Лосев Тахо-Годи Аза
В Грузии со Средних веков неоплатонизм – актуальнейшая проблема. Еще ученый-монах Иоанн Петрици переводил «Первоосновы теологии» неоплатоника Прокла, снабдив перевод своими комментариями. Лосев же, как мы знаем, перевел для грузин этот знаменитый трактат Прокла со своими комментариями, создал важное философское подспорье для грузинских исследователей.
Алексей Федорович глубоко ценил грузинский средневековый неоплатонизм. В «Эстетике Возрождения» он посвятил ему особую главу, а на склоне лет, по просьбе грузинских друзей, произнес «Слово о грузинском неоплатонизме», записанное Давидом Джохадзе и отосланное в Тбилиси. Замечательное, вдохновенное слово, но и необычайно логически расчлененное, где в тезисной форме дана тонкая характеристика специфики грузинского неоплатонизма, одним из проповедников которого был великий Руставели, закончивший свою жизнь в монашестве.
Денеза рассказала нам, как в знаменитом Гелатском монастыре (основал его Давид Строитель), там, где процветала некогда неоплатоническая Академия, в день рождения Дионисия 16 октября (нового стиля) слушали с трепетом речь русского православного неоплатоника Алексея Лосева. А ведь Денеза, собственно говоря, и есть Дионисия. Не зря носит это имя.
Приближался девятый день со дня кончины Алексея Федоровича. Дня за два до этого неожиданный звонок от Пети Палиевского, зам. директора Института мировой литературы АН СССР. Обращается с настоятельной просьбой – выступить на международной конференции (приехали выдающиеся иностранные богословы), посвященной Тысячелетию Крещения Руси. Я в полной растерянности. Какое выступление? Умер Алексей Федорович, близится девятый день. Разве я римская вдова, чтобы выступать с ораторской речью у погребального костра своего супруга (пришлось прибегнуть к преувеличению). Нет, это невозможно. В ответ Петя твердо и строго говорит – возможно и обязательно, «в память Лосева», именно теперь. Ничего не поделаешь. Когда говорят: «В память Лосева», я не смею молчать. Какое слово произнести? Не мое, это очевидно. Я только сделаю небольшое вступление, чтобы понятно было место Лосева в русской мысли, а потом прочитаю замечательное лосевское размышление о святых Кирилле и Мефодии, которое он назвал «Реальность общего», не имея возможности сказать «реальность высшей идеи». Он написал это краткое слово по просьбе болгар – главных почитателей Солунских братьев. Его никто не знает, никто не слышал, и оно так подходит к нынешним торжествам, без славных просветителей мы бы не имели наших главных православных книг. Итак, решено.
Через два дня, 3 июня 1988 года (канун этого дня – обретение мощей святого Алексия, митрополита Московского и всея Руси, в честь которого назван Алексей Лосев), еду я в сопровождении друзей в институт. Он – рядом, на Поварской (не хочу называть, как было тогда, улица Воровского, или, в просторечии, Воровская), но сил нет идти по жаре. Платье черное у меня теплое, шерстяное – не выдержу. Надеваю свой вечный темненький костюмчик, а сверху старинную черную шаль, из запасов матери Валентины Михайловны, покойницы Татьяны Егоровны.
У здания института полно народа, ожидают, беседуют, греются на теперь уже летнем солнце. Первым встречает меня Г. К. Вагнер, преданный лосевским идеям, благородная душа. Сначала в кабинет директора, Ф. Ф. Кузнецова, благообразного, с внушительной бородой. Там уже сидят иностранцы, в основном немецкие богословы, там же академик Б. В. Раушенбах, в интересы которого входит и тринитарная проблема, а не только ракеты, здесь же и митрополит Филарет.
Народ прибывает, вся лестница наверх запружена так (большей частью молодежь), что пробиваемся с трудом. Зал полон, стоят около зала, на лестничных площадках – туда провели динамики, как бы раздвинули зал заседаний. Нас, докладчиков, приглашают в президиум, где уже восседает благостный директор – еще бы, в его ортодоксальном Институте имени Максима Горького такое событие, поистине наступают новые времена. Сажусь подальше, но меня выдвигают в первый ряд, за стол с традиционным зеленым сукном. Рядом академик Б. В. Раушенбах, академик Н. И. Толстой, Вячеслав Всеволодович Иванов (он же всем известный Кома), его Высокопреосвященство Филарет (митрополит Минский и Белорусский), ученые батюшки, иеромонахи, иностранные богословы.
Улыбаются мне с первого ряда друзья (успели захватить места), и с ними Денеза, на которую устремлены все взгляды. Петр Васильевич Палиевский – спокойно-важен, улыбается мне понимающе. В зале, среди светской публики, – рясы, клобуки, мантии – православные иерархи славянских стран.
Жду своей очереди, и когда произносят мое имя, как-то странно со стороны смотрю на себя, как будто это не я иду на кафедру и не мой голос раздается в тишине зала.
Что могу я сказать? То, что Лосев завершил свои земные дела, ничто его не удерживало с нами, и скончался он провиденциально в день почитаемых всеми православными народами святителей Кирилла и Мефодия и, более того, в канун торжества Тысячелетия Крещения Руси. И умер он вовремя, в конце XX века, потому что мы не знаем, какие страшные испытания нам предстоят. Говорю о его кровной связи с прошлой философской Россией, с великими своими учителями, которых знал не по именам, а лично, общался с ними, что ему дороги были глубины православной догматики, особенно проблема троичности, страшные бездны диалектического триединства Божества и что самое дорогое для него была реальность идеи родины, церкви и гимназии с храмом в память святых Солунских братьев. Читаю, почти не глядя на текст (я уже сроднилась с ним), лосевское слово, пронзительно-интимное, такое, что плакать хочется – родная, родная гимназия, родная домовая церковь – вот какие святыни жили в душе замученного советами философа Лосева, что давало ему силы жить и писать книги. Несмотря ни на что. Заканчиваю слово тропарем в память святых с просьбой подать душам нашим «велию милость». «Аминь», – произнесла я, и зал задохнулся от аплодисментов. Владыка Филарет, митрополит Минский и Белорусский – он выступал после меня – сказал: «С Азой Алибековной трудно состязаться. Она произнесла блестящую проповедь», – и опять грохот аплодисментов в зале, а передо мной уже лежит огромный букет свежей сирени.
Кончились доклады, подходят благодарить, обнимают, целуют, мне кажется, что это не я, это его, Лосева, голос звучал в зале. Незнакомый иеромонах подходит, благословляя, и убежденно говорит: «Святость его свидетельствуется». Кто он, этот человек? И почему святость? Я ведь еще не знаю о тайном постриге супругов Лосевых, это мне еще придется пережить.
На следующий день приезжает ко мне молодой человек с записью моего и лосевского слова, его уже переписывают многие, и мне тоже подарили запись, хранится в музыкальном шкафу с горельефом святой Цецилии. Просят прислать текст для сборника конференции, посылаю, но сборника ни разу не видела, думаю, что не издали. Зато вышел том «Альманах библиофила», юбилейный, к Тысячелетию Крещения Руси, и там мое выступление напечатано (М., 1990, № 26).
Быстрее всех, как и положено, отозвалась «Литературная газета». В ней 8 июня напечатали отчет о конференции и полностью мое выступление. Газету с лепестками цветов, мне поднесенных, положила я в прозрачную папку, в правый ящик письменного стола Алексея Федоровича – доказательство, может быть, суетное, о живой памяти.
С тех пор на письменный стол, с той стороны, где всегда сидел Алексей Федорович, стала я складывать по одному экземпляру все его сочинения, статьи, заметки, книги, что выходили после 24 мая 1988 года. В шкафчике рядом – все, что пишут о нем или где упоминают его в разных контекстах (конечно, что могу обнаружить). Лежит гора на письменном столе, лежат в шкафчике пачки с вырезками. Может быть, пригодится для будущего.
После моего выступления из «Литгазеты», от С. Д. Селивановой, поступило предложение написать на всю полосу статью об А. Ф. Лосеве и открыть тем самым серию статей о русских философах Серебряного века, сопроводив их портретами Ю. И. Селиверстова. Предложение я приняла, но с внутренней боязнью и неуверенностью в своих силах. Номер поставлен на октябрь. Газета выходит по средам. Последняя среда – 26 октября, мой день рождения и день памяти Иверской Божией Матери. Редакция согласилась поместить статью именно в этот день.
Все лето, уехав после сорокового дня (2 июля – опять огромное собрание гостей у нас дома) и после отъезда Денезы, числа, по-моему, 15-го, на дачу в «Отдых», мучилась я статьей о Лосеве.
Мне издавна близка внутренняя неуверенность, почему всегда возмущался Алексей Федорович, когда я на любое предложение отвечала в первую очередь «нет». Подумав и поразмыслив, потом я тихо принималась за дело, и все как-то получалось само собой. Никаких планов никогда не строила, не писала, нужен был только фактический материал, и, главное, идея. Если идея есть и факты собраны для заказанной статьи, надо несколько дней, чтобы не отходить от стола, и к вечеру усталая, красная и растрепанная – напряжение большое – настроение хорошее, дело идет. Но здесь такая ноша, все лето нет-нет да и посещает недовольство собой.
Призвала Сережу Кравца. Он знает законы журналистики. Решили сделать диалог. Он спрашивает, я отвечаю. Сделали, и я его отложила пока в сторону (он и сейчас у меня есть). Езжу на работу в университет в сентябре, а в голове все вертится зачин для статьи, копошатся мысли, ведь важно именно начать. Еще вопрос – как же соединить биографию и творчество, чтобы скучно не было. Скуку ни в книгах, ни в лекциях мы с Алексеем Федоровичем не терпели. К тому же исключить обязательно назидательный тон. Когда готовили вместе «Платона» (1977) и «Аристотеля» (1982), это была моя главная задача – без скуки и назидания, чтобы живая личность. Когда сочинила свою «Греческую мифологию» («Искусство», 1989), больше всего опасалась сухости и псевдоучености, уж очень это скучно.
И вот как-то, вернувшись на дачу, села на веранде за стол и стала писать. Чувствую, выходит, но твердости нет. Нет главного советчика и ценителя – Алексея Федоровича. Бывало, как скажет, так и сделаю, каждый раз послушание. Теперь же я как будто сама себе старшая, тяжелое ощущение. Мне бы прислониться к другу, а друга-то и нет.
Помог случай, хотя случайного ничего не бывает. Как-то раз Алексей Федорович рассказывал семинарский анекдот. «С колокольни однажды упал звонарь и не разбился. Говорят – чудо, упал в следующий раз – не разбился. Говорят – случай. Упал в третий раз – не разбился. Сказали – привычка». Так чудо и случай соединились. И чудо случилось. Пришел ко мне в гости Ю. И. Селиверстов, да не пришел, а забежал, собирая материал для будущей книги «Из русской думы» (вышла посмертно, в 1995 году), – просил текст из книг Алексея Федоровича. Разговорились, и я погоревала, что ничего со статьей у меня не получается. «Как это, – вскинулся Юрий Иванович, – а ну-ка покажите. – Стал читать, схватился за голову. – Господи, да как хорошо, да лучше нельзя. Что вы горюете, сейчас позвоню Светлане Селивановой». Звонит, и она (тоже неслучайно) на месте. Начинает читать ей, а та уже кричит в трубку: «Подходит, приносите скорее, давайте срочно!» Так статья благодаря помощи Юрия Ивановича попала в «Литературку».
Мне же уезжать в Тбилиси. Уже условились с Денезой – в память Алексея Федоровича она собирает его почитателей с разных концов по благословению католикоса. Договариваюсь с В. В. Радзишевским, что в начале 20-х чисел октября, перед отъездом в Москву, буду в Орджоникидзе (ныне опять Владикавказ), в гостях у моей сестры, в нашем старом доме. Туда можно позвонить, если возникнут вопросы.
Собралась нас большая компания ехать в Тбилиси. День Ангела Алексея Федоровича – 18 октября. Все приурочено к нему. Ехали дружно, приподнято, с веселием духа – наша молодежь: Игорь Маханьков, Саша Столяров, Юра Панасенко, Миша Гамаюнов с матерью Маргаритой Тихоновной, Нина Рубцова, Оля Савельева, Валя Завьялова, Гасан Гусейнов, Олег Широков. Конечно, сестры Постоваловы, Алеша Бабурин с Валерием Павловичем, профессор Ю. Н. Холопов из Московской консерватории, о. Александр Салтыков с женой Таней, профессор С. С. Хоружий, математик и богослов, Виктор Бычков и Давид Джохадзе из Института философии, Галя Москвина из Жуковского, с философского – А. Н. Чанышев (далее непременный участник лосевских конференций – в Ростове, в Уфе) и еще некто Вячеслав Михайлович Соколов – физик, математик, ходит с косичкой, под семинариста, работает в издательстве – в общем, всюду не по профилю, много фантазирует, пишет рассказы, вот-вот станет праведником.
Кто поездом, кто самолетом собрались из разных городов. Денеза забрала меня к себе домой, сочла неудобными гостиницы с хорошими номерами. А у нее дома ремонт всех хозяйственных служб.
Срочно приходят рабочие. Денеза платит за скорость бешеные деньги, они торопятся, еле-еле лепят кафельные плитки, в общем, полный хаос. Зато гостеприимно, по-домашнему и с утра до вечера гости. Мне отвели отдельную комнату с камином (еще тепло, не топится), едва нашли настольную лампу, читать не могу при верхнем свете. Допоздна спорят о православии, монастырских уставах, возмущаются свободомыслием Денезы: почему нет женщин-священников? Она – готовый реформатор и слишком свободомыслящая личность к ужасу многих. Мудрый католикос снисходительно улыбается, глядя на ее горячность. Все пройдет. По-моему, ей нравится эпатировать ортодоксов, и ее настоящая скрытая мечта – стать игуменьей в строгом монастыре.
Читают доклады в одном из институтов АН Грузии, где перед началом заседания с вниманием прослушала записанное на кассету «Слово о грузинском неоплатонизме» А. Ф. Лосева. Все готовятся к главному – поездке в Гелати.
Поездка оказалась феерическая. На автобусе через Сурамский перевал, в Западную Грузию, на гору, в монастырь. Вспоминаю, как давным-давно с моей подругой детства Ниной мы пешком, через виноградники, в страшную летнюю жару поднимались в Гелати. Там, на горе, среди древних небольших храмов, в одном из служебных помещений музея, Денеза делает доклад, к которому готовилась день и ночь, да еще с переводом на грузинский. Но перевод синхронный не получается, приглашенная грузинская публика негодует, не понимает. Тогда Денеза переходит на грузинский, русские негодуют. Рядом становится переводчик, но это удлиняет и так большой доклад. Народ сидит покорно, но из последних сил. Явно не по нутру пришлась ареопагитская тематика вражьим силам. Страшная буря сотрясает крышу и стены, как будто тысячи бесов вторглись в святое место и рады его беззащитности. Мы так и решили – вражья сила справляет шабаш. Обстановка накаляется. Наконец все с облегчением выходят на осенний воздух и видят синее небо, солнце, полную безмятежность, бури нет и в помине.
В маленьком храме идет заупокойная служба. Поминаются русские философы – Алексей Лосев, Сергей Булгаков, Павел Флоренский, Николай Бердяев. В этом – вся Денеза. Ах, какой в этом маленьком храме сумрак, как нависают каменные своды, как рядом все святыни, и свечи мерцают, и тени ходят по голым стенам, здесь еще нет обычного убранства, еще только заря будущего подъема церкви и веры.
На обратном пути в Кутаиси нас ожидает вечером великолепное пиршество на несколько сот человек, во главе с грузинскими высшими иерархами и Владыкой Западной Грузии.
Боже, сколько выпито и съедено роскошных блюд, да все свежее, вкусное, сколько выпито вина и съедено ароматных фруктов, сколько речей сказано в память великого философа и друга грузинской культуры, сколько спето чудесных, стройных и строгих грузинских хоралов (да и наши не отставали).
Ночью приехали в Тбилиси, чтобы назавтра опять собираться, праздновать. Нас ждала служба в Сионском соборе, где католикос Илия II возглашал вечную память великому философу («диди философ») Алексею Лосеву и служил по нему торжественную панихиду. Древние стены, каменный выщербленный пол, мрак и сияние свечей, икон, паникадил, облачений.
А потом прием у католикоса, где нас ждал давно друг, профессор Николай Зурабович (Нико) Чавчавадзе и где нас угощали вином, шоколадом и бисквитами, пока шла беседа с католикосом, одаренным богословом, европейски образованным, знатоком духовной и светской литературы, простым в обращении, ласковым с нами и снисходительным, как с несмышлеными детьми, пускающимися по наивности в догматические споры. Запомнилась мне скромность и доступность католикоса. Он хотел принять 15 именитых гостей, и был накрыт для них, то есть для нас, избранных, особый стол. Пришло же столько народа (нельзя было не впустить), что он принимал и угощал по-простому всех званых и незваных, сидя рядом со всеми без всяких церемоний. За столом католикоса восседал его друг, Нико Чавчавадзе. Я храню несколько писем ко мне от Его Святейшества и высоко ценю его доброе и трогательное отношение к памяти А. Ф. Лосева, книги которого он читал с большим интересом. Еще последний прощальный банкет, подарки, «Дон Жуан» в оперном театре на итальянском языке, посещение друзей, обеды, ужины, прогулки по вечернему, благоухающему осенними плодами и цветами городу.
И наконец, усталые, довольные, перегруженные впечатлениями и добротой грузин, возвращаемся в Россию. Я с Игорем и Лидой – через Крестовый перевал Военно-Грузинской дороги сначала в город Владикавказ, побыть несколько дней у сестры, повидать места далеких счастливых дней – и назад в Москву. Здесь, в доме на Осетинской, 4, меня поймал междугородный звонок В. В. Радзишевского, уточнявшего некоторые детали моей статьи. Москва встретила морозцем, ноги в лакированных на каблуке туфлях скользили по тонкому арбатскому льду. Это вам не блаженно-теплый южный город. Вот и наш, все еще наш, общий с Алексеем Федоровичем, дом.
На столе собираются листочки из газет и журналов. Поминают Лосева. Первым – 27 мая Владимир Лазарев прямо назвал Лосева (чего уж скрывать) русским философом («Московский литератор», статья «Памяти русского философа»), а там целый поток статей, воспоминаний, обращений сохранить наследие Лосева (были сотни подписей), заметок, раздумий о судьбе русского ученого. Привыкла все записывать, заносить в особые тетради. Для памяти.
Далее 1989 год. Осень. Всесоюзная конференция в Ростове. «Донские Лосевские чтения», куда опять отправляется наша большая делегация, чтобы выступать в университете, а затем навестить Новочеркасск, о чем я уже писала выше.
А далее, в канун Введения Богородицы во храм, 3 декабря 1989 года в Московской духовной академии в Троице заседание, посвященное жизни и творчеству А. Ф. Лосева, организованное Н. К. Гаврюшиным и М. Е. Козловым (наш выпускник, филолог-классик, потом принял сан священника), куда отправилась наша делегация во главе с о. Алексеем Бабуриным, вместе с В. П. Ларичевым (вскоре станет тоже батюшкой), с Егором Чистяковым (тоже станет священником), Мишей Гамаюновым, Олей Савельевой, Валей Завьяловой, Ритой Ларичевой, сестрами Постоваловыми, с Ильей, Сашей Жавнеровичем и еще рядом лиц. Выступила с докладом, как и мои друзья. На вопросы отвечал Н. К. Гаврюшин, сравнивал о. Павла Флоренского и А. Ф. Лосева, выставил тезис об исповедничестве Лосева.
Уже Ю. Ростовцев подал идею общества памяти Лосева. Основали мы общество в 1990 году, а Вл. Лазарев дал ему характерное название «Лосевские беседы».
Уже вышел документальный фильм В. Косаковского «Лосев», завоевал он «Серебряного кентавра» на Международном кинофестивале в Ленинграде. Уже О. В. Кознова сняла трехсерийный телевизионный фильм «Лосевские беседы», где приняли участие видные ученые, друзья Лосева.
На Арбате идет перепечатка лагерных писем Алексея Федоровича и Валентины Михайловны, знаменитая лагерная переписка, которую я, обнаружив в 1954 году после смерти Валентины Михайловны, поклялась Алексею Федоровичу напечатать. Много найдено в правом ящике письменного стола философской беллетристики Алексея Федоровича, скрытой среди ученых программ и старых тетрадей. С 1933 года к этим рукописям никто не прикасался. Саша Столяров, Миша Нисенбаум, Лида Постовалова, Саша Жавнерович, Люба Сумм усердно печатают на машинке, сменяя друг друга, письма, повести и рассказы. Вышел «Контекст-90» с письмами Лосева о. Павлу Флоренскому, со статьей Аверинцева «Памяти учителя» и беседой А. Ф. с Ростовцевым и Павликом Флоренским о его деде. Прошли первые «Лосевские чтения» в Москве, издан сборник «А. Ф. Лосев и культура XX века» (1991).
Наступает юбилейный год. Столетие А. Ф. Лосева с Международной конференцией под эгидой ЮНЕСКО. В МГУ, в огромном актовом зале гуманитарного корпуса, ректор В. А. Садовничий открывает первое пленарное заседание. Докладчики со всех концов России начиная с 18 октября (день именин Алексея Федоровича) всю неделю выступают на секциях и семинарах. Приехали иностранцы – Америка, Англия, Франция, Германия, Италия, Япония – все участвуют в проблемах, когда-то поднятых Лосевым. В храме преподобного Сергия, что в Крапивниках (близ Петровки), 18 октября служат панихиду по монахам Андронике и Афанасии. Наконец я осмелилась, удостоверившись в скрытых от посторонних фактах, огласить тайный постриг супругов Лосевых. В этот же день радио «Свобода» сообщает об этом факте. А на кладбище Ю. Ростовцев поставил черный мраморный крест с примечательной надписью (мой выбор – из 53-го псалма): «Во имя Твое спаси мя», как подобает философу Имени.[362]
Уже родилась идея «Дома Лосева» как Центра русской философской мысли[363] и разгораются страсти вокруг нашего старого бедного дома. Издательство «Мысль» сдержало свое обещание, данное мне в годовщину кончины Алексея Федоровича, – издать его собрание сочинений: старое восьмикнижие с новыми находками из сохранившегося архива 20-х и 30-х годов. Один за другим девять томов: «Бытие. Имя. Космос» (1993), «Очерки античного символизма и мифологии» (1993), «Миф. Число. Сущность» (1994), «Форма. Стиль. Выражение» (1995), «Мифология греков и римлян» (1996), «Хаос и структура» (1997), «Эстетика Возрождения. Исторический смысл эстетики Возрождения» (1998), «Личность и Абсолют» (1999), «Эллинистически-римская эстетика» (2002). Мог ли мечтать Алексей Федорович о таком роскошестве? Неожиданно добавляются 2350 страниц рукописей Алексея Федоровича, переданных мне 25 июля 1995 года из недр Лубянки. Сколько работы предстоит, лишь бы печатали, лишь бы были живы издательства.[364]
Недаром я так спешила летом 1994 года, когда ровно месяц (с 18 июля по 18 августа) дописывала свои воспоминания, несколько сот страниц, не считая бесчисленных заметок, которые еще надо проверять и уточнять. Да, спешила. И ведь действительно не присаживалась целый год. Не могу писать в суете. Здесь душа болит и сердце ноет, и видеть никого не хочется, чтобы одной быть с воспоминаниями, с этим «пространством в скорбех», где реют милые тени.
А год оказался, как любил говорить Алексей Федорович, «чреват смыслом» и «зацвел символом».
Собиралась я давно уже найти «Дело» арестантское Алексея Федоровича. Но как-то тяжко было думать о Лубянке. Чувствовала, что сама никогда не доберусь, не дойду до этого зловещего места, Кузнецкого Моста. Сколько раз я туда ходила в юности, об отце узнавала, матери, брате. Разве можно забыть, как зимой 45-го года мне там вежливо сообщили, что отец умер 23 февраля 1944 года. Подумать только, всё узнали: и число, и год, и даже болезнь – воспаление легких. Как я рыдала, почти бегом несясь с Кузнецкого на Арбат, к «взросленьким». А ведь оказалось проще – расстрелян отец 9 октября 1937 года, а мы и дух перевести не сумели после дня ареста 22 июня – зловещий, памятный день или скорее предутренняя ночь. Голову морочили – десять лет без права переписки. Это уже через многие годы люди узнали истинный смысл таких безобидных слов (радость-то какая, не убили, только и всего, что без переписки на десять лет оставили!).
В мае 1941 года тоже был визит на Кузнецкий, и еще более горький. Сообщили о смерти моего брата. Да, прямо так и сказали – умер, а где? когда? Ни слова, как будто и не было человека, молодого, красивого, талантливого, одинокого, забытого, оскорбленного даже кое-кем из близких. Было это 12 мая, и в рыданиях сочинились у меня сами собой стихи: «Где его могила, я того не знаю…» Записала их, послала сестре Миночке, младшенькой, что избежала, слава Богу, детского дома, а маме – в лагерь – не решилась сразу сообщить.
Ну как же мне снова идти на Кузнецкий? Теперь, говорят, все иное, родители реабилитированы, вот книга большая об отце вышла: А. Магомедов «Алибек Тахо-Годи» (1993), где приводится почти все «Дело» отца и его последняя тюремная фотокарточка с потухшими глазами. Вместе с тем Павлик Флоренский (внук о. Павла, профессор, доктор геолого-минералогических наук) пугает рассказами, как ходил читать «Дело» своего деда, и как люди плакали, читая о мучениях близких, и как он шептал тайно в магнитофон, повторяя страницы следственного «Дела».
К счастью, среди моих друзей оказался Виктор Петрович Троицкий, не только созерцатель лосевских идей, но еще и с ясным взглядом на вещи, человек дела (все-таки математик и военный, полковник каких-то таинственных войск). Он выяснил местонахождение «Дела» Алексея Федоровича, которое, как всегда, сначала объявили пропавшим. Искали на букву Р – реабилитированный, а оно стояло на букву Н – нереабилитированный. Самое же любопытное, что на Р должно было стоять, именно на Р, не иначе, так как без всяких наших запросов (о них никто и не думал, и сам Лосев в первую очередь) реабилитировали бывшего арестанта 22 марта 1994 года, как раз за год до наших начавшихся поисков.
Ксерокопию этого замечательного реабилитационного заключения привез мне на дачу в «Отдых» 24 июня Геннадий Владимирович Зверев, мой помощник по обществу «Лосевские беседы». Оказывается, Лосев не виноват, осудили его по политическим мотивам, а поскольку в «Деле» бывшего арестанта не было сведений о его родных (это и естественно: дело заводили в 1930 году – сколько воды утекло с тех пор, и Лосеву исполнилось сто лет в 1993 году), то «Заключение» подшили к «Делу». Мне же – ксерокопию. Но справка – это потом, в июле, на даче.
У нас же с Троицким еще только весна, и мы идем 11 апреля 1995 года вдвоем на Кузнецкий, 22, где чисто, пусто и скучающие стражи беседуют с какой-то своей же секретаршей о приготовлении неких блюд. Тишина, прохлада, и в маленькой комнате человек, который хочет, чтобы его считали важным. Дает бумагу писать заявление, расспрашивает, хотя все уже написано. Но ему скучно, и мы – это маленькое разнообразие в служебные пустые часы. Но когда я прошу выдать и дело Валентины Михайловны Лосевой (я еще не знала, что было одно «Дело», «А. Ф. Лосев и др.»), он сразу становится неумолим. «А она вам родственница?» Я, видимо, не до конца осознаю, с кем веду беседу, и отвечаю: «Она мне больше, чем родственница». Но человечка (он невелик ростом) такой оборот не устраивает. Куда-то звонит, потом выдает еще лист, писать новое заявление. «Вам сообщат». Я опять глупо интересуюсь – пришлют письмо, позвонят… «Я говорю, вам сообщат», – коротко и загадочно отвечает вершитель судеб, и мы уходим с надеждой. И, знаете, действительно позвонили 11 мая 1995 года – мягкий, немного картавый, приятный голос. Приглашает на встречу на Кузнецкий, 22, дверь рядом с читальным залом ФСБ, что на втором этаже.
Май кончается, дни летят, а мне все некогда – дипломные работы, издатели, уже июнь подступает, последний перед дачей московский месяц. Решаюсь на 8 июня, жду Троицкого, его звонка из-под Москвы, из Софрина, человек он подневольный, зависит, хоть и сам с чином, от начальства. Звонит утром – приехать нет возможности. Что же делать? Одна не пойду. Звоню к Геннадию Звереву узнать, свободен ли. Слава Богу, свободен. И вот мы вдвоем, по страшной жаре, на безумном Кузнецком, после которого наш Арбат кажется мне тихой провинцией. Входим в прохладу вестибюля, и нам навстречу круглолицый, белолицый русый Молодой Архивист.
Вместе идем в читальный зал. Железная мощная дверь, звонок, вывески никакой, крутые ступени старого дома.
Внутри чисто, уютно, цветы, прохлада от кондиционера, столики, лампы и приветливая дама. Смущаясь, с какой-то вежливой улыбкой просят, таков порядок, показать мой паспорт. Чем я только не запаслась – и копией свидетельства о браке, и бумагой о наследовании, и университетским удостоверением, ну, конечно, и паспортом. Беглый взгляд на печать (а вдруг бы ее не поставили в милиции?) – и паспорт спрятан в сумочку. Взяла маленькую, боялась, что с большой не пустят, а смотрю, люди сидят с огромными хозяйственными сумками – вот уж наша запуганность! Потом дали подписать какую-то бумажку. Что-то я не должна нарушать, а что – не помню. Подписала и забыла тотчас, что подписала. А нам уже несут толстую папку в картоне. Томов-то оказывается одиннадцать. Некоторые – 2-й и 8-й, которые больше всего касаются Лосева, кто-то затребовал в Петербург, и их должны получить на днях. Ну что же, начнем с 11-го.
Самое интересное, что в нем как раз начало – списки привлеченных по делу, ордера на арест, протоколы обысков, анкеты, допросы. Почему-то во 2-м томе, как увидим позже, окажется завершение «Дела», приговоры на каждого, краткие биографические сведения. Как-то все наоборот, но там, на Лубянке, наверное, своя логика работает, и нам ее не понять. А какое замечательное название у этой сфабрикованной ОГПУ «организации»: «Политический и административный Центр всесоюзной контрреволюционной организации церковников „Истинно-Православная Церковь“».
Странное впечатление от этой серой, пожелтевшей бумаги, от этих почти не выцветших фиолетовых чернил и печатей «Хранить вечно», «Совершенно секретно». А что они понимали под вечностью? Вот прошло 65 лет с 1930 года, уже и Лосев в вечности пребывает, уже все поумирали, кроме одного участника этого давнего процесса. Но папки живы, бумага выдержит еще много лет. Скажете – никто не читал, не листал? Ошибаетесь. Проверяли. Печати с подписями стоят. Шла проверка через десятки лет, все ли на месте. На месте ли подпись Ягоды, или Полянского, или Герасимовой, которую в письмах из лагеря[365] Лосев называл «ласковою коброю» (из стихов 3. Гиппиус). Сколько еще пролежит в хранилищах Федеральной службы безопасности это наследие ОГПУ. Может быть, и правда целую вечность.
…Так мы с Геннадием несколько дней посещали читальный зал Лубянского архива, лихорадочно, в две руки, переписывая необходимые сведения, заказывая ксерокопии (денег за них с нас не брали) в достаточно большом количестве и даже получили разрешение сфотографировать меня с «Делом» в руках в отдельной небольшой пустой комнате. Геннадий едва успел сделать четыре кадра, как в дверь шумно вошел огромного роста мужчина, мало похожий на архивиста, и зычным голосом напомнил, что пора кончать. А мы уже и кончили.
Мы не только сидели и переписывали, мы еще и думали о некоторых важных вещах – хотя бы о рукописях и книгах, конфискованных у Лосева. Решили, я написала о розыске рукописей. Свершилось поистине чудо.
В день памяти двенадцати апостолов, на следующий день после дня святых Петра и Павла, то есть 13 июля, стало известно, что рукописи Лосева обнаружил Молодой Архивист. В письме от него, мне переданном, говорилось, что его начальство хочет устроить передачу этих рукописей мне в торжественной обстановке там, где мы сами решим, то ли у них в читальном зале, а то и в нашем доме.
Опять пришлось писать записки с просьбой устроить встречу в нашем доме, так называемом «Доме Лосева», где Алексей Федорович жил более полусотни лет, где он во дворике выходил по вечерам на прогулку и где скончался. Он всегда мне говорил: «Отсюда меня вынесут только вперед ногами». Намечали торжество на 20-е, но не успевали. Дом наш в плохом виде, ремонт не начинался,[366] все еще проекты и подготовка. Однако на втором этаже есть несколько более приличных комнат (вход с Калошина переулка), где работают наши проектировщики. Там лампы дневного света, столы, стеллажи. Окна выходят на угол Арбата. Из них виден Театр Вахтангова и филатовский дом. Когда смотришь с арбатского перекрестка на эту часть дома, то она производит впечатление носа корабля, плывущего вперед.
Днем 22 июля приехал Геннадий предупредить, что мы отправимся в Москву 24-го.
Волновалась я очень, и все больше из-за того, как оставлю на даче белую кошечку, своенравную Игрунью, в просторечии Груняшку. Она действительно помчалась за нами прямо по дороге к станции. Едва поймала ее, отнесла и закрыла в доме. Вот такие были наши проводы.
А первая встреча произошла во дворе нашего дома не с кем иным, как с Колей Александровым, Николаем Дмитриевичем Александровым – директором Музея Андрея Белого на Арбате и сотрудником «Эха Москвы». Коля как-то неожиданно наскочил на нас и потребовал интервью, срочно, для «Эха». Хотел явиться часа через два, когда я отдохну, но решили, что интервью надо дать сейчас же, сгоряча, пока есть напряжение сил. И мы побеседовали с Колей внизу, в нашем обшарпанном страшном вестибюле, поставив на каменные плиты купленный по дороге торт. На следующий день «Эхо Москвы» вместе с последними известиями сообщало о передаче рукописей Лосева в 16 часов 25 июля.
До ночи возились, доставая большой портрет Алексея Федоровича (спасибо нашему другу Косте Атарову, устроившему его пересъемку еще в 1988 году), книги, статьи и новые издания, фотографии, журналы, составляли списки. Спала плохо, но утром силы были. Видимо, спасало напряжение. Все зависело от духа, а дух приподнят и как-то весел.
Не я одна была в напряжении. Молодой Архивист звонил мне трижды, волновался очень, как все пройдет, все ли в порядке. Он едет со своим начальством и везет рукописи – 2350 страниц.[367] С вечера обещал прислать своего фотографа Григорий Калюжный (сам улетел в Севастополь к тяжелобольной матери). Беспокоился и Ю. А. Ростовцев, Павел Флоренский только приехал с Соловков и сразу попал «с корабля на бал». Молодец, не подвел; и даже Танечка Шутова, только что вернувшаяся из Чечни (военный корреспондент), как всегда, живая и очаровательная, тоже прибыла к нам в дом.
Приехала Мила Гоготишвили, и мы втроем отправились на встречу, где уже народ ждал, и в том числе гости из ФСБ. Как-то само собой получилось, что сразу, еще перед входом в зал, я подошла к двум незнакомцам. Оказалось, это сам генерал и один из его помощников – оба в штатском. Сразу прошли в наш маленький зал, где почти не было стульев и все стояли. Тут же оказались помощники А. И. Музыкантского, зам. премьера Московского правительства и нашего префекта – Ю. М. Косой и В. И. Сирота. Сам А. И. Музыкантский присутствовал на открытии памятника Высоцкому.[368]
В креслах сидели профессор В. Н. Щелкачев; наш друг, режиссер телевидения, делавшая передачи о Лосеве, О. В. Кознова вместе с супругом Дмитрием Георгиевичем – трогательная пара. Владимир Лазарев, писатель, поэт и поборник «Лосевских бесед», с супругой, моей кузиной Ольгой Тугановой. Виталий Рубцов, бородатый, грузный, вместе с женой Ниной и цветами – так и не присел. Батюшка о. Алексей (Бабурин), близкий наш друг еще при жизни Алексея Федоровича, в облачении, светлый ликом, красивый, присоединился к обществу. А сколько еще незнакомых. И кто-то улыбается. Кто это? Елена Сеславина из еженедельника «Россия» (она первая напечатала в «Дружбе народов» повесть Алексея Федоровича «Встреча»), Л.В.Литвинова из издательства «Мысль», А. Т. Казарян, издатель журнала «Начала», Наташа Иванова-Гладилыцикова из «Литгазеты», а там и Коля Александров – «Эхо Москвы». Руки по швам, стоит навытяжку Молодой Архивист, круглолицый, взволнованный, и многие, многие, кого не знаю, но все радостные, приподнятые. Суетятся телевизионщики и фотографы.
Открыл наше заседание, испросив у меня разрешение, генерал, глава Центрального архива ФСБ России, произнеся краткую красноречивую речь, отметив гуманную роль сегодняшней акции. А потом говорила я. А за мной стоял огромный портрет Алексея Федоровича с цветами по бокам, с иконой «Живоначальной Троицы» посередине, и лампы горели ярко, а по стенам смотрели дорогие мне лица, окружали меня дорогие мне книги. Оказывается, еще до моего прихода шла съемка расставленных по стеллажам книг, портретов, журналов, рукописных листочков Алексея Федоровича.
Ничего не могла я сказать кроме того, что здесь происходит чудо. По терминологии Лосева, в мифологическом мире, где мы живем, полно чудес и каждое чудо воспринимается как реальный факт. Да, чудеса творились все время с книгой Лосева «Диалектика мифа». Ее арестовали, а она продавалась из-под полы. Ее в Мюнхене в 1969 году купил профессор Джордж Клайн из США (колледж Брин-Мор). Недавно в одном из интервью о своих встречах с Алексеем Федоровичем (в журнале «Начала» № 2–4, 1994) он сообщил о факте покупки этой книги. Да и профессор А. В. Гулыга, наш друг, сделал ксерокопию именно с этого экземпляра. Я рассказала о письмах Н. Н. Русова к Алексею Федоровичу, который в 1942 году сообщает, как он читал недавно в Ленинской библиотеке «Диалектику мифа». Совершенно свободно. И не только читал, но и переписывал ее всю от руки, а потом дал перепечатать машинистке. Вот вам и арестованная книга! Теперь новое чудо – в «Дом Лосева» возвращается единственный подлинный экземпляр «Диалектики мифа». Ведь у Алексея Федоровича была только фотокопия (сделали в 70-е годы) своей «злосчастной» (как он ее называл) книги. А «Дополнение» к «Диалектике мифа» (того повода, из-за чего арестовали Лосева) так и не нашли. В «Деле» оказалась только обложка. Текст же исчез. Где он, никто не знает. Есть только краткие выписки, сделанные следователем. Сказала я и о тех внутренних трудностях, которые пришлось мне пережить, пока добралась я до Лубянки. Не могла умолчать о моих страданиях перед сидящими здесь доброжелательными людьми. Не могла и не поблагодарить тех людей из Архива ФСБ России, которые возвратили мне 2350 страниц А. Ф. Лосева. Теперь время изучать полученный мной дар, который считался навеки погибшим. «А корзина с письмами? – раздается возглас из зала. – Там, говорят, была еще и она». – «Если найдем, то вернем с корзиной», – улыбаясь, отвечает генерал.
Даю слово профессору-математику В. Н. Щелкачеву, который, твердо стоя в свои 87 лет, повествует о тюремных днях и ночах после ареста по делу контрреволюционного «Центра Истинно-Православная Церковь». Он даже не осуждает тюремщиков. Он благодарит за школу испытаний и школу жизни, давшую ему примеры настоящей дружбы, мужества и великодушия.
Володя Лазарев читает стихи, в которых философ поздним вечером во дворе своего дома мысленно обращается к огромному старому развесистому тополю – своему единственному собеседнику.
Слово о Лосеве, философе и психологе, горячо произносит Рубцов, горя желанием опубликовать большую философско-психологическую рукопись с посвящением Г. И. Челпанову.
Павел Флоренский просит поторопиться с печатанием. Времена могут измениться. «Печатайте скорей», – взывает он.
Отец Алексий поступил правильнее всех. Он пропел благодарственный тропарь перед ликом «Живоначальной Троицы». Он посулил чинам ФСБ, что их доброе дело зачтется на Страшном суде, который, правда, ждет также и всех нас.[369]
Да, было совсем неофициально, искренне, горячо, и вылилась эта акция, как потом говорили, в настоящий праздник.
Газеты, в свою очередь, старались. Сначала «Известия», потом «Вечерняя Москва» на первой полосе дала фотографию нас с генералом, статью А. Панфилова и броский заголовок «Рукописи не горят. Сенсационная находка в архивах Лубянки» (27 июля), «Наследие Лосева возвращается» («Россия», 2–8 августа), «Рукописи вернулись в дом автора» («Сегодня», 27 июля), а потом «Литературная газета», «Русская мысль», «Утро России» и «Вести» по телевидению, и радио…
Опять не спала. Не могла удержаться. Стала смотреть рукописи, раскладывать книги по местам, ошущала непрестанное стремление что-то делать.
Стала смотреть папки, обнаружила там большое сочинение, куда входит напечатанная мной в «Символе» (№ 27) «Первозданная сущность». Видимо, Алексей Федорович писал свою «Абсолютную мифологию», которая должна была следовать за «Диалектикой мифа».
Нашла какую-то большую работу о числе в античности, мне тоже неизвестную. Напечатанное нами сочинение «Вещь и имя» оказалось здесь в особой редакции, со своим подзаголовком, о котором я не подозревала: «Опыт применения диалектики к изучению этнографических материалов». Более того, в сложенном пополам виде пролежала 65 лет замечательная IV глава из этой работы под названием «Из истории имени», занимающая большие нестандартные 72 страницы машинописи с рукописными вставками самого Алексея Федоровича. Таким образом, только одна эта глава равняется всей работе «Вещь и имя», опубликованной в томе «Бытие. Имя. Космос» (М.: Мысль, 1993).[370]
В папках спрятаны полные экземпляры «Философии имени», «Диалектики мифа», «Античного космоса». Теперь можно сличать их с нашими изданиями. Там же музыкальные вещи: «О понятии ритма в немецкой эстетике первой половины XIX в.», «Вагнер, Скрябин и гибель европейской культуры». Интересно будет узнать, как отличается находящийся здесь «Критический обзор основных учений и методов Вюрцбургской школы» от того экземпляра, что хранится в архиве Московского университета в деле А. Ф. Лосева. А что это за «Эстетические исследования»? Предшествуют ли они консерваторскому курсу по эстетике или это есть один из его вариантов? Следует проверить и переводы – Николая Кузанского, Дионисия Ареопагита. Многое без названий, страницы перепутаны, иные повторяются по нескольку раз. В так называемом Списке книг и рукописей, отобранном при обыске обвиняемого по делу № 100256 Лосева А. Ф., очень небрежные и малограмотные перечни, с ошибками в именах. А то и просто указано: «Рукописи церковно-догматического содержания».
Лежит в папках и дневник Алексея Федоровича за 1914 год в черном коленкоровом переплете, тетрадь из 200 страниц. Только последние несколько относятся к 1915 году, потом перерыв – и сразу запись 1918 года – политического характера, вся подчеркнутая красным карандашом следователя, а потом чудный этюд под названием «Артист» в типичном лосевском духе высокого напряжения мысли об искусстве, жизни, космосе и божественном призвании Артиста. В дневнике никаких особых сенсационных фактов. Нет, в нем история духовного, внутреннего становления молодого человека начала XX века. Перед нами юноша, погруженный в музыку, философию, в идеи высокие, в молитву и чувствующий себя совершенно одиноким, весь в мечтах о будущей подруге, тоже духовно одаренной, с которой рука об руку можно подниматься к мирам иным, найти путь высокого служения истине. Наивно вспоминает молодой Лосев любимого своего Фламмариона и его героев. В каждой новой встрече с какой-нибудь милой гимназисткой или курсисткой ему мерещится настоящая избранница. Их, этих разочарований, множество. Так оно и должно было быть. Лосев еще не знал, что его ждет душа, предназначенная ему судьбой, посланная самим Господом Богом, та, которая разделит с ним все тяготы града земного и с которой войдут они в град небесный в духовном браке как Андроник и Афанасия.
В 1915 году, окончив университет и сдав кандидатское сочинение «О мироощущении Эсхила», Лосев вступает в настоящую творческую пору. Он начинает писать уже не письма-исповеди, а статьи и книги, вобравшие в себя все мощное напряжение мысли молодого ученого, его духовных переживаний, душевных страстей, горячности сердца. Книги – вот подлинная история мысли и чувства Лосева, его подлинное жизнеописание, исполненное глубочайшего смысла. Вот их и надо читать.
А пока, ни о чем не рассуждая и не вынося никаких заключений, углубилась я все-таки в дневник молодого Лосева и пребывала в мире давно ушедшем, но в котором билось сердце до боли знакомого мне человека. Его пристрастия, интересы, беседы с самим собой, с воображаемым собеседником, обмолвки, словечки, мимолетные зарисовки, стремление dahin, dahin – все это радость встречи на «заре туманной юности», в которой уже узнаются черты зрелого и мудрого, но всегда молодого Лосева.[371]
Так неожиданно в мое неспешное воспоминательное повествование ворвались летом 1995 года непредвиденные обстоятельства. Однако эта неожиданная интермедия дала мне теперь возможность начать подготовку к печати никому не известных рукописей Лосева, новых немаловажных страниц его жизнеописания.
В творчестве Алексея Федоровича читателя всегда поражает его многогранность и вместе с тем целостность. В чем же здесь дело? А дело в том, что и для молодого, и для зрелого Лосева идея «всеединства» оставалась неизменно актуальной. Мир для него был единораздельным целостным универсумом, все части которого несут на себе печать этой целостности. Сущность же частей может изучаться во всех их внешних проявлениях и формах, математических, словесных, музыкальных, временных, символических, мифологических и др. Отсюда необъятность научных интересов Лосева, изучавшего проявления сущности целого в его частях. Заметим, что это изучение шло путем особой, лосевской диалектики, основанной не на антиномическом противопоставлении материи и духа, а именно на их единстве, когда идея одушевляет материю, а эта последняя придает идее плоть, овеществляет ее. Вот почему диалектическое саморазвитие единого живого телесного духа становится для зрелого Лосева единственной известной ему реальностью.
Как видим, принцип целостности бытия, высшего синтеза всех его составляющих – основной для философа. Ростки же его мы находим еще в его юношеской работе «Высший синтез как счастье и ведение», которая, однако, так же привлекает к себе сердца, как и знаменитая «Неоконченная симфония» Шуберта, столь любимая Лосевым.
Автор, как настоящий древний демиург (ведь он философ мифа), свободно распоряжается в бескрайнем пространстве своих исследований, то создавая органическое единство философских, эстетических, мифологических проблем, то дифференцируя их, подробно обсуждает каждую, вдается в мельчайшие детали, пристально исследуя, казалось бы, мелочь, а на самом деле важнейшую, характерную черту.
Здесь переплетаются космология и астрономия, математика и геометрия, числовые и музыкальные интуиции пифагорейцев и неоплатоников. Не забудем, что перед нами философ числа.
Но ведь Лосев еще и философ имени. Каждое понятие, общежитейское или научное, выражено в имени, в слове. С особым упоением набрасывается Лосев на изучение словесного образа философско-эстетического мифологического понятия. Раскрывается огромный мир, в котором – истоки нашей современной научной мысли.
Всегда не только общее, но специфическое для определенного типа культуры притягивает к себе ученого. С молодости мечтал он вылепить (ему близка античная пластика) тот или иной культурный тип. Одно – успел, другое – не удалось. Жизнь, даже если живешь 95 лет, – коротка, а наука – бесконечна. Античный тип создал в ИАЭ. А ведь это полторы тысячи лет. Культурный тип эпохи Возрождения создал, хотя и много страдал за свои крамольные мысли – как же, опровергал одного из классиков марксизма, Энгельса. Хотел написать о Средневековье – не успел. Начал историю средневековой диалектики – не дали кончить. Мечтал о романтизме – времени отпущенного не хватило. Остался подробный, но все-таки конспективный очерк – античность, средние века, Возрождение, романтизм. Основа для будущей книги, которую кто-нибудь еще напишет.
Лосева надо читать обдуманно, умело. Если вы изучите «Историю античной эстетики», то узрите пути, которыми человек пробивался от языческого пантеизма и политеизма к монотеизму и христианству. Недаром Алексей Федорович в последнем томе ИАЭ «Итоги тысячелетнего развития» наряду с основными мировоззренческими принципами античной культуры, такими как хаос, космос, судьба, миф, выдвинул учение об «идее идей», «Уме-Перводвигателе», пока еще не имеющем имени, а только числовое обозначение – Единое, но ведь это великие прозрения будущего мира с его Абсолютом, божественным личностным началом, с Именем – источником жизни.
Настало время, когда открываются читателю добытые из архивов богословские работы Лосева, вынужденного в давние годы то зашифровывать свои догматические идеи (а он глубоко понимал именно православную догматику), как в «Философии имени», а то с отчаянной откровенностью бросаться в гущу жизни, заплатив за это свободой («Очерки античного символизма и мифологии» с глубокой критикой католицизма и его главных принципов, «Диалектика мифа» с апологетикой православного монашества и разоблачением социализма).
На склоне лет, на девятом десятке, снова забрезжили дорогие образы молодости. К ней, своей любви, обратился старый Лосев, к Владимиру Соловьеву, сочинения которого получил гимназистом в награду. Вспомним, что среди книг юности и Платон соседствовал с русским философом. Снова с молодым пылом высказал Алексей Федорович свои мысли о Вл. Соловьеве, не устрашаясь гонений. Так соединился конец его жизни с ее истоками. Никакого хаоса, которого Лосев не терпел ни в жизни, ни в творчестве. Прошлое и настоящее соединилось у Алексея Федоровича в гармоническое единство.
Лосев никогда не был сухим, абстрактным интеллектуалом, рационалистом-эмпириком. Это было для него бесплодно и скучно. Он был охвачен высокими, умными (его любимое слово) идеями, которым его виртуозная диалектика придавала пульсирующую жизнь. Он был истинный виртуоз мысли, задорной, напористой, увлекающей читателя.
Вот почему ученость и артистизм в нем были неразрывны. Отсюда дар языкового мастерства переводчика, достигающего небывалой ясности и отточенности в своих размышлениях, формулировках, комментариях. Стоит только почитать его переводы Платона, Аристотеля, Плотина, Прокла, Секста Эмпирика, Ареопагитик, Николая Кузанского и, конечно, комментарии к ним.
А его портретная галерея поэтов, философов, писателей, ученых – Гомер и Эсхил, Сократ, Платон и Аристотель; Лукреций и Вергилий, Плутарх и Синезий; Диоген Лаэрций; Плотин и его ученики; Юлиан и Прокл. Здесь нет счастливых и благополучных. Все бьются в узах неизменных коллизий, прислушиваются к таинственному голосу судьбы, погружены в страсти, брошены в безвыходную тоску, в трагическое одиночество.
За каждым из этих героев ощущается собственная судьба автора, его покинутость, его одиночество, от которых спасают наука и вера.
Лосев не любит повторять избитые знакомые истины. Зато его страсть – вдалбливать слушателю и читателю свои личные мнения, рожденные им идеи. Они у него всегда первичны, и огромная эрудиция исследователя (он оперирует тысячами фактов) с опорой на современную научную мысль (отнюдь не псевдонаучные формальные ссылки) не затемняет собственного видения предмета, отнюдь не традиционного, но в лучших традициях подлинной науки. Такая наука создает свои первопринципы, свои первоидеи, свои модели, служащие источником рождения новых теорий и направлений. Именно эта первичность мысли со всей строжайше продуманной логикой создает особый стиль трудов Лосева, который никогда не спутаешь с каким-либо иным стилем.
Лосев осуществляет свою индивидуальность, которую, по его словам, «ничем объяснить нельзя». «Индивидуальность объяснима только сама из себя».[372]
Алексей Федорович оказался в своих исследованиях, по собственному признанию, «ни идеалистом, ни материалистом, ни платоником, ни кантианцем, ни гуссерлианцем, ни рационалистом, ни мистиком, ни голым диалектиком, ни метафизиком». Оставалось сказать только одно: «Я – Лосев».[373]
Алексея Федоровича Лосева много издают, переиздают, изучают. Все это пришло после его кончины. Как будто спохватились, опомнились. Стало правилом хорошего тона ссылаться на его труды. Просматривая газеты и журналы, я обязательно нахожу на него ссылки в самом разнообразном, даже удивительном контексте, в одном (наверное, не очень продуманном) ряду с великими именами.[374]
Кого тут только нет: философы древние – Платон, Гераклит, Плотин, Прокл; философы и писатели XIX–XX веков – К. Леонтьев, Вл. Соловьев, Н. Бердяев, о. С. Булгаков, С. Л. Франк, Л. П. Карсавин, Вл. Эрн, Б. Вышеславцев, В. Зеньковский, о. П. Флоренский, П. Сорокин, В. В. Розанов, Е. Замятин, Г. Федотов, А. Ахматова, М. Цветаева, Г. Шпет, Гуссерль, Хайдеггер; ученые – Эйнштейн, А. Чижевский, Н. Вавилов; профессора Московского университета – Жуковский, Петровский, Богомолов, Соболев (точные науки), историк Ключевский. Лосев – в ряду своих современников-античников П. Блонского, С. Я. Лурье, А. О. Маковельского, О. Ю. Фрейденберг, В. Сережникова. Лосев в ряду с Д. С. Лихачевым, М. М. Бахтиным (есть бахтинисты, изучающие одновременно Лосева), с выдающимся индологом академиком князем Ф. И. Щербатским. Мне известно, что он, понимая глубину лосевского учения об имени, прислал ему свою новую знаменитую книгу о буддизме, на что молодой Лосев послал ответный дар – «Философию имени». Лосев в ряду с Пушкиным, Л. Толстым. Его судьба сравнивается с судьбой Чаянова и Туполева. Его соединяют с Данте, Ницше, Гофманом, Шопенгауэром. Музыковеды пишут о Лосеве и Моцарте, Скрябине, Вагнере, Рахманинове, Бузони, Асафьеве. Письма Лосева из лагеря сопоставляют с творчеством Шаламова, Мандельштама, В. Гроссмана, Ф. Абрамова, Д. Андреева. Известный музыковед А. Фарбштейн даже сделал в Лейпциге доклад «Два портрета. Аршак Адамян и Лосев».
Как только не именуют Лосева! Я уж не говорю о великом и гении, последнем классическом философе, последнем русском философе, последнем философе Серебряного века. Есть гораздо более выразительно: скованный Прометей, мудрец и провидец, святое имя, не узнанный при свете дня, один на один с Богом, православный философ эпохи ленинизма, последний из могикан, служитель чистого ума, великий узник, краеугольный кирпич русской философии, философ трагической свободы, подвижник жизни и веры, русский словомудр, незаслуженно забытый, великий сын Дона, духовный учитель, источник мысли, одинокий мастер. Если разобраться, то в итоге вырисовывается интересный портрет и, надо сказать, правильный. Пытаются разгадать «феномен Лосева», «загадку Лосева», «тайну Лосева».
Лосев попал в разного рода нынешние философские энциклопедии (я не говорю о большой пятитомной 1960–1970 годов, там он тоже есть, или о Большой Советской, Литературной и т. д. – это все маленькие внешние статьи) с достаточно содержательными характеристиками: «Русская философия. Малый энциклопедический словарь» (большая статья о Лосеве), «Сто русских философов», «Русская философия», «Философия России XIX–XX столетий», «Современная философия».
Приводят афоризмы Лосева, как, например: «Верую, потому что максимально разумно».
И предел популярности – Лосев попал в кроссворд. В сборнике «Кроссворды» за 1989 год составитель задает вопрос: кто сказал: «Если человек знает очень много и ничего больше – это страшный человек»? Все, выше мной приведенное, не столько серьезно, сколько трогательно.
Но вот что действительно серьезно. На Арбате, во дворе дома, где философ прожил полвека (после уничтожения дома на Воздвиженке 12 августа 1941 года фашистской фугасной бомбой), по постановлению Правительства Москвы при большом стечении народа состоялось открытие памятника А. Ф. Лосеву. Бронзовый бюст размещен на пьедестале карельского гранита, к которому ведут три, тоже гранитные, ступени, под сенью любимых Лосевым деревьев. На постаменте слова: «Великий русский философ Алексей Лосев». Это важное событие было приурочено к 23 сентября – дню рождения философа. Оказалось, что в России до настоящего времени нет ни одного памятника русским философам, хотя музыканты, поэты, писатели и художники не забыты. Характерно – видимо, философия и в советском прошлом, и в постсоветском настоящем рассматривается как что-то опасное (мало ли к чему может привести свобода строгой логической мысли!), о чем лучше не напоминать. Несколько лет тому назад я опубликовала в газете «Известия» призыв-обращение: монументально запечатлеть память о русских философах, пострадавших от тоталитаризма (высланных, расстрелянных, погибших на каторжных работах, прошедших аресты, одиночки, концлагеря…), однако официального отклика так и не последовало. Зато культурная общественность Москвы поддержала эту инициативу, результатом чего стало коллективное письмо в высокие правительственные инстанции. Вполне возможно, что подобные обращения наряду с масштабными публикациями, привлекающими внимание не только представителей научных кругов, но и широкой общественности, сыграли свою роль в восстановлении историко-культурной справедливости и не позволили нанести ущерб традиции русской философской мысли и отечественной культуры в целом.
Во всяком случае, открытие памятника А. Ф. Лосеву вылилось в настоящий праздник науки вообще, а не только философии. В своем выступлении я сказала: «Скульптор, профессор, заслуженный деятель искусств В. В. Герасимов сумел создать не рядовой, скучный, натуралистический бюст, а подлинно реалистический символ мощи русской философской классической мысли, которую продолжал и замкнул А. Ф. Лосев. Но советской власти не нужно было никаких свободных философских мыслей. И судьба А. Лосева после публикации его „восьмикнижия“ была предрешена: арест, лагерь, проклятия с трибуны XVI съезда ВКП(б), запрет на „философию“ и невозможность печатать свои труды на долгие годы. Но А. Ф. Лосев не озлобился, считая, что Родина – Мать и ей надо приносить любые жертвы. Те, кто вдумчиво читал его повесть „Жизнь“, хорошо это понимают. А. Ф. Лосев знал и верил, что есть свет, который не может объять никакая тьма, что дух дышит где хочет, даже если его пытаются заключить в узы. Творческую деятельность А. Лосева известный философ и математик С. С. Хоружий оценил как „арьергардный бой русской христианской культуры“, а самого Лосева – как „пленного православного воина“. Вот какой образ – мощь и плен, – символический и вместе с тем реалистический, сумел создать скульптор».
Памятник – это память, та самая память, которую древние греки считали матерью всех творческих сил человека, всей его жизнедеятельности. Греки – мудрецы, и А. Ф. Лосев, создавая свою грандиозную «Историю античной эстетики» (восемь томов в десяти книгах), сумел представить весь путь античного человека от культуры языческой к культуре христианской, от политеизма к монотеизму. Греки понимали память не как нечто застывшее и пассивное. Для них она – сила действенная. Ее так и называли – «эргана», или «эргатис», то есть попросту «работница», вечно побуждающая человека к деятельности. Поэтому и памятник философу – это напоминание о неустанной творческой активности мысли, и можно надеяться, что это напоминание сыграет свою положительную роль.
Факт своеобразного интеллектуального праздника на Арбате, во дворе дома, где жил А. Ф. Лосев и где ныне расположена «Библиотека истории русской философии и культуры „Дом А. Ф. Лосева“» (Государственное учреждение культуры), широко освещался в СМИ – в газетах и на телевидении, запечатлен в десятках фотографий и кинолентах (из Санкт-Петербурга для съемок прибыл известный кинодокументалист, лауреат премии «Триумф» В. Косаковский). На торжественном открытии памятника выступали: префект ЦАО С. Л. Байдаков, А. И. Лебедев (Комитет по культуре г. Москвы), директор ИФ РАН академик РАН А. А. Гусейнов, академик С. О. Шмидт, А. П. Козырев (философский факультет МГУ им. Ломоносова), профессор А. И. Музыкантский (МГУ им. Ломоносова, бывший префект ЦАО, советник мэра). Я выступала последней.
В этот же день на первом этаже Библиотеки открылась постоянная музейная экспозиция, посвященная А. Ф. Лосеву. В ее подготовке активное участие принимали исследователи его творчества Елена Тахо-Годи и В. П. Троицкий, а непосредственно создавали эту экспозицию известные московские художники-оформители. Книги, личные вещи А. Ф., фрагменты рукописей, редкие фотографии представлены здесь в хронологическом и тематическом порядке.
21 ноября 2006 года вышел из печати красочный каталог, в котором представлена эта музейная экспозиция, открывшаяся для посетителей 23 сентября 2006 года.
Обозревая наследие А. Ф. Лосева, мы сталкиваемся с огромными трудностями. Если вдуматься, Лосева у нас никто по-настоящему еще не изучал, хотя есть отдельные серьезные работы, диссертации, сотни статей, сборники. Большие книги только начинают выходить.[375] Писать книгу о таком ученом – труд тяжелый. Сначала, видимо, надо исследовать отдельные грани его творчества, но имея в виду общее, все связующее. Тут одной книги не хватит.
Лосев слишком глубок, труден (особенно ранние книги), объемен (одна ИАЭ чего стоит), он писал в условиях жестокой цензуры. Еще удивительно, что смог столько выразить, хотя приходилось не раз ссылаться на авторитет «классиков», чтобы довести до читателя дорогие автору идеи.
Нет, видимо, придется оставить пока эту благородную и трудную задачу – помочь книгам Лосева приблизиться к читателю, приоткрыть их тайны, разгадать их символы и мифы. Передадим ее новым поколениям XXI века, не столь отягощенным проклятым прошлым пролетарской диктатуры, что оставила ощутимые рубцы в умах и сердцах наших современников. Надо пережить и забыть это прошлое, чтобы непредвзято, с чистыми руками и чистыми мыслями приняться за наследие Лосева.
Но и наши общие нынешние усилия, как они ни скромны, не останутся тщетными. Нас не станет, а первые камешки уже положены в основание. Может быть, и моя скромная книга принесет пользу, чтобы еще раз вспомнили человека, столько страдавшего за свои идеи и все-таки выстоявшего.
Философ Имени, Алексей Федорович Лосев не может быть предан забвению, ибо Имя – есть жизнь, а значит, вечная память.
Из воспоминаний об Алексее Федоровиче Лосеве
Елена Тахо-Годи «ГИГАН»[376]
Не знаю, почему именно сегодня, 24 августа 1993 года, я решила это написать. С сегодняшним днем не связано никаких конкретных воспоминаний, никаких ярких событий в прошлом. Но память не приурочена к тем или иным датам. Она или есть, или ее нет.
Память родных – это и самая благодарная и самая неблагодарная память. Благодарная потому, что в памяти близких человек живет таким, каким он был в своей простой, глубоко интимной, незащищенной и слабой жизни. Память близких – это память мелочей и несущественных подробностей, это память о привычках и быте, это память о голосе, взгляде, манере держаться и говорить. Это та память, которой лишены дальние – чужие и потомки. Но именно поэтому память близких – это самая неблагодарная память. Все эти событийные мелочи, все эти мелкие подробности, вся эта важность второстепенного чаще всего заслоняет для ближних душу того, кто рядом. Ту душу, без которой человек никогда бы не был именно этим человеком, именно этой личностью. Поэтому слишком часто, как это ни печально сознавать, те презираемые и отвергаемые близкими «чужие» видят то, что мешает видеть близким их «нутряная» любовь – любовь, когда человек дорог pour rien, когда смотришь и ощущаешь только одно: «с благодарностию: были».
Но что же такое сам человек? Что для него быт и его душа? Чему он отдаст предпочтение? Но такого предпочтения нельзя и отдать, хотя это было бы и проще, и соблазнительнее. Человек, если это действительно личность, всегда раздираем между этими двумя безднами высокого и низкого. И как бы он ни был сам высок или низок, он не может абсолютно отказаться от одной из этих крайностей во имя другой.
Радина в лосевском романе «Женщина-мыслитель» сетует, что в ней никто не хочет увидеть за великой пианисткой обыкновенную несчастную женщину. Но беда ее на самом деле не в этом, а в том, что Радина сама, в себе самой не может примирить эти две стихии – высокую и низкую. И уже одно это предопределяет ее гибель.
Но человек тем и человек, что в нем – в этом лучшем и совершеннейшем творении – трепещет и бьется его слабая, живая душа, ежеминутно обрекаемая на взлеты и падения, на вечное бытие и на моментальное уничтожение. И то, что Лосев писал в «Трио Чайковского» о музыкальном субъекте, вполне можно отнести к человеку вообще и к нему самому в частности, потому что музыкальный ли, философский ли субъект здесь не суть важно: «Человеческая личность есть организм, дышащий, теплый, трепетный, дрожащий над безднами мира; ей меньше всего свойственны устойчивость, абсолютность, твердыня и непоколебимость. Она то расцветает и воспаряет, то вянет и падает… Это – живое, живое, интимно-живое! И вот, когда льется энергия становящихся тайн бытия и ощущаются личностью человека эти просторы абсолютного освобождения, где ясны все тайны зачатий и смертей бытия, – тогда-то и становится она музыкальным субъектом, тогда-то и живет в человеке музыка, тогда-то он и наполняется откровениями и умозрениями текуче-сущностного Абсолюта. Представьте только себе, что нет этого дрожащего, слабенького, получеловеческого, полуживотного сознания в человеке, представьте только себе, что музыкальный субъект действительно есть только музыкальный субъект, и больше ничего, – вы утеряете самое главное, и перестанет быть понятным энтузиазм и восторг музыканта, исчезнет ажур и глубина его вдохновений».[377]
Вот почему, когда с высоты нынешнего понимания (а теперешнее, какое бы оно ни было, это понимание, всегда почему-то кажется чем-то несравнимым с прошлым, превосходящим его) хочется отмахнуться от всего отошедшего вдаль, когда это отошедшее – и тогда-то мелкое – стало теперь еще менее заметным и почти неразличимым – тает, растворяется, сливается где-то у линии горизонта и вот-вот перейдет и вообще скроется за этой линией, – надо отрешиться от своего предубеждения.
В этой жизни нет ничего мелочного, ибо и вся жизнь состоит из мелочей. Только разные люди в них видят совершенно разное и относятся к ним по-разному. Но ведь это ничего не меняет, ведь они все-таки эти мелочи, эта жизнь, эти люди, эти судьбы – были.
Поэтому меня мало волнует, нужны ли мои воспоминания. Они в первую очередь нужны мне самой. Гораздо больше волнует меня другое – что я помню. И тут становится страшно – какой калейдоскоп незначительных событий – ничего глобального. Что это – внутренняя слепота или глухота к личности другого человека? Глубокая самовлюбленность и поглощенность исключительно миром собственных проблем? Ведь в день смерти Лосева мне был почти 21 год. Неужели моя память так странно устроена, что все в ней как бы сфокусировано не так, как должно; что в ней изменены все акценты и искажены все перспективы; что все в ней существует только через мое «я», как в кривом зеркале? Почему я такая и в чем моя вина и беда?
Но проходит время, и я понимаю, что нет в этом моей вины – есть одна беда – моя память – память родных.
Конечно, все, что было, никто никогда уже не вспомнит и не восстановит. Какие-то семейные предания, фотографии, обрывки каких-то сцен и разговоров… Что же из этого можно рассказать, о чем можно написать? Выбора у нас нет – мы должны писать все, что помним, потому что без нас этого не напишет никто.
Я приехала в Москву на дачу в Отдых впервые в жизни двухлетней девочкой. Мне очень понравилось долгое путешествие в поезде из Владикавказа (тогда Орджоникидзе), но и здесь, в этом дачном мире, хотелось найти что-нибудь знакомое и привычное. Такое знакомое я увидела в своей тетке, Азе Алибековне Тахо-Годи, – она была очень похожа на свою мать, мою бабушку, и я ей тут же присвоила имя «Баба». Что же касается Лосева, то он не вписывался ни в какие мои прежние домашние модели. Это было нечто абсолютно новое. Это новое тоже надо было как-то назвать – так вошли в мою жизнь новые имена: «Алеша» (привилегией называть так Лосева из всех домашних пользовалась только я) и «Гиган» (букву «т» я еще выговорить не могла, чтобы произнести просто «гигант»). Откуда и почему появился этот «Гиган», я не знаю. Скорее всего, внешний облик: могучая, высокая фигура – вызвал во мне, двухлетней, ощущение грандиозности, требующей почтения. Правда, в два года (да и многие годы спустя) это ощущение меня мало смущало или сковывало. «Гиган» и должен был быть таким, это было естественно, а у меня, кроме него, было слишком много и других впечатлений: резиновый бассейн на портале (центральном входе); бычок Морячок, пасущийся на берегу речки Хрипаньки; сама дача, с ее соснами и заросшими аллеями, дядя Ваня (брат дачного хозяина), с которым мы что-то мастерили.
В то время дача мне казалась чуть ли не больше всего мира: сад – непроходимыми дебрями, сам дом – замком, в котором, как и полагалось, жила колдунья (старушка – мать дачной хозяйки) – добрая или злая – я разобрать не могла, но боялась ее чрезвычайно. Время от времени я призывалась к ней в комнату на второй этаж играть в лото, но почему-то сама игра воспринималась мною как некая мистификация, и я все время ожидала чего-то ужасного. Это ужасное почти однажды и произошло, когда я была поймана старой дамой за сбором земляники. До сих пор помню ужас, который я испытала, когда она потребовала продемонстрировать ей, что у меня зажато в кулаке, и я с трепетом приоткрыла ладошку, на которой лежало несколько красных ягод. Я думала, что сейчас меня обязательно накажут – как-нибудь заколдуют. Но мне только приказали вымыть ягоды и руки, прежде чем есть.
Но если на даче жила колдунья, то почему там не должно было быть и гномов? Они вполне могли жить в своих подземных комнатах под сводчатыми потолками из мощных сосновых корней. И я бродила между сосен и просила (в чем активно помогала мне тетка): «Гномик, гномик, принеси Леночке золотые сережки». Но гномы упрямо отсиживались под землей и ни разу не показались, да и сережек не принесли…
Потом на даче были собаки, потом на даче была домработница Оля… И это тоже эпопея…
Никто и никак не мог меня в том возрасте приучить есть. Да, просто есть то, что едят все. Я отказывалась решительно от всего. Я бегала по дачному участку, держа в руках бутылку с соской. В бутылке был «кихирчик», то есть кефирчик. Вот этот-то «кихирчик» я только и признавала. И вот однажды за общим обедом Ольга Соболькова, которая великолепно готовила и от этого еще больше негодовала на мои застольные капризы, замахнулась после очередного моего отказа на меня половником. Ребенок исчез. Ольга и все присутствующие были в панике. Ольга рыдала, что убила младенца. Но вскоре «обеденная жертва» была извлечена из-под стола, куда она предусмотрительно сползла, когда карающий половник еще только заносился. Мрачно обозрев поле битвы, малютка произнесла исторические слова: «Ах ты Олька Собольковка». Это была наивысшая степень негодования, которое я испытала тогда впервые по отношению к своей мучительнице. Я считала себя вдвойне оскорбленной, потому что, во-первых, есть или не есть – это было мое личное дело, а во-вторых, мы с Олей дружили, вместе пели «Ромашки спрятались, поникли лютики… Зачем вы, девушки, красивых любите, / Одни страдания от той любви». А обида от человека «духовно близкого» всегда особенно остра.
Но обычно дело не доходило до рукопашного боя. Обычно меня сажали за стол на веранде, а «Гиган» уходил сражаться со злыми волшебниками: в соседней комнате раздавался страшный грохот и завывание. Надо было все же что-нибудь успеть съесть, чтобы чудовище не смогло победить «Гигана». Иногда в стеклянной двери, отделяющей веранду от внутренних комнат, являлось «оно». Это «оно» больше походило на медведя, но рассматривать подробности было выше моих сил. Тут съешь что угодно, когда рядом такое чудище! То, что это был все тот же «Гиган», специально надевший маску медведя и какой-то плед, я в те дни не подозревала.
Да и вообще у нас с «Гиганом» были разные интересы и заботы. К нему приходили и в тот год, да и потом, когда я бывала там снова и снова, какие-то дяди. Дяди назывались «секретарями». Честно признаться, долгое время они были для меня почти неотличимы друг от друга. Да и имя у них у всех было одно – «секретарь». Дяди пили кофе, брали какие-то бумаги и уходили вместе с «Гиганом» «под клены» заниматься. И «Гиган» сидел там, «под кленами», в кресле-качалке и что-то говорил, а они что-то писали. Постепенно лица этих «секретарей» стали как-то проявляться в моем сознании с течением времени, но, конечно, не тогда, когда мне было два, а несколько позже. Человек лысоватый, в очках – Бибихин, человек в очках и с черной бородой – Шичалин, человек в очках и с белой бородкой – Столяров. Когда они появились как отдельные самостоятельные личности, когда обрели свои имена в моем сознании – в пять, шесть, девять лет, – это я уже не помню. А в тот, теперь такой далекий 1969 год, может быть, еще никого из них и не было среди тех «секретарей», но для меня тогда было это малосущественно. Меня интересовало другое: кресло-качалка, на которой сидел «Гиган» и на которое можно было забраться сзади и качаться, как на качелях.
И долгие-долгие годы все так и было. Впечатления и мелочи добавлялись, множились, но у каждого из нас была совершенно своя самостоятельная жизнь.
Нет, конечно, и в дни моего детства мы встречались и говорили, но все это было как-то не так. Ну как можно разговаривать с этим огромным человеком в темном, серовато-черном костюме с галстуком, в черной шелковой шапочке и круглых очках, когда ты приходишь к нему как взрослый человек (тебе, может быть, уже и пять лет – кто сейчас точно вспомнит, сколько?) к взрослому человеку и совершенно как взрослый человек говоришь то, что тебе велели мама и тетка спросить: «Алексей Федорович, вам что-нибудь нужно?» – и тебе в ответ говорят «да» и ты замираешь; «наконец-то ему что-то нужно, сейчас я…» и в этот момент, когда ты готова осчастливить все человечество, тебя словно обливают холодной водой слова: «Почитай-ка мне „Дочь падишаха“!» Ну что тут будешь делать?! Остается только с воплем: «Хитренькие вы какие!» – бросаться наутек, чтобы спастись от этой мерзкой, ужасной, занудной книжки.
Нет, все же гораздо приятнее жить без «Дочери падишаха»! Просто сидеть за длинным массивным столом на ярко освещенной теплым летним солнышком веранде; смотреть, как Он заправляет за воротник привычным движением белую с синими полосками салфетку, как мешает серебряной ложечкой розоватую ряженку в голубой гжельской чашке; есть вместе «сено» – горячую рассыпающуюся картошку с помидорами и огурцами, посыпанными тонкими колечками лука и политыми подсолнечным маслом; бежать по аллее «под клены», прижимая к себе блюдце с фруктами, которые «Алеша» будет есть часов в пять, перед обедом. И вообще хорошо жить на этой даче, в двухэтажном деревянном зеленом доме среди золотисто-розовых сосен и золотого песка, сниматься вместе с Алешей, мамой, Бабой, дядей Сашей Спиркиным на фотографии, когда вдруг приезжают с фотоаппаратом Миша Овсянников и Вася Соколов (так их все называют, и ты не думаешь еще, что у них есть отчества). И пусть тебе в это время уже не два года и ты уже давно не носишь под качалку «Гигана» (самое надежное место) «сусыть» (сушить) свои мокрые туфельки, пусть тебе уже семь лет и на дворе уже 1974 год, но ты еще тот же двухлетний ребенок, ты устраиваешь живую кариатиду, залезая на выступ под балконом, и думаешь, что всё и всегда будет точно так же: и лето, и 74-й год, и те, кто фотографируется, и те, кто фотографирует, и ты сама, и эта дача, которую ты тогда считаешь своей и иногда с недоумением задумываешься, почему это тут живут дядя Саша Спиркин с тетей Майей?.. Ну да ладно, к ним все так привыкли, пусть живут… И ты бы очень удивилась, ты бы ни за что на свете не поверила тогда, если бы тебе кто-нибудь сказал, что наступит время и не только эта дача окажется вовсе не твоей, но и все изменится и многое навсегда безвозвратно отойдет в прошлое. И лето, и твои две тугие косички, и дача, и те, кто снимает, и те, кто снимается…
Что осталось теперь мне от того времени: фотографии, стихи, ибо какой Лосев без стихов…
Чтобы это не казалось странным, вот шутливое послание Лосева к моей маме, записанное нашим старым другом Володей Ждановым под диктовку. Послание это было сочинено как раз в Отдыхе, на даче, летом и лучше всего передаст атмосферу той весело играющей жизни:
«Мина, femina in scientiis doctissima, in rebus domesticis peritissima, in hominum relationibus diplomatissima, sapientissima, suasisissima, prudentissima, dulcissimaque!
Присланная тобою кепка прозвучала как поцелуй младенца. Она легкая вплоть до невесомости. Она – простая вплоть до умозрительности. Она – невинная и шаловливая, как игривый кутенок. И она – мудрая вплоть до структурного изоморфизма с моей головой. Но твои поцелуи все-таки сильно отличаются от кепки – глубинно изысканной роскошью твоих трансцендентально-недоступных, изивных и манящих прохлад, неизбывно тоскливыми зигзагами твоих безотчетных откровений, всегда теплых и простых, всегда уязвляющих и непонятных, твоей вертлявой дипломатией, всегда наивной, всегда прозрачной. И все-таки кепка твоя хороша уже тем одним, что в ней соединяется и шапка Мономаха и детский бумажный колпачок. Конечно, тут требовалось от меня послать тебе свое вежливое «спасибо» и свою учтивую благодарность, как этого требует ваша буржуазная мораль. Но я рожден не буржуем, а, наоборот, рожден эпатировать буржуазию, поэтому я всегда либо разоблачал буржуазную мораль с ее кухонно-служебным благополучием, либо подхалимствовал ей, но удивительным образом это мое подхалимство почему-то всегда принималось как издевательство. Поэтому я шлю тебе не благодарность за кепку, а сравнение ее с поцелуем младенца. А уж нравственно это или безнравственно, это, дорогие мои буржуи, определяйте сами. И вообще для буржуазной морали я слишком хулиган, и меня всегда какая-то невидимая сила подмывает издеваться над вашим буржуазным благополучием. И, кроме того, хотя я мужик себе на уме, но люблю срывать покровы и лезть с ногами в тайны ваших буржуазных секретов.
Обычно море то приливает, то отливает. Поэтому естественно было действительно не верить измене моря и после отлива – ждать прилива, но я знаю одно море, которое только и делает одно; а именно, только отливает и никогда не приливает.
Для такого моря (а для меня особенно) возникает опасность вообще удалиться в бесконечность, то есть перестать быть морем. Что же это за море, которое только и знает что отливает? Ведь это уже не море, а какая-то бездонная и притом сухая пропасть, какая-то безводная яма, в которой уже невозможно плавать, а в которой только возможно разбиться вдребезги. В этом случае меня только и спасает критика буржуазии; и критика эта, как ты прекрасно понимаешь, не слева, а справа. Поэтому раз уж не выходит никакого толку со стихами о море, а Лосев немыслим без стихов, то пусть будут другие стихи, и притом для твоего буржуазного удовлетворения с твоим же собственным комментарием.
«То было раннею весной
(твой комментарий: «Не весной, а поздним летом»),
В тени берез то было
(твой комментарий: «Никаких берез не ночевало, а было просто темновато»),
Когда с улыбкой предо мной
(твой комментарий: «Слыша глупости, я никогда не улыбаюсь, а улыбаюсь тогда, когда слышу серьезное. Кроме того, это для вас улыбка есть умозрительная ласка, а для меня она только бытовой пустячок»),
Ты очи опустила»
(твой комментарий: «Не очи, а глаза и не опустила, а подняла кверху. А в-третьих, если бы даже и опустила, то что тут особенно ужасного?»)
Ну, тут я вижу твой комментарий слишком уж нравственный, так что продолжать писать стихи дальше, пожалуй, и не стоит. А то еще наткнешься на какой-нибудь твой еще худший комментарий, хотя все эти твои комментарии есть только поза, маска и дипломатия. На самом же деле, выражаясь мягко, вопрос гораздо сложнее да и корявее, т. е. и глубже, и серьезней, и ласковее, и безвыходнее.
Мина! Приезжай к нам летом на дачу. Обещаю тебе самую дотошную и самую противную мораль. Ну, уезжая с нашей дачи, ты скажешь: «Вот этот черт, Лосев. На своей даче он все легкое для меня сделал таким простым, нетрудным и доступным; а все трудное для меня сделал ненужным».
Итак, с высоконравственным, буржуазно-чистеньким и комильфотным приветом
А. Л.
4 июля 1973 года. «Отдых».
P.S. Уже после написания этого письма, но до его запечатывания я встретил на аллее Спиркина, который сказал: «Ну и кепка. Она сидит на вас как на Гегеле». Я ему в ответ: «А ведь Гегель был сравнительно неглупый человек». Он сказал: «Но ведь тут же все дело в кепке»».
Сохранилось у меня и несколько стихотворений Лосева ко мне. Вот одно, записанное моей теткой:
5 августа 1974 г.
- Только тебе мои стихи
- Только ты – моя радость.
- Семилетие твое все мы
- От души празднуем.
- Только Лене – и никому.
Вот еще листик:
Лене в день рождения 27 июля 1974 г.
– 7 лет.
- Родные глазки вы мои,
- Любовь моя святая,
- И семилетней всход зари,
- Моих молитв тропа седьмая.
Примечание: эти стихи были сочинены профессором Алексеем Федоровичем Лосевым на даче под Москвой в Отдыхе в честь дня рождения его маленькой любимой племянницы Леночки Тахо-Годи.
Храни и помни.
Баба Айа.
(она же проф. А. А. Тахо-Годи).
А эти записаны уже моим детским почерком (орфографические ошибки я исправляю):
А. Ф. Лосев
Елене Тахо-Годи.
Святое десятилетие.
- Уж десять лет прошло с тех пор,
- Когда, двухлетнее зерцало,
- Презревши ханжеский затвор,
- Ты теребить усы мне стала.
- О, тайна юных чистых лет!
- Улыбок ласковая вечность,
- Высоких дум святой обет,
- Твоих глазенок бесконечность!
26/III 1979 г. Москва.
Обмен стихотворными посланиями стал чем-то вроде традиции. Есть у меня и мои весьма корявые детские сочинения, которые не имеют никакого другого значения, кроме того, что они были адресованы Лосеву и ему прочитаны. Вот одно из таких посланий:
Дорогой Алеша.
Поздравляю Вас с днем рождения!
- Мы с Вами уж давно знакомы
- Двенадцать лет – немалый срок,
- Но и поныне Ваш знакомый —
- Всегда Вам преданный дружок.
- Готова с Вами и играть я,
- Готова Вас я целовать:
- С утра до вечера мечтаю
- К Вам на Арбат скорей попасть.
- Вам, может, даже надоела,
- Болтать готова целый день,
- А все люблю к Вам забираться
- Под кленов сказочную тень.
- Но мы не будем забываться —
- Все поздравляем Вас, друг мой,
- Ну а теперь нам распрощаться
- Пора! Целую, дорогой.
Е.
Можно было бы, конечно, вспомнить и то, как на дачу приезжала моя тетка Ольга Туганова и ее муж Володя Лазарев читал Лосеву свои стихи о консерватории, а я с замиранием слушала – это был живой поэт (сам он об этом уже ничего не помнит)…
Можно было бы вспомнить, как в арбатской квартире в Москве появлялся коренастый среднего роста мужчина в клетчатой рубашке и шел в лосевский кабинет. Все говорили: «Пришел Данилыч», – и от этого имени исходило что-то таинственное, почти детективное. Наверное, уезжать навсегда за границу в те годы, как это сделал Юрий Данилович Кашкаров, и было почти детективное предприятие…
Можно было бы вспомнить о двух Олях – Савельевой и Смыке, которых я почему-то в те годы путала, может быть, потому, что обе они, прежде чем войти в кабинет, как бы замирали на мгновение, словно собираясь с духом, перед тем, как зайти в святилище…
Можно было бы вспомнить и то, как после моего возвращения из театра, где я впервые одиннадцати лет слушала «Севильского цирюльника», Лосев с молодым задором пел мне отрывки из этой оперы Россини, которую он очень любил…
Можно было бы вспомнить, как в начале лета 1981 года, когда в квартире на Арбате царил полный разгром из-за ремонта, мы вчетвером: Алексей Федорович, мама, я и мой троюродный брат Володя Семенов ютились сбоку знаменитого арбатского круглого стола, всегда вмещающего неограниченное число гостей, и Лосев мучил только недавно вернувшегося после двухлетней службы военным переводчиком из Аддис-Абебы Володю столь ехидными и меткими вопросами на тему: «Как Советский Союз помогает братской Эфиопии строить коммунизм», что тот лишь запинался и отнекивался, потому что даже самые невинные факты начинали выглядеть уж как-то больно антисоветски…
Можно было бы вспомнить о лосевском юбилее 1983 года, на котором я была, и о впечатлениях от речей самого Лосева и выступавшего там Сергея Аверинцева…
Можно было бы вспомнить многие летние дни разных годов, когда я, уже совсем взрослая, «охотилась» на даче с фотоаппаратом: на Лосева, занимающегося с Игорем Маханьковым – то самоуглубленно-задумчивым, то неожиданно простосердечно веселым; на Лосева, беседующего со своим «дружком Мишуткой» – немного нервным, но всегда солидным, колким, но при этом весьма серьезным стихотворцем и живописцем Мишей Нисенбаумом; на Лосева и навещающих его Таню Шутову и Павла Флоренского – всегда буйного и громогласного, но как-то утихающего рядом с Лосевым…
Можно было бы вспомнить «налеты» всегда спешащего, но всегда вооруженного блокнотом или магнитофоном Юрия Ростовцева, только что вернувшегося «из-за бугра» и снова готовящегося в очередное турне, с его рассказами Лосеву о корейской кухне…
Можно было бы вспомнить, как я, размышляя, о чем же мне писать свою курсовую работу, долго беседовала с Лосевым о семантической роли приставок в русском языке – эта тема его очень интересовала в связи с его книгой о языковых структурах. Помню, когда книга вышла и ее принесли на Арбат, мы в доме были вдвоем. Лосев интересовался, какая она, эта книга, как она выглядит, какое производит впечатление чисто внешне.
И тогда я впервые за всю жизнь с каким-то мучительным ощущением вдруг поняла, как это невыносимо – не иметь возможности просто увидеть глазами плод своих трудов. Сколько лет я знала Алексея Федоровича, но никогда не воспринимала его как слепого: слишком сильным было его внутреннее зрение, слишком сильным человеком был он сам, ничего не было в нем от слабого, что называется «несчастненького» человека, который нуждается в чьем-то сочувствии. Ничего не было в нем жалкого и жалостного, но много было горького и трагического: в его замкнутости, в его заваленном книгами кабинете; в его бессонницах, во время которых он обдумывал новые страницы, которые следующим днем надо было диктовать; в его чуть склоненной набок, по-птичьи, голове; в его иронической, а порой саркастически-злой усмешке, в его невероятно громадной бамбуковой дачной качалке; в его старом клетчатом пледе; в его черной шелковой шапочке и круглых очках…
Я помню последнюю зиму 1988 года. Как-то особенно тихий арбатский дом – тихий оттого, что здесь поселилась болезнь, тихий оттого, что все время слышишь или ожидаешь услышать из-за двери «кабинета» трудный, тяжелый кашель. Нам с мамой в этот раз пришлось жить не как обычно на Арбате, а в квартире в переулке Станиславского, которую нам нашел тогда еще не священник Алексей Бабурин, а просто Алеша Бабурин. На Арбат мы приходили, но на Арбате было тихо и непривычно грустно. Лосев, несмотря на воспаление легких, каждый день поднимался, одевался как обычно в свой старый костюм, как обычно садился в кресло за письменным столом в кабинете, а иногда в качалку – маленькую, новенькую.
Таким я его и помню. Я зашла в кабинет – он сидел в качалке в середине кабинета, похудевший, как-то истончившийся, истаявший. Взял мою руку в свою – белую, с мелкими коричневатыми, словно веснушки, пятнышками, оставшимися с детства после страшного ожога, с продолговатыми пальцами (пальцами скрипача —?), с ногтями-лопаточками – в такую знакомую, но непривычно ослабевшую руку. Я стояла рядом, он сидел, молча сжав мои пальцы. Это было так обычно, как всегда, – мы часто так сидели рядом молча. Алексей Федорович говорил, что так беседуем не мы, а наши души, но и так невыносимо прощально… А потом его почти рыдающий, но и в то же время как бы негодующий возглас: «Я умираю, я умираю! Жизнь погибла, погибла жизнь!» И мои совершенно бессмысленные слова о том, что нет, что он не умирает, – слова, которые говорят всегда и всем, но в которые я тогда верила безусловно, потому что я боялась в них не верить, потому что не верить в них казалось безумием – так несовместимы были эти две фигуры: сама жизнь и энергия, Лосев – и пустота смерти. Я стала говорить о том, что если есть столько написанных книг, столько учеников, столько просто любящих людей, то ни в коем случае нельзя думать, что жизнь погибла. Какие глупые это были, какие банальные и пошлые слова!.. Но страх, как, впрочем, и счастье, делает человека слишком часто непростительно глупым… «Нет, ничего не сделано, ничего не успел сделать!.. Погибла жизнь», – ответил он мне и безвольно отпустил мою руку. Я вышла из кабинета потрясенная.
Мы виделись еще несколько раз. Потом мы с мамой уехали домой во Владикавказ. И там начались сны. Страшные сны, в которых мы – я и Алеша – бесконечное число раз пытаемся подняться по старой, давно прогнившей лестнице в каком-то заброшенном доме. Он тяжело опирается на мою руку, и я все время пугаюсь, что вот сейчас мы упадем вниз, потому что не только он слаб и с трудом идет, но и все рушится вокруг нас: валятся гнилые перила, проваливаются с душераздирающим скрипом под ногами ступеньки. И все же каждый раз, уставшие и измученные, мы взбирались вверх по этой проклятой лестнице. Но однажды во сне мы вышли из этого ужасного дома, вышли на светлую, широкую улицу, и было так легко и хорошо по ней идти, под веселые гудки машин и звяканье трамваев. И вдруг Алеша легко и молодо подскочил на подножку проезжающего мимо трамвая, оглянулся и помахал мне рукой – мол, все хорошо. А потом 24 мая 1988 года рано утром в нашем доме раздался звонок – Алеши больше нет.
Я не была на похоронах. Но если я о чем и не жалею, то об этом. Я не видела его мертвым, и я не прощалась с ним навсегда. Для меня он остался таким же живым, как и был. Когда на сороковой день я должна была подойти к этому желтому холмику песка на Ваганьковском кладбище, я не могла это сделать: меня душили рыдания, и в моих слезах этот холмик расплывался, исчезал, и передо мной опять золотился привычный песок дачных аллей, а над головой вместо кладбищенских ясеней шумели старые клены, человек в черной шапочке и круглых очках мерно покачивался в старом бамбуковом кресле-качалке… Мой «Гиган» был жив, он не мог умереть, не мог уйти в бездну небытия, уйти в этот песок…
Это же ощущение я испытала вторично, сидя в темном зале в Третьяковской галерее на фильме Вити Косаковского «Лосев». Я слушала знакомый голос, говорящий о трагедии человека, пришедшего в этот мир не по своей воле, но которому предстоит пройти весь путь жизни от начала и до конца. Слушала и плакала. Мне казалось, что я слышу тех кладбищенских соловьев, которые пели на Ваганьковском во время похорон. Я видела это страшное солнце, встающее над городом мертвых; эту всепоглощающую тьму земли, этот непроницаемый мрак бессмысленной материи, надвигающейся, наваливающейся всей своей тяжестью – тяжестью Рока. Я смотрела, слушала, видела и думала, что этого не может быть, что это только мираж, что это только внешнее, видимое. Тогда же возникли те строчки, которыми я и хочу кончить эти несколько страниц – кончить их стихотворением именно потому, что «Лосев немыслим без стихов»:
- Мятется дух, не кончив путь земной,
- Но плоть слаба, она сдается смерти…
- Но вы в разлуку ни за что не верьте,
- Настанет час: я к вам вернусь живой.
- Не надо горько плакать надо мной —
- Бессильны ваши слезы и рыданья.
- Вы говорите: мертвый и чужой,
- Лежит он перед нами без дыханья.
- Но вспомните, что есть иное знанье —
- Не всем оно даровано судьбой —
- И, независимо от вашего желанья,
- Настанет час – я к вам вернусь живой.
P.S.
Эти воспоминания были написаны 12 лет назад. Ровно 10 лет, как они были напечатаны в парижском журнале «Символ». Многое изменилось. Больше не существует дачи в Отдыхе, нет столика под кленами, за которым долгие годы каждое лето работал Лосев. Нет Спиркина и его жены, умерли Михаил Овсянников, Юрий Кашкаров, Сергей Аверинцев, Владимир Бибихин, Владимир Семенов… Другие уехали за тысячу верст – в Японию Владимир Жданов, в Америку Ольга Туганова и Владимир Лазарев… Третьи предали, как Игорь Маханьков, занявший по рекомендации моей тетки, Азы Алибековны Тахо-Годи, пост директора Библиотеки «Дом А. Ф. Лосева» и осенью 2003 года без лишних церемоний шантажом пытавшийся заставить ее, тогда тяжело болевшую, поставить подпись под сфальсифицированной им описью коллекции книг Лосева, часть из которых так бесследно и пропала в период его «заинтересованного» директорствования… А те, что здравствуют и остались верны, за эти 12 лет не стали моложе. И сама я только с трудом сознаю, что улыбчивая девочка с двумя косичками на фотографиях 70-х годов или та, писавшая в слезах своего «Гигана», и я теперешняя, не смеющаяся и даже уже не плачущая, – одно лицо…
Меняется мир, меняются люди, и кажется: одно остается неизменным – наши воспоминания. В них тот, кто предаст, – еще честен и добр; тот, кто состарится, – еще весел и молод; тот, кто уедет навсегда, – по-прежнему рядом; тот, кому суждено умереть, – еще жив.
24 ноября 2005 года.
Приложения
«Дом А. Ф. Лосева». Краткая хроника создания
Мне, автору этой книги, в ее новом, дополненном издании хочется в кратком очерке рассказать о непростой судьбе дома А. Ф. Лосева уже после кончины философа. Идея создать центр или библиотеку истории русской философии и культуры на Арбате, в доме, где прожил последние 50 лет своей долгой жизни А. Ф. Лосев (1893–1988), возникла в Культурно-просветительском обществе «Лосевские беседы», председателем которого я являюсь, сразу же после его основания (18 апреля 1990 года). Эта идея была поддержана московской научной общественностью и зарубежными учеными. Однако прошло много лет, пока она смогла воплотиться в жизнь, хотя всем хорошо было известно, что в Москве нет ни одного государственного музея или библиотеки, связанных с русской философской мыслью. А ведь именно на Арбате, в соседних улицах и переулках жили неподалеку от Московского университета известные русские философы, писатели и деятели искусства, о чем можно прочитать и в трехтомных мемуарах Андрея Белого, и в других многочисленных воспоминаниях. В особняке М. К. Морозовой на Новинском бульваре или в Мертвом переулке собирался весь цвет интеллектуальной Москвы на заседаниях Религиозно-философского общества памяти Вл. Соловьева. В квартире Н. А. Бердяева в Большом Власьевском (а потом в Мерзляковском переулке) собирались члены Вольной Академии Духовной культуры. А. Ф. Лосев со студенческих лет, с 1911 года, был непременным участником этих собраний, пока они не были закрыты большевиками.
Однако прежде чем открыть такой философский центр или библиотеку, необходимо было отвоевать дом по Арбату, 33/I2, где была квартира А. Ф. Лосева, которую он получил от Моссовета после того, как его дом на Воздвиженке, 13 уничтожила фашистская фугасная бомба в ночь на 12 августа 1941 года.
Главные события развернулись в 1991 году, когда 17 июля вышло распоряжение вице-мэра г. Москвы Ю. М. Лужкова (№ 56-РВ-М) о реконструкции квартала № 178 по ул. Арбат и передаче некоей ПСО в аренду дома 33 для организации там центра по лечению онкологических больных. За дом 33/I2 по Арбату началась самая настоящая борьба сразу, как вице-мэр подписал 22 августа ордер № 005089, по которому дом 33/I2 по Арбату переходил в собственность для эксплуатации с правом перепланировки этой хозорганизации (генеральные директора Я. А. Коган и Г. И. Чулкин). Московские научные круги горячо поддержали обращение «Лосевских бесед». Еще до этого фатального числа зарубежные университеты присоединились к инициативе «Лосевских бесед» о создании философского центра. С 8 августа 1991 года документы, собранные в дело № М05-782/1, уже находились в комиссии по приватизации Моссовета во главе с Е. В. Котовой. Конечно, события 22 августа заставили всех усилить свою деятельность. В парижской «Русской мысли» 29 ноября 1991 года (№ 3906) в статье «Моссовет решает судьбу „Дома Лосева“» выражалось беспокойство по поводу молчания мэра Москвы Г. X. Попова. К Г. X. Попову обращались с ходатайствами Его Святейшество Патриарх Московский и Всея Руси Алексий II, акад. Д. С. Лихачев, акад. Н. И. Толстой, чл. – корр. С. С. Аверинцев, писатель, главный редактор «Нового мира» С. П. Залыгин, критик И. П. Золотусский, председатель Научного совета по истории мировой культуры при Президиуме АН СССР акад. Б. В. Раушенбах, директор Института философии чл. – корр. В. С. Степин, директор Института мировой литературы АН СССР Ф. Ф. Кузнецов, председатель Всероссийской государственной телерадиокомпании О. М. Попцов, первый заместитель председателя Еоскомитета РСФСР по делам науки и высшей школы А. Н. Тихонов. Я лично обратилась к народному депутату Верховного Совета акад. Ю. А. Рыжову, который в свою очередь обратился к мэру Москвы (26 ноября 1991 года – 10 декабря 1991 года). С. С. Аверинцев, народный депутат Верховного Совета СССР, также послал запрос к мэру Г. X. Попову. Мне пришлось дважды выступать по телевидению с обращением к Г. X. Попову. В 1991 году вышел трехсерийный фильм (Российское телевидение, творческое объединение «Лад», режиссер О. В. Кознова) «Лосевские беседы», имевший вместе с документальным фильмом В. Косаковского «Лосев» большой успех. Ректор МГУ им. М. В. Ломоносова А. А. Логунов отправил письмо в поддержку «Лосевских бесед» к мэру Москвы. Телеграммы посылали Б. Н. Ельцину, председателю Моссовета Н. Н. Гончару, вице-мэру Ю. М. Лужкову, первому заместителю председателя Правительства РСФСР Г. Э. Бурбулису.
«Лосевские беседы» поддержала большая пресса: «Независимая газета», «Московские новости», «Литературная газета», «Известия» и многие другие. Огромную роль сыграл академик Б. В. Раушенбах. Наше дело попало к главному контролеру мэрии В. П. Миронову, заместитель которого А. С. Бойцов стал реально содействовать запросам «Лосевских бесед». Следует отметить особую активность ряда членов нашего культурно-просветительского общества: о. Алексея Бабурина, В. В. Бычкова, Л. В. Голованова, Д. В. Джохадзе, А. Л. Доброхотова, В. П. Завьяловой, В. Я. Лазарева, Ю. Ф. Панасенко, Ю. А. Ростовцева, В. В. Рубцова, О. М. Савельевой, А. А. Столярова, А. А. Яковлева и др. В 1993 году прошло празднование столетия А. Ф.Лосева под эгидой ЮНЕСКО и в МГУ им. М. В. Ломоносова. Более 300 человек, ученые России, европейских стран, Японии, США во главе с новым ректором В. А. Садовничим поставили свои подписи под обращением к правительству. Обращение к мэру Г. X. Попову направили министр культуры СССР Н. Н. Губенко, министр культуры РСФСР Ю. М. Соломин. Свое мнение в записке Г. X. Попову дважды высказал А. Н. Яковлев, направляя ему в поддержку «Лосевских бесед» пакет документов. Стали поступать протесты зарубежных организаций и ученых: университеты Вестфальский, Мюнстерский, Мюнхенский, Фрейбургский, Берлинский, Баварская академия наук, Международная ассоциация ученых «Convivium», объединяющая специалистов из знаменитых университетов Европы и США, Ассоциация славистов Рима и Неаполя, лично Дмитрий Вячеславович Иванов (сын поэта Вячеслава Иванова) и внучка Л. Н. Толстого, Татьяна Альберти-Толстая. В результате всеобщих действий в защиту «Лосевских бесед» 28 февраля 1992 года вышло распоряжение № 108-РВ-М Ю. М. Лужкова о передаче дома по Арбату, 33/I2 в аренду КПО «Лосевские беседы» и об утратившем силу предыдущем распоряжении вице-мэра от 17 июля 1991 года № 56-РВ-М. Любопытно, что один из гендиректоров ПСО Я. А. Коган в своей записке Ю. М. Лужкову (копия ее хранится в нашем архиве) объявляет себя главой советско-американской компании, собиравшейся открыть в якобы «пустом» доме 33/I2 по Арбату продмагазин (а отнюдь не центр для онкологических больных) и просит взамен этого дома, отданного «филологам», получить соразмерную площадь в соседних переулках.
Наконец, 24 сентября 1993 года за № 873 вышло постановление Правительства Москвы за подписью Ю. М. Лужкова о передаче строения 1 по улице Арбат, дом 33/I2 в аренду КПО «Лосевские беседы» на 25 лет. Таким образом, в 1993 году «Лосевские беседы» получили в аренду арбатский дом 33/I2. Еще в 1992 году дом был признан памятником истории культуры и поставлен на государственную охрану. Наступало время решать вопрос об эксплуатации здания, о его капитальном ремонте, а, как известно, у общественной организации ученых никаких денежных средств не бывает.