Лосев Тахо-Годи Аза
Мы жили так: в перегороженной книжными шкафами большой комнате, где, мало кого стесняясь, проходили Яснопольские, на маленьком, бывшем моем, диванчике спала Александра Ивановна, я ставила каждый вечер раскладушку, а если кто-либо приезжал из ее родни, например внучка Тамуся, или моя подруга Нина, ставили еще одну раскладушку, но никто не сетовал, не сердился, никто не видел в этом ничего необычного, главное было – не мешать Алексею Федоровичу и его работе в кабинете за закрытыми дверями.[304]
Вот так начали мы блуждать по подмосковным дачам. В Акри часами гуляли с Алексеем Федоровичем по полям и часами работали над «Античной мифологией в ее социально-историческом развитии». Запомнилось мне это место кошмаром, случившимся при первой нашей туда поездке. Надо было выйти из вагона на деревянную платформу. Алексей Федорович не видит и начинает спускаться по вагонной лестнице вниз (между вагоном и платформой большой промежуток). Я его втаскиваю назад, а дама, которая нас туда сопровождала, стоит на платформе и тащит его к себе. Он же спускается в гибельную пустоту, под колеса поезда. Дама коренастая, сильная, решительная. Я в ужасе кричу диким голосом, ведь считаные минуты, и, схватившись за ручку тормоза, останавливаю поезд. Вся дрожу, рыдаю. Алексей Федорович не может переступить пустоту, что-то ему мешает это сделать. Тогда машинист (это обычный паровоз, не электричка) решает ехать до следующей станции и стоять, пока мы спокойно не сойдем. Народ наблюдает, сочувствует, советует, все ждут момента остановки, помогают. Буквально на руках переносят Алексея Федоровича на платформу. Поезд уходит. Мы остаемся одни и бредем пешком вдоль железной дороги назад в наш поселок, молча, сосредоточенно, переживая ужас случившегося. С тех пор у меня правило: дача должна быть конечной остановкой электрички или предпоследней, чтобы до нее дойти пешком. Пережить еще раз этот спуск по ступенькам под колеса! Я и сейчас, когда пишу, не могу успокоиться. Бог миловал в тот час.
Начались наши скитания по подмосковным дачам, памятные книгами, над которыми то там, то здесь работал Алексей Федорович. Попали мы в Домодедово, в Елочки к Н. И. Либану, известному историку русской литературы на филфаке Московского университета (его рекомендовал наш друг профессор А. М. Ладыженский), в кирпичный дом с огромной верандой и шведской печью, обогревающей верх и низ, с большим, почти пустым участком – деревья еще молодые. Говорят, что теперь там настоящий лес, но зато и город добрался до этих мест. Там завершает Лосев «Античную мифологию». Работаем допоздна: лето, светло, а потом при керосиновой лампе. Как приехали – свет отключили, в поселке меняют столбы, все лето идет дождь, а мы навезли квасу для окрошки, один раз и попробовали, потом весь скис. Каждый вечер перед сном Алексей Федорович пьет по два нембутала, голова полна мыслей, как всегда, заснуть невозможно. Наша помощница Шура в рюкзаках везет книги из московских библиотек, надо кончить работу за лето и сдать в «Учпедгиз» Ивану Михайловичу Терехову «Античную мифологию».
Алексей Федорович пытался отдать в «Худлит», но главный редактор, А. И. Пузиков, отказал решительно. В этом издательстве все еще помнят Лосева, и кое-кто помнил какую-то не очень внятную историю с попытками печатать огромную «Античную мифологию» с собранием текстов еще в конце 30-х и в 40-х годах. Больше всего потешались над четвероруким Аполлоном. Ну и выкопал Лосев такое чудище. Этого быть не может. У Аполлона две руки, и он прекрасен.
Помог старый друг Н. М. Гайденков. (Потом профессор МГУ, скончавшийся в 70-х, безвременно. Тоже за всю жизнь много пришлось ему перенести.) Он сагитировал директора «Учпедгиза» И. М. Терехова и превратил высокого чиновника, но человека с добрыми задатками, в лосевского поклонника. Терехов с энтузиазмом взялся за дело, выделил симпатичного редактора С. А. Ненарокомова, интеллигента прежней закалки, и книга вышла в 1957 году, на хорошей бумаге, с супером – ее сразу расхватали, вышла под более лаконичным названием «Античная мифология в ее историческом развитии». Социальность испугала редактора, лучше быть от нее подальше.
В «Античной мифологии» А. Ф. Лосев имел возможность впервые после многолетнего перерыва спокойно изложить свою собственную теорию мифологического процесса, основываясь на смене родовых отношений первобытного общества древних греков, исходя из бытия и сознания в их единстве, изучая в мифах «личностную историю», данную в словах, живой телесный дух в его развитии.
Следует сказать, что Лосев исследовал именно мифологическое развитие, не касаясь религии, области, которую часто по незнанию и спутанности понятий подменяют мифологией. Мифология как форма освоения мира человеком родовой общины была полна чудес, в реальности которых никто не сомневался. Каждый миф расцвечивался безудержной фантазией человека, погруженного в загадочную жизнь живого тела природы, частицею которого он и сам был, общаясь с таинственным и могущественным миром демонических стихий и богов.
Миф был полон выразительности, то есть имел огромное эстетическое значение и поэтому был закреплен, живо воспринят, расцвечен, разработан в греческой поэзии и прозе, интерпретировался философами и учеными на протяжении всей античности, доходя от чисто художественных образов до невероятно сложных и отвлеченных символических умственных конструкций.
В своей книге Лосев доказывал на основе собранных им бесчисленных текстов (недаром он любил кропотливую науку, классическую филологию), что мифомышление возникает на ранней ступени общины – родовой формации, когда на мир переносятся родственные отношения древнего человека (иных он не знает) и весь космос представляет собою одну огромную родовую общину, одно огромное живое тело.
Лосев ввел в отечественную науку получивший потом большое распространение термин «хтонизм», указывающий на первенствующую роль Матери-Земли в порождении ее первопотенций, сил, управляющих миром, это был мир архаической, доолимпийской мифологии, с ее фетишизмом (понимание всего неживого как живого), миксантропизмом (соединение животного и человеческого начал), тератоморфизмом, то есть миром чудовищных форм. Здесь звериные и человеческие начала были нераздельны, ибо человек сам не отделялся от природной материи и не ощущал себя как «я», как некую субстанцию, будучи только атрибутом этой материи. Поэтому превращаемость, оборотничество в пределах единого живого тела природы было одним из главных принципов архаического, доолимпийского, хтонического бытия. Этот хтонический мир основывался на таких «вечных законах», которые требовали «постоянных чудес и превращений, постоянных сверхъестественных совмещений и разъединений, рождений и уничтожений».[305]
Алексей Федорович обосновал периодизацию, связанную с переходом от материнской общины к отцовской, патриархальной, которая стала основой антропоморфной, классической мифологии, где господствовала олимпийская семья богов, победившая стихийных, рожденных Землей титанов.
Автором были учтены рудименты архаики в благородных антропоморфных олимпийских богах. Их страшное зооморфное животное прошлое сохранялось в классике уже не самостоятельно, субстанциально, но в качестве необходимых атрибутов. Так, например, змея стала атрибутом мудрой Афины, бывшей некогда змеей; Зевс стал владеть громами и молниями, будучи некогда небом, посылающим эти грозные силы; Дионис, украшенный плющом, – сам некогда растительный, фитоморфный фетиш; лавр Аполлона напоминал о его любви к древесной нимфе Дафне – лавру. Учтены были в архаике и ферменты, ростки будущей классической структуры мифов. Так, например, в мифе о сестрах-горгонах одна из них – Медуза – смертна, две другие – бессмертны, то есть здесь явно намечалось представление о бессмертии божественной силы. Ведь архаические, еще безымянные даймоны (демоны) составляли единое целое с предметом, в котором они обитали, и были, как и он, подвержены уничтожению.
В книге исследовался целостный исторический комплекс мифа, его множественная семантика во всей многозначности, от древнего оборотничества и фетишизма до изысканных и благородных форм, от безымянного и безликого демонизма к красоте умного героизма, уничтожавшего чудовищ и строящего жизнь на принципах меры, красоты, справедливости. Рассматривался там и закат героической мифологии, так называемые мифы о родовом проклятии, наложенном богами на дерзких героев и знаменующем конец живого мифологического развития, когда миф переставал быть верой в его непреложную реальность, в реальность чуда, а становился предметом поэзии и рефлексии.
Первые сто страниц книги А. Ф. Лосева, ее введение, явились сгустком теории, которая в дальнейшем исследовании полностью была реализована на двух мощных Олимпийцах – Зевсе Критском и Аполлоне, сыне Зевса и его сопернике.
Для нас было величайшей редкостью появление благожелательных рецензий на первые книги, на «Олимпийскую мифологию» и «Античную мифологию в ее историческом развитии». Это о Лосеве, вечно гонимом, вот чудеса!
Академик А. И. Белецкий в «Литературной газете» (1955, 4 июня) опубликовал большую рецензию «Новое о древних мифах», а В. В. Соколов в «Вопросах философии» (1958, № 10) выступил со статьей «Мифологическое и научное мышление». Потом и чудаковатый Г. Панфилов – в «Вестнике истории мировой культуры» (1959, № 3) почему-то на английском языке. Дальше пошли румыны, греки, поляки, венгры, чехи. Книгу, можно сказать, приняли.
После выхода книги (1957) никто уже не считал странным, что в «Философской энциклопедии» в пяти томах (1960–1970) были помещены не только философские, не только эстетические статьи Лосева (их целая сотня), но также огромная статья «Мифология» с изложением теорий мифа от античности до наших дней.
Когда стали готовить в 70-е годы энциклопедию «Мифы народов мира» в двух томах (1980–1982, 1-е изд.), Лосев принял в ней самое деятельное участие как член редколлегии, автор больших статей и как автор ведущей статьи «Греческая мифология». Проблема мифа в соотношении с символом, метафорой, аллегорией, художественным образом вновь, как и в «Диалектике мифа», была поднята Лосевым позже в книге «Проблема символа и реалистическое искусство» (1976, 2-е изд. – 1995), в собрании статей «Знак. Символ. Миф» (1983).
Разохотился Терехов и в 1960 году издал прекрасную книгу «Гомер», правда, несколько урезали ее, но издали тоже на хорошей бумаге, с иллюстрациями, схемами, чертежами, над которыми я старалась сама.[306] «Гомера» готовили с Алексеем Федоровичем тоже под Москвой, в Загорянке (ближе к конечной остановке Соколовской) по Ярославской дороге. Там, как оказалось неожиданно, друзья А. И. Зиминой сдавали отдельный маленький домик. Выгнала нас из этого места сырость, расстилавшаяся туманом к закату солнца. Жить было невозможно, несмотря на милых хозяев и клубнику, которой нас потчевали.
Отправились мы с Шуркой на следующее лето в соседнюю Валентиновку. Мне понравилось название – напоминало дорогую мне Мусеньку, да и Юлия Ивановна Самарина, мать профессора Р. М. Самарина и друг А. И. Белецкого, поселилась там и хвалила эти места. Бродили мы с Шуркой вдоль Полевой улицы и нашли симпатичный домик (Полевая, 16, поселок «За здоровый быт»), случайно после ремонта еще не сданный хозяевами, такими же, как и дом, уютными.[307] Старики-пенсионеры Севалкины, Михаил Митрофанович и Евгения Андреевна, без устали работали в огороде и в саду.
Кусты смородины и крыжовника, целое поле розовых и белых флоксов (цветы продавали), жимолость обвивает окна, выходящие в сад, скромная теплица с забавными огурчиками, помидоры – аккуратно подвязаны, в тени берез скамейка и столик. Тихо. Мирно. Петухов и кур нет. Огромное поле клевера перед домом, а там дальше деревушка, несколько разбросанных домиков. За домом дорога через глубокий овраг по деревянному мосту на высокую кручу с березовой рощей и одинокой скамейкой. Внизу едва течет медленная, мелкая, тинистая Клязьма. Бескрайние золотистые поля ведут в никуда, сколько ни ходи, не найдешь конца, и где-то вдалеке церквушка, тоже недостижимая.
Наша сторона, левая по ходу поезда, солнечная, в фруктовых садах и кустах ягод, с цветниками (хозяева возят цветы в Москву), а правая – вся в соснах, сумрачная, сыроватая, с какими-то загадочными тропинками. Зато у станции, на пеньках, чистые старушки со своим скромным хозяйством – яички, клубника, огурчики, и рядом магазинчик, где, к моему удивлению, можно купить любимые миндаль и фисташки, а так на полках пусто, и какой-то чудак парикмахер в маленькой будочке – вот и все хозяйство. Но нам и этого много.
У нашего Михаила Митрофановича каждый день можно купить и ягоды, и овощи. Он аккуратно взвешивает на весах, мерит стаканами, записывает в книжечку (когда-то, в 20-х годах, имел свое дело и жену возил в Крым, помнит землетрясение 1927 года). Одно удовольствие делать такие покупки, когда все сверкает от утренней росы, все живое, свежее, аккуратное.
Мы сидим под деревьями и работаем. Теперь голова занята «Историей античной эстетики», той, которая была когда-то в двух томах, погибла в бомбежку и теперь снова возрождается под пером Лосева. Привезли книги – Гомер, греческие натурфилософы, тексты, словари, ученые книги, снова нам везут книги в рюкзаках, но уже не Шурка, расстались с ней, ушла замуж, предварительно поскандалив. Я-то думала – ей лет 18, а оказалось 27 – годы подпирали. Тишина. Никто нас не навещает. И это хорошо, можно работать и быть на воздухе одним. Только слышно: «Миша», «Женя» – это перекликаются хозяева, работая в саду, собирая по соседству в канаве грибы, свинушки, или шишки и сухие ветки под деревьями. Хозяева рачительные, ничто не пропадает, все идет в дело, даже старый ржавый замок лежит в керосине недели две: вдруг пригодится, а печь топят мусором с участка, хорошие дрова укрыты под навесом, на крайний случай. А этот случай как-то странно не наступает уже целых девять лет, пока мы здесь живем с 1 июля по 15 сентября. Маленькие, закутанные в какое-то выцветшее старье – «прозодежду» супруги Севалкины, как трудолюбивые гномы, копаются целыми днями в земле и жарят какие-то подозрительные грибы, а то и навоз собирают на поле, конечно, рано поутру, раньше всех. Очень поучительная картина, как можно жить со вкусом, экономя, и незаметно, по капле, прибавляя к скудной пенсии кое-какой достаток. Нет, замечательные люди, у которых ничего не пропадает втуне. Такой замкнутый на себе хозяйственный цикл, ни в чем постороннем не нуждавшийся. Если идет дождь, а дышать хочется, Алексея Федоровича укладываю на раскладушку среди ароматных флоксов, укрываю его какими-то одеялами, клеенкой, плащами, над головой – огромный черный зонт, и под мелкий, сеющий дождичек лежи себе и думай, что там дальше продиктовать Азушке (так меня называли всегда он и Мусенька), что записать на маленькие листочки, сложенные в виде книжечки. Никаких записных книжек Алексей Федорович не признавал, все записывал на эти листочки для памяти, много их осталось, или в старые толстые тетради из сероватой бумаги, но зато основательные, которые хранят все доклады Лосева, начиная с 40-х годов, мои конспекты разных ученых трудов, наброски и записи, иные из них пронумерованы Мусенькой, даже оглавление составила. Она, как математик, любила делать работу удобной: например, ставила номера песен на каждой странице «Илиады» и «Одиссеи» в издательстве «Academia». Потом по этому образцу я проделала то же самое с «Илиадой» и «Одиссеей» в переводе Вересаева. До сих пор остались еще эти толстые тетради с чистыми страницами, ждущие, чтобы их заполнили. Напрасно. Никто уже не заполнит свидетелей довоенного лосевского ученого быта.
Времена менялись основательно. Ведь мы пережили знаменитое письмо Хрущева о культе Сталина, которое часа четыре читали в МГПИ им. Ленина и после которого никто не обмолвился словом и все прятали друг от друга глаза – привычка бояться и остерегаться каждого. Оказывается, близились 60-е годы, краткое время либерализации, и, конечно, начался сдвиг в издательской деятельности.
Алексея Федоровича пригласили писать статьи по философии, эстетике и мифологии в рождавшуюся пятитомную «Философскую энциклопедию» (1960–1970), которую возглавлял академик Ф. В. Константинов, известный деятель сталинского этапа в философии. Заместителем его оказался А. Г. Спиркин, он-то и был инициатором организации «Философской энциклопедии», давний тайный благожелатель Лосева.
Судьба А. Г. Спиркина в БСЭ была непростой. Он ведь бывший враг народа, которому, как и Лосеву, запретили заниматься философией, и он нашел выход в психологии.
Александр Георгиевич прошел со своей статьей «Мышление» по конкурсу в авторы БСЭ. Его статью, у которой был конкурент из Психологического института, поддержали академик С. И. Вавилов, глава БСЭ и его Ученого совета, и чуть ли не 30 академиков. Александра Георгиевича взяли на работу редактором по логике и психологии в БСЭ, не пуская дальше. Но когда Спиркина реабилитировали в 1956 году, а потом приняли в партию, путь для него оказался открытым. Тут он и предоставил в 1957 году развернутый план задуманной им «Философской энциклопедии» А. Зворыкину. Теперь за эту идею схватилось начальство БСЭ, привлекли Ф. В. Константинова как главного редактора и «щит» против любых нападок, а его заместителем сделали Спиркина. Он, в свою очередь, постарался привлечь достойных авторов, в том числе В. Ф. Асмуса, А. Ф. Лосева и молодых талантливых людей.
Надо сказать, что такие благожелатели, как Спиркин, ставшие друзьями, встречались не раз. Такими были М. Ф. Овсянников, или В. В. Соколов, или логик А. Чудов, а теперь, после 1956 года, число их стало удивительным образом увеличиваться, уже открыто, оттесняя погромщиков идеалиста Лосева, которые уходили в тень, пытаясь действовать исподтишка и большей частью неудачно, так как Лосев, вернувшийся в философию, эстетику, мифологию, становился авторитетом и даже модным.
Особенно тянулась к нему молодежь, как, например, Вячеслав Шестаков, пришедший по рекомендации В. Ф. Асмуса, чтобы Алексей Федорович дал ему отзыв о дипломной работе. Многие годы Слава Шестаков был вблизи Алексея Федоровича и даже познакомил нас с Петром Васильевичем Палиевским и Эвальдом Ильенковым, у которого мы самозабвенно слушали Вагнера. Но в конце 70-х соблазнился на более официальные авторитеты, и мы вынуждены были с ним расстаться с печалью, ведь и он в свое время помог через Нонну Шахназарову напечатать «Античную музыкальную эстетику» Лосева в 1960–1961 годах. Слава понимал и любил музыку. И даже способствовал выходу «Истории эстетических категорий» (1965), написав туда ряд глав, внимательно обсужденных с Лосевым. Ничего не поделаешь, слаб человек, не каждому по плечу научный аскетизм и требовательность Лосева. Но все это еще впереди.
А. Г. Спиркин, зав. редакцией 3. А. Каменский сделали все, чтобы дать Лосеву возможность написать 100 статей для «Философской энциклопедии», многие из которых превышали размеры в несколько раз. Лев Степанович Шаумян – зам. председателя научного совета «Советской энциклопедии» – очень внимательно относился к бывшему опальному профессору.
Это благодаря Шаумяну вышел так называемый «макет» для общественного обсуждения (которого, конечно, не было) статьи по неоплатонизму, Платону, пифагорейцам, всем когда-то закрытым, забытым и даже проклятым марксизмом-ленинизмом именам. Не желая ущемлять выдающегося автора «Философской энциклопедии», Шаумян разрешил полностью напечатать отдельно все лосевские статьи, сократив их до необходимого размера в основных томах. В 1995 году А. Яковлев издал в своем издательстве «Мир идей» этот замечательный макет, но уже выправленный от многих опечаток, с дополненной мной библиографией, со статьей 3. А. Каменского, с письмами Лосева, Асмуса и Шаумяна, проясняющими ситуацию, под названием «Словарь античной философии».[308]
Там, в «Философской энциклопедии», Алексей Федорович участвовал в конкурсе на статью «Диалектическая логика» под девизом «Москвич». А. Г. Спиркин рассказывал, какой ужас объял Константинова, когда он, прочитав статью под девизом «Москвич» и восхищаясь ее автором, «этим бойким парнишкой» (ну прямо комсомолец), открыл конверт и обнаружил имя старого идеалиста Лосева. Соломоново решение было простое – премию Лосеву выдать, статью назвать «Логика диалектическая» и отнести ее подальше, к тому же поделить ее между отдельными авторами, оставив Лосеву только историческую часть, да и то не всю.
Алексей Федорович с большим энтузиазмом писал статьи для «Философской энциклопедии». Но приходилось постоянно себя обуздывать. Хочется писать подробнее, полнее, высказать много мыслей, что накопились за десятки лет, но нельзя – размеры не дают. Лосев выработал такой лаконичный и вместе с тем точный стиль статей, что можно только удивляться огромной их информативности и вместе с тем сжатости. Редакторы, конечно, тоже старались: страница – 1800 знаков, выходить за пределы нельзя. Однако Лосев очень своеобразно выходил за пределы. Увлекаясь, он писал большую статью, которая перерастала в книгу, и не в одну. Так родилась книга «Проблема символа и реалистическое искусство» (1976), неоплатонические статьи в «макете», превратившиеся в целые тома ИАЭ – VI, VII, VIII. Бывало, Алексея Федоровича подговаривал кто-либо из друзей: «Пишите больше, пригодится для будущих книг». Так, инициатором серии огромных неоплатонических статей был профессор В. В. Соколов. Он вместе с М. Ф. Овсянниковым начал нас посещать после смерти Сталина. Овсянников сразу отставил свой пессимизм, перестал пить, защитил докторскую и стал вести огромную организационную и научную работу в Институте философии. Михаил Федотович был добрым человеком и часто пропускал, по слабости характера, слабые диссертации. Алексей Федорович его укорял: «Миша, ну что ж ты такую дрянь пропустил». Он, оправдываясь: «Ну, Алексей Федорович, есть ведь пятерочники, а есть и троечники, что поделаешь». Глядя на него, защитился и В. В. Соколов. Оба они приходили меня поздравлять с докторской к нам на Арбат, и я угощала их котлетами.
Приходилось спорить и с 3. А. Каменским, с которым мы были в самых дружеских отношениях, и с Юрием Поповым, тогда совсем молодым, а позже и с Наумом Ландой, но все это было совсем на другом уровне, время безграмотных партийных редакторов прошло, и можно было надеяться, что тебя поймут и даже сделают уступки. Бывало, Лосев хватался за ленинские работы как последний аргумент: «Вот Ленин Аристотеля считает и материалистом, и идеалистом, то и другое находит сразу в нескольких его фразах, а вам подавай или то, или другое». Но большевистский порядок побеждал (уже и сами редакторы не рады ему, они мыслят свободно; стремятся к независимости). Если вы перелистаете эту замечательную энциклопедию, то увидите, как каждая статья из отдела персоналий начинается с сакраментальной дефиниции – материалист или идеалист.
Возврат в философию, хотя бы и античную, работа над античной эстетикой, мифологией требовали знания новейшей научной литературы. Библиотек явно не хватало.
Открылась возможность выписывать научную литературу из-за границы через Академию наук. Алексей Федорович и я (с 1959 года я стала доктором филологических наук), мы имели на это право, но денег в валюте давали мало. Спасибо многим нашим знакомым людям – философам-марксистам и филологам, которые выписывали на свои имена книги для Алексея Федоровича, иной раз даже не подозревая, кому эти книги идут. Но ведь книги шли на пользу дела, и совесть наша была спокойна. Очень помогал А. Г. Спиркин, знакомый со множеством людей и особенно с академиками-марксистами, которым никакая выписка иностранных книг не была нужна, языков они не знали, наукой не занимались, но зато наукой руководили. Весело получать книги, выписанные якобы академиком П. Ф. Юдиным (доброжелателем Лосева в 30-е годы) или академиком Ф. В. Константиновым, который не задумываясь подписывал заявки, полагая, что это надо для Спиркина или для редакции «Философской энциклопедии». В эту игру включались иной раз заядлые сталинисты, известные в университете партийные деятели, от науки далекие, а подмахнуть заявку по просьбе друзей ничего не стоило. Так Лосев снабжался новейшими, часто многотомными изданиями. Иной раз руководство Книжного отдела хваталось за голову (оказывается, очень многие шли по такому пути), наводило порядок, а потом все возобновлялось и я или кто-нибудь из молодежи, как доверенные лица, ходили получать охапки книг. Деньги-то все равно за всех вносил профессор Лосев. Постепенно ряды доброхотов редели, старики умирали, но приходили на помощь новые люди, а потом в Книжном отделе так привыкли к Лосеву, что председатели комиссии, утверждавшей списки, разрешали Алексею Федоровичу выписывать больше, чем положено, и добрейшая Анна Даниловна Гейко, знавшая, несомненно, о разных невинных хитростах, всегда трогательно помогала получить всю необходимую литературу. Да, теперь этот замечательный отдел закрыт, валюты у Российской академии наук нет, книги выписать нет возможности, самого Лосева двадцать лет как не стало, и все его «снабженцы» тоже ушли в мир иной. У меня сохранились все списки и фамилии наших невидимых доброхотов или видимых, но не подозревавших о своей благотворительной деятельности в пользу старого идеалиста Лосева.
С «Философской энциклопедией» связан скандал, разыгравшийся с V томом, где столь много статей по богословским проблемам, написанных Сергеем Аверинцевым, и где впервые за десятки лет напечатана статья об о. П. Флоренском.
Сережа Аверинцев учился на классическом отделении университета, был там аспирантом и защитил диссертацию по Плутарху, когда я принимала дела от профессора А. Н. Попова и начала заведовать кафедрой в 1962 году. Сергей любил музыку, почитал Вагнера, русских символистов, его влекли совершенно запретная стихия византийской духовной поэзии, проблемы богословия. Он прекрасно знал древние языки и новые, интересы его непосредственно совпадали с тем, что когда-то увлекало молодого Лосева. Отсюда и возникла близость между Лосевым и Сергеем, который пришел не один, а со своим другом-германистом, знатоком Хайдеггера и музыки, Сашей Михайловым. Оба они стали посетителями лосевского кабинета, где за овальным столом вели беседы на самые для них актуальные темы, а я поила их чаем и прислушивалась к разговорам о различии католицизма и православия. Оба уже читали книгу Лосева 1930 года «Очерки античного символизма и мифологии», где есть замечательные страницы (в конце книги) с апологией православия и критикой католичества с философско-богословской стороны. Можно ли было тогда подозревать, что эти разговоры за чаем будут иметь большие последствия?
Последствия сказались на всей дальнейшей жизни обоих молодых людей. Оба философствовали в богословии и музыке, стали тонкими ценителями изысканной поэзии, для обоих немецкая культура была родной почвой, с ее романтиками, Гёте, музыкой, философией, старой и новой.
Скандал же был из-за Ленинской премии, которую лелеял получить Ф. В. Константинов за издание «Философской энциклопедии». Но подвел V том, знаменитый богословскими статьями, ловко пристроенными туда молодыми авторами и молодыми редакторами с полного одобрения опытного А. Г. Спиркина, умело обходившего диктатуру академика Константинова, который полагался на своего зама с полным сознанием своего собственного непонимания новых идей философии, – лишь бы политики не касались. Но и он в конце концов понял, что его, грубо говоря, провели «рыжий поп» (как он в пылу негодования обзывал Спиркина) и спрятавшаяся за его спиной молодежь. По иностранным «голосам» стали дискутировать о Ленинской премии Константинову и «избранным» лицам, выискали факты из прошлой деятельности Федора Васильевича. Страсти кипели, Спиркину трепали нервы, грозили отставкой, но последний, V том «Энциклопедии» вышел, и отставки бояться было нечего, так как Александр Георгиевич имел прочное место в Институте философии. В годы войны сидел он в одиночке на Лубянке, претерпел пытки, унижения и клевету, вышел закаленным бойцом, стал известным ученым, доктором наук, имя которого знают за рубежом. Пришлось Константинову примириться. Наступили другие времена, сталинские динозавры марксизма-ленинизма уходили в небытие.
Пишу, и становится грустно. Далеко Сергей Аверинцев – почтенный академик РАН, в Вене читал курс русской литературы. Там и умер в 2004 году после тяжелой болезни. А Саша Михайлов еще раньше, осенью 1995 года, скончался как-то очень быстро, хотя все мы видели, что он стал по виду совсем другой. «Это не я, это моя тень», – сказал он, посетив меня с моей племянницей Леночкой на Арбате и получая в подарок очередной том Лосева. Талантливый был человек Саша Михайлов, тонкий, благородный, чистая душа, искавшая высшую истину, скромнейший и застенчивый, защищавшийся от жизненных бед иронией любимых немецких романтиков. Ах, как тяжело терять такого друга. Царство ему небесное! Прав, как всегда, Пушкин: «Иных уж нет, а те далече». Грустно. Я сижу одна на даче у А. Г. Спиркина (где уже пребываю лет тридцать) и под раскаты июльской грозы, под мурлыканье белой кошки – Игруньи, почти «некошки», пишу эти строки, вздыхая, а на втором этаже Александр Георгиевич, тоже один, сочиняет главу «Философия чуда» в очередную книгу.
Скандал со статьей Ренаты Гальцевой, которая теперь – пожилая важная ученая дама, а тогда, в 1969 году, была еще неопытным, молодым, но отважным человеком и редактором (редактор – это ведь почти нечеловек) «Философской энциклопедии». Недавно я напомнила А. Г. Спиркину, как интересно начиналась статья о Флоренском.[309] П. А. Флоренский родился в семье служащего; мать – армянка. Правда, любопытная логическая ошибка? В ответ мне Александр Георгиевич в свою очередь ехидно напомнил о некоем сыне юриста и русской: логика та же самая. Заварил кашу Павел Васильевич Флоренский, старший внук о. Павла, возмущенный статьей, которую сначала поручили писать ему и П. В. Палиевскому, а потом инициативу переняла Рената Гальцева. Павел Васильевич обратился за помощью к Лосеву, памятуя о давнем знакомстве молодого Лосева и намного старше его о. Павла. Читал он и послесловие к книге Хюбшера «Мыслители нашего времени» (1962), постепенно разбираясь в портрете о. Павла, нарисованном Лосевым впервые за годы советской власти, что, кстати, привело к большим неприятностям у Алексея Федоровича в издательстве «Иностранная литература».
А. Г. Спиркин собрал совещание редакции у нас дома на Арбате, в кабинете Алексея Федоровича. П. В. Флоренский записывал скорописью все выступления. Я находилась в столовой и слышала только громкие голоса, нервный разговор, даже «ненормативную» лексику главы совещания – терзали Ренату, а потом наступила тишина и слышался только спокойный голос Алексея Федоровича, который преподал всем урок объективного подхода к творчеству о. Павла. Речь эта тоже была записана Павлом Васильевичем, и все присутствовавшие впервые услышали человеческие слова (а не злобные вопли), старательно разъясняющие роль о. Павла в русской философии и науке. Разгоряченные и, надо сказать, смущенные вышли участники совещания из кабинета, а Лосев порадовал их видом только что вышедшего второго тома его «Истории античной эстетики».
Статья в «Философской энциклопедии» приобрела вполне пристойный вид, и страсти постепенно улеглись. Однако в Ренате Гальцевой почитатели и исследователи о. Павла нашли в дальнейшем постоянного оппозиционного критика.[310]
Стали печатать А. Ф. не только в «Философской энциклопедии», но и в «Вопросах языкознания», что особенно ценил Лосев, работавший над книгой «Введение в общую теорию языковых моделей» (вышла в 1968 году). Он в эти годы изучал структурные методы в лингвистике, выписывал из Тарту «Труды по знаковым системам», издаваемые Ю. М. Лотманом. А. Ф. захватывала идея объединения классической и структуральной лингвистик. И вот тут-то он сблизился с членом редколлегии журнала, выдающимся, европейского масштаба, ученым-лингвистом – профессором Э. А. Макаевым, знатоком русского Серебряного века, его поэзии и искусства, прекрасным пианистом, обладателем завидной библиотеки. Разве могу я забыть дружеские встречи за нашим вечерним столом, ученое общение, торжественные речи на разных языках, новых и древних. Подлинное пиршество духа!
В эти же годы посещал нас известнейший структуралист С. К. Шаумян (кузен Л. С. Шаумяна).[311] Оба, Лосев и Шаумян, вели замысловатые беседы. А позже появился и лингвист Ю. С. Степанов (будущий академик), молодой, блестящий ученый (тоже станет печатать Лосева в академическом журнале), с которым у А. Ф. установилось тонкое взаимопонимание.
Там же, в Валентиновке, писали мы с Алексеем Федоровичем учебник по античной литературе, выдержавший уже семь заметно улучшенных изданий. При его подготовке тоже настрадались, так как в этот учебник, пользуясь знакомством в издательстве «Учпедгиз», влезла известная Н. А. Тимофеева, прихватив с собой Г. А. Сонкину и Н. М. Черемухину под прикрытием идеи пользы коллективного учебника, а не двух родственных авторов. Не знаю, что бы мы стали делать с Алексеем Федоровичем, впору было отказаться, но жаль проделанной работы. Мириться со всеми несуразицами, прямыми ошибками, устаревшими установками было невмоготу. Тогда я обратилась за помощью к академику А. И. Белецкому.
Александр Иванович сдержал свое обещание, данное мне после защиты кандидатской. Он был одним из моих оппонентов на докторской в 1958 году; теперь чувствовал себя неважно, хотя откликнулся на мою просьбу – дать развернутый отзыв об этой злосчастной рукописи. Отзыв разразился в издательстве как гром среди ясного неба. Сколько ошибок, сколько устаревших и теперь просто смешных вещей обнаружил он при внимательном чтении, какой разнобой в стиле этого навязанного нам коллектива.
Александр Иванович пришел к выводу, что все должен отредактировать и исправить один человек. Таким человеком он назвал меня. К этому времени я работала в университете на должности профессора кафедры классической филологии и ее заведующей. К словам Александра Ивановича издательство не могло не прислушаться. Скандал получился бы серьезный. Кроме меня, никто не взялся бы за столь тяжелую работу, и издатели решили поставить мое имя на титуле, указав общую редакцию профессора А. А. Тахо-Годи и тем самым снимая с себя ответственность за все неполадки. Так в 1963 году этот учебник и вышел. Мне пришлось еще три раза его менять, дополнять, исправлять. В 1986 году, когда заболел Алексей Федорович, вышло 4-е, исправленное издание. В дальнейшем я снова обратилась к этой книге (7-е изд., 2005), хотя, признаться, учебников вообще не люблю. Она пользуется популярностью среди студентов многих вузов, хотя предназначалась для пединститута. Идей же чисто лосевских в ней много. Некоторые из них, в частности по римской литературе, о Вергилии и Овидии, предвосхитили научные труды не только наших, но и зарубежных ученых (аффективность и драматизм Вергилия, декоративность, живопись и краски Овидия и связь с современным ему искусством). И это в обычном учебнике. Надо только уметь им воспользоваться.
Почему каждый выход в печать то ли статей Алексея Федоровича, то ли книги сопряжен с какими-то трудностями? Ничего не дается просто, хотя все страшно уважают и даже почитают профессора Лосева. Ну что там небольшая статья о Платоне в одном из сборников, который неутомимый Павел Сергеевич Трофимов из Института философии готовил в издательстве «Наука». Пригласил он туда нас обоих.
Хороший был человек Павел Сергеевич, тоже благожелатель Лосева, хотя и великий спорщик, особенно когда нас посещал. Большой рост, плотный, широкий, он как-то сразу занимал много места. Наивный человек, занимался эстетикой Древнего Египта, не будучи профессионалом в египтологии, читая в переводах то немногое, что было. Конечно, специалисты встречали все это с усмешкой. Любой профессионал в той или иной области всегда с презрением смотрит на дилетанта. Он прав. Не зная языка, невозможно охватить круг идей и понятий, войти в жизнь, быт, культуру. Но при советской власти, где гуманитарные науки подавлялись или должны были принимать удобную для ЦК партии форму и направление, многим ничего не оставалось, как заниматься любительством. Так называемые красные профессора, по-моему, были самые несчастные люди. Ими когда-то гордились, и они чувствовали себя на высоте науки, осененной знаменем марксизма-ленинизма. А когда стала исподволь неизбежно подниматься настоящая наука, тут они сникли. Поспорить с новым поколением не могли, не было знаний и сил, а руководить хотели. Печальная картина в философских дебрях.
Нам нравился Павел Сергеевич. Он сознавал свое несовершенство, но хотелось забраться в гущу древности, усмотреть там истоки каких-то поздних форм. И он приходил к нам попросту, побеседовать, поспорить, услышать Алексея Федоровича, поучиться у него. Сам он хорошо знал цену настоящей науке и, будь другие времена, многое сделал бы. С ним-то мы ладили и горевали, узнав о его безвременной смерти (он страдал от высокого давления), налетевшей как-то внезапно. И семья у него была хорошая, жена, дочь, которая кончала вуз с французским языком, а потом ездила в Париж по каким-то научным делам.
Но вот редактор, которого ему приставили для сборника из «Науки», был тяжелый случай. Ездила я не раз в Подсосенский переулок, в редакцию. Алексей Федорович сам, конечно, никогда не ездил (физически не мог), принимал дома, но эта особа считала себя столь важной, как же, Академия наук и какой-то подозрительный профессор, что я, как человек молодой или казавшийся таковым, сама приезжала на так называемые спорные вопросы. Боже мой! Что это были за спорные вопросы. Я видела, что передо мной сидела самодовольная крашеная особа, ничего не понимающая в нашей науке. Выражать чувства – ни в коем случае, моя задача – растолковать невежде, буквально показать на пальцах, что Платон – это пустяки, сама простота, сплошная телесность, всюду материальные тела. Мне надо доказывать, что идеализм тут совсем хороший, ну, подумаешь, Платон чего-то не понимал, и вполне подпадает под ленинское определение «умного идеализма». Думаю, что Алексей Федорович бы не справился с такой воинственной глупой дамой. Завершилось все благополучно. Статья «Эстетическая терминология Платона» – первая ласточка, еще не делающая весны (1961), но все-таки ее провозвестница. Не совсем обычную фамилию (в ней звучало что-то мрачное) дамы я запомнила – Мораф.
Платон был совсем не случаен. Лосев готовил первый том «Истории античной эстетики» – «Ранняя классика», где было учение пифагорейцев о геометрических телах, близкое платоновскому.
С этим томом тоже произошел казус. По старой памяти, когда в канун войны решалась судьба той, давней «Античной эстетики» Лосева в издательстве «Искусство», Алексей Федорович решил обратиться туда и переговорить с зав. редакцией эстетики В. М. Мурианом. Мы поехали вдвоем. До того времени, когда директор К. Долгов станет называть на редсоветах Лосева «нашим классиком», было далеко. Пока все оказалось слишком прозаично. В издательстве, на Цветном бульваре, в темном дворе, в доме с темной лестницей и какими-то фанерой перегороженными закоулками, почти в полуподвале сидел зав. редакцией эстетики, который, недолго думая, объявил, что такой науки – античная эстетика – не существует и печатать он предлагаемый труд не может. По-моему, это было при мне единственное посещение Лосевым издательства с предложенной готовой книгой.
Алексей Федорович понадеялся, что старые времена прошли, что наступил новый период. Тем более в «Вопросах эстетики» напечатаны две его замечательные статьи о калокагатии и канонах. Но там в редколлегии был А. А. Сидоров, большой ученый, выдающийся знаток книжной графики, искусства вообще, совсем не чуждый эстетике, хорошо знавший Алексея Федоровича еще в 20-е годы, в ГАХНе. А. А. Сидоров – человек осторожный – несмотря на другое время, рисковал, печатая Лосева. Для него античная эстетика, как и любая другая, была реальностью, но ведь и биография Лосева – тоже реальность. С малоприятными фактами этой биографии была некогда связана судьба родного брата Алексея Алексеевича, известного священника о. Сергия Сидорова,[312] погибшего в репрессиях 30-х годов. Ни Алексей Алексеевич, ни Алексей Федорович словом не обмолвились о прошлом, оба молчали, делали вид, что занимаются только античной эстетикой. Но как дружески оживлен был Алексей Алексеевич, приехав вечером к нам на Арбат. Как похвалил меня за мой вкус, за картины А. Мещерского и Альберта Бенуа и за цвет ковра, за убранство стола и посуду (мы только сделали в 1961 году основательный ремонт в квартире после 20-летнего перерыва). Чувствовался тонкий эстет и живой, дружелюбный человек, непосредственно выражавший свое мнение. И мы с Алексеем Федоровичем посетили дом Сидоровых, один из коттеджей (их строили немцы где-то у Беговой), где так тепло и душевно нас приняли хозяева. Правда – о главном, что связывало двух человек, многие годы не встречавшихся, никто не произнес ни слова. Я узнала о судьбе о. Сергия сначала от Алексея Федоровича, потом от нашего друга С. В. Бобринской, а потом от дочери о. Сергия Веры Сергеевны, жены Н. Н. Бобринского, со слов которой я записала ряд фактов.
Да, а в издательстве «Искусство» первый том лосевской эстетики не приняли. Выручили молодые люди, Слава Шестаков и Юрий Бородай, которые протолкнули через друзей этот том в виде учебного пособия в издательство «Высшая школа». Сколько было радостных волнений, когда готовили книгу, подбирала я иллюстрации, орнаменты из редких иностранных альбомов, так, чтобы скрывалось в этих завитушках, бутонах и едва распустившихся цветах нечто символическое – рождение эстетики. Но, увы, издательство бедное, бумага серая, плохая, оставили только несколько традиционных иллюстраций (даже толковых подписей не сделали), а от орнаментов для форзаца и следа не осталось, только одна завитушка на переплете, да и та какая-то судорожно сжатая.
И еще одно происшествие – Юра Бородай, молодой редактор и автор предисловия (глава из его диссертации, не очень связанная с книгой), вдруг решил сократить том и вынул из него десятки страниц. Алексей Федорович, не вытерпев, вызвал Юрия, явилась и жена Юрия, Пиама Гайденко (с тех пор мы сблизились), молодой философ большого ума и красавица. Оба, Алексей Федорович и Пиама, набросились на бедного Юрия, который после горячих споров пообещал все страницы опять поставить на место. Но всегда бывает легко вынуть, а вернуть обратно – трудно. Читая внимательно этот том, мы с Алексеем Федоровичем хорошо видели какие-то странные провалы в тексте, для посторонних глаз не очень заметные. В общем, подпорчен оказался этот труд – как говорят, первый блин комом. Но и то великая радость, вышел I том, а ведь Алексей Федорович уже вовсю работает над вторым, не подозревая, что книг этих будет ровно десять, а томов восемь и что рождается новое «восьмикнижие», которое растянется на целых тридцать лет и станет делом жизни.
Радостно было многие годы встречаться с Пиамой и Юрой Давыдовыми (Пиама и Ю. Бородай расстались) и дома на Арбате, и на даче в «Отдыхе», уже у А. Г. Спиркина. Любила я слушать философские беседы Алексея Федоровича и Пиамы. Как весело экзаменовал он ее по «Критикам» Канта и как задорно она включалась в ученую игру! Слушать и смотреть – испытываешь эстетическое наслаждение от глубины и блеска ума, от внутреннего понимания собеседников, когда один, как бы случайно брошенный намек уже рождает понимание и стремительный ответ. Более прекрасной философской беседы, более тонкого интеллектуального спора я никогда не слышала. Слабым отзвуком этой игры прозвучали слова Алексея Федоровича на конференции по средневековой культуре в университете, когда он при переполненном огромном зале вдруг воскликнул, обратившись к докладчице: «А ну-ка ответь, Пиама, мне на такие вопросы». И Пиама, уже солидный, всеми признанный ученый, со свойственной ей серьезностью отвечала, порадовав Лосева, которому не так давно исполнилось 90 лет. Сколько вместе пережито (особенно 1968 год – советские войска в Праге) и какие тяжелые последствия тянулись за Пиамой и Юрием Давыдовым. Но они все выдержали, докторские защитили, книги издавали, всегда имели свое мнение и Лосева не забывали. Последний раз в нашем старом доме видела я ее сквозь слезы на заупокойной службе у гроба Алексея Федоровича. Каменной стояла Пиама (парастас длился долго), скорбно сосредоточенная.
Это была ее последняя встреча с Алексеем Федоровичем. Лосева не стало, и не стало приходов и бесед за вечерним чаем.
Во второй половине 60-х годов задумали издавать Платона, Полное собрание сочинений, что указывало явно на либеральное отношение властей к закоренелым идеалистам, пусть и древним. К нам домой пришел зав. редакцией издательства «Мысль» (бывший Соцэкгиз), что для Лосева было так же удивительно, как и сам Платон. Обсуждали вопрос о составе издания под редакцией Лосева и Асмуса. Именно так потом стояло на титуле, без правил об алфавите. Лосев – главный и первый знаток Платона, все это сознавали, и Валентин Фердинандович уступил ему первое место.
Но пять томов не получилось. Помешал донос в ЦК КПСС (в это время уже не было ЦК ВКП(б) – великий прогресс!), причем злые языки называли не главного доносчика Иовчука, а какого-то будто интеллигентного философа, делающего карьеру. Тот или другой донес, но ЦК КПСС решил – хорош будет Платон и в трех томах, а издательство слегка перехитрило ЦК и выпустило три тома в четырех частях, каждая часть как том (1968–1972). Но все-таки обкорнали Платона, причем решили отделаться самыми ранними и недостоверными диалогами, чтобы урона претерпеть меньше.
Через много лет, чуть ли не в 1986 году, издали отдельный том «Платон. Диалоги», куда вошли ранние диалоги и диалоги платоновской школы, чтобы восполнить собрание. Прошло несколько лет, и за 1990–1994 годы появилось новое собрание сочинений, уже не только под редакцией Лосева и Асмуса, но и моя фамилия стояла на титуле. Томов было четыре, причем первый – огромный томина, как целых два. Теперь уже весь русский Платон со стихами, с приложениями платоновской школы – все собрали.
Тогда же обсуждали со всех сторон, привлекли прекрасного редактора и переводчика, университетского филолога-классика С. Я. Шейнман-Топштейн, о которой давным-давно как об очень способном человеке рассказывала мне профессор М. Е. Грабарь-Пассек. Теперь все мы пережили свою молодость, но и опыта и знаний набрались, так что Сесиль Яковлевна надолго стала нашим сотоварищем в изданиях Платона. Ни Алексей Федорович, ни она второе полное собрание не увидали. Обоих не стало. Но как-то ко мне в кабинет в университете пришла симпатичная девушка, смутно напомнившая Сесиль Яковлевну. Оказалось, что это ее внучка, Лена. Я видела ее совсем маленькой на даче, в соседней Ильинской (теперь эта дача исчезла – сожгли), откуда Сесиль Яковлевна и ее супруг приходили к нам в гости. Лена просила разрешения посещать мои лекции. Так она ходила два учебных года на мифологию и на греческую литературу вместе со своим спутником, приятным молодым человеком – оба студенты Института международных отношений. Восприняла я Лену как некий привет от покойной Сесили Яковлевны, знак, что не забыла меня.
Так вот началась горячая работа, с проверкой текстов, с переговорами, – молодые переводчики большею частью упрямы.
Алексей Федорович работал над множеством статей, подробным философским анализом и логическим изложением сюжетов, очень полезным для читателя. Один огромный диалог отдан был Асмусу – «Государство». Валентин Фердинандович написал большую статью, но сюжетной схемы делать ему не захотелось, кропотливо и нудно. Так и осталось «Государство» без удобного для читателя анализа сюжетной достаточно сложной линии. В новом издании этот недостаток устранили.
Однако самое главное – вступительная статья о творчестве Платона и с его оценкой. Работал Алексей Федорович со страстью. Как же, столько лет без Платона, а здесь сошлись во времени II том ИАЭ «Софисты. Сократ. Платон» и собрание сочинений – какая радость для Лосева, который путь свой начинал с Платона. Статья вышла великолепной. Никто после Вл. Соловьева не писал так живо, заинтересованно о драматической судьбе философа. Какая мощная фигура вышла из-под пера Алексея Федоровича, особенно когда он пишет о воздействии Платона на мировую философию, вплоть до современности. Один перечень заставляет склониться в признательном поклоне. Но так думает нормальный человек. У запуганного официального чиновника наши восторги рассматриваются с другой точки зрения – как бы чего не вышло.
Собрались в редакции обсуждать лосевскую статью под председательством нового зав. редакцией, специалиста по индийской философии, В. С. Костюченко.
Много сидело народа, в том числе и В. В. Соколов, и, как потом выяснилось, А. В. Гулыга, и молодой тогда Давид Джохадзе. Была зима. И ледяной холод в словах Костюченко, который, несмотря на молодость, начал выискивать в статье дух идеализма. Как же, Лосев, значит, все возможно. Но ошибся молодой человек. Времена не те, народ осмелел, и Лосев не даст себя в обиду. Помню, как встал Алексей Федорович во весь свой могучий рост и как стукнет палкой об пол. И начал крушить Костюченко так, что пух и перья летели, да еще подкрепляет свои слова ленинскими цитатами – никуда не денешься. Ленин сказал – баста. Лосев на предмет споров и обвинений всегда имел в запасе такие высказывания классиков, которые даже не все знали, и применял их к месту. В борьбе с критиками этот метод здорово помогал, боялись противоречить.
И вдруг берет слово А. В. Гулыга, уже тогда в философии авторитетный. Боялись его и за острую мысль, и за острый язык. Спуску прихлебателям не давал, не выносил лжи. Человек высокообразованный, своих философов – немцев, Канта, Гегеля, Шеллинга – знал наизусть. В отличие от других все читал в подлинниках, блестяще знал и говорил по-немецки. Арсений Владимирович, можно сказать, пропел дифирамб статье Лосева, все поставил на свои места, даже привел простой, но удивительный факт, как он дал соседу по квартире, чтобы проверить впечатление читателя, статью Лосева (ее раздавали членам редколлегии серии «Философское наследие») и в какой восторг пришел этот совсем не ученый человек, какие важные достоинства отметил он в статье. А. В. Гулыга поставил точку в прениях. Статью одного идеалиста о другом идеалисте приняли.
Лосев же за последующие годы так приучил советских читателей и издателей к Платону, что Платона стали называть, посмеиваясь, «нашим советским идеалистом» и даже с каким-то оттенком любования. Вот мы-де какие передовые. Даже отпраздновали 22 мая 1973 года в Институте философии АН СССР 2400 лет со дня рождения Платона, «великого древнегреческого философа». Так и сказали. Выступил А. Ф. с докладом «Мировое значение Платона». Были доклады Ф. Кессиди, В. В. Соколова, И. Д. Рожанского, молодого Сергея Аверинцева. За столом президиума сидела я рядом с А. Г. Егоровым, академиком, официальным главой эстетики в пределах АН (когда-то мы учились вместе в Пединституте им. Либкнехта, он – на курс старше и был близок к Б. А. Грифцову) и с нашим другом А. А. Аникстом. Заседание осенял мраморный бюст Платона, добытый с большими трудами. Вот до чего дошли, виданное ли прежде такое событие? Сборник выпустили, правда, в 1979 году, где А. Ф. написал статью «Платоновский объективный идеализм и его трагическая судьба». Меньше чем на трагедию Платон рассчитывать не мог.
С обсуждения Платона завязалось наше знакомство с Арсением Владимировичем, большими друзьями стали мы. Не раз в трудных случаях помогал Алексею Федоровичу советом и делом Арсений Владимирович, писал о нем, агитировал в философских и литературных кругах, приобретал новых почитателей Лосева.
Но вот сообщили мне на дачу, что скончался Арсений Владимирович. Позвонила его жена, Искра Степановна, передала о своем горе и просила меня помолиться о покойном. Господи! Опять потеря невыносимая. Череда потерь: Юрий Кашкаров, Г. К. Вагнер, Саша Михайлов и теперь Арсений Владимирович. Куда же все уходят, как оставляют нас? Только и надеешься на их помощь оттуда.
Наконец вышел в издательстве «Искусство» второй том ИАЭ. Все произошло благодаря Александру Ивановичу Воронину (Саше Воронину в обиходе), который стал заведовать редакцией эстетики и взял на работу симпатичных молодых людей – Юрия Даниловича Кашкарова, Сергея Михайловича Александрова, Галину Даниловну Белову, подрабатывал там и Александр Викторович Михайлов, появился чуть позже Владимир Сергеевич Походаев, был одно время Барабанов, но за диссидентство его быстро убрала администрация. Все они для нас, конечно, Юры, Сережи, Гали, Саши, Володи и таковыми остались навсегда. Сам Саша Воронин – вот новый удивительный образец советского чиновника – понимает Лосева, душа добрая, бесхитростная, а глаза синие, о таких только читала и, глядя на него, поняла очарование густой синевы, в которую нельзя не влюбиться.
В делах же Воронин предусмотрителен, деловит, его высоко ценят в верхах, проходимцев и лжи не терпит. На всякий случай он заранее заготовил и подписал с Алексеем Федоровичем ряд договоров на будущие тома ИАЭ. И был прав. Его повысили по службе, потом отправили в Чехословакию на издание международного печатного органа (по-моему, «Проблемы мира и социализма»), а там он не выдержал лицемерия и насилия советских властей. Душа не стерпела, и, напившись вдребезги (для русского человека пьянство – протест), под Новый год дал он себе волю – нахулиганил. Говорили, что бутылкой из-под шампанского разбил стекло какой-то высокопоставленной машины или написал обломком бутылки на ветровых стеклах важных машин у подъезда заветное русское слово из трех букв. Так или не так, не могу утверждать. Знаю только, что душа его не выдержала и протестовал, как мог. Срочно отправили в Москву, проработали, наказали, но, как номенклатуру, оставили, дали новое место на кормление, главный редактор издательства «Изобразительное искусство», а потом – и того больше – заместитель главного редактора издательства «Мысль». Там уже, в конце 70-х, я с ним встретилась, когда думали печатать громадный труд Алексея Федоровича о символах. Сидел он при открытом летнем окне, в синей рубашке, смотрел ласково синими глазами, все готов был сделать. Потом как-то внезапно заболел тяжело, оказался рак, и умер бедный Саша Воронин. Погубила его советская жизнь. Оказалось, что душа этого человека была не только доброй и простой, но еще и хрупкой.
Спасибо этому нашему благожелателю и помощнику, с его помощью, но уже без него, при других заведующих, пошли следующие тома ИАЭ, кончая восьмым.
С Юрой Кашкаровым крепко сблизились, знали о его непростых отношениях с матерью, Елизаветой Федоровной, о его любви к бабушке (по отцу), о казачьих ее корнях, о родных Юрия, оказавшихся в эмиграции в Соединенных Штатах, в Австралии, о его родственных связях с Г. К. Вагнером, выдающимся искусствоведом, который двадцать лет отбыл в лагерях, а потом прославился своими реставрациями знаменитых соборов во Владимире и как знаток русского искусства, древнего и нового. Юра по образованию был историк, он жил прошлым, видел в нем своих предков, усиленно восстанавливая выкорчеванное советской властью генеалогическое древо своей семьи. Знаниями обладал богатыми, все переплетения родовых ветвей знал наизусть, дружил с людьми «бывшими», пострадавшими, пережившими крушение своих усадеб, имений, близких, но сохранившими память о прошлом, которое так горячо любил Юрий. Он-то нас и познакомил с семьей С. В. Бобринской, внучки Антонины Николаевны Трубецкой, сестры братьев князей Трубецких, Сергея и Евгения, выдающихся деятелей русской культуры. Юра мог бесконечно разбирать родственные связи Марии Алексеевны Бобринской, урожденной Челищевой, и ее супруга, покойного профессора Николая Алексеевича, доводя его родословную до императрицы русской, матушки Екатерины, и восхищаясь тем, что сам Алексей Степанович Хомяков – по прямой линии предок нынешнего Алеши Бобринского, сына Софьи Владимировны.
А то он приходил с рассказами об еще одной замечательной женщине, Анне Васильевне, вернувшейся из лагерей. Анна Тимирева (по первому мужу), Книппер (по второму), дочь знаменитого русского музыканта, дирижера Сафонова (родом донского казака), возлюбленная адмирала Колчака. Юру умиляла твердость молодой красавицы до последней минуты быть рядом с любимым, слышать, как его повели на расстрел, передать ему последнюю записочку, быть верной его памяти. Он хранил какие-то старинные бумаги, рукописи, документы, необходимые для его собственных сочинений, которые тщательно скрывал. О большом писательском даре Юрия узнали мы позже, когда он в 1977 году неожиданно для всех эмигрировал за границу, очутился в Соединенных Штатах (там доживали век две его двоюродные бабки, одна – на востоке страны, другая – на западе), познакомился с Романом Гулем, издателем «Нового журнала», основанного в войну русскими эмигрантами, перебравшимися из Европы в Штаты. Сначала как член редколлегии, а после смерти Р. Гуля полноправным главным редактором издавал Юра этот интересный журнал. Тогда, в начале 90-х, он выпустил наконец свою книгу «Словеса царей и дней», которую я прочитала дважды, сначала, как говорят, запоем, а потом медленно, внимательно, не желая отрываться ни на минуту, и поняла, какого прекрасного русского писателя мы потеряли. Вставала живая Русь,[313] от жизнеописания святого Исаакия из Киево-Печерской лавры, через Смутное время, к нашей, не менее смутной и запутанной жизни. Вспомнил в этой книге Юра о своем паломничестве на Афон, мечтал он поселиться там, остаться навсегда (и мне об этом говорил), но не успел – умер. А Лосева в «Новом журнале» успел напечатать: и «Диалектику мифа», и повесть «Метеор», и статьи к 100-летию Алексея Федоровича, и даже стихи. Печально – вышли они уже после смерти Юрия. Но слово сдержал – напечатал. Умер Юра на аэродроме, отправляясь в Москву, сознавая, что умирает. Приготовил место для могилы рядом с бабушкой на даче в Сходне, даже плиту с надписью положил, оставалось число поставить. Все предусмотрел. А как рада бывала я, встречая Юру солидным издателем у нас на Арбате и на кладбище 24 мая у Алексея Федоровича с начала 90-х. Кто думал, что проживет так недолго. А он это даже предугадал.
Почему-то все друзья-издатели считали, что Лосев закончит свою эстетику на VI томе. Пришел к нам Юрий однажды вечером, стянул с головы вязаный колпак, уселся и стал говорить об отъезде «туда». «А как же ты меня покидаешь!» – горестно воскликнул Алексей Федорович. «Ничего, – ответил Юра, – это еще не скоро. Вот завершим работу с VI томом и уеду». Уехал он раньше, чем вышел том, но действительно все подготовил. После его отъезда стала распадаться дружная компания в редакции. Ушел Сережа Александров, ушла Галина Даниловна, уже стал известным и не подрабатывал там Саша Михайлов. Остался один абориген – Володя Походаев, тихий, скромный, всеми покинутый. Как же – том VI вышел, можно хоть редакцию закрывать. Не знали еще, что предстоит длинная история с VII и VIII, каждый в двух книгах. Но это в будущем, до которого мне пока не добраться.
Большие изменения произошли в институте, где работал Алексей Федорович. Там закрыли кафедру классической филологии, которой после ухода Н. Ф. Дератани заведовала Тимофеева. В конце 50-х годов она попыталась изгнать Лосева и лишила его всех курсов, но, как я уже писала, мы обратились к академику М. Б. Митину и в конце концов Лосеву вернули штатное место. Работать ему пришлось на кафедре русского языка, куда перевели и Тимофееву после закрытия кафедры. Заведовал там старый знакомец профессор И. Г. Голанов (бывший арестант, как и Лосев). Алексей Федорович влачил жалкое существование, занимаясь греческим и латинским с аспирантами кафедры.
Группа приходила к нам домой, занятия начинались в шесть вечера. До этого, с двенадцати или часа дня, Алексей Федорович работал над своими книгами до пяти часов. Спал он, как всегда, плохо, со снотворным, вставал поздно, не раньше 11, засыпал под утро, не от снотворного (оно давно не помогало, но он его пил, увеличивая дозу), а просто от усталости изнемогший организм все-таки засыпал. Мешали сну мысли, все надо было продумать к приходу так называемого секретаря, которому Алексей Федорович диктовал за ночь обдуманное прямо набело, так чтобы можно было отдать машинистке.
Заниматься с аспирантами он любил и свои занятия вел артистически, живо, весело, сообщая столько и такие сведения, которые аспиранты ни от кого не могли получить. Он разработал курс сравнительной грамматики индоевропейских языков, куда входили санскрит, греческий, латинский, старославянский. Вот когда пригодились давние курсы, изданные профессором Поржезинским. Но мы следили за наукой и выписывали из-за границы новые пособия, учебники, исследования, чтобы быть во всеоружии. Понимая, что часы ограничены, Алексей Федорович соорудил интересные и полезные таблицы, где вся система склонений была продумана до мелочей, постепенно дополняясь, исправляясь и уточняясь. Таких таблиц накопилось много, так как надо было раздавать ученикам и все время их обновлять. Они принимали все более громоздкий характер, так что в каждой клетке можно было найти сразу ответ на все вопросы. Исправление и переписка таблиц происходили до последних дней Алексея Федоровича. По-гречески занимались по грамматике Соболевского, делали 42 параграфа до глаголов, латинский – по Попову, для заочников. Это было большим подспорьем аспирантам, так как преподавание шло с упором на проблемы сравнительного языкознания. Но все-таки для Лосева это была детская игра, не для его размаха. Курсы античной литературы, которые он читал на литфаке и деффаке, сокращались, забрала эти часы Тимофеева, еще сохранились кое-какие семинары по античной литературе и ее связям с русской и зарубежной, студенты любили их, делали доклады, писали прекрасные работы (некоторые у нас сохранились), но и это постепенно ликвидировали.
Не знаю, чем бы кончилось пребывание Алексея Федоровича в МГПИ имени Ленина, если бы не настоящий переворот, происшедший в начале 60-х. Министерство слило два пединститута – Городской и МГПИ имени Ленина. В конце войны с МГПИ слили Пединститут имени К. Либкнехта, так что в Москве осталось только два – МГПИ имени Ленина и Областной пединститут имени Крупской, где с 1949 по 1958 год проработала я, перейдя в 1958 году в Московский университет.
В институт пришли новые люди. Главное же – пришел известный профессор Иван Афанасьевич Василенко, деятельный, энергичный, с живым умом, чутко понимающий новые задачи науки. Не знаю, каков он был раньше, но здесь повеяло свежим ветром. На все кафедры факультета языка и литературы пришли новые люди, и чтобы никого не обижать, открыли новые кафедры – две кафедры литературы, две кафедры языка; о других факультетах не знаю, но там тоже должно было многое измениться, так как Городской институт имел сильную профессуру. Так, профессор Василенко стал заведующим кафедрой общего языкознания, а кафедра русского языка оставалась, как была прежде. К себе на кафедру Иван Афанасьевич сразу перевел Алексея Федоровича, но заодно и латинистов – Тимофееву и Сонкину, которые тихо сидели, зубря со студентами элементарную грамматику, и не смели ни в какие дела кафедры вмешиваться.
На страже интересов Ивана Афанасьевича стояла его вторая жена Ирина Матвеевна (первая – скромная и ученая дама, тоже языковед, скончалась) в должности зав. кабинетом и старшей лаборантки. Ирина Матвеевна – веселая, всегда оживленная, по сравнению со своим мощным супругом (он был поистине огромен) казалась воробушком, но характер имела твердый. На кафедре царил строгий порядок во всех делах. На первом месте стояла наука, и здесь Иван Афанасьевич стал верным союзником Лосева. Алексей Федорович, собственно говоря, на первых порах один начал разрабатывать проблемы теоретические, общее языкознание; он делал лицо кафедры своими работами, которые уже начал печатать в разных сборниках.
Василенко тотчас же дал Алексею Федоровичу руководство аспирантами. Это требовало времени, умения выбирать темы, разработки. Я всегда поражалась, как Алексей Федорович работал со своими подопечными, как из русских глаголов с приставками, из суффиксов и, казалось бы, ничем не примечательных служебных словечек он сумел делать нестандартные диссертации, действительно отвечавшие на вопросы общего языкознания. Среди первых аспирантов были Нина Павлова, Рита Михайловна Трифонова, Ирина Андреева.
Они были не только ученицами, но и многолетними друзьями. Давал Алексей Федорович темы по истории языкознания. Так, одну из аспиранток он направил на изучение грамматики Барсова (XVIII век). Работа оказалась настолько плодотворной, что, когда пришло время издать в Академии наук замечательный труд Барсова, его поручили бывшей диссертантке Алексея Федоровича.
Иван Афанасьевич буквально заставил Лосева участвовать в конкурсе института на так называемую Ленинскую премию и выставил на конкурс «Общую теорию языковых моделей» (1968), труд примечательный, один из результатов длительной работы Алексея Федоровича над проблемами структурализма, которыми он начал заниматься и заодно критиковать, изучая тезисы всех конференций, все тартуские сборники и множество исследований. Книга Лосева получила премию.[314]
Более того, Василенко охотно отпускал Алексея Федоровича на научные Всесоюзные конференции по классической филологии, где Алексей Федорович мог общаться с ученым миром. Он становился известен благодаря большому количеству печатных работ, с ним начинали считаться филологи-классики, которые от него раньше открещивались как от философа.
Так, мы ездили летом 1966 года совершенно замечательно (вместе с Ольгой, нашей домоправительницей) в Киев. Там на конференции филологов-классиков познакомились и подружились с зятем Симона Георгиевича Каухчишвили, патриарха грузинской классической филологии, ученика Дильса, двадцатидвухлетним Рисмагом Гордезиани (теперь уже выдающийся ученый); его Алексей Федорович защитил от нападок всегда готового на критику профессора В. Н. Ярхо. Познакомились с Ираклием Шенгелия и Александром Алексидзе (из знаменитой семьи режиссеров, художников, актеров), другом Рисмага. Он занимался византийской литературой, и я через много лет была в Тбилиси оппонентом на его докторской. Бедный Алик: сначала скончалась неожиданно его жена, прекрасная пианистка, а потом, также скоропостижно, и он, оставив сиротой маленького сынишку.
В Киеве встретились с Н. С. Гринбаумом (я потом оппонировала на его докторской), с его другом В. В. Каракулаковым (умер в расцвете сил), с петербуржцами Н. А. Чистяковой (муж ее Н. Н. Розов, замечательный знаток древнерусских рукописей, родственник знаменитого диакона времен патриарха Тихона, Константина Розова), Н. В. Вулих, И. М. Тройским и многими другими. Но главного нашего друга А. И. Белецкого уже не было в живых, и Киев с моими давними сердечными воспоминаниями померк. Все миновало. Все умерли – и Булаховский, и Гудзий, да и мой дядюшка Леонид Петрович – все вместе. Учились они в Харьковском университете. Ушли прелестница Нина Алексеевна (первая жена Андрея) и ученая скромница Татьяна Чернышева (вторая жена). А ведь мы с Андреем летом 1966 года ходили под окна родильного дома, чтобы хоть мельком увидеть Таню с младенцем Машенькой. Умерла Таня, покинутая близкими, и Андреем, и Машей (уже взрослой), остались только ученики. В 1995 году не стало и самого Андрея Белецкого. Умер, заранее передав (что-то уже предчувствовал) свою великолепную библиотеку кафедре классической филологии Тбилисского университета, ее заведующему, профессору Рисмагу Гордезиани. Так окончились счастливые времена.
Через несколько лет, в 1968 году, отправились мы на такую же ученую конференцию (опять-таки вместе с Ольгой Собольковой) теплым южным октябрем в Тбилиси.
Там встретили Алексея Федоровича с триумфом, началось паломничество в гостиницу (тогда лучшую) «Сакартвели», завтраки, ужины, приемы, все это помимо заседаний. Солнечно, тепло, ласково, изобильно – любимый Кавказ и хлебосольные грузины, готовые все показать, все отдать, всем доставить радость. Куда нас только не возили: и в виноградную Кахетию, с древними храмами, одинокими среди бескрайних равнин, открытыми для всякого врага (а сколько их шло с востока). Там, в Икалто, храм, опоясанный колоннадой портиков, где монахи-ученые, не хуже древних афинян, беседовали под мерный всплеск водомета (мы собирали на дне его, ныне сухом, опавшие листья и цветы – на память). Там, в Икалто, ужас охватывает от беззащитности человека. На горизонте встает мощно, величаво суровый Кавказский хребет, тот, что отделяет Чечню и Дагестан от блаженного юга. Когда я смотрела на эти одетые синеватой дымкой громады, становилось нечеловечески одиноко. А каково же было им, мудрым насельникам монастырей, в зеленых долинах Кахетии, один на один с грозным врагом. Он ведь спускался с круч, переходил любые границы. С севера – горцы, с востока и юга – турки и персы.
В старинной усадьбе князей Чавчавадзе, откуда наибы Шамиля увезли через тропы над бездной княжескую семью (и тогда брали заложников), эта незащищенность Кахетии ощущается особенно остро. Чувство неизбежной обреченности до сих пор памятно мне, не могу забыть увенчанную снегами каменную громаду хребта, не преграду, а вечную угрозу ласковым и беспечным виноградным долинам.
Не знаю, что было важнее для меня, сидеть на ученых докладах или, забыв все временное, погрузиться в созерцание вечности – туманные горы, там, где небо сходится с землей, осеннее мягкое солнце, синева высей, запахи листьев, цветов, ветра, настоянного на вольных травах, неясные шорохи среди развалин, холодный ручей под столетним орешником. Золотые шары мандаринов (их еще не убрали), гранаты, налитые алой кровью, лиловые кисти собранного винограда. Среди всего этого приволья запомнился в развевающемся коротком пальто (выехали мы по холодку, рано) Акакий Владимирович Урушадзе (его тоже нет, умер от рака, уступив место зав. кафедрой молодому Рисмагу). Легким, изящным взмахом руки приглашает он, как гостеприимный хозяин, насладиться запахами земли в буйном цветении и видом древнего храма. Акакий Владимирович отдыхает. Всю дорогу он опекал нас, занимал беседами, рассказывал, как бывалый гид, кормил в придорожных магазинчиках (духанах? харчевнях? – нет, все не то), щедро расплачиваясь своим кошельком. Ну как же грузин позволит угощаться гостю за свой счет? Даже если этих гостей около полусотни. И человека уже нет на свете, а все вижу среди зеленого раздолья эту фигуру в черной крылатке. Так и жизнь пройдет, а преизобилье вечной красоты останется. Какие уж тут дискуссии и доклады, хоть и без них нельзя.
Запомнилось мне посещение знаменитого Ладо Гудиашвили – художника, хорошо известного в Европе и почти неизвестного на родине – очень уж самостоятелен и властям не кланялся.
В память о нем висит у меня дома загадочная символическая гравюра с надписью, сделанной при мне, – тоже графическое произведение искусства.
В огромной и высокой дворцовой зале маэстро, живой, с горящими глазами, казался особенно сухощавым, худеньким и небольшим на фоне картин ярких, каких-то переливчато-светящихся, буйно красочных, среди торжественной пустоты (здесь не было места отвлекающей мебели) – только изящный старинный стол (черное дерево, мрамор, золото), окруженный креслицами. Здесь этот вызыватель духов вместе со своей молчаливой (вся в черном), улыбчивой супругой угощает персиками, свежайшей ароматной чурчхелой и чаем в золотых причудливых чашечках.
Ладо Гудиашвили предстал перед нами как сказочный хранитель сокровищ в заколдованном замке. Ведь на первый взгляд его дом ничем не примечателен – старый тифлисский дом со скрипучей деревянной лестницей, а внутри – пиршество красок в дворцовой зале; они не уступают древним драгоценностям, что показывал молодой, красивый, романтический Звиад Гамсахурдиа вместе со своим другом, тонким пианистом, Мерабом Коставой.
Музыкант погиб через несколько лет при загадочных обстоятельствах, Звиад – свергнутый президент Республики Грузия – тоже не менее таинственно.
Сколько выпито, сколько речей сказано за пиршественными столами в кахетинскую нашу поездку и на последнем прощальном торжестве. Чувство общего ученого содружества объединило нас, не было забытых и отвергнутых. Какое-то горячее счастье охватило всех. Надолго ли, думалось в предотъездные часы. Но действительно, в людях что-то сдвинулось, развилось нечто простое, доверчивое, человеческое в отношениях друг с другом. Именно там, в Тбилиси, закрепилась дружба с нашими грузинскими друзьями – Шалвой Хидашели, Нико Чавчавадзе, Денезой Зумбадзе и ее другом, скульптором и художником Идой Тварадзе, семьей Каухчишвили, Рисмагом Гордезиани, Аликом Алексидзе, Ираклием Шенгелия, Акакием Урушадзе, Мари Пичхадзе, Писаной Гигаури и многими другими. Там же мы сблизились с И. М. Тройским, которого еще до этого я ездила поздравлять в Ленинград с юбилеем от нашей кафедры, что тогда было новостью и дружеским актом. Личное общение ничем не заменить. Тогда же в Ленинграде я познакомилась с профессором-историком Древнего мира Ксенией Михайловной Колобовой. Чего только ей не наговаривали о Лосеве! А как только ее пригласил в гости Моисей Семенович Альтман (сам пришел к нам в Москве знакомиться), – оба они ведь ученики Вяч. Иванова,[315] – так расстались мы с Ксенией Михайловной друзьями, и Лосев занял прочное дружеское место в ее окружении. Мы потом по ее просьбе с особым удовольствием участвовали в рукописном сборнике в честь М. С. Альтмана, человека выдающихся знаний, мифолога, символиста, поэта.
Вот что значит настоящий заведующий кафедрой, который понял место Лосева и всячески укреплял его. Позицию Ивана Афанасьевича в институте поняли сразу, и факультет обернулся к Алексею Федоровичу совсем иначе, чем прежде, когда клевету распространяла Тимофеева. Декан С. И. Шешуков оказался в самых дружеских отношениях, причем искренне, раньше боялся парткома и Тимофеевой. Даже И. В. Устинов, в деканство которого меня изгоняли с факультета, теперь стал добрейшим, этому способствовала и его молодая жена Татьяна, занимавшаяся в аспирантской группе Лосева и принимавшая нас в гостях вместе с И. А. Василенко и другими «китами» факультета.
Задумал Иван Афанасьевич к 75-летию Алексея Федоровича великое дело – юбилей. Бедный Лосев никогда юбилеев не отмечал, хотя все вокруг, начиная с 50 лет, праздновали круглые и полукруглые даты и наперебой приглашали Алексея Федоровича на торжественные заседания, зная, что Лосев пришлет умную телеграмму, а то и речь произнесет, к удовольствию всех, по-латыни или по-гречески. Алексей Федорович прекрасно сочинял речи на этих языках в самом наиклассическом стиле, памятуя молодость и своего учителя И. А. Микша (вот уж он-то был бы доволен учеником), и слушатели бывали в восторге от самого произнесения слов, интонаций, артистизма. Алексея Федоровича понимать не понимали, но знали, что хвалит, этого было достаточно.
Заранее разослали сотни две приглашений с портретом Алексея Федоровича, еще предвоенным. Алексей Федорович не фотографировался, поводов не было. Это потом, когда стал совсем знаменит, снимали бесконечно. Суетились аспиранты, покупали в полном секрете подарки, писали адреса. Мы, признаться, не ожидали настоящего праздника. А он был действительно. Народу в самой большой аудитории тьма, речи произносят неофициальные, чувствуются искренность, уважение, любовь. Людей не узнаешь, как изменились, студенты в восторге, такого настоящего торжества, не внешнего парада, а от души идущего, никто здесь никогда не видел. Уже гремит неистовый Феохар Кессиди, уже Гулыга произносит речь, меча кое в кого стрелы, уже В. А. Карпушин что-то говорит о гамбургском счете в философии, а не об официальных наградах. Когда же вдруг появились грузины и Ираклий Шенгелия (Боже, какая его настигнет смерть через много лет! а чай, подаренный мне, – останется) преподнес традиционный кавказский бурдюк с вином, а сверху по ступеням, вся в черном бархате, с крестом на груди спускалась Денеза Зумбадзе – ликование охватило зал.
В окружении друзей, цветов, подарков отправились мы домой, чтобы потом несколько вечеров подряд принимать ответно почетных гостей дома и потчевать их.
Ученица Алексея Федоровича по гегелевскому семинару в университете А. А. Гарева, приглашенная на юбилей, вспоминает: «И вот в конце 1968 года впервые после долгого молчания заговорили вслух о Лосеве – когда отмечали 75-летие Алексея Федоровича.
На расширенном заседании Ученого совета факультета русского языка и литературы МГПИ им. Ленина собрались видные ученые из многих институтов и научных учреждений Москвы. Были прекрасные речи и официальные поздравления. Было сказано много теплых, добрых слов в адрес юбиляра.
Впервые открыто, громогласно чествовали Лосева! Но хотелось, чтобы о Лосеве знали не только старые философы, логики, филологи и молодые студенты и аспиранты-филологи. Хотелось, чтобы о нем узнала вся страна, народ. Для этого нужно было рассказать о Лосеве в прессе.
Я воспользовалась своим знакомством с Сергеем Наровчатовым, который тогда входил в редколлегию «Литературной газеты», получила согласие одного из ученых Московского университета написать статью об Алексее Федоровиче (статья была помещена под псевдонимом[316]). Теперь это кажется невероятным, но тогда еще опасались говорить громко о Лосеве: Наровчатов боялся говорить о Лосеве в своем служебном кабинете, он вышел со мной разговаривать в коридор. И наконец, через полгода, довольно сдержанная (иначе нельзя было) статья об Алексее Федоровиче появилась в газете в середине лета 1969 года. В то время это было событие!»[317]
Для Лосева юбилей – событие небывалое. Оказывается, есть люди, которые не скрывают, прямо говорят о его подвиге, подвиге ученого и человека. А что министерство награждает при этом юбиляра в 75 лет значком почетного учителя – так это же их тупость. Еще не настало время, когда и они, мертвые, пробудятся. Всему свое время. С тех пор я стала собирать все атрибуты юбилеев. Их будет еще два, 85 лет и 90. На память от первого у меня засохшие розы от роскошного букета, подаренного А. Ч. Козаржевским. Они до сих пор, пополняемые другими, стоят у меня в старинном, еще Соколовском, кашпо. А Андрея Чеславовича уже давно нет на свете.
Вскоре отпраздновали 70-летний юбилей Ивана Афанасьевича, пировали в «Праге» (там была без А. Ф. я одна), лились речи и вина, подносились подарки, и среди них подсвечник (они входили тогда в моду) с тотчас зажженными свечами. Свечи так ярко пылали, огонь рвался во все стороны, его с трудом погасили, но знатоки мрачно шептали – нельзя дарить такие подарки, свеча гаснет – жизнь уходит. Что же вы думаете? Иван Афанасьевич неожиданно заболевает гриппом, высочайшая температура, ничего сделать нельзя. И этот великан, человек удивительной физической мощи, гибнет через три дня. Так остался Алексей Федорович без своего благодетеля. Но установленный им порядок остался незыблем. Профессор А. Н. Стеценко, а затем молодой еще тогда И. Г. Добродомов (тоже сидел аспирантом за нашим большим столом) всегда соблюдали интересы профессора А. Ф. Лосева.
Особенно радостно встречали мы Новый, 1970 год. Может быть, потому, что наши старинные друзья еще живы, а некоторые, новые, еще не покинули пределов страны, да и у Алексея Федоровича намечается будущее. Все собрались вместе. Как читала стихи Магдалина Брониславовна Властова! Замечательная женщина, поэтесса, художница, человек драматической судьбы (кто за нашим столом вне драмы?). Дочь выдающегося русского биофизика Б. Вериго, соратника Менделеева и Бекетова (имение его Веригино рядом с Шахматовом и Бобловом – остались развалины фундамента, заросшие кустами сирени, рассказывала Магдалина Брониславовна), профессора Новороссийского университета в Одессе. Брат А. Б. Вериго – выдающийся физик, да еще один из первых наших воздухоплавателей. Магдалина Брониславовна – жена друга лосевского по гимназии, биолога, профессора Б. В. Властова. Но судьба сложилась так, что гордая Магдалина Брониславовна (польское наследие), никогда никого не просившая и навеки устрашенная большевиками (была одно время в городе, захваченном Колчаком, брат Сергей – белый офицер, погиб), вынужденно замкнулась в четырех стенах и работала, осознавая невозможность печатания. Умерла Магдалина Брониславовна сто двух лет с полной ясностью ума, оставив бесценное наследие трех архивов – своего, отца, брата, – картины (училась в Париже), стихи, мемуарную прозу.[318] Так вот, читала Магдалина Брониславовна свои стихи, а я – греческие (попросил Алексей Федорович), Марина Кедрова – английские, Иетса, вместе с мужем Юрой Дунаевым (его молодого ждет трагический конец) пели что-то симпатичное, французское, подпевали им Женя Терновский и Жаклин Грюнвальд (Женя – давно во Франции, профессор, а Жаклин – монахиня, матушка Анна в православном монастыре в Бюсси). Как счастлив был Алексей Федорович, управляя всем нашим новогодним собранием, слушая стихи, песни, музыку – Юра играл на лютне. Мы сидели с сестрой Миночкой тоже счастливые – редкий случай: зимой – и вместе. Как всех разметало время, безжалостное оно.
Хожу по аллее на даче А. Г. Спиркина и все посматриваю на столик под кленами. Там многие годы, сидя в качалке, занимался и писал Алексей Федорович. Поглядываю, но никогда там не сижу. Не потому, что там большая тень и мне трудно читать, а потому, что больно даже и посматривать. Пусто под кленами. Качалка давно лежит в Москве на антресолях,[319] другую, маленькую, никогда не беру. Сплю здесь на кровати, на которой спал Алексей Федорович, и всегда тяжело и плохо. В Москве я никогда и не пыталась перебраться в его кабинет, там его место, там его пустое кресло и стол, заваленный книгами, изданными мной после его смерти.
Не смею я там находиться. У меня свой угол, своя с 1961 года комната, когда уехали так называемые друзья, Яснопольские, и мы сделали ремонт.
Удивляюсь, как это я пережила такой разгром? Как сейчас перед глазами картина: вся большая комната завалена книгами, посередине свободен только стол и мы вдвоем за ним. Как своими руками я освобождала в столовой все шкафы, чтобы можно было их передвинуть, как каждую книгу ставила на свое место. В моей комнате сделали огромный, до потолка, во всю внешнюю стену шкаф, где книги одна за другой в три ряда. И все своими руками. Помощников не было, да я бы тогда и не доверила. Сколько сил требовалось, но молодость – великое дело, она спасала, хоть особенной силой я никогда не отличалась, но когда входила в раж, то остановить невозможно. Так и книги читала ночами, так и работала, так и с ремонтом справлялась. Он же длился месяц. И среди всей этой внешней неразберихи сидел и методично работал каждый день за книгами Алексей Федорович.
Да еще мы умудрялись смеяться и шутить, особенно когда маляр, попивая кефир и стоя на высокой стремянке, меланхолично повторял: «Деньги у каждого есть. Но, как сказал Сухово-Кобылин, никто не знает, где он их прячет». В день много раз мы слушали эту сентенцию якобы Сухово-Кобылина. Почему он? Почему маляр? Забавная была публика, вроде главного подрядчика большой бригады безалаберных, ловких, хитроватых работяг, знающих, правда, свое дело. Обсуждая вопрос о нише в моей комнате, этот себе на уме дядька все приговаривал: «Сделаем мишу, сделаем мишу». А то из какой-то булочной приволокли двери – к столовой подойдет, здоровая дверь. А то из какого-то привилегированного дома, где подрабатывали по сантехнике, приволокли большую новую ванну, тоже подойдет по росту профессору. Интересная публика. Тягаться с ними мог только замечательный и положительный Иван Дмитриевич Чикинев со своей Анной Кузьминичной, которые в 1981 году, через 20 лет, делали нам ремонт – тоже целый месяц, а потом стали нашими друзьями-помощниками. Иван Дмитриевич все грозился: «Выкинуть надо эти ящики» (это он про старинные шкафчики), «выкинуть надо все эти книги», а сам аккуратно так работает, чтобы, не дай Бог, не повредить красоту шкафчика (сам их не раз чинил) или случайно задеть книгу. Нет уже Ивана Дмитриевича, умер от инсульта, добрый, заботливый, человек честный, умелый русский мастер.
Нет, в кабинете Алексея Федоровича мне не бывать. У меня свой угол. А там Леночка. Ее не связывают горькие воспоминания десятков лет, шаги, голоса, книги, бумаги, каждый листик, исчерченный уже совсем непонятными, но его, дорогими для меня каракулями, хоть и она написала воспоминания недавно, глядя как бы взглядом маленького ребенка, которого привезли на дачу, где для нее открылся особый мир. Воспоминания со стихами ее к нему и от него к ней, с забавным письмом его к ее маме, моей сестре Миночке. Плакала я, читая эти болью в душе отдающиеся слова. Но все-таки это рядом с Лосевым, и не всегда, не ежечасно и ежеминутно. А я удивляюсь, как еще живу на свете без него. Может быть, дело спасает, которым он жил. Без дела и меня нет, а так мы опять вместе. И даже замечать стала, что жесты мои похожи, руку протягиваю к чашке тоже так, сижу на кровати, беру часы со стула среди ночи, все – так же, сижу, подперев голову левой рукой, как он, по ступенькам дачи спустилась и по аллее хожу, как будто мы вместе идем и, как всегда, считаем шаги, сто восемьдесят или двести двадцать, если прихватить еще кусочек, слева от дома, и потом, смотря какие шаги.
Вот и подошла я к сладким воспоминаниям, что берут начало в последней трети 60-х и переходят в настоящее, сегодняшнее.
На дачу в Валентиновку как-то приехала к нам М. Н. Спиркина, привезла какие-то бумаги от Александра Георгиевича, шла ведь непрерывная работа в «Философской энциклопедии». К слову сказала, что собираются они покупать дачу. Зимой 1961 года сидит в кабинете Алексея Федоровича сам Александр Георгиевич, рассказывает о даче. Трудно им живется в Москве, в проходной комнате чуть ли не полуподвала старого дома. Дача в «Отдыхе», напротив города Жуковского, рядом с Кратовом. А, да ведь там Лосевы провели чуть ли не три года после уничтожения своего гнезда, наезжая в Москву и устраивая новую квартиру. Места знакомые. Но ведь мы-то в Валентиновке целых девять лет. Спиркин же соблазняет. Дачу подняли из руин (все дело рук его брата, замечательного мастера Ивана), расплачиваться надо. Деньги занимал у Ф. В. Константинова – тут живет, неподалеку, и дачу сосватал. Деньги нужны, сдавать надо на лето; а может быть, Алексей Федорович и в долг даст тысяч эдак шесть? Может быть, и вдвоем обживать и достраивать дом? «Нет уж, – сопротивлялся Алексей Федорович. – Я и с московской квартирой едва справляюсь. Правда, Аза?» – Это ко мне. «Конечно, конечно». – «Нет, ты уж сам хозяйничай, а мы у тебя будем снимать на лето, раз такие ты обещаешь чудеса». Действительно, вода в доме, ванна есть, «удобства» тоже, отопление, в каждой комнате батареи, газ пока в баллонах, а скоро и настоящий проведут. Мы не могли устоять, соблазнились и покинули скромный домик в Валентиновке, где рачительный хозяин приходил к нам каждое лето подписывать договор, сначала 3 тысячи за лето, а потом 300 рублей, все, как положено. Где каждый день овощи и ягоды домашние, но все прелести дачные тоже как положено – колодец, летом вода едва сочится в тоненьких трубах, деревянный домик – «удобства» в конце участка по тропинке, и холодно уже в августе, отапливаемся электрической плиткой (хозяева экономят даже шишки и мусор). Но зато после поездки в Москву на распродажу цветов подносит мне чайную розу Gloria Dei – никто не купил, все равно уже не продашь, скоро завянет – все рассчитано: и дело надо делать, и удовольствие доставить своим постояльцам.
Прощайте, маленькие хозяева маленького домика в Валентиновке. Спасибо за приют и привет. Мы были здесь, несмотря ни на что, счастливы среди аромата флоксов и вьющейся жимолости. Прощайте, прогулки в березовую рощу, прощайте, овраг и мостик, одинокая скамейка над кручей, церквушка недосягаемая и даже чудная клубника «виктория» в Болшеве, в мире, где все полно воспоминаний детства.
Эти места действительно счастливые, для меня в особенности. Лет тринадцати туда, в Болшево, к нашим друзьям, Склярским, к любимой моей Наталии Ивановне с Ией и Ариком, отправили меня родители. Отец уехал в Мацесту и Кисловодск, Мурат – в Дагестан и Владикавказ, к дедушке Петру Хрисанфовичу Семенову, отцу матери, а мама с младшими – в московской квартире.
В Болшеве приятный большой деревянный дом, теперь уже не помню, в какой стороне и на какой улице, но не близко от станции. Дом – настоящая прежняя дача, комнат, наверное, шесть, все разные, какие-то друг на друга непохожие, интересные, окна в сад, в густоту сирени, в тень. В одной ничего нет – только огромный ковер, в другой – мы с Наталией Ивановной, а есть еще девочка Лютик, маленькая, дочь знакомых, тоже на лето здесь, при ней няня, у нас домработница. Веранда открытая, полукругом, ступени в сад, где я сделала клумбы для цветов, выложив из дерна инициалы любимой Наталии Ивановны. За домом хозяйственные постройки, сараи, старинный ледник с настоящим льдом, где хранить можно продукты, где лежат бутылки с вином, с шампанским (на всякий случай). В углу сарая гора старых книг, романы Станюковича, совсем не о морях, а о чиновничьей петербургской жизни, скучнейшие, еще Боборыкин и пресловутый Шеллер-Михайлов. Кошмар. Я это понимаю. Но там же и дореволюционный «Журнал для женщин», целые ворохи. Вот чудо. Сколько картинок, мод, советов, как остаться красивой и какие цвета носить в старости. Я запомнила – белый и желтый; как принимать гостей, накрывать на стол, смягчать кожу лица и рук. Боже, сколько вырезок делала я (благо никому эти журналы не нужны), сколько записывала – ничего не пригодилось и все куда-то исчезло. Запомнились статьи и письма в месяц объявления войны в 1914 году. Какие патриотки наши знаменитые актрисы – Яблочкина и балерина Гельцер, как они ненавидят немцев и жаждут победы. Замечательный журнал. С тех пор я научилась рисовать женские ножки в умопомрачительных туфлях и фигурки в балетных нарядах.
От калитки к дому длинная аллея среди темных сосен, а у ворот за домом целое поле маслят. Каждое утро срезали, а они все вылезают и вылезают. Вообще лето грибное. Собираем бесконечно, ходим далеко, близко, всюду их полно, жарим и даже едим отварные, очень вкусно. Но самое вкусное утром на веранде – большая тарелка манной каши с густейшим медом или вареньем. Никогда не надоедало.
Вечерами молодежь (все старше меня лет на пять—семь) заведет патефон – танцуют, распевают песенки Утесова; молодежь модная, в клетчатых гольфах (днем играют в крокет на площадке), в каких-то немыслимых пиджаках и сарафанах. А я что, я маленькая, предоставлена сама себе, но тоже хочется покрутиться со взрослыми. Тут и случай представился. Собираемся по реке, Клязьме, тогда еще вполне приличной, на лодках, на экскурсию. На двух лодках столько смеха и веселья. Тут и солидные люди, и молодежь, а во главе всех Наталия Ивановна.
Вдруг налетает ветер, начинается дождь, а потом гроза самая настоящая, с громом и молниями, сваливается на нас. Деваться некуда, поворачиваем домой, тьма, хаос, ничего не видно, сплошная ночь и сполохи синие. Еле добираемся до пристани, бредем мокрые по сплошному болоту, грязные, страшные приплелись в мирный, теплый дом. Но здесь уже все развеселились. Гулять так гулять. Идет срочная приборка, умывание, одевание, волосы мокрые блестят. Я тоже со всеми, расчесываю косы, смотрю в зеркало, а сзади мужской голос: «А ты красивая девочка и, наверное, сама об этом не знаешь». Это кто-то из взрослых гостей. Я рада, что мне делают комплимент, что я тоже повзрослела в эту грозовую ночь, да и к тому же читаю «Будденброков» Томаса Манна. Как же не возгордиться. Наталия Ивановна уже командует – шампанское сюда! Жарим огромную яичницу. Тепло, весело, светло, спасибо грозе, что устроила такой чудесный праздник. Завтра можно и на солнышке прогреться, под горячими соснами, где розовокрылые кузнечики и пахнет земляникой. Прощай, Болшево, прощай навсегда.
Хорошо в «Отдыхе», на лесном участке, где раскинулся двухэтажный дом с двумя верандами. Одна – открытая, с перилами в виде эспланады в кустах жасмина и с вьющимся диким виноградом, а между досок пола в небо устремляется сосна. Долго она там пребывала (и на фотографиях есть), пока однажды не спилили ее при очередном ремонте, боялись, что в грозу загорится. Открытую веранду Спиркины торжественно называют порталом (над ним балкон), а с него – дверь в застекленную веранду, большую, где хорошо гулять в дождь и работать за огромным столом, под которым лежит львиной масти огромный пес, страж дома (сбежал от Константиновых, скупые хозяева не кормят), великолепный, смелый Рыжик. Под властью Рыжика хитроумная Малышка, гроза пришельцев, заводила всех собачьих драк, любящая тяпнуть исподтишка. Да, пережили мы Рыжика, двух Малышек, мать и дочь, Пирата, сына младшей Малышки, а теперь вот живу с Айной и ее сыном Цезарем, напоминающим волка, только не серого, а какой-то рыжеватой масти. Но все повадки – волчьи.
Не участок, а густой лес с перелесками и полянками, почти гектар, а станция рядом, пять-шесть минут быстрым ходом, но ее не видно и не слышно, стволы сосен и ели – надежная защита. Белочки перелетают с дерева на дерево, дятел стучит деловито, красногрудые снегири прилетают осенью к рябинам (мы живем до начала октября). Рябины много, всем хватает, птицам и людям. Я варю варенье, а Олег Широков (вскорости профессор) перелезает через забор, набирает рябины, а потом угощает друзей настойкой под названием «Лосевка».
У нас внизу две комнаты. Одна настоящая, и другая, отгороженная от большой столовой специальной стеной со стеклянной дверью. После нашего отъезда ее снимут и отнесут в сарай. Верх еще не совсем отделан, но через года два там уже поселяется в большой комнате Александр Георгиевич – это его святилище вместе с зимней верандой, все отапливается. Мы тоже побываем наверху, в меньшей комнате, подобие застекленной полуверанды, и тоже теплой. Но это – когда сюда на дачу в двухлетнем возрасте привезут маленькую дорогую нашу гостью, племянницу Леночку, дочь моей сестры.
В этом доме есть свои тайны, и даже страшные. Он принадлежал когда-то известному в сталинское время врачу, ученому – исследователю рака Клюевой. Она-то и благоустроила впервые дом, службы и сад: навезли земли (здесь ведь песок, сухо), провели аллеи в разные стороны от дома, насадили цветущие кустарники, садовый шиповник, сирень, жасмин, проделали дорожки, кое-где поставили скамейки и столики для отдыха и работы, вода журчала по всему саду, била фонтанчиками из проложенных труб. Но Клюева не оправдала доверие Сталина, не открыла раковый вирус, как обещалось. Опала легла на нее и ее мужа. Лишилась всех мест работы (хорошо, что не посадили), а муж, как говорили, в сарае повесился.[320] В дом тот даже родственники не наведывались, боялись, пришел он в упадок, буквально упал на землю, зарос колючими кустами малины, в доме бродило привидение, тот несчастный самоубийца. Вот вам и подмосковная дача. Это классический старинный замок с собственным привидением. Когда здесь, по моей протекции, поселилась моя ученица Ольга Смыка со своей семьей, то она, как человек мистически настроенный, зажигала свечу и воскуряла ароматы, чтобы задобрить какие-то смутные ночные тени и шорохи, бродящие по дому. Но это в рассказах Ольги. Я сама за десятки лет ничего подобного не испытала. Наверное, я не мистик. Но к тому же сарай потом сгорел в пожаре 1986 года, и последние следы потусторонней силы исчезли.
Так вот этот заброшенный дом и купил Александр Георгиевич Спиркин по страшно дешевой цене, которая даже тогда не казалась большой.
Привезли нам на дачу двухлетнюю крошку Леночку. Приехали с коляской, игрушками, чемоданами с пеленками, одеяльцами, штанишками, платьицами, туфельками. Я удивлялась – неужели так много надо малышке? Да. И этого было мало. Шло лето 1969 года. Наш дачный режим сразу же был разрушен. Нет, конечно, Алексей Федорович, как всегда, трудился под кленами, в назначенное время я делала сок (тогда это стало широко распространяться, и купили соковыжималку), яблочный, морковный, капустный и еще ягоды – все это среди дня, а обедали, как всегда, поздно, часов в восемь вечера, к ужасу Спиркина. Он все присматривался, как кормили мы с Ольгой Собольковой Алексея Федоровича, что на обед, ест ли мясо, бульон. Выяснялось, что иногда ест котлеты, но большей частью овощи. Утром обязательно отварная горячая картошечка с овощами и постным маслом (зимой это обычно винегрет), ряженка, чай с творогом. Творог, конечно, на рынке, у знакомой молочницы, хороший. Никаких бульонов, только овощное первое. Зато вечером жареный арахис или фундук и чай с шоколадом. Любил Алексей Федорович орешки и хороший шоколад в плитках. Разбирался прекрасно и в конфетах. Сладкое любил. Наверно, интенсивная мозговая работа требовала сладкого. Иной раз он поражал даже детей. Как-то в Москве Алеша Рубцов, сын Виталия и Нины (она – моя ученицами – директор Психологического института), в испуге от того, что коробка с шоколадом на его глазах опустела. Уже все съел?! По-моему, это была «Белочка» с орехами. На даче мы покупали маленькие батончики шоколада с местными лесными орехами. Вот прелесть! Место, где их продают, привозя из Раменского, указала нам С. Я. Шейнман. Мы увлекались этими вкуснейшими ореховыми палочками. Обычно не очень знающие ужасались, как это на ночь орехи и шоколад. Но, между прочим, я потом вычитала, что орехи хорошо действуют на кишечник (утром натощак или вечером перед сном). Соблазненный жареными орешками приходил Александр Георгиевич.
Да и не только орешки его привлекали. Была еще «Спидола», которая брала (это сделали наши умельцы) самые короткие волны, и здесь, несмотря на город Жуковский, мы хорошо слушали разные голоса, то «Свободу», то «Немецкую волну», то Би-би-си, а в Москве, на нашем Арбате, это было исключено, стоял адский шум забивки, так что на даче еще и эта отдушина была. Шли вечерние разговоры, обсуждали с Александром Георгиевичем услышанные новости. У него тогда не было приемника, а потом ему достали какой-то особый, с военного самолета, и тот ревел на всю округу, но никто не смущался. Вот это был отдых! Как-то однажды, когда спала жара и была сладостная теплая ночь, сидели мы с Александром Георгиевичем и Алексеем Федоровичем на портале и бесконечно пили чай с так называемым «киевским вареньем», ягодами в сахаре. Такое пиршество забыть нельзя. Мы не могли остановиться, и беседа текла незаметно, и ощущение жаркого юга пришло откуда-то. Алексей Федорович утирался полотенцем, рубашка расстегнута, так он обычно в жару пил чай с любимым кизиловым вареньем. Его привозили с Кавказа, да и я варила на даче варенье, которое никак не могли съесть, причем лучше всех рассчитывал сахар для варенья сам Алексей Федорович. Вакханалия с кизилом, киевским вареньем и полотенцем называлась у нас «Чаепитием в Мытищах» (по известной картине Перова).
Однажды Александр Георгиевич привел к нам Ф. В. Константинова. Тот жил на нашей улице, неподалеку. Любопытное семейство – отец, мать Татьяна Даниловна, две дочери, в которых я никогда не могла разобраться, «кто есть кто». Наша домоправительница Ольга Сергеевна как-то, уж не знаю почему, зашла к ним и была потрясена подвалом, набитым консервами. Сказали – на случай войны, рядом лежали бутыли из-под подсолнечного масла, вина, молока, всевозможные банки – ничто не выбрасывалось.
Собак не кормили, вернее, давали картофельные очистки, так что зимой один бедный пес начал грызть крышу конуры, а потом сбежал. Мы всё хорошо знали, так как в доме Константинова и в их дворе постоянно что-то чинил брат Александра Георгиевича – Иван «со товарищи». Они все любили выпить, но были замечательные мастера. Они же и мастерили цепь для мощного Рыжика, который от голода срывался с цепи и мчался к Спиркиным, где животных любили: собак, кошек, белок, птиц. Потом появлялся кто-либо из Константиновых и укорял Майю Николаевну, что собаку сманивают. Так и бегал Рыжик с цепи и большей частью жил на дворе у Александра Георгиевича, а чаще всего лежал под столом веранды или рядом с качалкой Алексея Федоровича.
Грозный был пес. Это с нами ласковый. Если же являлись чужие собаки с соседней дачи, громадные сторожевые псы, ухаживая за Малышкой, Рыжик бился с ними насмерть – защищая свою спутницу от чужаков, и, знаете, побеждал. Бывало, вокруг качалки Алексея Федоровича лежало четыре пса: Рыжик, Малышка и их прихлебатели.
Возвращаюсь из университета поздно, когда уже тьма-тьмущая, пока доедешь с Ученого совета, а калитку заперли. Знаю, что никого нет в доме, кроме Алексея Федоровича. Дом далеко от калитки, не докричишься. Иду к воротам, они поближе к дому, пытаюсь просунуть руку, открыть засов, куда там. Все собаки лезут лизать руки, мешают, просто никак ничего не сделаешь. Вижу, что на портале сидит в качалке одинокий Алексей Федорович. Начинаю кричать: «Алексей Федорович, откройте калитку!» Ору что есть силы. Голос у меня громкий, это всем известно. Представьте себе – услышал Алексей Федорович. Встает, спускается по ступеням, держась за перила, вышел на дорожку. Боже, каково ему идти. Он же не видит. Еще собьется в сторону, как бывало, когда задумается, гуляя, и прямо в чащу, где и днем с глазами человеку не пробраться. Идет медленно, с палкой, а собаки уже бросились за ним. Я у калитки жду и дрожу за него от страха. Вдруг споткнется, собаки тычутся ему в руки, тоже помогают. Наконец он рядом, открывает какой-то засов (обычно его не закрывали, а тут почему-то хозяева, уезжая, закрыли) и меня впускает. Собаки безумствуют от восторга, подпрыгивают, лапами обнимают. Так шествуем мы во мраке, счастливые, в дом (свет на аллее провели через много лет и зажигали там фонари).
А то вдруг приказали вернуть Рыжика в отчий дом. Идет печальная процессия: Иван, его приятель, вечно навеселе, некто Коля, Николай Дмитриевич, ведут Рыжика. Я стою огорченная, чуть не плачу. Опять на цепь. Ее, новую уже, сделала эта парочка и несут собачьи кандалы торжественно впереди. Но Коля поворачивается неожиданно ко мне и заговорщицки произносит: «Не извольте беспокоиться, все будет в лучшем виде». Значит, все в порядке, кандалы сделаны так, что Рыжик без труда завтра же снова с нами.
Рано поутру меня будит зычный голос Федора Васильевича под соседним окном спальни хозяев: «Саша, Саша, вставай, идем гулять!» На часах около шести утра. Спиркин, допоздна работавший с энциклопедическими статьями, мирно спит. Под окном звучит настойчивый зов: «Александр Георгиевич, вставай!» Нет ответа. Тогда уже, совсем по-деловому, по-партийному: «Товарищ Спиркин, вставай!» Тут Александр Георгиевич наконец понимает – делать нечего, надо вставать, и идут по аллеям «Отдыха» на утреннюю прогулку, заодно обсуждая и решая массу неотложных дел. Так приучился наш Александр Георгиевич в шесть утра ходить на обязательную прогулку в любую погоду в те времена, когда уже никто под окном его не зазывал, ибо отношения в конце концов стали прохладными, если не окончательно испортились.
Трудно было Александру Георгиевичу быть под прессом члена ЦК КПСС, одного из организаторов советской философской науки. Александр Георгиевич пропадал с нами каждый вечер, обсуждая вечный «левый берег Иордана и полосу Газы». А то, споря с Алексеем Федоровичем: развалится ли эта телега и когда? «Нет, никогда, – говорил Алексей Федорович и, сжимая кулак, повторял: – Вся сила в военной мощи. А она у нас вот какая», – и сжимал крепче кулак. Спиркин жарко спорил, доказывая, что никакая военная мощь не спасет, сама «развалится телега». Здесь он был провидцем. Все-таки человек другого поколения, чем Алексей Федорович, хоть и испытал одиночку Лубянки. Слушали мы с ним, сидя рядом, всю пражскую трагедию, плакал Александр Георгиевич от беспомощности. На следующий день торжествующий Федор Васильевич, придя в наш двор, с гордостью объявил о советских войсках в Праге. Каково это было слушать бедному Саше. Ничего не поделаешь. Надо молчать.
С Алексеем Федоровичем Константинов был всегда любезен. Да какое там знакомство, но ведь статьи принимал и визу ставил. Помню, сидим мы под кленами, работаем. Идет по аллее Федор Васильевич, увидел нас, поздоровался и говорит: «Ах, Алексей Федорович, как я вам завидую, сидите и наукой занимаетесь». – «Федор Васильевич, а что вам мешает, – отвечает Лосев, – бросьте все да садитесь за работу». Прошел дальше, вежливо улыбаясь.
Уж кого только мы не повидали, сидя под кленами, особенно когда Александр Георгиевич открыл экстрасенсов. Ведь это он в газете «Труд» опубликовал первую свою статью, ввел в оборот слово «экстрасенс», потом привлек множество этих фантастических людей и, наконец, Джуну, при начале карьеры которой стоял именно он, снабдив ее документом за своей подписью, как член Академии наук СССР. Тогда это был пропуск в большой свет.
В маленьком домике идет прием пациентов, кого-то провозят через ворота, другие идут по аллее, поток их нескончаем. Всех знаменитостей Александр Георгиевич направляет к Алексею Федоровичу, чтобы, во-первых, вернули ему зрение, а во-вторых, дали ему сон. Каждый клянется, что сделает это запросто. Никто ничего не сделал. Когда Алексей Федорович простудил какой-то нерв и не мог ступить шага без адской боли, все знаменитости оказались беспомощны, сколько им ни платили, как их ни кормили. Зато когда вернулись в Москву, вылечил Алексея Федоровича замечательный врач, доктор медицины, биохимик и психиатр Давид Лазаревич (нашел его нам Алексей Бабурин, студент мединститута, делавший массаж Алексею Федоровичу). Красивый, лет около сорока, с черными по плечам волосами, повадками и статью поэт-романтик. Он сразу сказал, через сколько сеансов Алексей Федорович сможет наступать на ногу, через сколько пойдет, когда спустится по лестнице и отправится гулять. Никаких лекарств, только в течение считаных минут легчайшие удары игольчатым маленьким молоточком где-то в области спины, ближе к шее, а отнюдь не коленный сустав или бедро, где обычно колдовали экстрасенсы. Интереснейшая личность во всех отношениях и замечательный врач. Теперь за границей, уехал, говорят.
Вспоминаю Николая Васильевича Цзюя, китайца, которого мы звали дома Коля Васильевич. Он работал в Китае в массажном и водном заведении своего дяди, а потом, в 30-е, соблазненный успехами социализма, подался в Союз, да так и остался, женился, говорил по-русски с маленьким акцентом. Сын его совсем русский, инженер на большом авиазаводе, если не ошибаюсь. Там по схеме нашего друга Л. В. Голованова, наследника А. Л. Чижевского, нам сделали люстру Чижевского для кабинета Алексея Федоровича, когда этих люстр еще ни у кого не было и в помине. Алексей Федорович регулярно ее включал. Висит она у него над письменным столом и сейчас.
Николай Васильевич потрясающий массажист. К Алексею Федоровичу он приходил раза четыре в неделю (за компанию и меня подлечивал), рассказывая массу новостей (навещал он очень важных людей), стал своим человеком в доме, ходил лет десять, а умер от рака желудка (любил хороший коньяк). Меня вылечил от страшного радикулита, подхваченного у Спиркина – результат холодного душа в жару. Боли были мучительные, не могла лежать, дремала стоя, держась за рояль. У Николая Васильевича свой метод, полное выздоровление через четырнадцать дней. Вспоминаю с благодарностью доброго нашего Николая Васильевича и как всегда пил он мой кисленький чайный «японский гриб».
От Николая Васильевича попал к нам другой китаец, так называемый Женя. Он колол иглами, тоже пытался действовать на сон Алексея Федоровича. Женя работал официально диктором на Южный Китай (там особый диалект), а неофициально врачом. Это дипломированный врач, которого направили во время культурной революции на перевоспитание на юг Китая, где жили дикие племена, среди любимых блюд у которых – свежая человеческая печень. Как мог, Женя их просвещал, а потом отослали его на холодный север, но зато на границу с Казахстаном, куда он и бежал, переплыв бурную реку, держа в руке скрипку (это особенно умиляло), в которой спрятаны были документы и дипломы. Жил на пастбищах Казахстана, кормился впроголодь, ни слова, кроме китайского. Потом как-то попал в город, получился разговаривать на смеси русского и местного наречия, устроился в поликлинику, где лечил больных тайно, за занавеской. Считалось же, что они попадают к известному врачу, который принимал, записывал, осматривал для вида, а потом отсыпал за занавеску, якобы к своему ассистенту. Случай помог. Буквально из неминуемой смерти вытащил секретаря обкома комсомола, попавшего в автокатастрофу. В награду отправили в Москву, дали денег. А в Москве путь один – лечить знатных персон. Они же и пристроили Женю на радио, дали квартиру, и он жил припеваючи да еще составлял какой-то учебник по фитотерапии со всеми китайскими травами, которых у нас нет, тратил деньги в комиссионных магазинах на антиквариат и колол страшными длинными иголками, причем колол больно. Человек Женя симпатичный, ребят своих, крохотных китайчат (жена у него кореянка), приводил, забавные, катались по комнате, как шарики. Но глазам и он помочь не мог.
А еще Федор Дмитриевич Карнеев, тоже врач, тоже иголками колол и лечил своими собственными снадобьями, но главным образом пчелиным ядом лечил. Его привела к нам Ольга Смыка, вылечил ей бронхиальную астму. Очень он нам помогал. Особенно когда от снотворного и транквилизаторов в начале 70-х Алексей Федорович не мог даже языком шевельнуть и почти перестал двигаться. Все лекарства выбросил Федор Дмитриевич и колол маленькими иголочками под языком. Алексей Федорович всегда на все готов, если дело касается сна, работу приходится бросать. На глазах совершилось чудо – говорит, ходит нормально.
Потом регулярно появлялся у нас Федор Дмитриевич с маленькой коробочкой, где жужжали пчелы, ловко выхватывал одну, и она немедленно колола своим жалом, сама погибая. Мы с Алексеем Федоровичем на себе испытали пользу этих тружениц-пчелок. И еще – мокрое обертывание. Не всякому это дается, надо быть мастером. Как-то Алексей Федорович схватил простуду, поднялась высокая температура, а через день – Ученый совет, защита диссертации, где каждый голос важен. Вызвали Федора Дмитриевича. Он сразу горячие, дымящиеся буквально от кипятка мохнатые полотенца и мгновенно обернул ими грудную клетку Алексея Федоровича, а сверху теплые одеяла. И что вы думаете? Без всяких лекарств температура спала, простуда ушла, и Алексей Федорович отправился на Ученый совет. Но сама я никогда бы не решилась на такую операцию. Опыт большой нужен. Какие-то особые диеты придумывал наш Федор Дмитриевич, снабжал своей «зеленой мазью» (с медью) собственного производства – спасала от нагноений. Чего только он не придумывал, талантливый человек, настоящий врач и пчеловод хороший, снабжал нас своим медом. Да, все это в прошлом, прошлом.
В те времена рядом со мной был Алексей Федорович, для него старалась, все делала, чтобы здоровый был. Думаю, эти добрые, хорошие люди, о которых я сейчас пишу, основательно помогали Лосеву. Достаточно было одному из них исчезнуть – Николаю Васильевичу, с его китайским массажем, – и уже что-то нарушалось в железном режиме. Теперь же мне все равно, хоть для дела лосевского тоже не мешает быть здоровой телом и сильной духом. Не всегда удается.
Сама не заметила, как куда-то ушла в сторону от дачного повествования. Дача у Спиркина – особый мир, где столько было продумано, написано, причем летом, когда нормальные люди отдыхают, едут в отпуск. А мы, видимо, ненормальные. Ждем лета, когда телефоны не мешают, люди не ходят, дела не отвлекают Алексея Федоровича. Он любит лето жаркое, все-таки южанин, я – тоже люблю, где-то в глубине моей природы – кавказские корни дают себя знать. Сидит Алексей Федорович под кленами, лето горит, и леса горят вокруг, торфяники горят, дым застилает небо. Лето 1972 года. Сидит Лосев под кленами, на столе рядом с ним тазик с холодной водой, лежит полотенце, кладет на голову, шапочку черную снимает. Рядом «свободный художник» Володя Бибихин (это он опубликует через много лет свои потаенные беседы с А. Ф.), а это самоуглубленный Саша Столяров («стоик», будущий доктор философии) или Юра Шичалин, «неоплатоник» (появится позже, станет доктором философии). Сидят Люся Науменко, чудаковатая умница, или аккуратная, строгая Надя Садыкова (она же Малинаускене), задумчивый Юра Панасенко, кто свободен из моих учеников и готов приехать на дачу, поработать с Алексеем Федоровичем, читать вслух, писать под диктовку (или спеть под гитару, как это умеет Тамара Теперик) или порассуждать на высокие духовные темы, как свойственно Лиде Горбуновой. Я уже теперь не успеваю, делаю работу более важную. Да и в Москве напротив А. Ф. за столом все те же Володя, Саша, Юра, Надя (а то и стремительный Гасан Гусейнов – этот будет доктором филологии) – читают вслух, записывают за А. Ф. Иной раз присоединяются к ним другие мои ученики – Лена Дружинина (внучка С. В. Шервинского, художественная натура, сочиняет у меня диссертацию о Гомере) и Таня Бородай (дочь Пиамы Гайденко, философический ум, пишет у меня об Аристотеле), появляется Таня Шутова (безукоризненный французский) от П. В. Флоренского или Дина Магомедова от профессора Д. Е. Максимова (она – знаток Блока и в дальнейшем его издатель). Пока все они юные, жаждут знаний, набираются уму-разуму рядом с Лосевым, обучаются систематической работе, приобщаются к серьезной науке. Время не ждет, и машинистки ждут рукописи, теперь самая главная – Лиля Тавровская, прелестная блондинка, ласковая, трогательно любящая Алексея Федоровича. И поныне помнит об Алексее Федоровиче, а он ей дарил книги, которые Лиля печатала с большим тщанием.
В июле 1973 года все под теми же кленами, в качалке, пишет Алексей Федорович шутливое письмо моей сестре после того, как получил от нее долгожданный подарок – легчайшую, невесомую летнюю кепочку. Давно он хотел получить такую взамен старой, но все оказывалось не то. Кому только не заказывали и где только не покупали. И вдруг, по рисунку Миночки, в далеком Владикавказе сшили именно то, что хотел Алексей Федорович. Сидит он под деревом и диктует письмо нашему молодому другу, ученику моей сестры, Володе Жданову. Он-то и привез эту кепочку, легкую, как поцелуй младенца. Стали ее с тех пор именовать «поцелуйной». Володя для Алексея Федоровича всегда Владимир, для нас Вольдемар. У нас старинная дружба. Еще дед его учил меня рисованию и черчению в школе. Что я? Он учил моего отца тем же предметам в классической гимназии. Живому деятельному Володе скромность мешает писать и выступать. Замечательный прочел доклад в Ростове о Лосеве и Айхенвальде, но так, по-моему, и не напечатал. Володя пишет под кленами, радуясь вместе с Алексеем Федоровичем веселому и даже очень стилистически изысканному письму.[321]
Маленькая Леночка, племянница, то и дело подбегает к качалке, спрашивает: «Вам что-нибудь надо, Алексей Федорович?» Со вкусом произносит полностью имя и отчество, хотя обычно называет его попросту «Алеша», видимо, считая его своим товарищем по играм. Алеша строго смотрит на маленькую шалунью и отвечает тоже не без подвоха: «Сядь, почитай „Дочь падишаха“». – «Ах, какие вы хитренькие», – возмущается Леночка, удирая подальше от качалки. Уж больно занудная эта сказка, придуманная каким-то советским детским писателем. Я сама ее терпеть не могу.
Леночка по праву считает Алешу своим товарищем и другом. Ведь лето на даче – праздник и для нее: уехать из привычной домашней обстановки Владикавказа (тогда он был еще Орджоникидзе), от няньки и строгой бабушки, моей мамы Нины Петровны, рядом с которой маленькая Леночка лепит какие-то пирожки, чтобы потом стать настоящей мастерицей по части вкусных вещей.
Малютка в два-три года перевернула вверх дном наше житье-бытье на даче. Мы с Алексеем Федоровичем переселились на второй этаж, вернее только ночевали там, а так весь день внизу: в саду, на веранде. В нашей нижней комнате мама Мина и дочка Леночка. Кто из них кем управляет, не совсем ясно, хотя, если присмотреться, то, конечно, Леночка – глава всей нашей семьи.
Я встаю рано, часов в пять утра или в начале шестого, это я, которая терпеть не может вставать рано: ложимся мы с Алексеем Федоровичем поздно и встаем поздно. Но здесь ничего не поделаешь. Малютка просыпается в самую рань и начинает играть. Мама Мина готовится уехать в Москву, она пишет докторскую диссертацию по французской литературе. Французский у нее с детства, когда еще к нам ходила мадам Жозефина, но потом с нашими семейными потрясениями 1937 года[322] девочка многое забыла, и я, живя с ней у нашего дядюшки во Владикавказе, занималась с Миночкой французским, читала ей французские детские книги мадам Сегюр, а маленький ослик Кадишон стал ее любимым героем. Встречных осликов (а их тогда много было в городе) она так и называла Кадишонами.
Так вот, мама Мина уезжает на целый день в московскую Иностранную библиотеку, а Леночке объясняем – мама поехала делать массаж. Массаж она понимает. Я же должна забавлять малютку. Забираюсь к ней в кровать (в комнате рядом стоят две большие кровати для мамы и дочки), прячемся под одеяло и играем в Маугли и пантеру Багиру. «Мы одной крови, ты и я». Леночка может бесконечно играть в эту игру и повторять эти слова. Или же идет стирка белья, без воды, конечно. Она трет какую-то тряпочку и шипит, это льется вода, а потом начинается сушка. «Сусыть, сусыть», – повторяет маленькая прачка. Я уже изнемогаю, часы идут, ребенок играет. Так несколько часов. Спать хочется, но пора одевать, умывать, кормить ребенка, да и об Алексее Федоровиче не худо позаботиться. Такая у меня работа целый месяц.
А то еще Леночка просит: «Сделай мне машаш». Ложится голенькая, животик мягенький, тепленький, вся мягенькая и теплая, а я глажу животик и говорю: «Машаш, машаш». Баловство, но приятное, и животик сладко поцеловать и розовые пяточки – все такое аппетитное. Малышка-красавица. Когда она с Ольгой Сергеевной едет в такси, ей приветливо машут руками водители, она задорно смеется и поет с Ольгой какие-то песенки про васильки, лютики и любовь. Мордашка в кудрях, на голом тельце трусишки, носочки и туфельки красные. Хватаясь храбро за спинку качалки и стоя сзади на перекладине, она раскачивает Алешу и сама качается.
Перекладина качалки служит еще для сушки, уже настоящей, носочков и туфелек, если вдруг оскандалится двухлетнее существо. Весело хохочет Василий Иванович Воздвиженский, наш старый друг. Пришел из Кратова навестить Алексея Федоровича, а тут такое забавное чудо. Сидит на корточках, развешивает на перекладине качалки носочки, рассматривает сосредоточенно мокрые туфельки и повторяет: «Сусыть, сусыть». У Василия Ивановича оба внука, Сережа и Георгий (он же Геродот), уже взрослые, есть и малютки-правнуки, но все в городе. На даче только он и Елена Сергеевна. Вот туда и соберемся все вместе: Алеша, Леночка в коляске, мама Мина и Баба. Баба – это я, Аза Алибековна. Волосы у меня начали рано седеть, а лицо молодое, очень похожее на мою маму Нину Петровну. Это сходство смущает ребенка. Если там, на Кавказе, бабушка, то почему же здесь, в «Отдыхе», не быть Бабе. Так и осталась с этим домашним именем (в устах Леночки, даже взрослой) на всю жизнь, как и Алексей Федорович остался для нее Алешей и еще Гиганом. Слово «гигант» она не могла произнести, но гиган, который где-то на крыше борется с бабой-ягой, чтобы Леночка спокойно заснула, этот гиган – свой, родной. Как же не пойти в пешую экскурсию в Кратово? Действительно, идет целая процессия, идем минут сорок, хотя обычно и за двадцать минут по шоссе добираемся. Но тут нужна сугубая осторожность. Я под руку с Алексеем Федоровичем, не дай Бог споткнуться о какую-нибудь кочку, корягу, камень, осторожно по шаткому мостику через речку Хрипаньку, почти высохшую, но все-таки речку. Наконец, улица Ломоносова, гостеприимный дом Воздвиженских, где на огромном участке все сосны подсчитаны, их больше сотни, темновато на открытой веранде, но старательно возделаны грядки клубники, флоксы вдоль аллеи, ведущей к дому, на веранде старинный дубовый стол и тяжелые дубовые стулья из московской квартиры: там места мало, не помещаются громоздкие вещи из прошлого. Нас угощают своей клубникой, пьем чай с вареньем, Елена Сергеевна забавляет Леночку масками разных зверей, вынула из какой-то кладовки.
О, эти спасительные маски. Мы их тоже купили, разные, но главные и обязательные – медведь и лиса.
Леночка не любит есть. Весь день бегает с бутылочкой, почти пустой, из-под кефира и кричит в ответ на призыв к еде: «Кихирчик, кихирчик!» Боимся, как бы не упала и не поранилась с этой противной бутылочкой. Но она еще умудряется подбежать к старушке – матери Александра Георгиевича, тихой, смиренной Федосье Ефимовне: «Вам ничего не надо, Федосья Ефимовна?» «Вот уж какой дитенок добрый, – говорит глуховатая Федосья Ефимовна. – Ведь никто за целый день не спросит меня ни о чем!» Бедная Федосья Ефимовна. Вечно в трудах – то подметает аллею, то штопает носки сыну, то что-то зашивает, а то сидит с Библией на коленях, погружена в чтение вечной книги, свою единственную радость. Над старушкой посмеивается ее внучка, тоже Лена. Но наступит время, и Лена наденет крестик и станет постоянной посетительницей окрестных церквушек. Федосью Ефимовну сбила в Москве машина. Забыла она на столе оберегавший ее всегда Псалом 90 «Живый в помощи», который всегда носила с собой, называя попросту «живые помочи». А как радовалась она, когда ее сын Саша стал членкором АН, не очень понимая, что это такое, но принимая как самое надежное разъяснение своего младшего сына Ивана. Стоят они оба на балкончике второго этажа, Иван кричит во всю ивановскую (оба они почти не слышат): «А Сашка теперь получать будет 250 рублей!» – «За что же, милай?!» – спрашивает Федосья Ефимовна. «А ни за что. Просто так!»
Эти объяснения достаточны. Мы с Алексеем Федоровичем гуляем вечером по аллее, и каждое слово, даже если бы и шептали (а тут кричат), слышно. Какое мудрое объяснение. Русский человек любит, чтобы было ни за что, просто так. Это самое дорогое.
Да, так вот маски очень нам пригодились. Леночка за столом капризничает, ничего не ест. Ольга Соболькова в полном раздражении хватает половник и готова опустить его на голову этого бесенка, но что такое? Ребенка нет, где он? Уже Ольга рыдает, что она довела младенца до того, что тот упал от страха под стол. Младенец действительно под столом. Но не от страха, а просто надоели ему приставания с едой да еще и угроза половником. Под столом сидеть очень удобно.
Вот тогда входят в роль медведь и лиса. Мощный удар сотрясает стеклянные двери из комнат на веранду. Раздается страшный рык, и появляется медведь, а около него юлит лиса. Алеша мастерски разыгрывает репризу, Миночка что есть силы помогает.
Ребенок, по-моему, делает испуганный вид, верещит, хватает ложку, начинает есть, но как-то подозрительно весело. Он тоже включается в игру. По сценарию, надо есть, иначе медведь заберет, лиса не спасет. Вот так почти каждый день. Уже сам хитрющий младенец готов играть первый и спрашивает: «А когда медведь придет?»
Уложить спать – тоже проблема. Не спит, да и только, слушает мои сказки. Выдумываю их бесконечно, лежит, закрыв глаза, а только кончу, тонкий голосок: «Еще». Тут на помощь мне приходит Гиган. Опять дрожат двери, раздаются стуки. Гиган на крыше (почему там, я и сама не знаю) борется с бабой-ягой. «Спи, иначе заберут тебя». Ребенок суетится, прячется под одеяло, в щелочку поглядывая одним глазом. Я в полном отчаянии, но тут приезжает Миночка из Москвы и наконец сменяет меня. Теперь ее очередь «делать машаш», рассказывать сказки, а я иду наверх, к дорогому моему Гигану. Теперь ложимся раньше, ведь с утра мне опять на работу.
Идем гулять на Хрипаньку, где гуляет еще один младенец – бычок Морячок, ласковое существо. Зато не все дети ласковые. Наша-то добрый ребенок, игрушки всем раздает, со всеми готова поделиться сладким, хочет играть вместе с какой-либо подружкой. Но встречает отпор злобной маленькой девочки, с которой нянька не справляется. Наша от горя, что ее отталкивают от песочка и бьют по пальчикам, бросается ко мне, плачет. Тогда я делаю из бумаги кораблики (я их с детства умею делать), сажаю на них бумажных человечков, и мы пускаем их по мелкой водичке на зависть злой девочке, посматривающей исподтишка. Делаем маленькую запруду, и туда проскальзывают какие-то мельчайшие рыбьи детки, серебрятся на воздухе крохотные тельца, плывут какие-то жучки, веточки.
Вдруг в траве чудо – черепаха, самая настоящая, втянула голову и лапки, притаилась. Возвращаемся торжественно домой, все горести забыты – несем черепаху. Дома привязываем ее (как – уже не помню) в саду среди травы, ставим водичку, даем ей какую-то кашку. Черепаха начинает передвигаться, и довольно активно, уже и веревочка куда-то делась. Разыскиваем среди густой травы, волнуемся, все-таки удивительная находка. Вспоминаю гомеровский III гимн к Гермесу, когда сей плут находит черепаху и радуется «знаменью», полезной для него находке (все-таки Баба человек ученый). Правда, многославный Гермес распотрошил бедную черепаху ножом из «седого железа», приладил к панцирю семь струн из овечьих кишок, сделал звонкую лиру и обменял ее у Аполлона на стадо коров, украденных им у бога.
Мы – добрые, нам бы черепаху накормить. Но, видно, свобода важнее корма из рук человека. На третий день черепаха окончательно исчезает. Откуда она взялась, куда делась, загадка.
На даче среди настоящего густого леса – ели, сосны, рябина, березы, цветущие кустарники, грибы-зонтики с огромными плоскими шапочками величиной с тарелку, синюшки, действительно какого-то сине-лилового цвета, мухоморы. Мы их, конечно, не собираем, но дядя Ваня их жарит и ест, ничего, остается жив. Однажды Володя Бибихин с дочкой Ренатой набрали целый пакет синюшек. Не знали, куда потом их деть. Рената, на год старше Леночки, серьезная девица, в руках облезлая матерчатая обезьяна. Сажает ее на диван. Я вежливо спрашиваю, как зовут эту явно любимую игрушку. Рената в ответ басом: «Доктор Мартин Хайдеггер». Вот так, ни больше ни меньше. Знает, что отец все говорит о Хайдеггере, переводит, пишет о нем. А она запомнила.
Жаркий день, даже на Хрипаньку-речушку идти тяжело, никто не хочет, дома прохладнее. А вот Леночке хорошо бы поплескаться в водичке. Раскладываем детский бассейн, наливаем воду, и наш младенец уже резвится. Брызги летят во все стороны, радуется Леночка, рады все ее игрушки, особенно резиновый крокодил, прильнувший к бассейну. Страшный, но любимый. От удовольствия Леночка начинает распевать на какой-то свой мотив с совершенно не понятными никому словами песенку, без конца и без начала. Из окна смотрит пожилой родственник Майи Николаевны, прислушивается и спрашивает меня: «Это она на кавказском языке поет?» Так Лена изобрела свой кавказский язык.
Особые удовольствия доставлял дядя Ваня, Иван Георгиевич, брат хозяина. Талантливый человек, мастер одного из авиационных заводов в Жуковском (там и семья его живет). Жизнь сложилась так, что никаких вузов не кончал, но мастерил что угодно, и на заводе ставили его на самую тонкую и точную работу. К великим праздникам завод заказывал ему портреты вождей – и это он делал мастерски, для души писал подмосковные пейзажи, был и поэтом, причем публицистическим, хотя с рифмой и размером не ладил, но на разные важные события отзывался стихами, записывая их в огромную амбарную книгу. Иной раз захватит врасплох и во весь голос (сам по глухоте не слышит) выкрикивает с выражением обличительные строки. Больше всего любил возиться в сарае, куда со всего околотка притаскивал, казалось бы, никому не нужные железки, проволоку, гайки, колеса, пружины, матрасы, спинки от железных кроватей, всякий хлам. В его умелых руках хлам этот превращался в полезные, а часто и бесполезные вещи. Сам делал ульи для пчел, был и пчеловодом, но, правда, пчелы все подохли зимой, чего-то он не учел. Сам смастерил он пилораму, валил сосны, таскал откуда-то доски, бесконечно пилил, не выходя из рамок обычной платы за электричество. Здесь он был просто академиком, пускался на такие хитрости, что ни один нормальный электромонтер не разберется. Самое же главное – он сконструировал маленький забавный грузовичок, чтобы возить на участок песок, гальку и всякий мусор, который ему попадается. Но это что! Он добыл где-то развалившуюся легковушку с хорошим мотором и усердно трудился над ее реставрацией. Своя машина – престиж мастера высокого класса.
Вот с этим замечательным дядей Ваней все мы были в самых теплых отношениях, в том числе и Алексей Федорович. Никогда не пройдет мимо, не остановившись на аллее, снимет шляпу (он ходил в несусветной шляпе), спросит у Алексея Федоровича о здоровье. К Алексею Федоровичу относился с небывалым почтением, сделал ему столик для работы под кленами, стол для работы на веранду, и не один, чинил нам старенький холодильник, настольные лампы, замки с ключами. Портал-то тоже его работа. Сначала деревянный, пахнущий сосной в жару и после летнего дождичка, а потом цементный, чтобы века стоял, а затем весь покрытый метлахской плиткой, чтобы пыли цементной не было. Потребовала это сделать наша Ольга Сергеевна, внушавшая дяде Ване самые теплые, сердечные чувства. Как же Алексею Федоровичу дышать пылью? Ни в коем случае. К нашему очередному приезду – роскошный ковер из плиток разного размера, рисунка и цвета радовал глаз. Правда, плиток не хватало. Недолго думая, дядя Ваня решил уменьшить необъятные размеры нашей эспланады и отрезал от нее с двух сторон по два метра. Насобирал какие-то крохотные плиточки, чтобы возместить нехватку. Кроме того, работал он, как всегда, темпами аврала, в последний момент, когда деваться некуда. А тут зарядил дождь, так что весь этот плиточный ковер расстилался под дождем, что совсем не положено. В результате маленькие плиточки стали незаметно отклеиваться, а маленькая двухлетняя Леночка своими крохотными пальчиками тоже с удовольствием выковыривала симпатичные квадратики, сидя на корточках и старательно пыхтя. Леночка и дядя Ваня любили друг друга. Леночка тянулась к родственной ей детской душе дяди Вани, полной сказочных фантазий. Среди них осуществлялась одна – маленький грузовичок, конечно, без всякой кабины для водителя, а с этакой скамеечкой впереди, где умещался сам дядя Ваня за рулем, а рядом с ним маленькая девочка. Какой восторг вызывали поездки за пределы дачи. Машина адски рычала, как сорок тысяч моторов рычать не могут, подпрыгивала так, будто неслась не по удобным сосновым аллеям, а по какому-то бурелому или булыжным завалам, густые клубы ядовитых газов тянулись в хвосте этого чудовища, но зато как она сигналила, разгоняя встречных-поперечных. Мы поражались храбрости нашей девочки. Я понимаю, что маленькие не испытывают страха, они не знают, что это такое, поэтому спокойно подходят к собакам и лезут в чащу кустов, где прячется всякая скользкая нечисть. Но какое удовольствие сидеть на шаткой скамеечке, подпрыгивая вместе с грузовичком, цепко держась маленькими пальчиками за какие-то железки, и испытывать восторг от этого фантастического полета? Нет, этого я не могла понять. Никакой техникой Леночка не стала заниматься. Она зато научилась прекрасно вышивать, вязать, шить, рисовать, писать стихи, прозу, заниматься наукой и готовить вкусную еду. Но ведь для всего этого тоже нужна храбрость. Вот ребенок и набирался опыта для самостоятельной творческой деятельности.
В третье лето третьего тысячелетия от Р. Хр. в тридцать седьмой раз приезжаю я в этот некогда благодатный уголок. Все так же встречает меня большой приветливый дом, изрядно подряхлевший (ночью он скрипит и кряхтит совсем по-стариковски). Я уже привыкла к мощной крапиве (и к траве со скучным, серым прозванием – сныть), что давно поглотила анютины глазки, колокольчики, золотые шары и розы, и шиповник, и малину. Но все так же стоят могучие сосны (хотя лес заметно поредел), тянутся вверх упрямые клены, живы кряжистые яблони, сирень и пышные заросли белоснежных деций, окаймляющих аллею. Весь в цвету, роскошный жасмин поздравляет меня с приездом, а там вдруг устремятся ввысь и лилово-розовые стрелы изобильных кустов, имя которых все давно позабыли.
Этим жарким летом в Большом доме, о чудо, мы только вдвоем: я – внизу, Старый хозяин – наверху (молодые изредка появляются в благопристойном коттедже под старинным названием – Маленький домик). Стоит удивительная тишина. Ее нарушает в урочный час, к всеобщей радости, Добрая душа, прелести прозрачной и почти призрачной. В сумеречной, как всегда, столовой ее встречает Сам (мой выход желателен), рядом – старый израненный в давних боях Цезарь (последний из славной стаи) и ненасытный кот Пушок. Добрая душа приютит, одарит лаской, накормит и вселит надежду, что так будет завтра, послезавтра, всегда и вечно. А потом дом снова погружается в тишину. Сидя за книгой, внизу, на веранде, я не слышу, как бывало, ни стука пишущей машинки, ни тихой музыки, под которую обычно так хорошо работалось обитателю верха. Только тяжелые неровные шаги. Только шаги. И невольно всплывают в памяти стихи Алексея Федоровича «Тревога», где ум «тайно шумит» «тревогой тонкой», где жизнь «тревожна мглой чудес», где стар и млад погружены в «тревог туманность».
Ах, как хочется снова побывать жарким летом в уголке, который я умилительно живописала в своей книге. Все в этом краю полно воспоминанием об Алексее Федоровиче, и столик его под кленами все еще цел и скамейка зеленая как будто ожидает нас обоих. Как хочется! Но – тревога…[323]
Иной раз в те давние времена удачный мирный быт нарушали гости. Бывало это обычно в сентябре, 23-го числа, в день рождения Алексея Федоровича. Сначала приезжали самые близкие, всегда несколько человек. Пиама с Юрой, Петя Палиевский, А. В. Гулыга, Л. В. Голованов, Алеша Бабурин. Петя, после того как в «Контексте» вышла одна из статей Алексея Федоровича о символе, привез в подарок великолепную дыню, всю обклеенную наклейками – «Контекст». Ели дыню с особенным удовольствием. Пиама привезла как-то любопытный кофейный сервиз с подносом и мягчайший плед – они и поныне у меня в ходу, особенно плед. Его полюбила белоснежная кошечка Игрунья, и мы вместе наслаждаемся, отдыхая под пледом Пиамы и Алексея Федоровича. Пиама сделала нам еще один подарок – привела в гости Л. Н. Столовича, философа, стихотворца, небывало остроумного, добрейшей души человека. Леонид Наумович пришелся нам обоим по сердцу и остался таковым навсегда. Хотя он большей частью жил в своем тартуском университетском уединении, но, приезжая, одаривал книгами, стихами и своими открытиями кантовских раритетов.
Это уже позже, к 80-м годам, наплыв посетителей в день рождения стал принимать угрожающие формы – сидели на веранде, в комнатах, в Маленьком домике. А раньше было все просто и совсем семейно, с угощением мы с сестрой или я одна вполне справлялись.
Были гости традиционные, обязательные посетители дачи, без них не обходилось ни одно лето, с начала 70-х вплоть до кончины Алексея Федоровича. Это были наши друзья, профессора М. Ф. Овсянников и В. В. Соколов. Являлись оба друга с важными делами. Михаил Федотович – с японским фотоаппаратом, снимать в разных видах Алексея Федоровича и его окружающих, включая собак. Василий Васильевич – с обсуждением издательских дел, новых идей, рассказами о московских событиях. Знал он поразительно много, удивлял тем, что точно называл годы рождения и смерти, годы выхода книг, был живой летописью происшествий, очень давних и близких. О нем можно было сказать рекламой из старого, дореволюционного журнала «Я знаю все». Он действительно знает все и до нынешнего времени. Я всегда наслаждаюсь, разговаривая с ним даже по телефону. Чего только от него не услышишь, причем это не слухи, не сплетни, а достоверные факты. Сказывается закалка историка, вначале Василий Васильевич был на истфаке ИФЛИ, а потом уже перешел на философский. Особенно ценил Алексей Федорович эволюцию Василия Васильевича в образе мыслей, в том числе в плане религиозном, что существенно сказалось на его книгах. С наслаждением слушали мы, как профессор Соколов читал державинскую оду «Бог». Вот уж никогда не думала о таком повороте в судьбе человека. Значит, Господь его не оставил.
М. Ф. Овсянников – тот обязательно с аппаратом. Приглашается Спиркин. Всех усаживают, то так, то этак. Миша, как его называет Алексей Федорович (для него все давно Миша, Вася, Саша), прицеливается поудобнее, чтобы запечатлеть навеки (так он считал) наши дружеские мгновения. Как будто фотобумага, особенно советская, вечная, да и события могут нагрянуть такие, что и клочков не соберешь. В чем-то он прав, конечно. Вот и сейчас, вынимаю сохранившиеся фотографии мамы, отца, молодыми, красивыми (правда, они только такими и остались в моей памяти и без фотографий), а там и мамина мать, бабушка, которую я никогда не видела (обе бабушки умерли до революции и совсем не старыми), важная, величественная дама с большим чувством собственного достоинства, добродушный ласковый дедушка – я ребенком знала его и даже переписывалась вполне серьезно, а он присылал в письмах рассказы из быта казачьих станиц. Вот так вынешь из кожаной папки (альбомов у меня нет, они сохранились у моей сестры Миночки) дорогие портреты и окунешься в другой мир, который никогда не вернется, а я люблю жить прошлым, уж оно-то никуда не денется, всегда в моей памяти.
Наверное, прав наш записной фотограф Михаил Федотович. Как он радовался, когда в III томе «Истории античной эстетики», который вышел к 80-летнему юбилею Алексея Федоровича (его не отмечали в институте), поместили портрет Алексея Федоровича, удачно снятый на даче под кленами, один из самых симпатичных, а в конце тома, где стояли выходные данные, указали: «Портрет работы профессора М. Ф. Овсянникова». Денег он не взял. От издательства причитался – рубль.
Смотрим мы с фотографий теперь уже покойного Миши Овсянникова (скончался он раньше Алексея Федоровича) тоже молодыми и красивыми, как наши родители и деды, и благодарим Михаила Федотовича.
Бывали на даче гости совсем необычные. Например, американец, профессор Джордж Клайн. Надо сказать, что в конце 60-х начали какие-то слухи просачиваться к нам из-за рубежа, что кто-то Лосевым интересуется, что имя его вошло в историю русской философии, что статьи о нем писали известные русские философы-эмигранты и что в Итальянской философской энциклопедии о нем большая статья. Сообщил нам об этом всезнающий В. В. Соколов, который эту энциклопедию выписал. Мы последовали его примеру и тоже стали ее обладателями. Но, признаться, Алексей Федорович как-то отрешенно и даже болезненно относился к этим разговорам: философия своя, собственная для него погибла вместе с давними книгами, из-за которых он столько страдал. А вот оказывается, что как раз эти книги именно теперь нужны многим людям (никуда не денешься от проблесков свободы).
Стали захаживать к нам на Арбат люди совсем незнакомые, почитатели Лосева (мы и не подозревали, что число их растет). Я даже не понимала, каким образом мы их все-таки впускали в дом. Что-то сдвинулось в общей обстановке и в нашем сознании. Как мы боялись звонков незнакомых людей, которые просили разрешения посетить семинары Лосева по философии. «Какая философия! – возмущалась я. – Вы понимаете, Лосев преподает древние языки аспирантам. Без всякой философии». Люди, наверное, не верили.
Книги выходили, их следовало внимательно читать, и многое можно было вычитать из античной эстетики. Она ведь была той же самой философией, и находились понимающие люди. Власти уже не обращали особого внимания на Лосева. С приходом Лосева в эстетику все давно примирились, на него ссылались, как на главный авторитет. Он начал получать письма от неведомых молодых людей, которые спрашивали: «Как жить?» Неожиданно могли позвонить в дверь, и, хотя я к чужим не выходила, но почему-то, выслушав незнакомый голос из-за закрытой двери, проникалась сочувствием, открывала и смотрела на смущенные молодые лица. Они задавали один вопрос: «Верующий ли человек Лосев?» Я не могла вступать с ними в беседу, отвечала кратко, но утвердительно и советовала внимательно читать его книги. Трогательный и забавный был один случай. Из Башкирии, из сельской местности под Уфой, еще в 1960 году, как, уж не знаю, но добрался до нас школьный учитель, пенсионер, восхищенный книгой Алексея Федоровича «Гомер». Для нас это было непостижимо. «Значит, я кому-то нужен?» – спросил Алексей Федорович с утвердительной интонацией. Пенсионер из-под Уфы хотел как-то поблагодарить профессора. Представьте, я не выдержала и впустила его в дом, целая революция во взаимоотношениях с людьми. Он привез Алексею Федоровичу большой бидон с черной смородиной в сахаре (это считалось очень полезным для здоровья) и другой – с медом (башкирский мед славился).
Я пишу эти строки, а на огромном дачном столе стоит бидон, рябиновая кисть алеет на желтом фоне. В бидоне темно-алые крупные цветы. Но бидон – это ведь тот самый, из-под черной смородины (а из-под меда – в Москве). Я всегда беру его, чтобы ставить на даче букеты цветов. Красиво, декоративно, подходит к золотистым занавесям на окнах веранды и мелким розочкам на клеенке стола. Работаю, смотрю и вспоминаю первого ревностного читателя. Недавно «Гомера» переиздали в серии «ЖЗЛ» с моим предисловием «Гомер, или Чудо как реальный факт».
В Москве на Арбате у нас побывал Борис Шрагин с товарищами (в дальнейшем он эмигрировал и выступал по «Свободе»), потом какие-то французы, их имена я запамятовала, часто приходил Женя Терновский (близкий друг писателя Вл. Максимова, тоже эмигрировал и теперь значится как «профессор Евгений Терновский»), появлялся известный итальянский публицист Витторио Страда и еще итальянцы, затем появились немцы, ученые, не политики, поляки, тоже ученые. Особенно мы сблизились с известным филологом Казимиром Куманецким, переписывались, и благодаря его стараниям Алексея Федоровича приняли почетным членом Польского общества филологов, приезжали болгары, чехи и венгры – все это издатели, переводчики. Но опередил всех, как положено, грек Карвониди, журналист. Брал интервью, сделал хорошие фотографии, не раз появлялся у нас, любезничал, принес журнал со своей статьей. С его легкой руки явились фоторепортеры из журнала «Советский Союз» и из ТАССа.
Все это было самое начало. Потом, уже к годам 80-м, отбоя не было от посетителей, и я обычно приглашала их к утреннему, вернее, дневному кофе. Они пили вместе с Алексеем Федоровичем чашечку кофе, кратко беседовали, и Алексей Федорович уходил в кабинет работать. Кого только здесь не было – от японских телевизионщиков и американских журналистов до какого-то лосевского фанатика из Казахстана (бывшего гулаговца), любимой книгой которого были «Очерки античного символизма и мифологии». Приходил кое-кто с философского факультета МГУ «просто познакомиться с А. Ф. Лосевым», профессора новой формации. Присылали письма, стихи (например, Женя Кольчужкин из Томска[324]), портреты Алексея Федоровича – даже заключенные из лагеря, не говоря о молодых читателях из провинции.
Прибыли к нам М. Хагемейстер из Марбурга, А. Хаардт из Мюнстера. Это они в 1983 году переиздали в Мюнхене, к 90-летию Лосева, «Диалектику художественной формы» со своими очень внимательно сделанными статьями, а потом и появились у нас в гостях; и многие годы, приезжая в Москву, посещали наш дом, писали об Алексее Федоровиче. Все вещественные доказательства общения с Лосевым я сохранила, как и имена усердных читателей и почитателей. Все это пришло поздно, когда Алексею Федоровичу ничего не было нужно, кроме времени и здоровья, чтобы завершить свои труды.
Профессор Джордж Клайн появился у нас в Москве на Арбате в самом конце 50-х годов, может быть, в 1957-м. Он хорошо говорил по-русски, общительный, приятный человек, любитель книг. Он подарил мне альбом репродукций Модильяни и еще какие-то буклеты художников, слишком авангардных. В один из приездов, в 1960 году, Джордж Клайн подарил Алексею Федоровичу новое издание фрагментов досократиков Дильса – Кранца. Вскоре мы получили такие же три тома через АН. Через несколько лет один из этих экземпляров Алексей Федорович подарил Тане Васильевой в честь ее защиты диссертации по Лукрецию, да еще снабдил подарок своими греческими стихами. Не знаю, где теперь находится после кончины Тани, не раз получавшей от Алексея Федоровича и меня поддержку в делах научных, этот давний дар.
Алексей Федорович, в свою очередь, дарил профессору свои книги. В свой приезд в 1968 году Джордж Клайн, к нашему удивлению, рассказал о предстоящей философской конференции во Франции, в Эксан-Провансе, по русскому идеализму. Затем он прислал оттиск своего доклада о феноменологии Гуссерля, Лосева и Шпета, а также библиографии своих трудов и свои биографические данные.[325]
С Дж. Клайном бывали содержательные встречи и беседы, но, конечно, в ряде случаев Алексей Федорович оставался осторожным «проученным» человеком и не мог полностью откровенно говорить с сочувствующим ему иностранцем. Во время этих бесед, как это вполне естественно, я угощала, кормила, поила и заодно разговаривала. Не знаю, почему профессор Клайн решил, что Алексей Федорович после смерти Валентины Михайловны не был женат до 1958 года? В своих комментариях к интервью мистера Клайна я отметила эту неточность. Ведь мы зарегистрировались в декабре 1954-го, спустя год после кончины Валентины Михайловны. Алексей Федорович не мог оставаться один и терпеть не мог неопределенности. Наше соединение сразу создало прочный фундамент для всей дальнейшей деятельности Алексея Федоровича, и он мог ни о чем не беспокоиться, возложив на меня все заботы о бытовой, научной, а главное, издательской стороне.[326]
Я хорошо помню посещения Дж. Клайна нашей московской квартиры. К сожалению, летом 1966 года в Валентиновке, куда он приехал на электричке вместе с больной дочерью, Брендой, меня не было. Принимала гостя наша домоправительница Ольга Сергеевна Соболькова, смутившая Клайна своим обращением к Алексею Федоровичу «мой ангел». Профессор Клайн увидел здесь нечто, связанное «со слепотой Лосева и его духовностью».[327] Должна разуверить почтенного профессора. Ольга Сергеевна была женщина необычайно эксцентричная. Будучи в годах, лет сорока с чем-то, она пришла к нам и прожила лет 10–12, – собиралась замуж, но так и не вышла, – курила, красилась, ходила в модных белых пальто и шляпе, всех профессоров в МГПИ знала великолепно и каждого именовала «мой ангел». Читала бесконечно романы, причем хорошие, у нее был вкус к литературе, цитировала целыми страницами взапуски с Алексеем Федоровичем «Ревизора», сидя на спинке кресла (о ужас для посетителей), пела романсы Чайковского и пела правильно, иначе Алексей Федорович, обладавший абсолютным слухом, не вытерпел бы. Обожала О. Генри и цитировала афоризмы из его рассказов. Один из ее любимых: «Он был свеж, как молодой редис, и незатейлив, как грабли». С этими словами она обратилась к Алексею Федоровичу, поздравляя его с 85-летним юбилеем, и все знающие ее весело смеялись. Алексею Федоровичу была преданна, следила за его рубашками, галстуками, чтобы выглядел элегантно. Но в конце концов фамильярность ее превзошла все границы, и мы с ней расстались после очередного скандала.
Теперь-то я понимаю, как она страдала, не имея возможности официально закрепить свой брак с человеком, которого любила и который был значительно моложе ее.
Наша Ольга Сергеевна достойно умела принять и угостить гостей. На даче у Спиркина она поражала своими кулинарными шедеврами. А тут ожидался американский профессор. Соболькова привезла из Москвы крахмальную скатерть, великолепное угощение и персики невиданной красоты. Устроили пиршество, настоящий симпосиум с вином. Сам Алексей Федорович не пил, но любил для гостей иметь хорошее вино. Ольга расстаралась, и Дж. Клайн сидел у нас до ночи. Приехал он в «фольксвагене», но не учел, что за такими бойкими иностранцами ведется слежка.
Дача Спиркина была окружена машинами известного ведомства. Бдительно следили за нашим гостем, но он, видимо, этого не заметил, особенно после философических бесед, угощения, хорошего вина и чудо-персиков. Мы умели принимать щедро. Дом Лосева славился гостеприимством.
Пусть не думает читатель, что после первых книг Алексея Федоровича, вышедших спустя долгие годы молчания, печатание его трудов шло гладко. Нет, каждая книга требовала усилий: то редактора надлежало «обратить в свою веру», пусть не полностью, но хотя бы частично, то «просветить» его (иной раз такие редакторы вступали с нами в дружеские отношения), а то обращаться к начальству или, если оно само настроено подозрительно, повернуться и уйти, чтобы никогда больше не переступать порога этого издательства. Нет, Лосева продолжали бояться, причем, как я уже упоминала, некоторые историки. И в этом с их стороны было что-то болезненное.
Вместе с тем меня поражала незлобивость Алексея Федоровича, желание объяснить человеку, явно ему враждебному, свои идеи, сослаться на такого неприятеля в своих книгах, отнестись объективно, похвалить. Меня часто раздражало подобное смирение (видимо, сказалась кавказская горячность): «Он нас ненавидит, а вы с ним беседуете». (Я всегда называла Алексея Федоровича на «вы».) Не раз бывали длительные разговоры с Я. А. Ленцманом. Еще студенткой я слышала от обожаемой мной В. Д. Кузьминой похвалы Яше Ленцману, который на фронте читал Платона. Яков Абрамович даже и не подозревал, с каким пиететом я произносила его имя. Как же мне было тяжело, сидя с Алексеем Федоровичем на очередном свидании с Ленцманом в конце 50-х годов в пустом зале Института философии АН СССР (встречи назначались обычно там, так как «Вестник древней истории» помещался тогда на Волхонке), выслушивать пренебрежительный тон этого человека (он был значительно моложе Алексея Федоровича), как будто перед ним сидел некий профан в науке. Но и с ним надо соблюдать вежливость. О людях, не понимавших другого, гордых своим положением, Алексей Федорович обычно говорил: «Не переехали», – не попал этакий себялюбец под колеса сталинского паровоза, прямым ходом летящего в коммунизм.
Где-то в начале 60-х годов написал Алексей Федорович работу об Аристофане, конечно, филологическую, и приложил словарь мифологической лексики Аристофана. Работа основывалась на исчерпывающем лексическом материале. Подал Алексей Федорович ее в «Вестник древней истории» специально ради эксперимента – безобидная, на историческую проблематику не претендует и соответствует начавшейся в журнале тенденции печатать статьи по классической филологии. Но не тут-то было. Работу отклонили, ссылаясь, конечно, на отзывы, написанные так, как пишут о новичках в науке. С тех пор Алексей Федорович никогда не подавал в «Вестник» ни одной статьи. Напечатался «Аристофан» в сборнике МГПИ «Статьи и исследования по языкознанию и классической филологии» (М., 1965). «Вестник древней истории» не отозвался даже на последний юбилей Лосева, хотя постоянно печатает сведения о гораздо менее значительных юбилейных датах. Спасибо хоть некролог поместили. Но, думаю, это была инициатива С. С. Аверинцева, автора некролога, так же, как он при благожелательном С. Л. Утченко напечатал статью к 75-летию Алексея Федоровича. Хотя в редколлегии ВДИ есть мои доброжелатели и ученики, не могу туда ничего лосевского дать, сердце не лежит.
С «Эстетикой Возрождения», а это уже 70-е годы, когда репутация Лосева укрепилась и даже враги вынуждены были делать реверансы, прежде чем выпустить ехидную стрелу, поднялась вокруг Алексея Федоровича невероятная злобная кампания, которую в конце концов победила независимая от штампов марксизма мысль настоящих ученых и стойкий читательский успех.
Начиналась же вся эта эпопея как будто незаметно, в узких коридорах издательства «Искусство». Однажды упомянутый мной В. П. Шестаков, составитель ряда антологий по музыкальной эстетике и теперь доктор философских наук, решил издать очередную антологию, но уже по эстетике Возрождения.