда твово бватца, на котовый ты не пошел, пушта, помню, боялси, что лишний часок певед ТП не посидишь. Помнишь? Ну, я-то етот день никада не забуду, сына. Игъали пвотив Сивакуз, че там, восемь сезонов назад. Мевзавец в тот день выбил семьсят тви, а съедний у нево был в шиссят, ек-макарек, девять. Семьсят тви, ну ты пъикинь. Всквойка, сына, еще попивасу, не засиживайси. Помню, было пасмувно. Когда он бил, мы до-олго на небо засматьивались. Мячи пъямо зависали. В тот день он выбил въемя зависания в восемь точка тви секунды. Вот ето, я те скаву, мячи зависали так зависали, сына. Я-то в свои дни и до пяти не добивал. Хосподя. Весь отъяд гововил, шта в жизни не слыхали ничего вводе семьсити твех этого мевзавца. Вон Вичавдсон – помнишь Вонни, вожатого или хто он там, пводавец вазелина из Бвуклайна, Вонни – пилот в отставке, с бомбавдивовщика, – Вонни – мы тем вечевком завалились в паб, а Вонни такой, такой: ети семьсят тви гвемели, как гвебаные бомбы, с таким васкатным ВУ-УМ, как когда мужички из бомбавдивовщика их сбвасывали».
Радиопередача сразу перед полуночной передачей Мадам Психоз на полуподпольной WYYY МТИ называется «Вот в наше время было время», один из издевательских форматов технарских колледжей, где любой желающий американский студент может сбежать из лаборатории суперколлайдера или факультатива по преобразованиям Фурье минут на пятнадцать и почитать в прямом эфире пародийный текстик, где прикидывается собственным батей, обожествляющим какую-либо толстошеюю спортивную персоналию, которую батя уважал и с горькой жалостью сравнивал с тонкошеим головастым астматичным ребенком, не отрывающим своих бутылочных линз от цифровой клавиатуры. Единственное правило передачи – читать текстик надо голосом какой-нибудь дурацкой мультяшки. В отдельные вечера выходных есть и другие патрицидальные форматы, поэкзотичнее, для азиатов, латиноамериканцев, арабов и европейцев. По общему мнению, самые дурацкие голоса у азиатских мультяшек.
Хотя это и буквально детский лепет, «Вот в наше время…» все же полезное катарсическое вскрытие в стиле драматерапии – как правило, нет студента МТИ без своего особенного психологического абсцесса: ботан, задрот, зубрила, педик, дистрофик, четырехглазый, очкарик, чмошник, заморыш, чепушило, шибзденыш; разбитые толстошеими хулиганами во дворе о большую голову скрипка, ТП-лаптоп или энтомологическая морилка, – и передача может похвастаться солидными FM-рейтингами, хотя и во многом благодаря обратной инерции – отдачи в духе второго закона Ньютона от бешено популярного «Часа Мадам Психоз», пн-пт 00:00–01:00, которому она предшествует.
Студент-инженер с ночной смены на WYYY в ГВБВД, не самый большой фанат лифтов, которые двигаются по змеевидной или сосудистой траектории, избегает лифта Студенческого союза МТИ. У него свой маршрут прибытия: в обход главного входа через южный наружный слуховой проход, прихватить «Миллениал Физзи®» из автомата в клиновидной пазухе, затем от читальни в Межталамической спайке спуститься по скрипучей деревянной черной лестнице где-то до Углубления воронки, мимо этажа издательства студенческой CD-газеты «Тех-Ток» и химической вони станка для печати картриджей «только для чтения», ниже надгортанниковой темной штаб-квартиры клуба «Гилель» со звездой на дверях, минуя тяжелую дверь в кафельную сетку коридоров к кортам для сквоша и бадминтона, одному полю для волейбола и просторному Мозолистому телу с 24 высокими залами для тенниса, когда-то преподнесенными в дар выпускниками МТИ и теперь так редко используемыми, что мало кто помнит, где хранятся сетки, еще на три этажа вниз в залитые литиевыми лампами призрачно-чистые студии FM 109 – WYYY FM, транслирующие сообществу МТИ и в избранные точки вовне. Стены студии розовые и покрыты ларингиальными складками. Здесь его астме полегче: воздух разреженный и чистый, прямо под полом – трахеальные воздушные фильтры, а воздух от вентиляторов свежайший во всем Союзе.
Инженер, аспирант-практикант с больными легкими и закупоренными порами, усаживается в одиночестве за свою панель в будке звукача, настраивает пару игл и проводит саундчек единственного оплачиваемого ведущего в ночном реестре – мрачно почитаемой Мадам Психоз, чья слабая тень, а также ряд студийных эфирных телефонов едва виднеются за ширмой снаружи толстого стекла будки, – проверяя аппаратуру и передачу для четвергового выпуска. Она скрыта от чужих глаз ширмой-триптихом из кремового шифона, который подсвечен красноватыми и зеленоватыми диодами ряда телефонов, шкалами панели радиоведущей и обрамляет ее силуэт. Силуэт четко очерчен на ширме – она сидит по-турецки в своем насекомом головном микрофоне, курит. Инженеру вечно приходится поправлять микрофонную мантоньерку после великанской теменной шири инженера «Вот в наше время…». Он активирует интерком и предлагает проверить громкость микрофона Мадам Психоз. Просит звук. Любой. Он еще не открыл свою банку шипучки. Долгая пауза, в течение которой силуэт Мадам Психоз не отрывается от чего-то, что она как будто складывает в стопку на своем столике.
Через некоторое время она издает парочку взрывных звуков для настройки, чтобы при выдохе не било по ушам, – вечная проблема малобюджетного FM.
Она издает долгий «с».
Студент-инженер вдыхает из ингалятора.
– Ему нравилась некая сонная музыка снов с ритмом длинных качающихся маятников, – говорит она.
Инженер за шкалами панели напоминает человека, который одновременно настраивает обогреватель и магнитолу в машине на ходу.
– Доу, который можно предсказать, не вечный Доу, – говорит она. Инженеру двадцать три и у него крайне проблемная кожа.
– Привлекательная женщина-параплегик ищет такого же; цель отношений:
В безоконной ларингеальной студии ужасно ярко. Ничто не отбрасывает тени. Это флуоресцент в нишах на потолке с литиезированным коронным свечением двойного спектра, изобретенный в двух корпусах отсюда и стоящий в очереди на патент ОНАН. Холодный бестеневой свет анатомических театров, продуктовых в 04:00. Розовые сморщенные стены более всего наводят на мысли о гинекологии.
– Как и большинство браков, их брак строился на соглашениях и компромиссах.
Инженера из-за прохлады пробивает дрожь, он закуривает свою сигарету и говорит Мадам Психоз по интеркому, что весь диапазон громкости в порядке. Мадам Психоз – единственный ведущий на WYYY, который приходит с собственным микрофоном и Джеками, а также ширмой-триптихом. Над левой секцией ширмы – четыре циферблата, которые показывают время из разных зон, плюс диск без цифр, повешенный кем-то шутки ради, чтобы обозначить Невремя кольцезированной Великой Впадины. Стрелка часов с североамериканским восточным временем отсекает последние секунды от пяти минут молчания в эфире, которое по контракту Мадам Психоз должно предшествовать передаче. Видно, как ее силуэт очень методично тушит сигарету. Она включает сегодняшнюю синтезированную заставку и музыкальную тему; инженер поднимает переключатель и увеличивает громкость в коаксиальной сердцевине и через усилки, спрятанные над высоким навесным потолком простаивающих теннисных кортов Мозолистого тела, в антенне, торчащей на серой бороздчатой поверхности крыши Союза. Дизайн здания в чем-то почерпнут у Бэй Юймина. Почти новенький Студенческий союз МТИ, у угла Амес и Мемориал-др.,[60] Восточный Кембридж, – это гигантский головной мозг из железобетона и полимерных соединений. Мадам Психоз опять курит, слушает, склонив голову. Ее высокая ширма будет сочиться дымом весь час передачи. Студент-инженер отсчитывает пять на вытянутой руке, не зная наверняка, видит ли она его. Стоит мизинцу прильнуть к ладони, как она говорит то, что говорила каждую полночь последние три года, – открывающую реплику, которую Марио Инканденца, наименее циничный человек в истории Энфилда, Массачусетс, за рекой, преданно вслушиваясь, находит, несмотря на весь ее черный цинизм, до ужаса чарующей:
Ее силуэт склоняется и молвит:
- Чу: земля была безвидна и пуста.
- И Тьма была над Бездною.
- И сказали Мы:
- «Гляньте, как Пляшет эта срань».
Затем включается невыразительный мужской голос, объявляющий «Более-менее шестьдесят минут с Мадам Психоз на YYY-109, самом большом целом числе в FM-диапазоне». Звуки кодируются и прокачиваются студентом-инженером через корпус здания и в антенну на крыше. Эту антенну, низковаттную, техзадроты со станции настроили наклоняться и крутиться, примерно как карусель-центрифугу из парка аттракционов, разбрызгивая сигнал во всех направлениях. С Акта Хунда 1966 года до э. с. низковаттные края диапазона FM – единственный участок беспроводного спектра, лицензированный для общественного вещания. Глубоководно-зеленый цвет FM-приемников по всем лабораториям и общагам кампуса и облепившим его ульям аспирантских квартир медленно тянется к центру гейзера сигнала, движется на шкалах настройки направо, – жутковато, как растения к свету, который даже не видят. Рейтинги передачи – детский лепет по сравнению с былыми вещательными стандартами доинтерлейсовской эпохи, но солидно постоянные. Спрос аудитории на Мадам Психоз был с самого начала неэластичным. Антенна, наклоненная под углом трехкилометровой пушки, вращается в размытом эллипсе – ее поворотное основание эллиптическое, потому что только такую форму смогли надыбать техзадроты. Но из-за того, что со всех сторон стеной стоят высокие здания Восточного Кембриджа, Коммершл-драйв и серьезного Центра, из долины МТИ просачивается только пара тонких ломтиков сигнала, например сквозь спортфаковый провал заброшенных полей лакросса и футбола между комплексами филологии и физики низких температур на Мемориалке, потом через румяно-фиолетовый просвет ночного неба над рекой Чарльз и далее через загруженный трафик на Сторроу-др. с другого берега Чак, так что к моменту, когда сигнал захлестывает верхний Брайтон и Энфилд, нужна антеннация едва ли не разведуровня, чтобы отфильтровать электромагнитные миазмы сотовых и межконсольных телефонных передач и электромагнитные ауры ТП, что теснят кромки FM со всех сторон. Если только, понятно, тебе не повезло иметь приемник на пике более-менее обнаженного холма в Энфилде – в данном случае ты окажешься ровнехонько на линии радиоогня YYY.
Мадам Психоз избегает многословных начал и контекстуальных филлеров. Ее час – компактный и без фигни.
Когда музыка стихает, тень поднимает сложенные листы и слегка ими шуршит, чтобы шорох бумаги отдался в эфире.
– Ожирение, – произносит она. – Ожирение с гипогонадизмом. А также патологическое ожирение. Лепроматозная лепра с львиным лицом, – инженер видит, как ее силуэт поднимает чашку, когда она делает паузу, и вспоминает о «Миллениал Физзи» в рюкзаке.
– Акромегалики и гиперкератозики. Энуретики – с этого года. Спастические кривошейки, – говорит она.
Студент-инженер, идущий на докторскую трансурановый металлург, отрабатывающий огромный гарантированный кредит на обучение, фиксирует громкость, заполняет левую сторону своего табеля учета отработанных часов и поднимается с рюкзаком на плече через трельяжную решетку межнейронных пролетов с семитскими идеограммами и вонью станка, мимо буфета, зала с бильярдом, рядов модемов и множества кабинетов по консультации студентов вокруг ростральной стороны концевой пластинки, по многоступенчатому полузаброшенному нейропути до артериально-красной пожарной двери на крыше Союза, оставив Мадам Психоз, как и предписывает стандартная рабочая процедура, наедине с ее передачей и ширмой в бестеневом холоде. Когда она в эфире, то в студии сидит в основном одна. Время от времени бывает гость, но гость обычно представляется, а потом молчит. Монологи кажутся ассоциативной импровизацией, но при этом со сложной структурой, – похоже на кошмары. Невозможно предугадать, о чем пойдет речь в конкретную ночь. Если и есть хоть какая-то отдаленно постоянная тема – это, наверное, кино и кинокартриджи. Раннее, (в основном итальянское) неореалистическое и (в основном немецкое) экспрессионистское кино пленочных времен. Новая волна – ни разу. Ура Питерсону/Брютону и Дали/Бунюэлю, но ату Дерен/Хаммида. Со страстью о самых медленных вещах Антониони и каком-то русском парне по фамилии Тарковский. Иногда Озу и Брессон. Странная привязанность к замшелой драматургии сэра Герберта Три. Эксцентричное кейловское восхищение живописцами жестокости Пекинпой, Де Пальмой, Тарантино. Решительно ядовито на тему «8» Феллини. Исключительно сведуще на тему авангардных пленок и аван- и апрегардных цифровых картриджей, антиконфлюэнциальном кино[61], брутализме, Найденной драме и т. д. Также весьма эрудированно об американском спорте, в частности футболе, что студенту-инженеру кажется диссонансом. Мадам принимает по одному телефонному звонку в передачу, случайно. В основном – солирует. Передача так и пролетает. Она могла бы вести и во сне, за ширмой. Иногда она кажется очень грустной. Инженеру нравится мониторить эфир на высоте, на крыше Союза, под летним солнцем и зимним ветром. Более корректное название для астматического ингалятора астматиков – «небулайзер». Специальность инженера в аспирантуре – карбонизированные транслитиевые частицы, в ядре кольца холодного синтеза они рождаются и гибнут по несколько миллиардов в секунду. Большинство литиоидов невозможно столкнуть или изучить, и существуют они, только чтобы объяснить пробелы и несообразности в уравнениях кольцевания. Однажды в прошлом году Мадам Психоз попросила студента-инженера расписать процесс преобразования порошка оксида урана в старый добрый распадающийся U-235 в домашних условиях. Затем зачитала в эфире между стихами Бараки и критикой защиты Стилера на линии секондари по схеме дабл-слот. По такой формуле мог бы сварить любой школьник, и заняла она в эфире не больше трех минут, и не включала ни одной засекреченной процедуры или прибора, который не нашелся бы в любом приличном магазине с химикатами в Бостоне, но администрацию МТИ это все равно более чем не обрадовало, т. к. хорошо известно, что МТИ с Минобороны одним миром мазаны. Ядерный рецептик стал единственным примером вербального общения студента и Мадам Психоз, не затрагивавшим настройку громкости да отмашки.
Мягкая латексно-полимерная крыша Союза церебрально вспученная и облачно-розовая, как сосудистая оболочка, не считая мест, где ее разъело до бледно-серого, и повсюду украшена – вздымающаяся крыша – бороздами и шишкообразными наростами. С высоты птичьего полета она выглядит сморщенной; от пожарной же двери – это почти тошнотворная система змеящихся траншей, как водные горки в аду. Сам Союз – summum opus покойного А. И. («В. П.») Рикки – огромная полая оправа для мозга, дар-мемориал североамериканскому царству Полного Хай-Тека, и вовсе не такой уж жуткий, как предполагают иногородцы, хотя к витреально надутым шарам-глазам, что висят на витых синих тросах со зрительных нервов второго этажа перед глазницами, обрамляя главный вход с пандусом для инвалидов, надо еще притерпеться, и некоторые, как инженер, так и не привыкают и пользуются менее маркими слуховыми боковыми дверями; и из-за обильных трещин-извилин и окопов-борозд на скользкой латексной крыше дренаж дождевой воды очень сложный, а шансы устоять стремятся к нулю, так что мало кто занимается наверху рекреационными прогулками, здесь напоминающими скорее спортивное ориентирование на сильно пересеченной местности, хотя балкон безопасности из полибутиленовой смолы цвета черепной коробки, обвивающий средний мозг от нижней лобной извилины до теменно-затылочной борозды, – такое нимбовое кольцо на уровне примерно свесов крыши, установленное по требованию пождепа Кембриджа вопреки горячим про-миметичным протестам топологических риккиитов в архдепе (и по решению администрации МТИ в попытке умиротворить и риккиитов, и начальника КПД в затвердевшую смолу которого ввели краски, чтобы придать особенно гадкий коричневато-недобелый цвет настоящего черепа, так что балкон одновременно напоминает и телесную кость, и нуминозную ауру), – наличие этого балкона означает, что если кто и поскользнется на латексе, рухнув с крутого церебрального края, то упадет только на пару метров на широкую бутиленовую платформу, с которой можно спустить мимо верхней височной извилины, варолиева моста и отводящего нерва венозно-синюю аварийную лестницу, зацепить ее о полиуретановую базилярно-стволовую артерию и весело скатиться на старый добрый продолговатый мозг прямо у прорезиненного слухового прохода на первом этаже.
Наверху, на промозглом речном ветру, в парке цвета хаки с капюшоном из искусственного меха студент-инженер бредет до первой теменной борозды, на которую падает его взор, сооружает в мягкой траншее что-то вроде гнездышка, – извилистый латекс заполнен такими маленькими фторуглеводородонесодержащими орешками пенопласта, которым забито все промышленно-мягкое, так что в оболочке мозга можно устроиться не хуже, чем на тех старых креслах-мешках из более невинных времен, – усаживается и возвращается к «Миллениал Физзи», ингалятору, сигарете и карманному цифровому FM-приемнику «Хиткит» под богатым монооксидом углерода ночным небом, на котором лучи звезд кажутся особенно острыми. Температура в Бостоне 10 °C. Зацентральная борозда, в которой примостился студент, лежит прямо у окружности скоростного вращения антенны YYY, так что в 5 м над головой сигнальный огонь на ее конце описывает размытый овал сосудистого оттенка. Батарейки FM-приемника, ежедневно проверяемые на ртутных резисторах лаборатории низких температур, заряжены до краев, звук приемника из динамиков без НЧ звенящий и четкий, так что Мадам говорит как верная оригиналу, но кардинально уменьшенная копия студийной себя.
– Вы, с седловидными носами. Вы, с атрофированными конечностями. И да, химики и читые математики, – вы, с атрофированными шеями. Склередема Бушке. Те, что сочатся, – склеродермики. Придите же, придите все, говорит циркуляр. Гидроцефалы. Дистрофики, кахектики и анорексики. Вы, с болезнью Брэга, в тяжелых красных складках кожи. С дермальными винными пятнами, или карбункулами, или стеатоцистомами, или, не дай бог, всем сразу. Говорите, синдром Марин-Амата? Приидите. Псориатики. Затворники с экземами. И скролуфодермики. Грушевидные стеатопигики, в своих специальных слаксах. Жертвы розового лишая. Тут сказано – приидите все, о ненавистные, и мал и велик. Блаженны нищие телом. Ибо.
Пульсирующий свет антенны для воздушных судов – пурпур, резкая и такая близкая звезда, теперь, когда он сплел пальцы за затылком, откинулся и блуждает взглядом по небу, слушает, а огонек с наконечника истекает хвостом цвета из-за скорости вихря центрифуги. Овал света – кровавым гало над самой непокрытой из всех возможных голов. Мадам Психоз уже читала про УРОТ, раз или два. Он слушает, как она читает четырьмя этажами ниже, под Углублением воронки, которое переходит в хребет отопительной шахты, импровизирует по одному из PR-циркуляров Унии Радикально Обезображенных и Травмированных – агностической группы поддержки 12 шагов для тех, кого там называют «эстетически неполноценными»[62]. Иногда она читает циркуляры, каталоги и прочие PR-штуки, но не регулярно. Для некоторых вещей требуется несколько передач подряд. Рейтинги всегда солидны, как скала; слушатели держатся. Сам инженер почти уверен, что слушал бы, даже если бы ему не платили. Нравится ему приютиться в извилине, неспешно курить и пускать дым в размазанный красный эллипс антенны, мониторить эфир. Темы Мадам одновременно и непредсказуемы, и в чем-то ритмичны – больше всего напоминают волны вероятности для субадронов[63]. Студент-инженер ни разу не видел, как Мадам Психоз входит или покидает WYYY; наверное, пользуется лифтом. Сейчас 22 октября онанского года Впитывающего Белья для Взрослых «Депенд».
Как и большинство браков, брак Аврил и покойного Джеймса Инканденцы строился на эволюции соглашений и компромиссов, а учебный план в ЭТА – на переговорах и компромиссах между академическим упертым рогом Аврил и острым чувством спортивной прагматики Джеймса и Штитта. Именно стараниями Аврил – которая в первый год существования академии бросила МТИ, перешла на полставки в Брандейс и даже отказалась от крайне завидной и высокооплачиваемой должности научного сотрудника в Институте Бантинга Рэдклифского университета, чтобы создать и взять на себя управление учебной программой ЭТА, – Энфилдская теннисная академия – единственное спортивное учебное заведение в Северной Америке, что еще придерживается тривиума и квадривиума твердолобой классической традиции гуманитарных и естественных наук[64], и, т. о., одна из очень немногих вымирающих спортивных академий, что претендует на звание настоящей доколледжной школы, а не просто фабрики качков за железным занавесом. Но Штитт никогда не позволял Инканденце забыть, зачем на самом деле создано это место, так что твердокаменная педагогика mens sana Аврил была не столько разбавлена, сколько подвергнута ад валорему[56], прагматично сфокусирована на со гроге potis[57] – чему дети, собственно, и приезжали на холм посвятить свое детство. Некоторые из эташных примесей, которые, среди прочего, Аврил допустила в классический путь гуманитарных и естественных наук, – например, что семь предметов Т-и-К смешаны, а не разделены в Квадриумную вышку и Тривиумную подготовишку; что уроки геометрии в ЭТА практически игнорируют изучение замкнутых фигур (кроме прямоугольников), чтобы сконцентрироваться (а еще кроме «Кубической тригонометрии» Торпа – курс факультативный и по большей части для красоты) в формате двух экспоненциально брутальных семестров на инволюции и расширении одних только углов; что обязательная по Квадривиуму астрономия в ЭТА стала годичным исследованием элементарной оптики, т. к. вопросы видимости имеют к Игре куда большее отношение и т. к. все оборудование, необходимое для любой работы с линзами, от афотических до апохроматических, было и остается доступным прямо в лаборатории, расположенной в туннеле Админки. Вот музыку просто выкинули. Плюс тривиумоидный фетиш на классическое ораторское мастерство к настоящему моменту преобразовался в ЭТА в широкий диапазон исторических лекций и студийных семинаров о различных типах развлечения, в основном кино, – опять же, слишком много роскошной аппаратуры Инканденцы простаивало без дела, плюс играло свою роль законно завещанное и гарантированное на неограниченный срок наличие в академической платежной ведомости миссис Прикет, мистера Огилви, мистера Диснея Р. Лита и мисс Сомы Ричардсон-Леви-О'Бирн-Чаваф – верного звукорежиссера, помощника гаффера, помощника продюсера и третьей любимой актрисы покойного основателя/режиссера соответственно.
Плюс также шесть семестров «Требований индустрии развлечений», поскольку студенты, которые надеются на карьеры профессиональных спортсменов, должны также усердно готовиться быть шоуменами, хотя и узкого и специфического вида, как говорил Инканденца, – один из немногих философских нюансов, которые ему пришлось едва ли не вбивать в головы и Аврил, и Штитта, усиленно ратовавшего за какую-то смесь теологии и очень мрачной кантовской этики.
Марио Инканденца сидел на галерке каждой лекции факультета интертейнмента ЭТА с тех пор, как три года назад, в декабре, наконец был исключен из спецшколы Уинтер-Хилл в Кембриджпорте за веселый отказ даже хотя бы попытаться поучиться по-настоящему читать, который Марио аргументировал тем, что лучше он будет слушать и смотреть. И он фанатичный слушатель/зритель. Он относится к мощному FM-приемнику «Тацуока» в гостиной дома ректора с пиететом детей на три поколения старше, слушая так же, как другие дети смотрят ТП, предпочитая моно и сидя вплотную к одному из динамиков, по-собачьи склонив голову, слушая, таращась в особое близко-среднее место, существующее только для серьезных слушателей. Близко к динамику нужно сидеть особенно тогда, когда он в ДР[65] с Ч. Т. и иногда Хэлом на позднем ужине мамы, потому что у Аврил какая-то аудиоаллергия на радиовещание и ее бьет нервный озноб от любого голоса, не исходящего из живой человеческой головы, и, хотя Аврил дала понять, что Марио может включать и настраивать призрачно-зеленую шкалу «Тацуока» когда и на что захочет, он выкручивает звук так низко, что приходится ложиться на низкий кофейный столик, чуть ли не прижиматься ухом к трепету Буфера и концентрироваться, чтобы расслышать сигнал YYY поверх разговора в столовой, который имеет тенденцию к концу трапезы становиться маниакально пронзительным. Аврил никогда не просила Марио сделать потише; он делает потише из негласного уважения к ее аудиоаллергии. Другая ее негласная, но стрессовая проблема касается замкнутых пространств, и в ДР между комнатами нет внутренних дверей, да и стен особо тоже, гостиная и столовая разделены только многоэтажной путаницей домашних растений в горшках и на тощих стульчиках разной высоты, расставленных под висящими ультрафиолетовыми лампами такой мощности, что трапезничающие приобретают небольшой загар, разнящийся в зависимости от того, где кто обычно сидит за столом. Хэл иногда украдкой жалуется Марио, что, мол, благодарю покорно, но мне так-то и днем хватает ультрафиолета более чем. Растения невероятно зеленые и буйные, и порою грозят перекрыть весь переход из столовой в гостиную, и бразильское мачете с намоткой из пеньки на рукоятке, которое Ч. Т. повесил на стену у дрожащего китайского сервиза, уже не похоже на шутку. Маман зовет растения своими «Зелеными детками», и у нее на редкость выдающийся садоводческий талант, для канадки.
– Лейкодерматики. Ксантодерматики. Вы, с челюстным вздутием. Вы, с разнообразными поражениями глазниц. Сказано, выходите из-под отраженного солнечного освещения. Выходите из-под спектрального дождя, – вещательный диалект Мадам Психоз – не бостонский. Прежде всего, слышны «р» и нет выпестованного кембриджского заикания. Это акцент человека, который либо долго избавлялся от южной напевности, либо долго ей учился. Он не глухой и звенящий, как у Стайса, но и не говор врастяжку, как у выпускников Гейнсвильской академии. Ее голос свободно модулированный и странно гулкий, будто она говорит из маленькой коробочки. Он не скучающий, не лаконичный, не ироничный, не с фигой в кармане. – Вы, с дыханием василиска, и пиореики. – Задумчивый, но и какой-то неосуждающий. Ее голос кажется Марио глубоко знакомым, как, бывает, кажутся знакомыми и отчего-то печальными некоторые запахи детства. – И стар, и млад, и пейроники, и тератомики. Френологически искаженные. Гноеточиво пораженные. Эндокринологически зловонные всех видов и сортов. Мчитесь, а не приидите, к нам. Псаммомно-носые. Радикально эктомированные. Патологически потливые с платочком в каждом кармане. Хронически гранулематозные. Вы, кого, как тут сказано, жестоко зовут Двухпакетниками – один пакет на вашу голову, второй – на голову наблюдателя на случай, если первый пакет спадет. Нелюбимые и нецелованные и нелюдимые, кто кроется в тенях. Вы, кто раздевается только в присутствии домашних питомцев. Вы, так называемые эстетически неполноценные. Оставьте свои лазареты и ублиеты, читаю я, свои шкафы, чуланы и ТП-Заставки, обретите Заботу, Поддержку и Внутренние Ресурсы, дабы примириться со своим холодящим кровь видом, гласит этот текст, пожалуй, немного хватая через край. Но нам ли судить. Тут сказано: «Объятья, а не Проклятья». Тут сказано: «Приидите и накиньте вуаль знака и характера». Пришедшие научатся любить то, что скрыто внутри. Холить и лелеять. Вы, с почти невероятно раздутыми лодыжками. Кифотики и лордотики. Неизлечимые целлюлитики. Тут сказано: «Прогресс, а не Идеал». Тут сказано: «Идеальных Не Бывает». Смертельно благовидные: добро пожаловать. Актеонизирующие, бок о бок с Медузоидами. Папулики, макулярики, альбиники. Как медузы, так и одалиски: приидите и обретите общий язык. Все залы для встреч – без окон. Это курсивом: все залы для встреч без окон», – плюс музыка, которую она выбрала для аккомпанемента этой бесстрастной читке, странно завораживает. Никогда не угадаешь, что прозвучит дальше, но через некоторое время возникает какой-то паттерн – мотив или ритм. Сегодняшний фон каким-то образом согласуется с тем, как она читает. Не чувствуется движения. Не чувствуется, что музыка к чему-то рвется. А что представляешь, когда она читает, – как что-то очень тяжелое раскачивается на конце длинной веревки. Достаточно минорно, чтобы казаться жутковатым на фоне гулкого напева голоса и позвякивания зубцов и фарфора, с которым родные Марио ужинают салатом с индейкой, пареными крозье и запивают лагером, молоком и vin blanc[58] из «Халла» за растениями, омытыми фиолетовым светом. Марио видит затылок Маман высоко над столом, за ним левее – большую правую руку Хэла, дальше профиль Хэла, когда он наклоняется укусить. У его тарелки лежит мяч. Игрокам ЭТА, кажется, приходится есть шесть-семь раз в день. Хэл и Марио пришли на ужин в ДР в 21:00 после того, как Хэл что-то учил для пары мистера Лита, а потом куда-то пропал на полчаса, пока Марио ждал, опершись на свой полицейский замок. Марио трет нос основанием ладони. У Мадам Психоз неироничное, но в целом мрачное мировоззрение. Одна из причин, почему Марио так одержим ее передачей, – он отчего-то уверен, что Мадам Психоз сама не чувствует завораживающие красоту и свет, которые излучает в эфир. Он представляет, как встречается с ней и говорит, что ей самой стало бы лучше, если бы она послушала собственную передачу, правда-правда. Мадам Психоз – одна из всего двух людей, с которыми Марио хотел бы поговорить, но побоялся бы. В его голове всплывает слово «периодический».
– Эй, Хэл? – зовет он из-за растений.
Например, где-то несколько месяцев в весенний семестр ГМПСА она звала свою программу «Час унылой литры Мадам» и читала одну за другой депрессивные книжки: «Доброе утро, полночь» и «Мэгги, девушка у улицы», «Комнату Джованни» и «У подножия вулкана», плюс во время поста тот действительно жуткий период Брета Эллиса, – монотонно, очень медленно, ночь за ночью. Марио сидит на низкой кофейной подделке под ван дер Роэ с выгнутыми ножками (выгнутые ножки – у столика), склонив голову вправо к динамику и со своими клешнями на коленях. Когда он сидит, носки обычно смотрят внутрь. Фоновая музыка одновременно предсказуемая и в пределах этой предсказуемости неожиданная: она периодическая. Она предполагает разрастание, но не разрастается. Она ведет к той самой неизбежности, которой не разрешалась. Она цифровая, но с чем-то от хорового букета. Но нечеловеческая. Марио вспоминает слово «призрачный», как, например, «призрачное эхо того-то и сего-то». Музыка Мадам Психоз – которую выбирает не студент-инженер, даже ни разу не видевший, чтобы она ее приносила, – всегда ужасно малоизвестная[66], но часто столь же необычно мощная и завораживающая, как ее голос и сама передача, считает сообщество МТИ. Слушаешь с ощущением, будто есть какая-то шутка, которую понимаешь только ты и она. Мало кто из преданных слушателей WYYY высыпается в пн-пт. У Марио иногда бывают проблемы с дыханием в горизонтальном положении, но, не считая этого, спит он как младенец. Аврил Инканденца до сих пор не отказалась от старой л'ильской привычки в американское время ужина только попить чаю и легко перекусить, а серьезно ужинать прямо перед сном. Коренные канадцы полагают, что вертикальное пищеварение вредно для ума. Некоторые из первых воспоминаний Орина, Марио и Хэла – как они задремывали за столом, и их мягко переносил в кровать очень высокий человек. То было в другом доме. Треки Мадам Психоз ворошат самые первые воспоминания Марио об отце. Аврил сама первая по-доброму посмеется над своей неспособностью есть до где-то 22:30. У Хэла музыка за едой не вызывает интереса или ассоциаций – он, как большинство детей с двойными ежедневными тренировками, хватает столовые приборы в кулаки и набрасывается на еду как волк.
– Не забыты ни крайне безносые, ни расходящиеся и сходящиеся косоглазые, ни эрготики святого Антония, прокаженные, рябые от ветрянки, ни даже больные саркомой Капоши.
Хэл и Марио едят/слушают поздно вечером в ДР где-то дважды в неделю. Аврил нравится общаться с ними вне сковывающих формальностей ее должности в ЭТА. Ч. Т. одинаковый что дома, что в кабинете. Спальни Аврил и Тэвиса на втором этаже, более того – соседствуют друг с другом. Последняя комната наверху – личная студия Аврил, с большой цветной распечаткой М. Гамильтон в роли Западной ведьмы из «Волшебника страны Оз» и заказным волоконным кабелем для ТП-консоли с tri-модемом. Из ее студии в дальней части ДР, на севере, вниз идет лестница, в туннель, вливающийся в главный туннель к Админке, так что Аврил может передвигаться по ЭТА под землей. Туннель ДР сходится с главным между насосной и Админкой, т. е. Аврил не приходится пробираться на карачках мимо насосной, что Хэл, очевидно, не может не одобрять. Лимит на ужин в ДР по два раза в неделю максимум поставил для Хэла Делинт, потому что из-за этого он пропускает утренние тренировки, вдобавок возможны ночные хулиганства. Иногда они приводят с собой Джона («Не родственник») Уэйна из Канады, который нравится миссис И. и с которым она ведет оживленные беседы, хотя тот редко отвечает и тоже накидывается на еду, как волк, иногда вовсе игнорируя столовые приборы. Еще Аврил нравится, когда приходит Аксфорд; по некоторым причинам Аксфорду трудно есть, и ест он мало, а ей нравится его улещивать. И теперь Хэл очень редко зовет Пемулиса или Джима Сбита, с которыми Аврил так безукоризненно, высокопарно учтива, что от заряда напряжения в помещении волосы встают дыбом.
Когда бы Аврил не раздвигала листья фикуса, Марио по-прежнему сидит на своем насесте в позе собачки с логотипа «RCA-Виктор», с горизонтальной морщинкой на лбу, обозначающей, что он изо всех сил либо слушает, либо думает.
– Множественные ампутанты. Протезически негармонирующие. Кривозубые, дряблокожие, зобошеие и моржещекие. Вольчьепастные. Действительно большепорые. Чрезмерные, хотя и не только ликантропичные гирсутики. Микрокефалы. Туреттики с конвульсиями. Паркинсоновцы с треморами. Низкорослые и шишковатые. Всем обликом патологические. Заскорузлые, горбатые, кистастые и галитотичные. Всех видов асимметричные. С крысиными, змеиными и лошадиными лицами.
– Эй, Хэл?
– Троеноздрые. С заворотами уст и очей. Вы, с темными мешками под глазами, что свисают на пол-лица. Вы, с болезнью Кушинга. Вы, с видом, будто у вас синдром Дауна, хотя у вас нет синдрома Дауна. Решайте. Судите сами. Тут сказано: вас ждут, несмотря на степень. Степень – в глазах страждущего, сказано тут. Боль есть боль. Гусиные лапки. Родимые пятна. Неприжившаяся ринопластика. Невус. Прикус. Жизнь в черной полосе Мебиуса.
Студент-инженер WYYY в своей извилине созерцает луну, которая отчего-то выглядит, будто кто-то взял полную луну и слегка треснул по ней молотком. Мадам Психоз риторически спрашивает, не пропустил ли кого циркуляр. Инженер допивает «Физзи» и готовится снова спуститься к завершению часа, его тело покрывается гусиной кожей со стороны ужасной церебральной прохлады Чарльз – неспокойной и синей. Иногда в начале «60 +/-» Мадам Психоз принимает случайный звонок. Сегодня позвонивший, на котором она заканчивает, с выпестованным заиканием предлагает М. П. и YYY-сообществу принять к рассмотрению факт, что луна, которая, конечно, как известно любому дураку, вращается вокруг Земли, не вращается сама по себе. Правда? Он говорит, что да. Просто висит себе, прячась в ритмах нашей круглой тени, но никогда не вращается. Никогда не отворачивает лика.
Маленький «Хиткит» не ловит сигнал в субдуральных лестничных колодцах Головной коры во время спуска, но студент-инженер уверен, что она не ответит прямо. Ее концовка – снова молчание в эфире. Инженеру она почти напоминает некоторых типов из средней школы, которых все обожают, так как чувствуют, что им все равно, обожают их или нет. Хотя инженеру, которого ни разу не приглашали на вечеринки по случаю выпускных, с его-то ингалятором и проблемной кожей, вовсе не было все равно.
Десерт, который подает Аврил, когда в гостях Хэл, – печально известные протеиновые желатиновые кубики от миссис Кларк, ярко-красные или ярко-зеленые в ассортименте, – почти как «Джелл-О» на стероидах. Марио готов только ими и питаться. Ч. Т. убирает со стола и загружает посуду в посудомойку, потому что готовил не он, и Хэл собирается на выход где-то в 01:01. Марио все еще слушает ночное завершение эфира WYYY, что требует времени, ведь там не только перечисляют киловаттные характеристики станции, но и приводят доказательства формул, по которым эти характеристики вычисляются. Ч. Т. на кухне всегда роняет минимум одну тарелку и потом рычит. Аврил всегда приносит парочку адских желеинок Марио и с шутливо сухим тоном говорит Хэлу, что была умеренно рада видеть его вне les btiments sanctifies[59]. Хэлу это все иногда кажется ритуальной и почти галлюцинаторной прощальной пляской. Хэл стоит под большим постером «Метрополиса» в рамке, небрежно хлопает перчатками друг о друга и говорит Марио, что ему уходить необязательно; Хэл еще собирается ненадолго сбежать с холма. Аврил и Марио всегда улыбаются, и Аврил небрежно интересуется его планами.
Хэл всегда хлопает перчатками, улыбается ей и говорит: «Делать глупости».
А Аврил всегда с шутливо строгим лицом отвечает: «Ни за что, ни при каких обстоятельствах не веселись», – что Марио по-прежнему находит смешным до надрыва животика, каждый раз, неделя за неделей.
Реабилитационный пансионат пансионатного типа для алкоголиков и наркоманов «Эннет-Хаус» – шестой из семи блоков на территории комплекса Энфилдского военно-морского госпиталя, которые с высоты промышленного вентилятора ATHSCME 2100 или вершины Энфилдской теннисной академии напоминают семь лун на орбите мертвой планеты. Само здание госпиталя – учреждение Управления по делам ветеранов из кирпича цвета железа и с крутыми шиферными крышами – закрыто и оцеплено, все возможные входы и отверстия забиты яркими сосновыми досками с очень строгим правительственными воспрещениями. Энфилдский военно-морской построили то ли во время Второй мировой, то ли Корейской, когда был всплеск ранений и количества пациентов. Теперь же практически единственные ветераны, кто пользуется построенным специально для них Энфилдским военно-морским комплексом, – старые ветераны Вьетнама с бешеными глазами в выцветших обезрукавленных армейских куртках или дряхлая гвардия времен Кореи, сейчас уже с маразмом и алкоголизмом в последних стадиях или и тем, и другим одновременно.
Само здание госпиталя давно лишилось оборудования и медных проводов, не работает, и Энфилдский военно-морской остается на кредитном плаву благодаря нескольким строениям поменьше на территории комплекса – зданиям размером где-то с зажиточные особняки, где ранее квартировали врачи и медперсонал Управления по делам ветеранов, – которые сдает в аренду различным окологосударственным здравоохранительным организациям и службам. У каждого здания-блока есть номер, который увеличивается по мере удаления блока от нерабочего госпиталя вдоль разъезженной бетонной дорожки от парковки госпиталя и по мере близости к крутому оврагу, выходящему на особенно неприятную брайтоновскую часть авеню Содружества и рельсы зеленой ветки.
Блок № 1, сразу у парковки в полуденной тени госпиталя, сдается какой-то организации, которая, похоже, принимает на работу только мужчин в водолазках; здесь консультируют ветеранов Вьетнама с бешеными глазами по поводу некоторых сильно отложенных стрессовых расстройств и отпускают различные успокоительные средства. Блок № 2, тут же по соседству, – метадоновая клиника под эгидой того же Управления службы лечения наркотической зависимости, что выдало лицензию и Эннет-Хаусу. Клиенты блоков № 1 и № 2 прибывают на заре и выстраиваются в длинные очереди. Клиенты блока № 1 сбиваются в группки как бы единомышленников по три или четыре, бурно жестикулируют, зыркают бешеными глазами и в целом выглядят разъяренными по какой-то расплывчатой геополитической причине. Клиенты метадоновой клиники, как правило, прибывают еще злее, и их глаза с раннего утра пучатся и дрожат, как у задушенных, но они не сбиваются в группки, а стоят или прислоняются вдоль перил длинной дорожки № 2, скрестив руки, по одному, задумчиво, соло, обособленно – 50–60 человек, которые умудряются выстроиться в очередь на узкой дорожке в ожидании, когда всего одно зданьице откроет свои узкие двери, и при этом выглядеть одиноко и обособленно, – странное зрелище, и если бы Дон Гейтли хоть раз был на балете, он бы – как жилец Эннет-Хауса со своего заревого караула-перекура у пожарного выхода снаружи мужской пятиместной спальни на втором этаже, – сравнил движения и позы, необходимые для подобного одиночества-в-толпе, с балетом.
Еще большая разница между блоками № 1 и № 2 – клиенты № 2 покидают здание, фундаментально изменившись, их глаза уже не только не лезут из глазниц, но и светятся покоем, пусть даже и чуть стекленеют, но в любом случае они находятся в куда лучшем состоянии, чем по прибытии, тогда как завсегдатаи № 1 с бешеными глазами покидают № 1 еще более потрясенными и обозленными на историю, чем когда заходили.
В самом начале пребывания в Эннет-Хаусе Дона Гейтли едва не выселили за сговор с бедовой метедриновой наркоманкой из Нью-Бедфорда и прогулку в комендантский час через комплекс ЭВМГ посреди ночи, чтобы присобачить большую табличку на узкую дверь метадоновой клиники в блоке № 2. Табличка гласила: «ЗАКРЫТО ДО ДАЛЬНЕЙШЕГО УВЕДОМЛЕНИЯ ПО ПРИКАЗУ СОДРУЖЕСТВА МАССАЧУСЕТСА». Первый работник метадоновой клиники не приезжает открывать до 08:00, но выше было упомянуто, что клиенты № 2 всегда появляются, заламывая руки и пуча глаза, где-то на заре, чтобы ждать; и Гейтли, и любительница спидов из Нью-Бедфорда в жизни не видели таких психических кризисов и почти-бунта среди полубывших торчков: бледные, тощие как смерть, вечно курящие гомосексуалисты и бородатые головорезы в кожаных беретах, женщины с ирокезами и множеством жвачек в них, растртчики трастовых фондов из высшего общества с блестящими машинами и компьютеризированными украшениями, которые прибыли – как прибывали, словно гиперактивные крысы, уже годами, ну, многие из них, – прибыли на заре с выпученными глазами, «Клинексами» у носа, почесывая руки, переминаясь с ноги на ногу, делая практически что угодно, только не сбиваясь в группки, жаждущие химического облегчения, готовые ради него простоять на холоде, выдыхая пар, часами, прибыли спозаранку и теперь узнали, что Содружество штата МА неожиданно лишило их перспективы подобного облегчения до (и как будто именно это там, на парковке, стало последней каплей) до, значит, «Дальнейшего Уведомления». Редко когда оборот «рвать и метать» стремился к такому буквальному воплощению. При звуках первой разбитой форточки и при виде усохшей старой шлюхи, набросившейся с дометрической табличкой «ТРАВА РАСТЕТ ДЮЙМАМИ, А УМИРАЕТ ФУТАМИ» с дохлого газона перед клиникой в N2 на байкера в косухе, метедриновая наркоманка расхохоталась так, что выронила бинокль с пожарного выхода Эннет-Хауса, откуда они наблюдали за сценой где-то в 06:30, и бинокль упал, со звенящим лязгом, на крышу машины одного из консультантов Эннет-Хауса в маленькой улочке, как раз когда он парковался – консультанта по имени Кельвин Болт, бывшего нью-йоркского порноактера с четырехлетним стажем трезвости, который сам прошел через Хаус и теперь готов был не только давать себя в обиду, но и, напротив, пропорционально выдавать сдачи любому жильцу, гордостью и радостью Болта был как раз кастомизированный «Корвет», а бинокль оставил на редкость неудачную вмятину, и плюс то был бинокль для любительской орнитологии управдома, одолженный из заднего кабинета без ее ведома или устного разрешения, и затяжное падение и приземление не пошли, мягко говоря, биноклю на пользу, и Гейтли с метедриновой наркоманкой взяли за задницу, поместили под Полный домашний арест и едва-едва не выгнали взашей. Хотя наркоманка из Нью-Бедфорда все равно спустя пару недель попалась с аминирующей иглой ночному дежурному, когда одновременно играла на воображаемой гитаре и полировала крышки пожертвованных консервов в кладовке Хауса после отбоя, раздетая догола и мокрая с ног до головы от метамфетаминового пота, и после формальной сдачи мочи получила старого доброго административного пенделя – больше четверти поступающих в Эннет-Хаус жильцов выселяют в течении первых же тридцати дней за грязный анализ мочи, и это верно для любого бостонского «дома на полпути», – и так опять вернулась в Нью-Бедфорд, а спустя где-то три часа ее по старому ордеру замели нью-бедфордские Органы и отправили на от одного до двух во Фремингемскую женскую, и уже там однажды утром ее нашли на койке с самодельными заточками из ложек, торчащими из интимных органов и горла, и с в целом бесповоротно стертой картой, и личный консультант Гейтли Эухенио М., сообщив Гейтли эту новость, предложил ему увидеть в кончине метедриновой наркоманки явный случай поговорки «Кабы не милость божья, быть на ее месте Д. У. Гейтли».
Блок № 3, через улочку от № 2, не занят, но ремонтируется к сдаче; он не заколочен, и строители Энфилдского военно-морского пару дней в неделю заходят туда с инструментами и кабелями и производят безбожный грохот. Пэт Монтесян еще не разузнала, для какой группы страждущих будет отведен № 3.
Блок № 4, более-менее равноудаленный от парковки госпиталя и крутого оврага, – вместилище пациентов с Альцгеймером и ветеранскими пенсиями. Обитатели № 4 ходят в пижаме 24/7, а памперсы придают их виду пухлый и младенческий нюанс. Пациенты часто виднеются в окнах № 4, в пижамах, распластавшиеся и раскрывшие рот, – иногда крича, иногда просто немо раскрыв рот, распластавшись у окон. От них у всех в Эннет-Хаусе нервный озноб. Одна древняя медсестра ВВС только и делает, что часы напролет кричит «Помогите!» из окна второго этажа. Т. к. жильцы Эннет-Хауса надрессированы по реабилитационной программе бостонских АА, которая делает особый акцент на необходимости «Просить о помощи», пожилая вопящая сестра ВВС зачастую становится объектом мрачных шуток, иногда. Не далее как шесть недель назад прямо под окном пожилой вопящей медсестры была найдена прибитой к сайдингу № 4 огромная табличка с надписью «ТРЕБУЕТСЯ ПОМОЩЬ», и директор № 4 этому не то чтобы обрадовался и потребовал, чтобы Пэт Монтесян вычислила и наказала ответственных жильцов Эннет-Хауса, и Пэт делегировала расследование Дону Гейтли, и хотя Гейтли неплохо представлял, кто был злоумышленником, ему не хватило духу по-настоящему надавить и надрать задницу за то, что он и сам был не прочь выкинуть, будучи новеньким и циничным, и потому все происшествие по большей части замяли.
Блок № 5, наискосок через улочку от Эннет-Хауса, – для кататоников и овощных, свернувшихся в вечный калачик психических больных, переданных по субдоговору аутрич-агентству Содружества переполненными УДУ. Блок № 5 по причинам, которые Гейтли так и не просек, называют Сараем[67]. Это, понятно, довольно тихое местечко. Но в хорошую погоду, когда наиболее портативных пациентов выносят и расставляют на лужайке подышать воздухом, они – торчащие, подпертые и таращащиеся – представляют картину, к которой Гейтли привык не сразу. Пару новеньких жильцов под конец лечения Гейтли выселили за то, что они бросались петардами в толпу кататоников на лужайке, проверить, не забегают ли они или не выразят ли каким-либо образом неудовольствие. В теплые ночи одна женщина в очках и с длинными конечностями, которая кажется скорее аутичной, чем кататоничной, иногда выбредает из Сарая, завернувшись в простыню, и кладет руки на тонкую блестящую кору серебристого клена на лужайке № 5, и стоит, щупая дерево, пока ее отсутствие не замечают на обходе; и с тех пор как Гейтли закончил лечение и принял предложение стать сотрудником с проживанием в Эннет-Хаусе, иногда он просыпается в служебной подвальной спальне у таксофона и автомата с газировкой, выглядывает в чумазое окошко на уровне земли у кровати и наблюдает за кататоничкой в очках и простыне, которая щупает дерево, подсвеченная неоном с Содружки или странным натриевым светом, что льется из снобской теннисной школы на холме, наблюдает, как она стоит, и чувствует какую-то странную холодящую эмпатию, которую старается не ассоциировать с тем, как наблюдал, как его мать отключалась на ситцевом диване в гостиной.
Блок № 6, прямо над оврагом в конце разъезженной дороги с восточной стороны, – реабилитационный пансионат пансионатного типа для алкоголиков и наркоманов «Эннет-Хаус»: три этажа побеленного новоанглийского кирпича, который местами проглядывает сквозь побелку, мансардная крыша, роняющая зеленый гонт, облезлые пожарные выходы у каждого окна и черный ход, которым жильцам запрещено пользоваться, и передний кабинет на южной стороне с большим выдающимся эркером, открывающим вид на сорняки оврага и неприятный отрезок авеню Содружества. В переднем кабинете заседает директор, а безупречную чистоту окон в эркере – единственном, что есть привлекательного в Хаусе, – поддерживают те жильцы, которым в еженедельном Дежурстве выпали «Окна переднего кабинета». Под скатом мансарды находятся чердаки, на женской и мужской половинах дома. На чердаки можно попасть через люки в потолке второго этажа, они под балки забиты мешками и коробками – невостребованными пожитками жильцов, которые во время лечения исчезли в неизвестном направлении. Кустарник вокруг первого этажа Эннет-Хауса выглядит взрывным, раздуваясь в некоторых особенно неухоженных местах, и в его зеленых переплетениях мелькают фантики и одноразовые стаканчики, а на втором этаже женской половины в окнах, которые, кажется, не закрываются круглый год, развеваются безвкусные домотканые шторы.
Блок № 7 – в конце улицы с западной стороны тонет в тени холма и балансирует на краю подверженного эрозии оврага, ведущего к авеню. № 7 в плохом состоянии, забит, забыт и стоит с глубоко просевшей в середине красной крышей, будто пожимает плечами в ответ на какое-то бессмысленное оскорбление. Для жильца Эннет-Хауса посещение блока № 7 (в который легко попасть, сняв сосновую доску в старом кухонном окне) карается немедленным административным выселением, т. к. блок № 7 печально известен как место, где жильцы Эннет-Хауса, которых тянет на секретный рецидив с Веществами, прячутся, употребляют Вещества, маскируют преступление Визином и Клоретсом, а потом возвращаются назад через улицу к отбою в 23:30, не попавшись.
За блоком № 7 начинается самый высокий и большой холм в окрестностях Энфилда, Массачусетс. Склон огорожен, недоступен, плотно зарос и без разрешенных тропинок. Поскольку авторизованный маршрут – это прогулка на север по разъезженной дороге за парковку, за госпиталь, вниз по крутому изгибающемуся шоссе до Уоррен-стрит и столько же в обратную сторону, на юг по Уоррен до Содружества, каждое утро почти половина жильцов Эннет-Хауса предпочитает перелезть через задний забор № 7 и взбираться по холму, срезая путь до своих временных работ по МРОТу где-нибудь типа дома престарелых «Провидент» или «Систем измерения давления „Шуко-Мист”» и т. д., на Содружке, за холмом, или работ на кухне или по уборке в дорогой теннисной школе для светловолосых холеных теннисных детишек там, где раньше была вершина холма. Дону Гейтли рассказывали, что школьный лабиринт теннисных кортов лежит там, где раньше была вершина холма, пока ражие застройщики теннисных кортов с сигарами в зубах эту вершину не срезали и не закатали в асфальт, во время шумного процесса вызывая лавиноподобные опасные оползни мусора на блок № 7 Энфилдского военно-морского, – из-за чего, понятное дело, администрация госпиталя когда-то давным-давно вела бурные тяжбы; и но Гейтли не знает, что именно из-за облысения холма № 7 до сих пор и стоит невостребованный и невосстановленный: Энфилдская теннисная академия до сих пор платит полную аренду, каждый месяц, за то, что чуть не похоронила.
6 ноября
Год Впитывающего белья для взрослых «Депенд»
16:10. Качалка ЭТА. Тренировка в свободном стиле. Звон и лязг многочисленных противовесов. Лайл на диспенсере для полотенец беседует с чрезвычайно мокрым Грэмом Рэйдером. Шахт качает пресс, на почти вертикальной скамье, его лицо багровое, а лоб пульсирует. Трельч у стойки для приседаний, сморкается в полотенце. Койл делает армейские жимы с голой штангой. Кэрол Сподек поднимает штангу на бицепс, вся в зеркале. Лайл сгибается и наклоняется к Рэйдеру, тот кивает. Хэл на месте для страховки в конце скамьи для жима лежа в тени чудовищного медного бука из западного окна поднимает пальцы ноги, для разработки лодыжки. Ингерсолл на блочном тренажере, нагружает вес, вопреки советам Лайла. Кейт («Викинг») Фрир[68] и стероидный пятнадцатилетний Элиот Корнспан страхуют друг друга в подъеме массивной штанги на бицепс у скамейки рядом с кулером, по очереди подбадривая друг друга криками. Хэл время от времени прерывается, чтобы наклониться и сплюнуть в старый стакан с надписью НАСА на полу у скамьи. Тренер ЭТА Барри Лоуч прохаживается с планшетом, ничего не записывая, только внимательно наблюдая и часто кивая. В углу Аксфорд в одном кроссовке, колдует над босой ногой. Майкл Пемулис сидит по-турецки на скамье у кулера прямо возле левого бедра Корнспана, качает мышцы лица, пытается подслушивать Лайла и Рэйдера, морщась всякий раз, когда рычат друг на друга Корнспан и Фрир.
– Еще три! Поднимай!
– У-а-а-а-а.
– А ну поднял эту херню, мужик!
– Г-в-в-у-у-у-у-а-а-а!
– Она изнасиловала твою сестру! Убила на хер твою мать, мужик!
– Хух-хух-хух-хух-гв-в-в.
– Сделай это!
Лицо у Пемулиса сперва вытягивается, затем, напротив, расширяется, затем как-то пустеет и искажается, как у бэконовских Римских Пап.
– Предположим, – с трудом слышит Лайла Пемулис. – Предположим, я дам тебе связку из десяти ключей. Из, нет, сотни ключей, и скажу тебе, что один из ключей ее откроет – эту дверь, за которой, как мы представляем, все, чем ты хочешь стать, как игрок. Сколько ключей ты готов перепробовать?
Трельч окликает Пемулиса:
– Изобрази еще разок Делинта, когда он дрочит! – у Пемулиса на секунду вяло отваливается челюсть, глаза закатываются, веки трепещут, он двигает кулаком.
– Ну, черт, все до единого переберу, – говорит Рэйдер Лайлу.
– Хухл. Хухл. Гв-в-в-в-в.
– Ебанарот! Ебать!
Когда Пемулис морщится, кажется, что это тоже упражнение для мышц лица.
– Изобрази истерику Бриджет! Изобрази Шахта в тубзадроне!
Пемулис прижимает палец к губам.
Лайл никогда не шепчет, но все равно ни фига не слышно.
– Значит, ты готов совершать ошибки, понимаешь. Ты говоришь, что готов на 99 % ошибок. Парализованный перфекционист, как ты себя зовешь, просто стоял бы перед дверью. Звеня ключами. Боясь вставить в скважину первый.
Пемулис опускает нижнюю губу, насколько может, и сокращает щечные мышцы. Когда Фрир рычит на Корнспана, на его шее дыбятся жилы. Между ними висит туман слюны и пота. У Корнспана такой вид, будто его сейчас удар хватит. На штанге, которая сама по себе 20 кг, 90 кг.
– Еще разок, гондон. Взял, сука, и поднял.
– Иди в жопу. Жопа, в жопу. Гв-в-в-в.
– Прими эту боль!
Фрир поддерживает штангу одним пальцем, толку от этого ноль. Красная рожа Корнспана мечется по черепу.
Более легкая штанга Кэрол Сподек бесшумно ходит вверх и вниз.
Трельч подходит, садится и пилит шею сзади полотенцем, глядя на Корнспана.
– Не уверен, что все мои жимы в жизни вместе взятые были под 110, – говорит он.
Корнспан издает звуки, которые как будто исходят не из его глотки.
– Да! ДЫ-Ы-А-А-А! – рычит Фрир. Штанга рушится на резиновый пол, Пемулис морщится. Все вены на Корнспане вздыбились и пульсируют. Живот как у беременной. Он опирается руками бедра и сгибается, изо рта свисает нитка чего-то.
– Охренительно, детка, – говорит Фрир, отходя к коробке на диспенсере, чтобы намазать руки канифолью, по дороге любуется сам на себя в зеркало.
Пемулис очень медленно кренится в сторону Корнспана, заговорщицки озираясь. Он приближается в упор к мезоморфной голове Корнспана и шепчет:
– Эй. Элиот. Эй.
Корнспан, согнувшись, тяжело дыша, чуть перекатывает голову в его сторону. Пемулис шепчет:
– Слабак.
Если в силу отчаянных обстоятельств или во имя благотворительности тебе доведется посетить реабилитационное учреждение по типу «дома на полпути», как субсидируемый Эннет-Хаус в Энфилде, Массачусетс, ты откроешь для себя много новых экзотических фактов. Ты узнаешь, что если Массачусетский департамент социальных служб однажды забрал у матери детей на любой период времени, он всегда может забрать их опять, этот ДСС, просто потому что, уполномоченный не более чем формой со штемпелем и росписью. Т. е. раз признанная неблагополучной – неважно, почему и когда, или что изменилось за прошедшее время – мать больше ничего поделать не может.
Или, например, что люди, зависимые от Веществ, после того как резко прекратят употребление, часто страдают от дикой папулезной сыпи, часто целыми месяцами напролет, пока Вещество медленно выводится из тела. Сотрудники сообщат тебе, это потому, что кожа – самый большой экскреторный орган в теле. Или что сердце хронических алкоголиков – по причинам, которые не в силах объяснить ни один врач, – раздувается в размерах почти вдвое больше сердец обычных граждан и к нормальным размерам никогда не возвращается. Что существует определенный тип людей, который носит фотографию своего терапевта с собой в бумажнике. Что (одновременно и облегчение, но и даже какое-то разочарование) черные пенисы, как правило, в общем того же размера, что и белые пенисы, в целом. Что не все американские мужчины обрезаны.
Что тонкое звенящее амфетаминовое жужжание можно заглушить, если быстро последовательно употребить три «Миллениал Физзи» и целую пачку печений «Орео» натощак (однако при этом важно с непривычки не стошнить, о чем бывалые жильцы обычно забывают сообщить новеньким).
Что устрашающий латиноамериканский термин для внутреннего расстройства, из-за которого наркоман без конца возвращается к поработившему его Веществу, – «tecato gusano», который, оказывается, можно также перевести как какого-то внутреннего психического червя, которого нельзя насытить или убить.
Что черные и латиноамериканцы могут быть такими же или большими расистами, чем белые, и что они становятся еще более враждебно настроенными, если тебя эта новость удивляет.
Что во сне возможно – для некоторых жильцов – извлечь сигарету из пачки с тумбочки, зажечь, выкурить до фильтра, а затем затушить в пепельнице на тумбочке – ни разу не проснувшись и не устроив пожар. Тебе сообщат, что этот навык обычно приобретается в пенитенциарных учреждениях, после чего твое желание жаловаться утихнет. Или что даже промышленной мощности беруши «Флентс» из расширяющейся пены не разрешают проблему храпящего соседа по комнате, если данный сосед такой огромный и с настолько заложенным носом, что храп также производит дозвуковые вибрации, которые арпеджируют по твоему телу взад-вперед и от которых койка трясется, как такие массажные кровати в мотеле, куда надо забрасывать четвертаки.
Что женщины могут быть не менее вульгарными в плане сексуальных и выделительных функций, чем мужчины. Что больше 60 % всех арестованных по обвинениям, связанным с наркотиками и алкоголем, заявляют, что в детстве пережили растление, а две трети оставшихся 40 процентов отмечают, что не могут вспомнить свое детство достаточно подробно и ответственно заявить, было растление или нет. Что в реминорный вопль дешевого пылесоса можно вплетать мадамопсихозные гармонии, когда мычишь про себя, если на сегодня твое Дежурство – уборка. Что некоторые люди буквально похожи на крыс. Что некоторым наркозависимым проституткам труднее бросить проституцию, чем наркотики, и объясняют они это противоположными направлениями денежного потока в случаях этих двух занятий. Что существует не меньше сленговых наименований женских половых органов, чем мужских.
Что малоизвестный парадокс зависимости от Веществ заключается в следующем: как только ты порабощен Веществом настолько, что его нужно бросить, чтобы спасти жизнь, порабощающее Вещество становится для тебя таким важным, что ты просто потеряешь разум, когда его у тебя отнимут. Или что через некоторое время после того, как у тебя отнимут любимое Вещество, спасая твою жизнь, во время обязательных утренних и вечерних молитв ты обнаружишь, что молишься о том, чтобы буквально потерять разум – чтобы можно было завернуть разум в какую-нибудь там старую газету и оставить в переулке, и он там дальше вертелся сам по себе, без тебя.
Что в метрополии Бостона любимое сленговое наименование мужских половых органов – «Блок», поэтому обозначения госпиталем ЭВМ зданий на его территории и служат поводом для кривых усмешек многих жильцов Эннет-Хауса.
Что некоторым людям ты не понравишься, как бы ни старался. И что большинство взрослых граждан без зависимостей уже уяснили и смирились с этим фактом, часто довольно рано.
Что каким бы умным ты себя не считал, ты все равно куда глупее.
Что «Бог» АА, АН и АК[69], оказывается, не требует веры в Него/Нее/ Это – Он/Она/Оно все равно тебе поможет. Что, несмотря на мачистский выпендреж, мужской плач на публике не только довольно маскулинный, но и даже приятный (как говорят). Что «делиться» значит «разговаривать», а «разбирать» человека значит «критиковать» его, плюс есть еще много реабилитационного новояза. Что важная часть имунновирусной профилактики «домов на полпути» – не оставлять бритву в общей ванной. Что, оказывается, опытная проститутка может (как говорят) надеть презерватив на Блок клиента так ловко, что он даже не заметит, пока не будет, так сказать, поздно.
Что переносной сейф из двухслойной стали с тройной комбинацией для бритвы и зубной щетки можно получить за 35.00 долларов США / 38.50 долларов ОНАН через «Сеть товаров для дома», и что Пэт М. или управдом позволят воспользоваться для заказа одним из старых ТП в заднем кабинете, если ты заработал достаточно, чтобы вообще вякать.
Что больше 50 % людей с зависимостью от Веществ страдают и от других известных форм психиатрических расстройств. Что некоторые проститутки-мужчины так привыкают к клизмам, что неспособны без них нормально испражняться. Что у большинства жильцов Эннет-Хауса есть хотя бы одно тату. Что значимость этой информации не поддается анализу. Что в метрополии Бостона уличный термин для отсутствия денег – «нищебродить». А то, что в других местах известно как «информировать», «стучать», «стукануть», «крысятничать» или «доносить», на улицах метрополии Бостона известно как «жрать сыр» – предположительно, некое производное от ассоциативного облака «крысы».
Что кольца в нос, язык, губы и веки редко требуют настоящей пенетрации. Поскольку существует широкий выбор клипс. Что кольца в соски требуют пирсинга, что кольца в клитор или пенис – не то, о чем, по мнению окружающих, тебе действительно хочется знать. Что сон может быть формой эмоционального эскапизма и им при должных усилиях тоже можно злоупотреблять. Что женщина-чиканос – не «чиканас». Что получить водительские права с твоей фотографией, но чужим именем в Массачусетсе стоит 225 долларов США. Что намеренная депривация сна тоже может стать злоупотребляемым эскапизмом. Что злоупотребляемым эскапизмом может стать и игра, и работа, и шоппинг, и воровство, и секс, и воздержание, и мастурбация, и еда, и тренировка, и медитация/молитва, и сидеть так близко к ТП DEC Эннет-Хауса с картриджным видаком, что экран заслоняет все поле зрения, а статический заряд экрана щекочет нос, как варежка[70].
Что человек может и не нравиться, но у него/нее/этого есть чему научиться. Что одиночество – не производная уединения. Что возможно разозлиться так, что на глаза по-настоящему опускается красная пелена. Что такое «техасский катетер». Что некоторые действительно воруют – и украдут что-нибудь твое. Что многие взрослые американцы по-настоящему не умеют читать, даже аудиогипертекст на картриджах с функцией Help для каждого слова. Что альянсовые клики, отшельничество и сплетни могут быть формами эскапизма. Что логика – не гарантия истинности. Что злые люди никогда не считают себя злыми, а скорее, что все вокруг злые. Что возможно получить ценные уроки от дурака. Что трудно сосредоточить внимание на любом раздражителе больше чем на несколько секунд. Что можно внезапно, как гром среди ясного неба, так сильно захотеть кайфануть от любимого Вещества, что кажется, будто умрешь, если не кайфанешь, но при этом можно просто сидеть с дрожащими руками и мокрым от желания лицом – можно хотеть кайфануть, но вместо этого просто сидеть, хотеть, но не хотеть, если это понятно звучит, и если вытерпишь и не вернешься к Веществу, то в конце концов желание само затихнет, уйдет – по крайней мере, пока. Что людям с низким IQ, по статистике, проще вылечиться от зависимости, чем людям с высоким IQ. Что уличный термин в метрополии Бостона для «попрошайничать» – «чистить», и что некоторые считают это ремеслом или искусством; и что у профессиональных мастеров «чистки» даже бывают профессиональные коллоквиумы, как конвенты, в парках или на станциях общественного транспорта, по ночам, где они собираются, множат знакомства и обмениваются отзывами о трендах, техниках, связях с общественностью и т. д. Что можно злоупотреблять и стать зависимым от безрецептурных средств от простуды и аллергии. Что в «Найквиле» больше 50 процентов содержания спирта. Что скучные занятия, как ни парадоксально, становятся менее скучными, если на них сильно сосредоточиться. Что если в комнате достаточно людей пьют кофе молча, то можно расслышать звук пара, поднимающегося от чашек. Что иногда людям надо просто посидеть где-нибудь и, типа, пострадать. Что тебя станет меньше волновать, что о тебе думают другие, когда осознаешь, как редко они о тебе думают. Что на свете бывает чистая, без примесей, без подтекстов доброта. Что возможно уснуть во время панической атаки.
Что сильно сосредоточиться на чем угодно – очень тяжелый труд.
Что зависимость – физическая болезнь, или психическое заболевание, или духовное состояние (см. «бедные духом»), или расстройство типа обсессивно-компульсивного, или аффективного, или личности, и что больше 75 % ветеранов бостонских АА, которые хотят тебя убедить, что это болезнь, усадят тебя, напишут на бумаге слово DISEASE[60], а потом разделят и добавят дефис, чтобы получилось DIS-EASE[61], а потом уставятся на тебя так, будто тебя должно осенить ослепительное прозрение, когда на самом деле (как неустанно указывает своим наставникам Дж. Дэй) разделение слова только сужает определение и объяснение до одного простого описания ощущения, причем какого-то плаксиво пресного.
Что самые зависимые от Веществ люди также зависимы от мышления, т. е. у них компульсивные и нездоровые отношения со своим мышлением. Что милый термин бостонских АА для аддиктивного мышления – «парализ-анализ». Что на самом деле если кормить кошек молоком, у них начинается дикая диарея, – противоположно популярному образу кошек за молочком. Что просто приятней быть счастливым, чем обижаться на весь мир. Что 99 % мышления компульсивных мыслителей – о них самих; что в ходе 99 % этого направленного на себя мышления они воображают, а затем морально готовятся к тому, что с ними случится; и что, как ни странно, – если бы они перестали об этом думать, то заметили бы, – 100 % того, что они представляют, к последствиям чего готовятся, на что тратят 99 % своих времени и энергии, – это всегда что-то плохое. Что любопытно связано с желанием на раннем этапе трезвости молиться о буквальной потере разума. Вкратце – что 99 % мыслительной активности состоит из попыток запугать себя до усрачки. Что в микроволновой печи можно приготовить довольно вкусные яйца-пашот. Что уличный термин метрополии для «действительно прекрасный» – «ништяк». Что все чихают по-разному. Что некоторых людей мамы никогда не учили прикрываться или отворачиваться, когда чихаешь. Что все, кто побывал в тюрьме, не остались прежними. Что необязательно заниматься сексом с человеком, чтобы подхватить от него мандавошек. Что в чистоте жить приятней, чем в хлеву. Что больше всего надо бояться тех, кто больше всего боится. Что требуется огромная смелость, чтобы позволить себе казаться слабым. Что необязательно кого-нибудь бить, даже если очень хочется. Что не бывает отдельных, единичных моментов, которые действительно невыносимы.