Князь Ночи Бенцони Жюльетта
– Потому что, не согласись я, вы были бы уже мертвы! Он… пригрозил убить вас, если я не решусь дать вам свое имя.
– Убить меня? Но это же ни с чем не сообразно! Разве ему тогда не пришлось бы отказаться от всех планов? Полная бессмыслица!
– Вы так думаете? Несомненно, он предпочел бы законный путь. Кроме того, ваша смерть взбудоражит тех, у кого уже есть кое-какие подозрения, вызовет тьму вопросов. Во всем этом имеется доля риска, которой отнюдь не следует пренебрегать, несмотря на изумившее всех покровительство короля, полученное таинственным для меня способом, невероятным для человека, никогда не покидавшего своей норы! Но если бы вы исчезли, это никак не помешало бы исполнению его планов. Разве он – не единственный ваш наследник?
Гортензия раскрыла рот, но не смогла издать ни единого звука, словно вдруг оказалась в чьем-то кошмарном сне. Несказанный ужас затопил ее душу, сковал нервы и даже дыхание. Хватая ртом воздух, она повалилась на кресло, прижимая руки к груди. Теперь настала очередь Этьена прийти ей на помощь.
Опасаясь, что она потеряет сознание, он похлопал ее по ладоням, нашел на ночном столике флакон с нюхательной солью, заботливо оставленный мадемуазель де Комбер, и поводил им под носом Гортензии, которая, чихнув, пришла в себя. Взгляд девушки, обращенный к нему, был так растерян, что Этьен не мог сдержать улыбки.
– Да нет, я не сошел с ума, дорогая Гортензия! Все, сказанное сейчас, правда! Мой отец – убийца. Он убил мою мать, чтобы завладеть жалким наследством, которое она не спешила отдать в его распоряжение, желая сохранить что-нибудь и для меня. Для меня, которого он терпеть не может! Он убил аббата Кейроля за то, что святой отец отказал ему в отпущении грехов и после смерти матери предал анафеме. И если бы он не находился безвыездно здесь в прошлый Новый год, я был бы убежден, что именно он убил ваших родителей! Состояние вашего отца, да будет вам известно, давно уже сводит его с ума. Годы и годы он мечтает о нем! Он жаждет его! И сметет с пути всякого, кто попытается помешать ему завладеть этим богатством!
Горестное молчание, повисшее в комнате, казалось еще более безнадежным от песен, радостных криков, музыки – ярких звуков простонародного ликования, долетавших сюда из другого, казалось, настоящего, живого мира, не подозревающего о той драме, что разыгрывалась за его толстыми стенами…
– Ну что ж, – помолчав, сказала Гортензия. – Теперь ему остается только убить меня! А затем и вас, ведь по закону с сегодняшнего дня все мое достояние принадлежит вам!
– Он не так глуп. Это еще опасно, потому что слишком рано… Тех людей, что в Париже блюдут ваши интересы, быть может, окажется трудно заставить замолчать. Ныне мы поженились, и он считает, что победа уже у него в руках. Ему потребуется лишь немножко терпения… Надо только подождать, пока не появится наследник, которым он сможет гордиться, ребенок, над которым он будет иметь полную власть… Вот почему вы никогда не станете моей женой не по имени, а по существу!
– Что вы хотите этим сказать?
– Я думал, что ясно выразился. Мы будем жить вместе, как брат и сестра, ничего больше! Он никогда не получит ребенка, которого заранее обожает… который, возможно, будет на него походить! Поймите же, Гортензия, я отказываюсь производить потомство потому, что не желаю создавать еще одно чудовище по его образу и подобию! Мы – вы и я – станем последними из Лозаргов!.. Но он этого не узнает! Он станет ждать день за днем, месяц за месяцем, год за годом, он так и не услышит благословенной для него вести! Он будет посматривать на вашу талию, проверяя, не растет ли живот! А я наконец буду счастлив. По крайней мере какое-то время. Я буду…
– А вы не боитесь, что он устанет ждать? – холодно спросила Гортензия.
Ее вопрос охладил энтузиазм Этьена, начинающий переходить в бредовые видения.
– А что он может сделать? – едко спросил он. – Прибегнуть к насилию? Самому сделать вам ребенка? Что ж, это желание возникло у него только что, когда он вас разглядывал.
– Замолчите, Этьен, вы не в своем уме!
– Вы думаете, я сумасшедший? Да нет же… До меня доходили кое-какие слухи. Мне известно, что он любил свою сестру противоестественной любовью… а вы так на нее походите! Ах, как бы ему хотелось самому жениться на вас! Какое возмездие! Какая победа над той, что ему некогда изменила!..
Зажав руками уши, Гортензия бросилась к окну. Слишком много ужасов открылось ей в этот вечер, слишком много кровавых струпов, которые сдирали с язв, так что из-под них вырывался гнилостный смрад, казалось, заполнявший всю комнату. Ей безумно захотелось вдохнуть чистого воздуха. А воздух этой июньской ночи был божественно сладок, исполнен благоуханий. Лес поднимал к ней свои ветви, овевая запахом сосновой смолы. Наверное, все травы лесные и луговые, благотворные растения, которые собирают старухи, колдуны и костоправы, пользуясь покровительством этой волшебной ночи, чтобы потом готовить из них эликсиры счастья и любви, – все эти травы доверили ветру донести до нее свое умиротворяющее ароматное послание.
За ее спиной Этьен молчал. Без сил рухнув в кресло, он завладел графином с вином и, более не сказав ни слова, методично, стакан за стаканом, опустошал его. А у Гортензии не хватило смелости его остановить. Опьянение, когда оно придет (иначе и быть не может), подарит ему хотя бы забвение во сне, а ей – несколько мгновений одиночества, так нужных для того, чтобы все обдумать.
Что ей делать с этим слабым и упрямым юношей, действия которого совершенно невозможно предугадать? В Париже все бы, возможно, обошлось, но здесь, запертые в этих стенах наедине друг с другом, добавляя день ото дня новые подробности к своим мрачным выдумкам, они дойдут до самого дна ненависти, тревожных ожиданий и ужаса… Что делать? Уехать! Для нее только в этом и был выход, спасение от жизни взаперти. Ведь Жан, единственный человек, еще привязывавший ее к бренной, жестокой земле, исчез…
Что это? Может, ей показалось оттого, что она слишком долго думала о нем? Она увидела, как он идет там, вдали, по опушке леса, направляясь от часовни к реке. На секунду ее сердце перестало биться. Счастье ослепило ее: она так надеялась вновь увидеть его!.. Он медленно брел, низко опустив голову, – он, умевший так горделиво вздергивать подбородок! Но такой бесшумный скользящий шаг, похожий на поступь волка, был только у него. Именно по походке она его и признала, так как внезапно прониклась уверенностью, что не грезит. Это Жан, точно Жан. Он появился так близко… и теперь так бесконечно далеко!
Она не смогла совладать с порывом сердца. Забыв об Этьене, который, впрочем, уже засыпал, она бросилась из комнаты, бегом спустилась по лестнице, словно белое пламя, вырвалась из дверей замка, чуть не сбив с ног Годивеллу, со своего излюбленного места смотревшую, как приглашенные пляшут и веселятся. От удивления у той отнялся дар речи, но Гортензия, вовсе не желая, чтобы ее останавливали, расспрашивали или сопровождали, бросила через плечо:
– Мне нужно немного подышать свежим воздухом! Я сию же минуту вернусь!
И вот она уже завернула за угол замковой стены. Там вдали у лесной опушки все еще виднелся силуэт Жана. Он направлялся к гроту, и Гортензия удержалась от того, чтобы позвать его, не желая привлекать ничьего внимания. Она просто ускорила шаг, придерживая руками, чтобы не мешал бегу, легчайший батист, развевающийся белоснежным облаком вокруг нее. Ночь была светлая и теплая, небосвод, усыпанный звездами, сверкал, словно диадема восточной царицы, а прохладная трава стелилась под ноги девушки, как волшебный ковер. Теперь Жана уже не было видно, его поглотила лесная завеса, но Гортензия шла к нему столь же уверенно, словно ее и одинокого скитальца соединила незримая нить. Она достигла реки и заметила мужчину в ту минуту, когда он проходил мимо грота, около которого его поджидал лежавший на дороге волк. Он почесал зверя за ушами, затем вынул из кармана свисток и издал краткий, но пронзительный свист, разнесшийся далеко по округе. С запада на него откликнулся волчий вой, потом какой-то волк отозвался с юга, затем еще один. Гортензия поняла, что волкам назначено место встречи и они спешат на свидание со своим повелителем. И поскольку Жан вновь пустился в путь, она позвала его, с ужасом сообразив, что за ее спиной может появиться кто-то из хищников.
Жан остановился. Он, должно быть, колебался, но она закричала громче:
– Жан!.. Жан, подождите меня!..
Он смотрел, как стремительно она приближается, будто белый туманный призрак, почти парящий над круто спускающейся тропой. Он расставил руки, чтобы задержать ее, поймал буквально на лету, когда, не в силах остановиться, она чуть не упала с обрыва в реку, и крепко прижал к себе.
– Я было подумал, что вы привидение или эльф. Но предпочел не рисковать и не дать вам либо вашему призраку полететь прямо в поток.
Он уже отстранился от нее со всей возможной нежностью, но она изо всех сил вцепилась в его плечи, не давая уклониться от ее взгляда.
– Почему? – вскричала она. – Почему я вижу вас снова только сейчас?..
– Потому что я поклялся не встречаться с вами до вашей свадьбы…
– Перед кем? Кому вы клялись в этом?
– Умирающему старцу! Человеку, знавшему, отчего и по чьей вине он умирает.
– Аббату… аббату Кейролю?
– Да, он послал за мной, когда понял, что маркиз повелел его уморить. И самым подлым способом: с помощью пирога, испеченного Годивеллой, который привез ему Гарлан.
– Вы хотите сказать, что Годивелла – отравительница? – негодующе воскликнула Гортензия.
– Конечно же, нет. Она сделала какой-то пирог из тех, до которых старик был охоч. Но между печью в ее кухне и столом в Шод-Эге достаточный путь, чтобы кое-что добавить в стряпню… Аббат приоткрыл мне глаза на множество тайн. И на то, что нет для вас иного спасения, кроме этой свадьбы. А я не мог вынести мысли, что с вами что-нибудь случится…
– А мысль о том, что меня потащат в одну кровать с Этьеном, вас не тяготила? По крайности, вы могли бы мне все это рассказать, а не оставлять меня грызть локти вдали от вас и без всяких известий. Разве вы не знали, что я была готова бежать с вами куда угодно, в самую непроходимую чащу, в самую жалкую волчью нору? Только бы подальше отсюда, от этого человека, у которого на уме только мое состояние.
Он все еще пытался оторвать ее от себя, но она лишь теснее прижималась к нему…
– Вам не вынести такой доли. Вы настоящая госпожа, тонкая и нежная, созданная для шелков, бархата, кружев, для жизни в стенах красивого жилища. А я бы не вынес зрелища нищеты, иссушающей, уродующей вас… Вы такая прекрасная! Только что в часовне я глядел…
– Неправда! Вас там не было. Я бы почувствовала. Я так вас искала…
– Тем не менее я там был. Над алтарем, на колокольне, откуда я мог все видеть. Но видел только вас. Вы были красивы, как ангел…
– Замолчите! Да замолчите же! Вы ничего не знаете обо мне, вы ничего не поняли! Я люблю вас, Жан, и только вас. Мне нужны только вы! А не атлас, не спокойная жизнь, не красивое жилище! Вы, вы один! О Жан, почему вы меня покинули?
Он перестал бороться с ней, и она, воспользовавшись этим, скользнула в его объятия, припав головой к его плечу, заставляя вдыхать запах ее волос, и он стал тихонько гладить их робкой, неуверенной рукой.
– Я не покидал вас, Гортензия. Напротив, я вернулся, чтобы охранять вас. Но надо понимать, что не всегда возможно осуществить то, о чем мечтаешь… Я лишь одинокий горемыка…
– Вы тот, кого я люблю!
– Я всего только дикарь…
– Вы тот, кого я люблю!
– Всего лишь человек без будущего… и даже без прошлого, потому что у меня нет отца.
– Вы тот, кого я люблю… Жан, Жан, разве вы не поняли, что мы от начала времен созданы друг для друга? Моя мать однажды сказала мне, что у каждого из нас где-то в большом мире есть человек, предназначенный лишь для него одного. Для меня – вы такой человек. И мне кажется, я почувствовала это с нашей первой встречи, там, в лесу, среди волков. Помните?
– Да. Тогда мы были вдвоем, среди них. Как сейчас. Смотрите!
Действительно, их окружало кольцо волков. Со стоящими торчком ушами и блестящими глазами они окружали скалу, на которой восседал Светлячок, игравший среди них роль предводителя.
– Так и есть, – сказала Гортензия. – Все очень похоже на ту первую ночь. Только без холода, снега… и страха, который тогда меня измучил.
– И того, что теперь вы – супруга Этьена де Лозарга…
– Нет! Я не его супруга. И никогда ею не стану.
– Как так? Конечно, странно видеть вас здесь в первую брачную ночь. А что же делает этот недоумок?
С радостью Гортензия различила в его голосе дрожь ярости и ревности.
– Спит! Он уснул, оттого что выпил слишком много вина! Жан… эта ночь принадлежит нам. Я хочу стать вашей, и только вашей, женой. Я хочу принадлежать вам одному.
Она привстала на цыпочки, чтобы дотянуться до его губ, и, касаясь их, прошептала слова, которые обожгли ему душу:
– Они хотели, чтобы я стала дамой из рода Лозаргов. Но ведь вы тоже один из них! Сделайте меня вашей супругой, Жан… Я хочу быть вашей всем телом, ведь душой я принадлежу вам уже давно…
Ценой нечеловеческих усилий ему и на этот раз удалось отстраниться, отбросить ее от себя. Она потеряла равновесие и упала в мягкую траву.
– Возвращайтесь к себе, Гортензия! Не искушайте меня! Не дразните демона, сидящего во мне и взывающего к вам!.. Не искушайте! Вы не имеете права.
– У меня все права, их дала мне моя любовь. Я буду искушать вас до тех пор, пока вы не поддадитесь искушению.
Движением, исполненным грации, она приподнялась, распустила бант, удерживавший легкий пеньюар из батиста и кружев. Он соскользнул с ее плеч на траву и развернулся, словно лепестки белой розы… Голос девушки стал сладостен и бесконечно ласков:
– И вы поддадитесь, Жан, Князь Ночи. Если только не сбежите, вы придете ко мне…
Распущен еще один бант, новое облако скользит и опускается… С остановившимся сердцем Жан увидел перед собой изящную статуэтку из живой плоти, которую звездный свет окружил серебристым сиянием. И эта статуэтка протягивала к нему руки, поднимаясь и выходя из молодой травы, подобно Венере, появляющейся из вод морских. Он попытался закрыть глаза, отринуть соблазнительное видение. Но поздно, рассудок уже потерял над ним власть…
Он протянул руки и внезапно ощутил ладонями округлость плеча. Тело Гортензии было словно соткано из прохладного атласа. Оно походило на источник, представший перед истомленным жаждой путником… И Жан перестал противиться… Рухнув на колени, он прильнул лицом к нежному животу, который вздрогнул под его первым поцелуем… И вот он увлек девушку в траву… Лицо Жана заслоняло звезды, но Гортензии не нужен был их свет. Когда он на мгновение отпустил ее, торопясь сорвать с себя одежды, она смежила веки, чтобы полнее насладиться живительным ожиданием, наполнявшим блаженством все ее существо… И он снова приник к ней, она почувствовала на себе все его сильное тело, ощутила, как тяжелы его плотные мышцы, такие твердые и при всем том такие нежные, и груз их так сладостно грозил раздавить ее всю…
А вокруг сидели волки и, полузакрыв глаза, глядели на них в молчании и неподвижности. Но лишь только ночной ветерок унес слабый крик Гортензии в миг, когда ее плоть раскрылась для любви, Светлячок со своей скалы отозвался протяжным воем, похожим на победный клич.
Глава X
Угроза
Несколько недель спустя Гортензия не без честолюбивого огонька в глазах оповестила своего тестя, что ждет ребенка. Это было время сенокоса, а на плоскогорье еще и пора, когда крестьяне вырывали из земли длинные узловатые корни желтой горечавки, представлявшие немалую долю богатств края. А следовательно, в размеренный обиход замка, фермы и деревни привносилось несколько необычное оживление: сюда стекались все, кто обитает на отшибе и в удаленных местах.
Фульк де Лозарг собрал весь этот народ на склоне между часовней и замком, как раньше, во время свадьбы. Затем с порога своего родового гнезда объявил им, что в положенный срок новый Лозарг явится в мир, чтобы продолжить династию. Его суровое лицо светилось радостью, ибо в этот миг он был царем и верховным владыкой… Все выпили за здоровье наследника, ибо маркиз ни на секунду не мог усомниться, что Гортензия может родить кого-либо, кроме внука, и молодые супруги были вынуждены подчиниться долгой церемонии поздравлений.
Гортензия делала это весьма охотно. Ее переполняло слишком жаркое счастье, слишком радостна была ее любовь. Но когда все окружили молодых, Этьен стоял с посеревшим лицом умирающего. Казалось, его распяли на воротах этого замка, где толпились работники с расцветшими в улыбке физиономиями и грубоватыми комплиментами. Но Гортензия ничего не видела и не слышала. Со дня свадьбы она не перекинулась с супругом и двумя десятками слов, поскольку на следующий же день он покинул голубую комнату и возвратился в свое прежнее обиталище на третьем этаже замка. Практически он оттуда и не выходил, несмотря на яростные понукания раздраженного маркиза, заклинания Годивеллы и те несколько слов, с помощью которых Гортензия попыталась подвигнуть его изменить свой образ действий.
– Живите, как вам угодно, и позвольте мне жить, как я считаю нужным, – таков был его ответ.
С той поры она перестала с ним считаться, счастливая, впрочем, действительным положением дел, дававшим ей негаданную свободу, особенно когда маркиз отправлялся в Шод-Эг, Сен-Флур или просто в Комбер и проводил там ночь… В эти ночи она тайно покидала замок и спешила на встречу с Жаном, ожидавшим ее в пещере на берегу реки.
Там, угнездившись в каменном лоне горы, – в своей норе, как они это называли, – они прожили много часов, из которых каждый стоил целой жизни, упиваясь страстью с хищной жадностью влюбленных, которым улыбнулся случай, соединив две части единого и совершенного целого. Наслаждение, которое они извлекали из телесной близости, казалось им вечно новым и все более чудесным. Иногда, утомленные любовным единоборством, разгоряченные, задыхающиеся, они бросались в пенные воды потока, чтобы счастливое забвение сна не заставило их пропустить восход дневного светила. Они резвились в воде, словно дети, радуясь прохладной влаге и красоте собственных блестевших под луной тел. Потом Жан брал ее на руки, относил на постель из трав и, коленопреклоненный, собирал с нее влагу губами. Тогда желание просыпалось в них снова, и они любили друг друга с еще большим пылом.
Когда Гортензия под утро добиралась до своей комнаты, она валилась на постель и засыпала сном загнанного зверя. Никогда больше она не находила в себе сил для молитвы, обращенной к господу, который, впрочем, теперь не внял бы ее словам. Молодая женщина в душе своей была слишком щепетильна, чтобы обманывать Всевышнего. Она понимала, что совершила грехопадение, но грех был ей слишком дорог, чтобы она допустила лицемерное раскаяние. Никогда более она не писала Мадлен-Софи Бара, ни разу не открыла свой девичий дневник, ибо та девушка умерла. Женщина, которую разбудили к жизни поцелуи Жана, имела в аде и рае не более нужды, нежели любая самка хищного зверя. Теперь богом Гортензии был Жан. Ей было достаточно почувствовать его большую ладонь на своей груди, чтобы сердце заходилось от блаженства, и никакие райские кущи не могли сравниться с тем волшебным краем, куда отлетала ее душа, когда Жан овладевал ее телом…
Но на следующий день после триумфального объявления о грядущем наследнике рода Гортензия была низринута со своих языческих небес на суровую твердь земли, и удар оказался чудовищным. В то утро Годивелла, отправившаяся к Этьену с первым завтраком, нашла его повесившимся на одной из потолочных балок в его комнате…
Вой несчастной старухи разнесся по всему замку от основания до башенных зубцов. Сначала на ее вопль прибежал Эжен Гарлан: ему пришлось сделать лишь несколько шагов по коридору; затем маркиз, торопливо кутавшийся в халат, и, наконец, Гортензия, которую ужасное зрелище пригвоздило к порогу комнаты супруга, и тотчас сознание покинуло ее…
Она очнулась в собственной постели, и ей показалось, что черный покров накрыл весь замок. Годивелла рыдала, что не мешало ей водить перед лицом юной хозяйки флакончиком нюхательной соли, хотя сама старая кормилица даже не подумала вытереть слезы, беспрерывно струящиеся по ее щекам и заливавшие корсаж и передник.
– Почему? – пролепетала Гортензия, чьи глаза, едва открывшись, тоже наполнились слезами. – Почему он это сделал?..
– Это… это не первый раз… Как он пытался умереть, вы же знаете? Нам уж показалось, что он излечился от этих вздорных помыслов, но, надо думать, все началось снова! И подумать только, вчера еще я упрекала Пьерроне, мол, у него все в голове помешалось, когда он рассказал мне… что видел привидение в одном из окон… Я-то думала, что переборщил с выпивкой, когда пировал с косцами. Но, верно, он говорил правду. Несчастье поселилось в этом доме… Вот, мадам графиня, я это нашла на полу… Прямо под бедняжкой… Он написал вам.
Кормилица извлекла из кармана запечатанную записку и отдала в руки Гортензии. Та сломала печать и развернула лист, содержавший всего несколько строк:
«Я слишком люблю вас, чтобы вынести то, что вы понесли от чудовища. Ибо это может быть только он. Извините, что не попрощался с вами, и будьте осторожны!»
Гортензии показалось, что разум изменяет ей. Она перечитала послание, и ее руки судорожно сжались, смяв бумагу. Голова снова упала на подушку, и она так побледнела, что Годивелла решила, что ее молодая госпожа отходит, а потому тотчас перестала плакать, схватила ее похолодевшие руки и стала их яростно растирать.
– Но хоть вы-то не собираетесь нас покинуть, бедное дитя?.. Господи боже мой, что он мог там написать?.. Придите в себя!.. Прошу вас!.. Пьерроне, Пьерроне!..
Она уже бросилась к двери, чтобы призвать на помощь, послать за врачом, однако ценой невероятных усилий Гортензии удалось приподняться.
– Не надо, Годивелла! Не посылайте ни за кем!.. Мне уже… лучше…
– Вы едва держитесь. И вы… так бледны!
– Найдите мне немного спирту!
На подносе, лежавшем на комоде в салоне, стояла бутылочка. Годивелла принесла ей маленький стаканчик разведенного спирта. Она залпом выпила его, поперхнулась, поскольку не имела привычки, но огненная жидкость почти тотчас вернула ее щекам естественный цвет. Одновременно с этим она придала больной силы, ей удалось даже покинуть постель, но только для того, чтобы упасть в кресло, в котором Этьен провел их первую брачную ночь. В ее ладони все еще была зажата смятая записка. Она положила ее на одноногий круглый столик, расправила бумагу, разгладила в смутной надежде: вдруг что-то изменится в смысле начертанных слов или окажется, что она не так прочла… Но смертоносные строки остались там, где были, они сбивали с толку, она не могла поверить написанному…
Стоя в нескольких шагах от нее, Годивелла затаила дыхание и во все глаза глядела на юную хозяйку, приходя к мысли, что та сходит с ума… И тогда Гортензия резким жестом протянула ей листок:
– Читайте, Годивелла!..
– Но…
– Я так хочу! Я одна не способна сохранить в душе столь ужасную тайну…
Когда кормилица закончила чтение, приложив несравненно больше тщания, чем даже ее хозяйка, кровь отлила от ее собственных щек и руки старой женщины задрожали.
– Чудовище?.. О ком он говорит?
– О своем отце. Он умер, так как убедил себя, что я уступила его отцу… брату моей собственной матери!
– Но в конце концов… Вы же и вправду были… Ну его женой? И в первую-то ночь он ведь с вами…
– Нет. Он не дотрагивался до меня! Он не хотел, потому что не желал продолжить род… Но как он только мог вообразить подобную вещь? Чтобы я… я и мой дядя!..
– Вы слишком похожи на свою мать. Вам об этом даже говорили и повторяли… А мне известно, что господин Фульк любил свою сестру не так, как подобает. Мать Этьена достаточно натерпелась от этих воспоминаний. А мой мальчик видел глаза маркиза, когда тот пил за ваше здоровье у брачного ложа. И вот… Когда он узнал, что вы понесли, притом не от него…
Вдруг до Годивеллы дошло, что, собственно, она сама только что произнесла, и старуха с неким ужасом уставилась на живот Гортензии.
– Но тогда как же…
– Кто его отец? Я скажу вам, вам одной: мой сын, Годивелла, станет подлинным Лозаргом. И внуком вашего хозяина, как если бы его зачал Этьен! Вы поняли?
– Жан!.. Это Жан?..
– Да. Я люблю его, как и он меня, только ему я и принадлежу… навсегда!
В этой тираде было столько горделивого любования своим чувством, что Годивелла в замешательстве опустила глаза. От этой юной женщины веяло такой первозданной страстью, что кормилица не могла не проникнуться ее правотой, которую она угадала с той цепкостью ощущений, что свойственна старым людям, всегда жившим вместе с матерью-природой, повинуясь ее велениям и причудам.
– Но почему вы рассказали об этом мне, простой служанке? – смиренно вопросила она.
– Потому что вы для меня гораздо дороже простой служанки. Вы же – хранительница всех тайн этого семейства, значит, поможете мне сохранить и эту. И наконец… Я хочу, чтобы вы знали все об этом ребенке, который появится на свет и попадет в руки к вам первой… Ну что, Годивелла, согласны быть моей сообщницей?
Та не медлила ни секунды:
– Я буду вам верна. Вам и ребенку. И да простит меня господь, но сдается мне, что на то его, господня, воля!
– Ну, в противном случае он не замедлит дать нам об этом знать…
Через два дня Этьен, облаченный в тот замечательный сюртук, что надевал на свадьбу, был перенесен в часовню и упокоился в маленьком семейном склепе рядом со своей матерью. По обычаю, женщины из его рода не принимали участия в похоронах, и Гортензия, облачившись в траур, который сняла так недавно, с наброшенным на лицо черным покрывалом поднялась в сопровождении Годивеллы и мадемуазель де Комбер на стену замка.
Оттуда с сухими глазами, но с невыразимой печалью на сердце она смотрела, как узкий гроб, выдолбленный из цельного дубового комля, был вынесен из замка на плечах четырех мужчин под мрачный похоронный звон, несшийся с колоколенки у часовни. Стояла удушающая жара, но небо было закрыто темными облаками, предвестниками грозы. Облака быстро надвигались из-за горизонта и вскоре подмяли под себя последний клочок белесой лазури. Под своим покрывалом Гортензия чувствовала, что задыхается. Быть может, от слез, которые не хотели течь из глаз, или от жестокой тревоги, сдавившей грудь. Тот, кого несли эти четверо, умер и из-за нее и по ее вине. Он любил ее, а она не угадала его смиренного, робкого и молчаливого чувства.
Она испытывала сильнейшие угрызения совести, но они имели мало общего с сожалением, ибо теперь она познала власть истинной любви. Тронул бы Этьен ее сердце, если бы она знала, что у него на душе? В этом она не была уверена. Ее любовь к Жану не знала предела и не оставляла места никакой иной привязанности. И все же Гортензия упрекала себя, что не поняла истинной сути того, что с ним случилось, не смогла одарить его нежностью и вниманием, которые, быть может, спасли бы его… Она оставила его в одиночестве, один на один с его внутренним адом.
Тем временем маленький кортеж достиг часовни. Чтобы бедные останки смогли упокоиться в освященной земле, все обитатели Лозарга сплели вокруг этой смерти настоящий заговор молчания. Самоубийство выдавали за несчастный случай: Этьен якобы сломал себе шею, упав с лестницы. Эжен Гарлан, чьи познания в химии оказались на должной высоте, смог в достаточной мере уменьшить отек лица, и во время бдений у скорбного одра Шапиу с сыновьями, а также деревенские жители, пожелавшие прийти им на смену, видели лишь старательно забинтованную голову, покоившуюся на подушке. Никто даже и не подумал бы, что здесь кроется подвох. Каждый про себя решил, что молодой хозяин переусердствовал, празднуя приход в мир будущего наследника, вот и ошибся ступенькой – чего не бывает на свете.
Что касается Гортензии, ей эта выдуманная история была отвратительна: придавая кончине Этьена вид, угодный церкви, она унижала его достоинство. Но еще более угнетала мысль, что в противном случае церковная анафема с тупой беспощадностью поразила бы невинного, жертву тонкой чувствительности сердца и непонятой, не пережитой любви…
Когда гроб скрылся в притворе, где его ожидали аббат Кейроль в черной рясе и служка в черной же сутане, женщины на замковой башне перекрестились и приготовились спуститься вниз. Отныне Этьен принадлежал Всевышнему и матери-земле, он во плоти уже никогда не появится под солнцем…
Дофина подхватила Гортензию под руку, чтобы увлечь ее в дом.
– Пойдемте! Теперь надо подумать о вас… Мы помолимся о нем в большой зале…
– А почему нельзя помянуть его в домашней молельне? Поскольку маркиз занялся обстановкой замка, можно было бы наконец подновить и комнату моей покойной тетушки, из которой ведет ход в молельню.
– Вам незачем забивать себе голову подобными заботами. Уверена, попозже он займется и этим… Пойдемте!
Перед тем как сойти с дозорного пути, проложенного по верху стен и башен, Гортензия не могла удержаться, чтобы не сделать несколько шагов в ту сторону, откуда открывался вид на реку. Ее туда тянуло неудержимо: там сосредоточилось все, что составляло ее жизнь… Тем не менее она понимала, что время ее счастья пошло на убыль. Она прочла это в глазах Годивеллы, когда обернулась. Старая женщина глядела на нее со смесью жалости и мольбы: ее глаза опустились к талии молодой графини и сказали все без слов: еще незримый, но с потрясающей очевидностью существующий ребенок уже начинал обретать форму под этим шерстяным платьем. Теперь на него нужно было перенести все заботы, мысли и желания будущей матери.
Дойдя до лестницы, на которую первой ступила мадемуазель де Комбер, Гортензия наклонилась к Годивелле и прошептала на ухо:
– Я бы хотела послать ему письмо. Надо, чтобы он знал. Иначе он не поймет. Вы не могли бы взять это на себя?
Годивелла прикрыла веки, что означало «да», и не задала ни единого вопроса. Она понимала, какого рода письмо ее просили отнести.
Поздно вечером, когда на замок опустилась тишина, Гортензия написала Жану единственное в своей жизни любовное письмо. Она вложила туда все, что было у нее на сердце, все, что она никогда не напишет ни одному мужчине. Но там же вполне определенно говорилось о решении, принятом в ночь после смерти Этьена, когда она вместе с маркизом бодрствовала у тела своего несостоявшегося супруга:
«…Он умер из-за нас, из-за нашей любви и именно этим положил ей конец. Я буду любить тебя всегда, но теперь всю страсть обращу на нашего ребенка. Это необходимо, если мы не хотим, чтобы однажды господь предъявил нам счет и наказал нас через него. Ты дал мне достаточно счастья, его хватит на целую жизнь, и я, как твой друг Франсуа, кажется, теперь научусь дожидаться вечности…»
Она должна была остановиться: слезы текли по руке на бумагу и оставляли на ней пятна. Она писала то, что думала, но как тяжело в восемнадцать лет отрекаться от великой любви. А вечность располагалась где-то так далеко!.. Не в силах продолжить, она, подписав послание, высушила чернила, поцеловала имя Жана и запечатала записку. Вдавив свой перстень в горячий воск, она испытала унизительное чувство, будто герб Лозарга скрепил цепи, навсегда сковавшие ее будущее.
Тогда, задув свечу, вдова Этьена уронила голову на сложенные руки и расплакалась навзрыд, как плачут несчастные дети. И здесь же ее настиг сон…
На следующий день Годивелла отнесла письмо, а затем вернулась, чтобы отчитаться как раз в то время, когда Гортензия переодевалась к ужину.
– Вы сказали, что ответа не надо. Однако он вам ответил.
– Что?
– Он сказал: «Я всегда буду там…»
Гортензия закрыла глаза, чтобы полнее насладиться чудесной волной покоя, в которую погрузилось все ее существо. Она чуть было не усомнилась, сможет ли он понять ее. Она боялась, что страсть возобладает и он ринется в бой. Но нет. Он соглашался остаться там, отделенный от Гортензии и ребенка не только рекой, но чем-то гораздо большим. И потому теперь он всегда будет где-то близко от нее и ребенка, быть может, ближе, чем если бы они жили под одной крышей. И за смеженными веками перед ней протекла длинная чреда лет, целая жизнь, которую она проведет в тени средневековых башен, что раньше внушали ей такой страх. Наверное, сын полюбит их. У нее пропадало желание повидать Париж, где ее не ожидало ничего, кроме двойной могилы. Она останется здесь навечно, наблюдая, как растет и расцветает ее дитя. А потом она тихо состарится и будет вздыхать от счастья, случайно приметив вдали высокий силуэт любимого человека или среди кромешной ночной тьмы заслышав вой волка, зверя, страшного для прочих, а для нее ставшего знаком присутствия Жана. Хищника, бывшего слугою ее господина…
Угрызения совести перестали так сильно терзать ее, печаль неминуемо должна утихнуть, а со временем, быть может, пройдет тот голод души и тела, который просыпается всякий раз, когда она вспоминает о Жане, ибо она поняла, что пережитая драма не смогла укротить его совсем.
Спускаясь в заново отделанный салон, где ее ожидали свекор и мадемуазель де Комбер, Гортензия закрыла дверь своей комнаты с тем чувством, с каким завершают некую важную часть прожитой жизни. С этой минуты и впредь она посвятит себя ожиданию…
Закончилось лето с его удушливой жарой и внезапными грозами, перед которыми все бежали убирать белье, разложенное после стирки на лугу и блестевшее под солнцем, словно большие куски белой эмали. К осени выцвела густая лазурь неба, посветлели кроны деревьев и покрылись ржавчиной большие заросли папоротников, окаймлявшие плоскогорье. Погода стояла прекрасная, и плод под сердцем Гортензии тихо зрел, тщательно укрытый просторными юбками и большой черной кашемировой шалью, подаренной маркизом молодой вдове. Она почти не страдала от беременности: лишь несколько раз ее поутру настигала дурнота, прекратившаяся к четвертому месяцу. Ее молодое, здоровое и сильное тело расцветало в чаянии близких свершений, и тонкое лицо под густыми волнами шелковистых льняных волос приобрело свежие тона цветущего шиповника.
Маркиз заботился о ней со рвением, не ослабевающим ни на миг. Он не позволял ей выходить одной, но требовал, чтобы она ежедневно гуляла, и охотно сопровождал ее во время таких прогулок. В его отсутствие с ней была Дофина де Комбер, когда посещала их замок (а теперь она делала это часто!), или же Годивелла. Господин де Лозарг не без основания заявлял, что чище здешнего воздуха не бывает нигде, и не уставал повторять: будущей матери нужно дышать им как можно чаще.
– Он похож на садовника, который хлопочет над редким растением, – подшучивала Дофина. – Если бы он осмелился, думаю, он вдобавок принялся бы вас поливать…
Зима наступила внезапно. За две недели до Нового года еще стояла мягкая погода, а тут вдруг утром люди в Лозарге, выйдя из домов, оказались по колено в снегу. Снег не растаял и затвердел под порывами ледяного ветра, пришедшего с севера. Замок, этот островок, затерянный во льдах, подобно сжавшемуся кулаку, затворил в себе своих обитателей.
Эти недели оказались весьма тяжелы для Гортензии; их лишь немного облегчила вечерняя месса, которую впервые за долгое время отслужили в часовне. Это был прекрасный миг душевного исцеления при сиянии свеч и игре пламени на вкусно пахнувших сосновых поленьях, горевших в камине. Но всего лишь миг… Дитя под сердцем сделалось, как ей чудилось, неестественно тяжелым, и ей стало трудно ходить; будущая мать покидала свою комнату только для того, чтобы доплестись до кресла перед большим очагом в салоне. Там она долгие часы оставалась неподвижной, чаще всего занятая тем, что прислушивалась к толчкам младенца в мягкой раковине живота, и тогда на нее накатывало сладкое предвкушение будущего счастья. А кроме этого, она вязала в обществе Годивеллы (ее обучили вязанию еще в монастыре), немного читала и слушала маркиза, игравшего для нее на арфе…
У маркиза была приятная манера игры, но раньше хозяин замка ублажал лишь себя, поскольку инструмент никогда не покидал его комнату. Теперь же из любезности и желания развлечь молодую женщину он велел перенести арфу вниз, хотя, как только его пальцы касались струн, он тотчас забывал и о ней, и обо всем на свете, кроме музыки, полностью завладевавшей его существом. Это страстное увлечение было неожиданно в человеке, казавшемся вовсе бездушным. Но искусная беглость пальцев несколько восполняла холодность его музицирования.
Гортензия и сама играла на арфе, притом неплохо, но чувствовала себя слишком усталой, чтобы занять место у тяжелого позолоченного грифа. Она предпочитала отдаваться вольному течению мысли под аккомпанемент мягко перебираемых струн, напоминавших журчание весеннего ручья. А она с таким нетерпением ждала этой весны, ибо вместе с ней на свет должен был появиться младенец: к концу марта, и в этом совпадении она находила лучшее из предзнаменований.
Мадемуазель де Комбер уже давно не появлялась: в первых числах января ее уложила в постель жестокая простуда. К тому же дороги были слишком плохи, чтобы позволить это путешествие даже на санях. Гортензия очень сожалела об ее отсутствии, поскольку теперь ей нравилось проводить время в компании этой живой и веселой дамы. Даже когда ей самой хотелось помолчать, она любила слушать, как беседуют или даже пускаются в словесные пикировки Дофина и ее кузен – маркиз. Теперь же из женщин в замке оставались только Годивелла и две молодые служанки, которых наняли, чтобы освободить кормилицу от самых тяжелых работ. Однако старая женщина, похоже, потеряла вкус к болтовне и, оказавшись в обществе Гортензии, большую часть времени молилась, перебирая по многу раз все бусины четок, словно пытаясь ценой неутомимого упорства снискать благоволение небес, способное охранить дом и его обитателей.
Будущая мать надеялась, что ребенок появится на свет двадцатого марта – в тот же день, что и она сама. Но схватки начались на десять дней раньше задуманного: в ночь с одиннадцатого на двенадцатое.
Большие часы в вестибюле пробили полночь, когда острая боль прошла по всему телу Гортензии и вырвала ее из объятий сна. Задыхаясь, с каплями пота на лбу, она с облегчением почувствовала, что накатившая на нее волна страдания медленно отхлынула. Она еще сомневалась, стоит ли позвать прислугу, но новая волна приближалась, поднимаясь откуда-то из глубины тела, и тут боль достигла такой силы, что роженица испустила резкий крик, разбудивший ее тестя, последние несколько ночей державшего свою дверь полуоткрытой.
На этот раз родовые схватки уже не прекращались. Гортензию поглотил поток непрерывных мучений, терзавших ее с такой свирепостью, какого она даже не могла себе представить и перед которой оказалась совершенно беспомощна. Целые часы ее крики, прерываемые всхлипываниями и протяжными стонами, отдавались эхом во всем замке и за его пределами, объявляя, с какой властной настойчивостью дитя требовало, чтобы его впустили в этот мир.
Бедная мученица едва различала зыбкие силуэты тех, кто суетился вокруг нее, их осунувшиеся от тревоги лица, среди которых, как ей показалось, была и хмурая физиономия маркиза. Впоследствии она узнает, что господин де Лозарг настоял на своем присутствии во время родов невестки, словно она была царствующей королевой, а дитя – наследником престола.
Наконец, к вечеру в превзошедшем все прочие приступе боли раздираемое на части тело раскрылось и последним усилием вытолкнуло из себя мальчика…
На душераздирающий вопль матери эхом отозвалось торжествующее рычание деда, а за ним – повелительный крик младенца, которым тотчас завладела Годивелла, в то время как изнемогающая Гортензия погрузилась в милосердный провал похожего на обморок забытья.
Младенец весил около восьми фунтов и был великолепным ребенком, которого Годивелла вне себя от радости и тщеславия не замедлила объявить истинным Лозаргом. О последнем она могла и не говорить: это бросалось в глаза. А когда потрясенной Гортензии впервые дали его в руки, она почувствовала, как сердце тает от счастья, найдя в маленьком личике с непокорным хохолком черных волос на макушке сходство с Жаном. Впрочем, и с маркизом. Тут она осознала, до какой степени похожи эти двое. И почему волчий пастырь отпустил бороду и усы.
Материнская любовь захватила ее и понесла, как буря древесный листок; все сомнения, сожаления, колебания остались позади. Долгие минуты она созерцала своего мальчика, робко лаская губами щеки с легким пушком и розовые пальчики, которые топорщились, как крошечные морские звезды. И сердце, и глаза матери лучились нежностью.
– Конечно, я хочу его кормить сама! – сказала она тоном, не терпящим возражений.
– Лучше не надо, мадам графиня, – возразила Годивелла. – У вас грудь слишком маленькая, ей не вместить много молока, а этому крепышу потребна кормилица в теле, способная дать с избытком. Одну такую уже наняли…
– Не поговорив со мной? Мне кажется, это прежде всего моя обязанность!
– Господин маркиз не пожелал никому доверить заботу об этом. Он почти что без ума от счастья! Будьте спокойны, он не ошибется в выборе. Женщина будет здесь завтра поутру. А пока наш молодой хозяин попьет сладкой водички…
– Ну, хорошо! – вздохнув, уступила Гортензия. – Но я хочу ее видеть, как только она появится…
Итак, она вынуждена была примириться с тем, что младенцу отвели место не в ее комнате, а на кухне, у кровати Годивеллы. Несмотря на камины, комнаты замка было трудно хорошенько протопить, и около огромного кухонного очага ребенку не так угрожала простуда. К тому же он весьма часто и уверенно подавал голос, так что его мать оценила возможность проспать целую долгую ночь, вместо того, чтобы много раз подниматься с постели.
Но назавтра, чуть только она пробудилась, первым ее движением было позвонить и потребовать, чтобы ей принесли сына. Она решила назвать его Этьеном, наперекор намерению тестя, разумеется, пожелавшего наречь его в честь самого себя Фульком. Однако юная мать держалась стойко, уступив лишь в том, чтобы имя всех старших сыновей рода Лозаргов было вторым.
Подумав, что Годивелла ее не услышала, она позвонила снова, потом в третий раз. Наконец дверь открылась, но вошел в комнату почему-то тесть.
– Что такое? – спросила Гортензия. – Куда подевалась Годивелла? Я ее в третий раз зову и…
– Годивелла не может прийти. Она сейчас в деревне. Ее сестра Сиголена умирает…
– Ох!.. Это действительно очень печальная новость! Но в таком случае не соблаговолили бы вы велеть Мартон или Сидони принести мне сына? И когда объявится кормилица, пусть поднимется сюда…
Маркиз не ответил. Расставив ноги, скрестив руки на груди, он стоял посреди комнаты и разглядывал молодую женщину так, что это заставило ее содрогнуться. В комнате вдруг стало холодно, словно высокая фигура в черном с короной серебряных волос, загородившая ей огонь очага, вбирала в себя все тепло.
– Вы увидите сына позднее, – произнес он. – Что касается кормилицы, она уже приходила… и ушла. Моему маленькому Фульку будет у нее очень хорошо…
– Его зовут Этьен!
– Его будут звать так, как я решил. А вы увидите его, когда я сочту это возможным!
Неужели мир снова стал рушиться? Или этот человек сошел с ума? Не может быть, чтобы он и вправду осмелился отнять у нее сына.
– Значит ли это… что вы доверили моего сына какой-то неизвестной? Что вы отняли его у меня?..
– Именно так! Однако желаю подчеркнуть, что для меня эта женщина отнюдь не является неизвестной…
– Я хочу знать, кто она! Куда она унесла моего мальчика?
– Вам нет необходимости знать ни того, ни другого! Ребенок принадлежит мне, мне одному, вы поняли?
– Вам? А как же я? Ведь я – его мать!
– Мне все это видится в ином свете. Вы – та, кому я позволил произвести его на свет… с помощью моего бастарда! Вы здесь – ничто… всего лишь породистая кобылица, которую я позволил покрыть доброму жеребцу моего завода, чтобы получить жеребенка королевских кровей!.. Ах! Ну что, теперь у вас вдруг отнялся язык? Вы уже не кричите? И правда, вам не пришло в голову, что я следил за вами в первую брачную ночь, не так ли? Когда вы сбежали и…
– Не может быть! Вы не могли пойти за мной! Вам бы помешали волки…
– Вы полагаете? Но я же старый охотник на волков. Достаточно не держаться под ветром и не подходить слишком близко. А притом, хорошая подзорная труба позволяет делать чудеса! Ей я обязан незабываемым зрелищем. Вам нужны подробности? До самой смерти не забуду тот миг, когда вы перед ним сбросили с себя одежды! Ваше тело, дорогая, просто прелестно, нет ничего сладостнее ваших прекрасных форм! Надо быть окончательным олухом, как мой Этьен, чтобы не вкусить от таких щедрот… с единственной целью досадить мне!
– Существует ли что-нибудь, о чем вы не разузнали? – прошептала пунцовая от стыда Гортензия.
– Я всегда знаю то, что мне надо. Иногда полезно подслушивать у дверей…
– Подобно какому-нибудь лакею?
Презрительным пожатием плеч маркиз отмел оскорбление.
– Мне не приходилось слишком стараться. Ваш, гм, супруг кричал достаточно громко. Ко всему прочему, я ожидал от него чего-то в этом духе, зная его ничтожность, и уже, признаюсь, начинал лелеять некую мысль, весьма для меня приятную: а что, если мне самому подарить себе наследника, но тут увидел, что вы бегом выскочили из дома. Ваш белый наряд помог мне проследить за вами, и то, что я обнаружил, открыло передо мной иные горизонты…
– Это бесчестно с вашей стороны! – закричала Гортензия. – Какая низость! И вправду вы – чудовище…
– Вы так считаете? Я, напротив, думал, что веду себя весьма покладисто. Ведь вы моя должница: я подарил вам два месяца утех… совершенно запретных, положим, и, однако же, не воспротивился этому.
– С чего бы?
– Но ведь существуют очевидные вещи, – рассмеялся маркиз. – Не всегда ребенок получается с первого раза. А мне было важно, чтобы семя пустило корешки. Остальное вам известно…
– А вот Этьен ничего не знал…
– Само собой… и мне не слишком понятно, что за муха его укусила. Повеситься, потому что его хитренький план мести не удался?.. Смеху подобно!
– Нет. Он повесился, потому что любил меня, а я внушила ему ужас. Он подумал, что я отдалась вам.
– Надо же! Можно предположить, что у него было больше ума, чем казалось… В подобном случае, вероятно, мне бы и следовало действовать в согласии с первоначальной идеей? Очень хотелось бы лицезреть вас снова в том обличье, в каком я вас видел в ту прекрасную ночь… Но только поближе. Что вы скажете, если это произойдет здесь, в комнате?
Он сделал шаг к ее постели. С искаженным от ужаса и отвращения лицом Гортензия выпрыгнула из кровати, на лету подхватила халатик и плотно завернулась в него, сожалея, что это не кольчуга.
– Подите вон, слышите?.. Выйдите отсюда. Меня от вас тошнит!..
Маркиз поднял очи горе.
– Боже, какие выражения. Я ни в коем случае не советовал бы вам прибегать к ним, если вы желаете время от времени видеть своего ребенка! Поскольку именно это и следует вам зарубить на вашем хорошеньком носике: у меня теперь есть наследник, которого я желал. Он поможет мне добыть ваше состояние, считайте, что оно уже у меня в руках. Следовательно, отныне я в вас совершенно не нуждаюсь…
– Это угроза?
– Что вы, отнюдь. Скажем… замечание по поводу очевидных обстоятельств. Вам даже трудно вообразить, сколько женщин погибает от родильной горячки в этом отсталом краю. Вы же разрешились от бремени слишком быстро, чтобы можно было поспеть за доктором… И в нашем замке станет одним несчастным случаем больше…
Отважно сражаясь с охватившим ее паническим страхом, она нашла в себе смелость дерзко возражать бессовестному негодяю, которому сознание собственной безнаказанности позволило сбросить наконец личину.
– А вам не приходит в голову, что слишком часто происходящие у вас несчастные случаи могут привлечь внимание правосудия? Ведь вы, маркиз, – всего лишь один из подданных, как и любой другой! И мы живем не при старом порядке, хотя король и пытается возродить его из пепла. Император Наполеон, мой крестный, издал Гражданский кодекс, и французы уже привыкли повиноваться тому, что в нем написано. Никто не имеет права ставить себя вне закона…
– Отнюдь. Я имею такое право, ибо не признаю законов узурпатора…
– …которые стали тем не менее и законами Людовика Восемнадцатого!
– Я не желаю ничего об этом знать!.. И потом, довольно разговоров! Дорогая моя, запомните хорошенько следующее: если вы намерены однажды повидать вашего сына и даже если вам угодно, чтобы я разрешил вам еще сколько-нибудь пожить на этом свете, придется выказывать немалое сердечное расположение к моей персоне, и даже более нежели расположение!