Лосев Тахо-Годи Аза

Тексты он подбирал сам, а вступительную статью попросил написать Алексея Федоровича, своего, можно сказать, давнего благожелателя и даже в какой-то мере учителя.

Как известно, Алексей Федорович имел обычай не ограничиваться сжатыми размерами статей. Так поступил он и здесь, написав листа три. Но дело было даже не в размерах, а в содержании. Лосев умудрился во вступительной статье высказать свои заветные мысли об эстетике Возрождения, которые никак не могли устроить составителя. Возрождение – привилегия историков, а с ними, опирающимися на высказывание Энгельса об эпохе, породившей титанов по силе мысли, страстности и характеру (пишу по памяти, но, по-моему, буквально), Шестаков спорить не мог, тем более что здесь историки смыкались с искусствоведами. Независимостью Слава Шестаков не обладал и начал, как редактор издания, подгонять текст Лосева под принятые всеми единогласно установки. Алексей Федорович, как человек мирный и доверявший Шестакову, старался переделывать эту злосчастную статью. В домашнем архиве Алексея Федоровича есть целый ряд истерзанных вариантов статьи с поправками Вячеслава Павловича. Но даже у Алексея Федоровича иссякло терпение, и он наконец отказался уродовать свое детище.

Тогда Вячеслав Павлович решил поставить вопрос о статье на редсовете издательства «Искусство» под председательством его главного редактора Ф. Д. Кондратенко. Повторялась известная ситуация – Лосев вторгался в область, всегда принадлежавшую искусствоведам и историкам. Но Лосев философ, и он имеет право вторгаться в любую область знания; так это было с мифологией, музыкой, математикой. С ним вечно спорил Ленька Постников, тот самый Алексей, сын Егора Васильевича, доктор наук, а тогда еще мальчишка, но уже заносчивый – математик. А вот Саша Штерн (муж Ольги Смыки), тоже талантливый и серьезный, но деликатный, уважающий собеседника, наоборот, усаживался рядом с креслом Алексея Федоровича на скамеечку и беседовал с ним обо всех новых математических теориях, книгах – ни следа какого-то профессионального превосходства. О Вл. Н. Щелкачеве и говорить нечего. Он всегда понимал Алексея Федоровича. И намека не было у этого серьезнейшего математика как-то противопоставлять себя и Лосева. А Виктор Троицкий, высокий профессионал, работающий над трудами Лосева по философии математики? Нет, дело в самих людях, в нетерпимости их к философу Лосеву, которого не грех обидеть (умела давать обидные отзывы математик и логик С. А. Яновская), снесет как-нибудь. Тем более издательство «Искусство», куда Алексей Федорович пришел, по всем понятиям, уже стариком (а для меня он моложе молодых) и где после Саши Воронина начальники не торопились его печатать. «Все равно скоро помрет, – говорили обычно, – чего торопиться со следующим томом». А он все доживал и доживал. На смертный одр положила я том VII (часть первая) его античной эстетики, а о сигнальном экземпляре он знал накануне своей кончины – 24 мая. Вышли назло недругам все восемь томов, да еще с указателями. Любил он указатели и повторял не раз немецкое присловие (Моммзен как будто говорил: «Das Buch ohne Index ist kein Buch»). Вот и соорудила я с помощью моих учениц, Любочки Сумм, Лены Приходько, Лены Макаревич и верной памяти Алексея Федоровича Милы Гоготишвили, роскошные указатели ко всем восьми томам. Пусть душа его радуется.

А тогда как он мучился, когда ушла я на заседание редсовета. Нелегко мне сидеть среди открытых и скрытых врагов и держаться вежливо. Не терпела, если Лосева обижают, даже малейшее шевеление слышу и помню потом всю жизнь. С юности привыкла защищать его, старшего на десятки лет, столько страдавшего вместе с Мусенькой и без нее, и от злых людей, и от уготованной ему Господом судьбы, испытания – потерять глаза. Кто бы знал, что это за мука, ни слова не прочитать, ни слова не написать, всех ведь просить надо. Ну хорошо меня, а то ведь даже человека, которому за это деньги платят, боится лишний раз побеспокоить. Нет, память на зло, ему содеянное, и память на добро, ему пожалованное, у меня хорошая. Казались избитыми когда-то слова Толстого: «Не могу молчать». А ведь, право, наступает минута, когда молчать не могу. И тут, на этом сборище врагов под маской доброжелателей, не смолчала и, чуть не плача от злости, каждому предрекла наказание неминуемое, в чем бы оно ни заключалось, то ли в смерти, то ли в научном бесплодии, то ли в потере репутации.

А Вячеслав Шестаков? Он думал, что выбросил лосевские статьи из антологии и победил? Ничего подобного. Пока шла вся эта возня, Лосев не терял времени. Он печатал целый том, единственный в советской науке, «Эстетику Возрождения», и более того, издательство «Мысль» ее напечатало в 1978 году к 85-летию автора. Спасибо Ларисе Владимировне Литвиновой, зав. редакцией, которая сама редактировала книгу, да еще и в 1982 году издала вторично, но уже во время неутихающего шума вокруг лосевского «Возрождения». Шестаков решил сам написать вступительную статью к своей антологии, но издатели все-таки сообразили, поняли ее убогость, и антология вышла без всякой статьи, да еще со ссылкой, что, мол, существует лосевская «Эстетика Возрождения». Сверх того, статья, которую так корежил Шестаков, была все-таки напечатана редакцией эстетики издательства «Искусство», но отдельно, в сборнике Института философии «Эстетика и жизнь» (1982) под названием «Исторический смысл эстетики Возрождения». Здесь почему-то на отрицательную рецензию не посмотрели.[328]

Стоило выйти «Эстетике Возрождения» из печати, как тут же началось брожение умов. Сразу обратили внимание на больное место, на главу «Обратная сторона титанизма». Лосев, как бывало раньше, пошел против всяких штампованных, утвержденных классиками марксизма характеристик великой эпохи, к истоку всех последующих завоеваний и бед богатой, сытой, забывающей Бога либеральной буржуазии Европы. Книгу буквально расхватали. Одни громко ужасались автору, поднявшему руку на титанов Возрождения, навеки благословенных Энгельсом, другие тихо восхищались отчаянной дерзостью Лосева. Ему мало обличать деспотов-гуманистов; чем лучше их философы, занимающиеся черной магией и колдовством, или Леонардо с его хищно-холодной Джокондой, или Рабле с апофеозом всякой грязи и пакости, называемой реализмом, а вот Савонарола – заклейменный монах-изувер, оказался истинным гуманистом и апологетом умной, безмолвной молитвы (не мог Лосев тогда произнести слово «исихазм», его бы просто не поняли, рано было),[329] да и Фома Аквинский совсем не темный мистик, а философ, тонко понимающий пластическую, телесную красоту. А тут еще и любимый, переводившийся Лосевым в страшном 1937 году, родом из глухого селения на юге Германии, кардинал-неоплатоник Николай Кузанский. И в конце концов Шекспир с горой трупов, символ ужасающей безысходности и гибели титанизма, дошедшего до своего логического конца.

Как же не возмутиться тем, кто долгие годы зарабатывал авторитет на апологии Возрождения. Нашлись, правда, ученые, которые отнеслись к идеям Алексея Федоровича, к работе над Возрождением, а позже к его книге сочувственно или критически, но уважительно, по-деловому, а то и с восхищением. Здесь были самые различные люди, искусствоведы, философы, литературоведы, такие, например, как М. В. Алпатов, А. А. Сидоров, Г. К. Вагнер, Ю. Дунаев, А. А. Аникст, Л. Е. Пинский, Ю. Б. Виппер, Б. И. Пуришев, М. С. Альтман, В. В. Соколов, М. Ф. Овсянников, Г. И. Соколов, Т. Б. Князевская, П. А. Николаев, П. В. Палиевский, А. В. Гулыга, В. А. Карпушин, В. В. Бибихин, Л. Н. Столович, П. П. Гайденко,[330] Ш. Хидашели, Н. Чавчавадзе и многие другие.

Но были те, кто вел до поры до времени любезную, можно сказать, дружескую переписку с Алексеем Федоровичем, вроде А. X. Горфункеля, а когда вышла книга – немедленно переменил тон, как будто были Лосевым затронуты основы самого бытия. Или В. И. Рутенбург, членкор АН СССР, который в сборнике, изданном Научным советом по проблемам культуры под названием «Античное наследие в культуре Возрождения» (М., 1984), опубликовал свою статью «Античное наследие в культуре Возрождения (некоторые вопросы историографии)», с грубыми, неприличными выпадами против Алексея Федоровича, одновременно прислав ему свою книжку (в обмен на вежливо посланную Алексеем Федоровичем «Эстетику Возрождения») с ехидной надписью: «От маленького титана». Сколько хлопот причинило это Т. Б. Князевской, ученому секретарю Научного совета по истории мировой культуры при Президиуме АН СССР и давней почитательнице Лосева.

Умную, изящную, красивую Татьяну Борисовну привел к нам в свое время В. А. Карпушин, когда они оба работали в Институте философии. Как прелестна Татьяна Борисовна на акварельном портрете кисти известного Фонвизина, который я видела у нее дома. Нежно и загадочно смотрит юная Татьяна Борисовна с этого портрета.[331] Я могу его сравнить только с портретом пастелью Е. Е. Лансере, написавшего мою тоже некогда юную мать в 1919 году. Он сохранился у нас, несмотря на все превратности судьбы.[332]

Татьяна Борисовна, ученый секретарь совета, как верный друг, отстаивающий истину, сражалась с Рутенбургом, стараясь выбросить одни выпады, смягчить другие, и сумела-таки добиться сравнительно положительных результатов. А ведь это шли годы наибольшего признания Лосева, его последние юбилейные годы.

В Ленинграде и Москве устраивали под видом научного исследования эпохи Возрождения конференции с проработкой Лосева. На одной такой в Москве, в Музее изобразительных искусств, мне довелось присутствовать, и я получила полное представление от этого собрания. Задеть Лосева сильно там опасались, произносили похвалы, делали реверансы, а между ними покусывали с оговорками. Жалкое зрелище, а главное, вполне бесплодное.

Есть и сейчас друзья и враги Лосева во взглядах на Возрождение. Так, Э. Чаплеевич (Варшавский университет) восторженно принял книги Лосева,[333] стал его настоящим пропагандистом. Он не раз посещал наш дом, и при жизни Алексея Федоровича и после его кончины, восхищаясь мощью его творчества.

А вот, например, К. М. Кантор, частый посетитель редакции эстетики издательства «Искусство», уже вдогонку покойному Лосеву направил свою негодующую статью, издевательски предлагая назвать книгу скончавшегося в 1988 году автора не «Эстетикой Возрождения», а «Эстетикой Вырождения» и полагая, что у Лосева «все поставлено с ног на голову» (заодно ссылаясь, что характерно, на В. Рутенбурга).[334] Удобно критиковать покойника – он ведь безмолвствует. Но есть книга, ее читают, идеи ее усваивает новое поколение, она живет уже своей, ни от кого не зависимой жизнью. Она говорит.

Да что «Эстетика Возрождения». Когда Т. Б. Князевская хлопотала об открытии Античной комиссии во главе с Лосевым при Научном совете по культуре АН СССР, то встретила страшное противодействие. Боялись Лосева-идеалиста. Но мудрая Татьяна Борисовна заручилась мнением Р. И. Косолапова, который в 1981 году напечатал в «Коммунисте» (№ 11) статью Алексея Федоровича «История философии как школа мысли». Перед мнением главного редактора журнала «Коммунист» враги отступили.[335] Что на это скажешь?

Не успели мы отдышаться от последствий «Эстетики Возрождения», как навалилась новая напасть. Начиналось, это уж обычно, все исподволь.

Затеял А. В. Гулыга (царство ему небесное!) издавать сочинения в трех томах Вл. Соловьева. Великое дело! Но прежде решил издать Н. Федорова, о котором смутно где-то кто-то слышал, что были такие «федоровцы», какое-то воскрешение отцов и загадочная книга «Философия общего дела», изданная в г. Верном (Алма-Ата) учениками этого философствующего (не философа – настаивал Лосев) странного человека, бессребреника, аскета, книжника, спорившего с Толстым и Вл. Соловьевым. Как ни уговаривали Арсения Владимировича сначала издать гораздо более безобидного Вл. Соловьева, а потом Федорова, чтобы приучить власти и читателей к невиданной крамоле, упрямый Гулыга не соглашался.

Появился в 1982 году «Федоров» (однотомный), начальство мгновенно отреагировало, наложило запрет, но не тут-то было. Любознательный читатель и предприимчивый директор магазина успели раскупить и распространить большую часть тиража, а под шумок вскорости и все распродали. Но скандал получился большой, издательство «Мысль» стали прорабатывать, трехтомник В л. Соловьева повис в воздухе.

Вступительную статью предложили писать Алексею Федоровичу. Он, памятуя свое молодое пристрастие к Вл. Соловьеву, с радостью согласился. Написал, как обычно, не менее трех листов. Испуганный редактор принялся править и на первых же страницах менял почти каждое слово, надписывал свое над лосевским, о чем свидетельствуют экземпляры, хранящиеся в нашем домашнем архиве. Пока Алексей Федорович менял то один вариант, то другой (вспоминается история с предисловием к антологии по Возрождению), пока мы перепечатывали (за свой счет) все тексты Вл. Соловьева для трехтомника, начали сгущаться тучи, устраивались заседания редколлегии, где главную роль играли ведущие «знатоки» русской философии. Мы знаем хорошо, как при советской власти изучали эту философию. В общем, вся реакционная братия (и тут всплыл член-корреспондент Иовчук) общими усилиями свела трехтомник до двухтомника, а затем утопила все издание. Опыт с Федоровым показал невозможность по-человечески издать великого русского философа. После некоторых важных событий в жизни Лосева разрешили издать наконец Вл. Соловьева. Вышли оба тома в 1988 году уже после его кончины. Так и не подержал в руках.

Однако, как всегда, статья к сочинениям Вл. Соловьева оказалась только затравкой. Алексей Федорович вышел за ее пределы и начал усиленно работать над книгой, обследуя всю литературу: дореволюционную, эмигрантскую, русскую, иностранную, – поднял, как ему положено, все, вплоть до мелких журнальных старинных статей и советских диссертаций, где авторы под видом критики пытались сказать что-то свое, привлекающее их в Соловьеве.

Работа у Алексея Федоровича шла полным ходом. Готовился большой том.

Издательство, продолжая свою благородно-просветительскую линию, умудрилось издать двухтомного Николая Кузанского (1979–1980), куда вошли заново отредактированные переводы Лосева из «Сочинений Н. Кузанского» 1937 года. Алексей Федорович не терял времени. Он с середины 70-х годов проделывал большую работу для энциклопедии «Мифы народов мира», где к нему давно привыкли (сыграло роль его участие в «Философской энциклопедии»), поручали важные статьи, сделали членом редколлегии этого издания и вообще относились по-дружески, особенно зав. редакцией В. М. Макаревич и его супруга Галина Гамидовна, которую мы знали еще совсем юной. С ними Алексею Федоровичу и мне работать было – одно удовольствие. Энциклопедия – двухтомная, роскошная – увидела свет в 1980–1982 годах.

Как раз в это время редакции «Философского наследия» издательства «Мысль» пришла в голову идея издать для просвещения публики маленькую книжечку «Вл. Соловьев» в серии «Мыслители прошлого». Серия эта известна десятками книжечек, написанных знатоками своего дела, добросовестно сделанных. Эту серию издавали обычно стотысячным тиражом, и она пользовалась огромной популярностью. Лосев схватился за предложение, выбрал из большой рукописи о Вл. Соловьеве необходимый объем, ужал до нескольких страниц биографию философа, которая в рукописи занимала более сотни, пришлось изменить композицию, сохранив всю концептуальную характеристику мировоззрения и стиля, а также заключительные трепетно-интимные страницы.

Как молодо и задорно начиналась эта небольшая книжечка: «Вл. Соловьев – это идеалист с начала и до конца; Вл. Соловьев – это фидеист, и тоже с начала и до конца; Вл. Соловьев всегда мыслил вне марксизма… Если мы не договоримся об этой философской основе Вл. Соловьева, то читатель должен начать с того, чтобы закрыть эту книгу и не тратить времени на ее усвоение». И далее: «Вл. Соловьев – идеалист, но Л. Толстой и Ф. Достоевский – тоже идеалисты» (с. 1). Да что уж там – цитировать можно все подряд. А конец? «Он любил Россию… критиковал и Восток и Запад и все общественно-политические несовершенства царской России. Но сама Россия, в течение всей его жизни, оставалась его единственной и страстной любовью». А вот последнее, идущее от самого сердца «Спасибо ему» не осмелилась напечатать даже столь отважная редакция издательства «Мысль». Но и этого было достаточно. Редактирование поручили недавнему сотруднику редакции Виктору Сукачу, знатоку В. В. Розанова, человеку честному и в хитросплетениях издательских интриг пока неискушенному. Из осторожности, «на всякий случай», тираж сделали меньше обычного – 60 тысяч, печатали подальше от Москвы, в Калининграде (бывшем Кенигсберге). Правда, поговаривали, что типографы сделали негласно еще несколько тысяч книжечек, распродавая их самостоятельно.

И вот в «Книжном обозрении» 29 апреля 1983 года появилось долгожданное объявление о Вл. Соловьеве в разделе «Книги недели». Какая радость, какое ликование! И вдруг рано утром звонит А. В. Гулыга с мрачным сообщением. Книгу решили изъять, «пустить под нож» как вредную. Срочно надо действовать. Заволновались издатели. Донос поступил, как стало известно, от члена-корреспондента Иовчука, хранителя устоев советской философии. Донос, как выяснилось, был сделан в устной форме, чтобы не оставлять следов. Но, как всегда, тайное стало явным.

Делу дали ход. Оно развивалось стремительно. Уже 29 апреля приехали к нам издатели, зам. главного В. Е. Чертихин и Л. В. Литвинова – наши благожелатели. Сидели, думали, куда писать. Советский человек привык – на самый верх, Ю. В. Андропову, генсеку КПСС. В дни Международного праздника трудящихся 1 и 2 мая сочиняли с Алексеем Федоровичем послание. В девять утра 3 мая оно было перепечатано, прибыл в 12 часов А. В. Гулыга, одобрил, а 4-го я отвезла письмо в приемную ЦК (для крепости копию – М. В. Зимянину, секретарю ЦК КПСС). Директора издательства В. М. Водолагина 5-го вызвали в Комитет по печати, для острастки. 6-го из Комиздата звонок на Арбат – выбросить Лосеву слова и выражения, хвалебные, в адрес Соловьева. Вечером опять наши издатели. Подключается Л. В. Голованов из «Коммуниста», сообщает о том, что главный редактор Р. Косолапов готов помочь. Голованов 17 мая заверяет, что книга выйдет, судя по тому, с каким интересом ее читает Р. Косолапов. Не дремлет и А. В. Гулыга, поддерживает советами, приезжает, загадочно намекает на какого-то влиятельного писателя, «входящего в верхи». Ждем от этого неизвестного благодетеля помощи. Действительно, 8 мая письмо Лосева передали «наверх». От влиятельного писателя поступает время от времени информация. И вдруг – звонок от первого зам. министра по печати И. И. Чхиквишвили, один – 31 мая, второй – 1 июня: «Ждите, Алексей Федорович, приеду 2 июня в 13.15 к вам на Арбат, прямо домой». В назначенный день наш высокий гость прибывает в кабинет Лосева. Алексей Федорович в кресле за письменным столом, как обычно. Гость – напротив, там, где сидит секретарь. Я примостилась рядом с Алексеем Федоровичем. Ведем сначала светский разговор. Ведь я знакома с зам. министра, бывала не раз, просила бумаги для V, а потом и VI тома ИАЭ. В это дело включился и наш друг Л. В. Голованов. Учился когда-то с Б. Н. Пастуховым в вузе, тоже ходил с просьбой о листаже. Министр вспомнил, дал указание на бумагу.

Разговор продолжался мирно. Наш гость живет рядом, в Сивцевом Вражке (я знаю этот большой важный дом), так что домой собирается идти пешком, машину отпустил. Осматривает кабинет с мраморной головой античной богини на шкафу. Предупреждаю, что сидеть под ней опасно – в любой момент может упасть с расколотого в бомбежке постамента, держится чудом. Но гость отказывается пересесть, он не боится случайностей. Чтобы всем нам было приятно, вынимает огромный том нидерландской живописи, вручает мне, в подарок, хороший том, внутри вложены визитные карточки самого министра и Чхиквишвили. Так они лежат и по нынешнее время.

Разговор плавно переходит к философии, собеседник начитан, может обменяться мнениями. А тут уже и Вл. Соловьев, важная тема, нужная книга, но не все учтено, народ не подготовлен, надо расставить акценты; если трудно, то вот в помощь готовый экземплярчик, там уже все включено, вписано, тушью вычеркнуто. «А впрочем, Алексей Федорович, зачем вам что-то менять; ведь можно написать заново. Эту же книжечку мы просто пустим под нож, и хлопот меньше. Заново же вами написанную обязательно напечатаем». – «Да, да, надо подумать», – задумчиво и как-то отрешенно бормочет Лосев. Тут вмешиваюсь я, мирно, ласково: «Так давайте обдумаем, правда, Алексей Федорович? Только нам надо эту вашу книжечку посмотреть, поразмыслить, решить». – «Что же, – отвечает с готовностью собеседник, – берите ее, а за ней я пришлю человека дня через два». Прощаемся дружески, провожаем гостя, целует руку, улыбается приветливо. Уходит. Книжечка, главное, у нас в руках. Нет, я ее никому не отдам. Это документ величайшей важности, единственный. Надо хранить для потомства.

Ну как же можно согласиться, если перечеркнуты не только абзацы, но и целые страницы, вклеены машинописные вставки да еще почему-то цитаты из ленинского «Материализма и эмпириокритицизма», выброшены мало-мальски одобрительные эпитеты. Сам Владимир Сергеевич «поставил себя на службу идеализму», а, как известно, в идеалистической системе «познание истины невозможно». Особенно возмутила комитет характеристика личности Соловьева: «возвышенная», «весьма высокого типа», «необычайность его человеческих качеств», «оригинальность и свежая значимость» теоретической философии, «темперамент и ораторский пафос» философской манеры. Что же касается видений Вл. Соловьева, вечной женственности, Софии и подозрительных «морских чертей», да еще в интерпретации реакционера Е. Н. Трубецкого, так тут и спорить не о чем – все вычеркнуто. В завершение опять та же песня: «философ-идеалист умирал с мыслью о неспособности идеализма, как системы идей, быть путем к истине». Бедный Вл. Соловьев, а мы-то думали, что он умирал, причастившись, со словами «трудна работа Господня».

Внимательно изучили книжечку, которую наши хитроумные издатели специально для комитета разрисовали тушью и расчеркали так, чтобы мы без колебаний отказались ее переделывать. Раздумывать нечего. Мы не согласны.

В условленный день, после звонка по телефону, появляется молодой чиновник – приехал за книжечкой. Я разговариваю с ним в коридоре. Говорю сразу – переделывать ничего не будем, а книжечку оставим себе. Чиновник возмущен, но что ему делать, не драться же со мной, седовласой пожилой дамой, вежливой и злобно-спокойной. Выпроваживаю его и жду звонка от шефа. Вскорости, 6 июня, звонит зам. министра. Уже не любезньй и лощеный голос, а окрик в телефон, угрозы: как смеем, кто разрешил, что за безобразие, вернуть немедленно. Слушать я не хочу. Кладу трубку, и становится удивительно легко и весело.

Книжечка эта хранится в кабинете Алексея Федоровича и поныне, а режиссер фильма «Лосев» Виктор Косаковский, наш друг, переснял ее на пленку, держит при себе.

Под нож так под нож, ничего не будем больше писать и просить никого не будем. Но Гулыга ведь не дремлет, и загадочный писатель, его знакомый, уже пробирается по коридорам власти, доходит до самого генсека. 8 июня письмо вручают. Нам сообщает все тот же неутомимый борец, Арсений Владимирович, что генсек приказал книжку оставить в живых, разрешить продажу. И разрешили – в Москве ни одного экземпляра (только Литвинова выдаст тайком какие-то авторские). В Ленинграде из вагона с тиражом уже успели разворовать кое-что и продать за бешеные деньги, цена доходит до 100 рублей (а стоит-то она всего 25 копеек). Зато весь тираж, 60 тысяч, – в ссылку – в Среднюю Азию, на Дальний Восток, на Урал, в Магадан, на полустанки и в горные аулы Дагестана и Северной Осетии, в сельские лавочки, где продают керосин, мыло, хозтовары, нехитрые продукты, а заодно и завалявшуюся книжную макулатуру, в нагрузку.

Книготорг и его покровители знали, что делали. Не будет же Андропов наблюдать за исполнением приказа.

Времена настали поистине либеральные. Раньше-то Лосева за «Диалектику мифа» сразу в лагерь, канал строить, перековываться. А теперь сиди себе в кабинете, пиши, жди, когда твои книги напечатают, – старик, помрешь скоро. Зато «Вл. Соловьев» в ссылке погибнет сам собой.

Но не погибла эта маленькая вредная книжечка. «Мал золотник, да дорог» – старая русская пословица, верная. Всюду отыскивали этот золотник ученики и друзья Лосева, привозили ее из глухих мест. Миша Нисенбаум с Урала – десять экземпляров, В. В. Круглеевская объехала горные селения Северной Осетии на машине – прислала с моей сестрой десять. Почти незнакомая диссертантка с Дальнего Востока прислала пять, из туркменского кишлака – три.

Кончилось тем, что стал Лосев раздавать свою книжечку почитателям и друзьям, да и себе запасец оставил.

Комиздат же не успокаивался. Туда переслали из ЦК письма Лосева (обычай известный: на кого жалуешься, тому посылают твою жалобу), и мы сподобились получить послание самого министра от 15 июня 1983 года. В этом письме была одобрена «информация» (а мы скажем – донос) «о недостойной работе издательства». Особое удивление вызвало то, что не использованы оценки Ленина (а их, по существу, у Ленина нет вовсе), да еще в его Полном собрании сочинений (значит, см. по указателю). «Вряд ли, – пишет отправитель, – нам в современных условиях обострения идеологической борьбы на международной арене нужно преувеличивать роль Вл. Соловьева в истории русской культуры». Это преувеличение особенно беспокоит. Интересно, что было бы сказано через несколько лет, когда возникла из небытия вся русская философия во главе с Соловьевым, да и книга Алексея Федоровича (большая) вышла в 1990 году?!

Самое любопытное, что письмо завершает дипломатическая фраза (на всякий случай, «и милость к падшим призывал»): «Позвольте в заключение поздравить вас с приближающимся 90-летним юбилеем и пожелать доброго здоровья и творческих успехов».

В это же самое время готовится в Комиздате высокое собрание, куда должны вызвать несчастных издателей. Действительно, в Госкомпечати происходит заседание коллегии, решение которой от 13 июля 1983 года подтверждает грехи издательства и автора. Оказывается, что «вопреки исторической правде в книге преувеличивается вклад Вл. Соловьева в развитие русской культуры». В книге «восторженно цитируются отнюдь не прогрессивные современники Соловьева (Розанов, Трубецкой)». Читателям автор «навязывает объективистскую оценку, лишенную марксистско-ленинского классового содержания» (молодец Алексей Федорович, старый идеалист!). Всем далее воздается по заслугам. «За серьезные идейно-политические недостатки» директору – строгий выговор с предупреждением. Зам. главного «за беспринципность» – строгий выговор. Поручается рассмотреть вопрос «об ответственности» зав. редакцией Литвиновой, а также укрепить редакцию кадрами. Наказание автору, разумеется, само собой – книжку не продавать в Москве и Ленинграде, а решение коллегии рассылать по всем издательствам для устрашения. Негласное указание – задержать все издания Лосева.

В 1994 году издательство «Мысль» стараниями Л. В. Литвиновой выпустило второе издание книжечки «Вл. Соловьев», дополненное выброшенными когда-то при редактировании мелкими, но на стиль влияющими словами и строчками. Книга стала потолще – было 208, стало 230 страниц.

С того самого 29 апреля 1983 года «Книжное обозрение» упразднило рубрику «Книги недели», а ввела с 6 мая новую «Сигнальные экземпляры». Издатели и автор в своих обращениях ссылались на «Книжное обозрение» – нельзя уничтожить книгу, если она вышла, то есть пошла в свет, продается. Редакция «Книжного обозрения» с тех пор учла урок, преподанный «Вл. Соловьевым».[336]

Писателя же никакого не было. Арсений Владимирович, чтобы вселить в нас бодрость, вводил нас же в заблуждение. Когда опасность миновала, выяснилось, что была поэтесса Екатерина Щевелева (близка к Андропову по комсомольской юности), которую к делу Лосева привлекла, объяснив всю его принципиальность, известная переводчица И. Ф. Огородникова,[337] помогавшая добрыми советами (познакомил нас все тот же Арсений Владимирович). Арсений Владимирович написал об этой эпопее статью в газету, где упомянул обеих, но они по скромности сами нигде о своей спасательной акции не вспоминали. До сих пор не могу забыть о бескорыстной помощи этих женщин и А. В. Гулыги, вдохновившего их Лосевым.

Издательства честно выполняют указание, задерживают, как могут. Даже безобидный юбилейный том «Античная культура и современная наука» выходит только в 1985 году (издательство «Наука»). Издательство «Искусство» побило все рекорды – том VII ИАЭ «Последние века», сданный после 1980 года, выходит в 1988 году, а давно готовый том VIII, переданный мной осенью 1988 года, увидел свет в 1992 году (1-я книга) и в 1994 году (2-я книга). Вот как надо выполнять указания, даже «когда начальство ушло». До сентября длится вся эта «вредная путаница» (слова Алексея Федоровича) с Вл. Соловьевым. Кому не лень, пытаются, пусть по мелочи, навредить Лосеву. К этому времени относится история со статьей В. И. Рутенбурга по поводу «Эстетики Возрождения», и я пишу письмо ученому секретарю Совета по культуре 15 августа. У В. В. Бычкова в издательстве «Искусство» требуют, чтобы он снял посвящение Лосеву в книге об Августине и самое книжку нещадно режут (сообщение от 25 июля 1983 года). Работа над «Диалогами» Платона в «Мысли» приостановлена.

Решение коллегии министерства приходит в издательство 27 июля, а уже 28-го собрали там партсобрание, чтобы «проработать» Литвинову и Сукача.

Как парадокс – запоздало выходит проспект издательства «Мысль» «Лучшие книги» (экономика, философия, история, география), и среди лучших – А. Ф. Лосев «Вл. Соловьев» («Мыслители прошлого»). Самое замечательное, что происходит вся эта фантасмагория, когда к 90-летнему юбилею Алексея Федоровича готовятся и в России, и за рубежом.

В преддверии юбилея на одном из собраний Союза писателей стихийно выступают профессор МГУ, теоретик литературы П. А. Николаев, А. В. Гулыга, критик В. Гусев, тут же дают рекомендации – принять Лосева в члены Союза писателей. «Его фундаментальные труды по античной и возрожденческой эстетике, по теории литературы и языкознанию давно имеют мировую известность». Имя его «может лишь украсить» Союз писателей, пишет П. А. Николаев. Алексей Федорович Лосев «крупнейший философ, литератор, личность». Его труды по теории символа, Ренессансу – «духовная культура». «Странно, что он не член Союза писателей, необходимо его принять как можно скорее», – вторит В. Гусев. А. В. Гулыга с гордостью говорит о человеке, «которого считают своим учителем не только многие критики, но и прозаики, поэты, драматурги, переводчики, публицисты». Лосев старше Союза писателей больше чем на сорок лет. Сначала он отметит свое 90-летие, а затем Союз писателей – свои полвека. «Мне хотелось бы, чтобы задолго до этих праздников и дат Алексею Федоровичу был вручен членский билет… рекомендую это сделать как можно скорее», – заключает А. В. Гулыга.

Точно к юбилею выходит в Тбилиси сборник «А. Ф. Лосеву – 90 лет», в котором его поздравляют не только ученые, но и наборщики типографии. В огромной университетской аудитории Лосев вдохновенно произносит речь «Двенадцать тезисов об античной культуре», ему восторженно аплодируют, фотографируют. Впервые после изгнания из МГУ в 1944 году Алексей Федорович выступает в стенах некогда родного университета. В Мюнхене к юбилею выходит «Диалектика художественной формы», впервые после 1927 года. Ю. Ростовцев в «Студенческом меридиане» неустанно печатает беседы Лосева по философским и жизненным проблемам.

В адрес Алексея Федоровича идут сотни поздравлений, почитатели осаждают квартиру, тысячная аудитория рукоплещет ученому, который провозглашает вечную молодость в науке и не страшится сказать перед всеми: «Ухожу в бездну истории». Несут цветы, произносят речи, вручают подарки, преклоняет колено и целует руку учителю Сергей Аверинцев. Общий энтузиазм, общий праздник объединяет всех. Лосев – символ этого единения людей мыслящих.

Не привык десятки лет гонимый Алексей Федорович к небывалому чествованию. Он смеется: «Я теперь вроде как человек».

Правительство в лице Андропова издает указ о награждении Алексея Федоровича орденом Трудового Красного Знамени с удивительной формулировкой «за многолетнюю плодотворную подготовку философских кадров». Понимает ли читатель этот парадокс? Лосев – доктор филологических наук, девяностолетний профессор, которого Министерство просвещения и Министерство высшего образования удостаивали только грамотами и значками, отрешенный от философии, можно сказать, проклятый властью, вдруг заслужил потрясающую формулировку – готовил многие годы философские кадры. А ведь это истинная правда. Только готовил он эти кадры не в университете (туда и на порог философа не пускали), не в своем МГПИ имени Ленина, а книгами, своими книгами готовил новых, молодых философов. Российского, советского читателя приучал он к Платону, Аристотелю, Проклу, Николаю Кузанскому, Вл. Соловьеву, к философии, где не было вражды идеалистов и материалистов, а были поиски истины и смысла жизни.

Еще в «Диалектике мифа» в 1930 году Алексей Федорович писал об удивительном классовом чутье большевиков, безошибочно распознающем врага. А ведь это самое чутье и подготовило столь диковинную формулировку указа. Оно, конечно, Лосев филолог, все на текстах работает, все тексты переводит то с греческого, то с латинского, а вот чутье подсказывает – философ он, что это мы его с испугу запрятали в филологию да еще классическую. На самом деле Лосев свою систему философскую создал и потому имеет право вторгаться в любую область знания. Быть ему философом.

Писали в ЦК КПСС А. В. Гулыга и В. В. Соколов с обоснованием самых высоких наград, но там пыл их охладили. Нельзя переступать правила. Никакого Героя не дадут человеку, в жизни ничем не награжденному. Ну, Трудовое Знамя заслужил, действительно трудился. Сам Лосев признавал – «как ломовая лошадь». Один министр, по образованию, М. А. Прокофьев, лично приезжает к Лосеву вручить коробочку с орденом (указ от 22 сентября 1983 года – канун дня рождения), либерально побеседовать о науке, выпить чашечку чаю вполне демократично.

Какой удивительный день был вчера. Ходила взад-вперед по аллее, как, бывало, гуляли вдвоем с Алексеем Федоровичем. Теперь двое не пройдут, заросла аллея, осталась узкая дорожка – для одного. Так оно и есть. Смотрела на небо сквозь верхушки сосен. Когда-то мы вдвоем смотрели, вернее, я объясняла Алексею Федоровичу предвечернюю небесную высь, каков закат, какими красками отливает, колышутся ли верхушки мощных стволов или замерли в тишине. Гадали, какой день настанет, ветреный, холодный, мягкий, солнечный – и всегда невпопад. Теперь я уже не гадаю, мне все равно ходить одной, даже лучше, если дождь и серенькая погода. Печально, но свое. А вот вчера в одном углу, среди сосновых вершин, небывало синело, совсем как писал Алексей Федорович в «Диалектике мифа» о небушке голубом-голубом. Вчера же оно пронзительно-синее. И по нему – одинокая тучка, невесомая, пушистая плывет. Вот эта синева и есть София – премудрость Божия, не может она быть иной. Твердо так подумалось – воплотилась в этой синеве премудрость Божия. Тихо было и как-то значительно. Но ушло, скрылось, исчезло, всюду облака затянули небо, и тишина совсем другая, сонная, не трогающая душу.

Вспоминается год 1986-й, преддверие конца. В ночь на 12 августа (вспомните, в такую же ночь обрушилась катастрофа 1941 года на дом Лосева) слышу голос Майи Николаевны: «Аза, вставайте, мы горим». Почему-то говорит она тихо, спокойно, а мне все еще снится, что где-то лопаются стеклянные шары, разбиваются, падают откуда-то сверху. А это вовсе и не шары лопаются во сне, а шиферные крыши Маленького домика и большого сарая трещат от огня. Быстро вскакиваю, бужу Алексея Федоровича. Он совсем спокоен. Одеваю его, как следует, потеплее, в осеннее пальто, веду осторожно в аллею, усаживаю на скамейку – она как раз посередине, под огромным деревом, вдали от дома. Укутываю Алексея Федоровича в шерстяные одеяла, пледы, ночь холодная, август, не дай Бог простудится. Сама спешно, но вполне разумно собираю рюкзаки с рукописями и книгами. Не знаю, откуда берутся силы, таскаю тяжелейшие рюкзаки туда, к скамейке, где Алексей Федорович, – это его достояние. Главное, чтобы огонь не перекинулся на наш Большой дом. Огонь пылает вовсю, небо горит, стволы сосен уже занялись, верхушки горят, пожарные из Раменского льют воду, рубят ветки так, чтобы огонь не перешел по развесистым деревьям к нам. Уже угол дома, где как раз электрический щиток, запылал огнем. Бросаются тушить. Откуда-то набежал народ, тащат что ни попало из Маленького домика. К счастью, его обитатели, наши друзья, Оля и Саша вместе с девочками ночуют в Кратове, где у них тоже комнаты в даче Воздвиженских (старики умерли – остались внуки). К утру остается черное пепелище, все выгорело, ни травинки, мрачно стоят черные обугленные стволы.

Наши погорельцы на следующий день развешивают и раскладывают жалкие остатки своего скарба, в основном горелые книги. Там есть и мои, мокрые, обгорелые – давала читать Ольге.

Несколько лет черно на месте сарая и срубленных горелых деревьев. А домик уже вовсю отстраивает неунывающий Иван, да еще больше и лучше прежнего. Потом построит и сарай, подальше от дома, и снова наполнится он всякой рухлядью, ненужным хламом и досками. Сгоревшую пилораму тот же умелец Иван выстраивает заново, снова пилит на ней целыми днями доски, и регулярно гаснет то одна, то другая фаза электричества, реагируя на ухищрения великого мастера на все руки. Оля и Саша на следующий год снова поселяются в Маленьком домике, и стоял он долго – памятью покойному уже Ивану Георгиевичу.[338]

Вышла в перерыве пройтись по аллее, а под деревьями, в стороне, – огонь, огромный костер, как раз к моим воспоминаниям. Хозяева жгут ветки, сучья, хворост. Пахнет дымом и краской, молодежь красит забор; великое предприятие, если забор 250 метров.

Лосев пережил три пожара: один в детстве – предвестье великих потрясений, другой в сорок восемь лет – уничтожение родного дома, третий в девяносто три года, как предчувствие конца жизни.

И действительно, стал после этого покашливать Алексей Федорович, сидя в своей неизменной качалке, а ласковая Старая дама (ее как домашнего врача прислала нам не очень разбиравшаяся в людях наша добрая знакомая) приговаривала: «Вот и хорошо, откашливается, отхаркивается», и я, глупая, как завороженная слушала. Потом узнали, что она и вовсе никакой не терапевт, а санитарный врач и поклонница именитых, стародворянских семей, всеобщая приятельница, всегда готовая услужить, давление померить, таблетку дать, чаем напоить, укол сделать.

Так начала гнездиться в крепком, никогда не болевшем Лосеве болезнь. Работает человек каждый день, сидит в кресле, покашливает, ну и что особенного. Лишь бы работал. А он не только работал, но еще и Государственную премию получил в этом злосчастном 1986 году. Что-то много было злосчастных моментов в жизни Алексея Федоровича, а он, как горный дуб, крепко держался корнями, но и корни можно потихоньку, постепенно лишать жизненных соков, и дуб гибнет от злого вмешательства, а каково человеку в девяносто три года, если вертится рядом услужливая вражья сила (смерть причину найдет). Ночью спит, сладко похрапывая, и не слышит рядом из-за стены голоса Алексея Федоровича, а я через большую столовую слышу и бегу к нему стремглав среди ночи. Но я люблю его, а она любит себя.

Так вот в этом злосчастном 1986 году к великому празднику Октября присудили Лосеву за шесть томов ИАЭ (1963–1980) Государственную премию. Указ вышел за подписью Горбачева.

Перестройка началась в 1985 году, и неведомый нам Виктор Ерофеев, сотрудник ИМЛИ имени Горького, о котором мы никогда не слыхали, уже успел в этом году взять у Алексея Федоровича интервью, всполошившее интеллигентов. Как же! Лосев наконец раскрывает себя, говорит о том, что было потаенно, скрыто, а имена какие называет – Флоренский, Розанов, Леонтьев, Вагнер, Скрябин – вот, оказывается, что возвестило нам интервью в «Вопросах литературы» № 10 под названием «В поисках смысла». Робкий с виду Ерофеев пробился к нам через мою ученицу Нину Рубцову, тихо так пришел, скромно, с магнитофоном. «А, машинка, – сказал Алексей Федорович. – Я их не люблю». – «Да вы не беспокойтесь, Алексей Федорович, я вам весь текст покажу», – и начал настырно так спрашивать, в душу лезть. Лосеву же, думаю, просто осточертело молчать.

Хоть на старости лет, хоть под конец жизни приоткрыть заветное, дорогое, пусть умные далее копают, догадываются, все равно не дороют до глубины.

Молодые тоже рвутся беседовать, тут вам и симпатичный, еще без окладистой бороды Сережа Кравец появился, интервью брал о русской философии – стал нашим другом. Чудо случилось – нашли в Ленинке статью молодого Лосева, в Цюрихе в 1919 году напечатанную, «Русская философия» – по-немецки. Автор о ней забыл, не знал ничего, а немцы раскопали, М. Хагемейстер пропечатал в мюнхенской «Диалектике художественной формы» (см. об этом выше). Случилось же, что как раз из спецхрана сборник со статьей перевели в научный зал. Вставала заря перестройки… Так всплыли молодые философские пристрастия Лосева, а Сережа Кравец оповестил об этом всех читающих журнал «Век XX и мир» (1988, № 2–3), издаваемый на разных европейских языках. Неуемный Сережа спешно печатает в «Литературной учебе» серию глав из новой книги Алексея Федоровича «Проблема художественного стиля», которая полностью выйдет только в 1994 году в Киеве. Юрий Ростовцев каждую неделю у нас, беседует с Алексеем Федоровичем о его детстве, юности, записывает старательно на пленку, хочет сочинять книжку о Лосеве-гимназисте, тоже торопится запомнить лосевские рассказы, пока есть время. Много будет печатать Юрий Алексеевич из воспоминаний своего собеседника в разных альманахах, в «Студенческом меридиане», соберет из статей Алексея Федоровича в своем журнале целую книжку «Дерзание духа» (1988). А название это не случайно. Вместе с Натальей Мишиной в «Правде» напечатал он интервью с профессором Лосевым под названием «Дерзание духа» – это 1985 год, заря перестройки. Приходит к Алексею Федоровичу Наташа, спрашивает, как и многие, что такое Бог, – это сотрудница «Правды». Чудеса! Умер Лосев, умерла в муках мать Наташи. И пошла она в храм, в Троице-Сергиеву лавру, ходит в платочке, работает в издательстве патриархии, хочет в монастырь. А теперь уже монахиня Павла.

Тут и Павел Флоренский подоспел с Юрием Ростовцевым, беседует с Алексеем Федоровичем, спрашивает о своем замученном деде целых два вечера и письма лосевские к деду принес, на что Алексей Федорович внимания особого не обратил, слишком далеко от него прошлое, поговорить о нем еще можно, но жить – уже нельзя, поздно, слишком поздно. Бездна истории зовет к себе, недалек уход. Не увидел Лосев ни своей беседы с Павлом и Юрием, ни напечатанных писем, ни книжки, выпущенной в 1990 году Виктором Ерофеевым «Страсть к диалектике» (это уже я старалась, составляла ее).

«Машинка» у Ерофеева сломалась в самой середине беседы, поняла, что Лосев не любит этой подозрительной техники. Замолчала. Бедный Ерофеев схватился за примитивный карандаш, едва успевал записывать в этот раз. Беседу потом напечатали на разных языках за рубежом, и ко мне в университет являлись ее читатели-иностранцы, оставляли адреса, просили Лосева прислать что-либо, напечатать у них. Но Лосеву было не до этого. Он еще умудрился выступить с докладом о Боэции (работал над VIII томом ИАЭ) в университете при огромном стечении народа, и нашлись теперь даже среди историков его почитательницы (вот уж никогда бы не поверил), М. К. Трофимова, В. И. Уколова. Они не боялись обсуждать с Лосевым ни Боэция, ни гностиков.

Удивительные творились дела в этом 1986 году. Одному человеку, не группе ученых, единственному в области философских наук присудили Государственную премию. И этот единственный 93-летний Лосев, что сидит в своем кабинете и спешит доканчивать «Историю античной эстетики», том VIII – восьмикнижие на пороге смерти.

Что же такое эта «История античной эстетики» в восьми томах? Они распределяются следующим образом. «Ранняя классика» (т. I, 1963), посвященная Гомеру и натурфилософам (древние пифагорейцы, Анаксагор, элейцы и милетцы, Гераклит, Демокрит, Эмпедокл, Диоген Аполлонийский); «Сократ, софисты, Платон» (т. II, 1969); «Высокая классика», Платон (т. III, 1974); «Аристотель и поздняя классика» (т. IV, 1975); «Ранний эллинизм» (стоики, эпикурейцы, скептики (т. V, 1979); «Поздний эллинизм» (неопифагорейцы, Филон Александрийский, Плотин) (т. VI, 1980); «Последние века» (т. VII, 1988, кн. 1 – Порфирий, Ямвлих, Саллюстий, Юлиан; кн. 2 до Прокла, Прокл, Дамаский и его ученики); «Итоги тысячелетнего развития» (т. VIII, кн. 1, 1992 – Александрийский и восточный раннехристианский неоплатонизм; неоплатоники латинского Запада, эпоха синкретизма – халдаизм, герметизм, гностицизм; общая характеристика истории античной эстетики; философия, эстетика, мифология, общая эстетическая терминология – в историческом развитии). Кн. 2, т. VIII (1994) посвящена специально-эстетической терминологии (ее тысячелетней эволюции) и основным моделям античной эстетики. А ведь была еще книга 1979 года «Эллинистически-римская эстетика I–II вв. н. э.».[339] Ее материал входил в т. V ИАЭ, но этот последний оказался столь огромным, что я вынула несколько сот страниц и сделала из них отдельную книгу, которую напечатал в издательстве Московского университета А. К. Авеличев.

Какие же принципы были положены в основу изучения А Ф. Лосевым античной эстетики, если принять во внимание, что А. Ф. Лосев мыслил как нечто единое эстетику, философию и мифологию (см. «История античной эстетики», т. VIII, кн. 1, часть пятая «Философия, эстетика, мифология», где автор пишет о глубинном тождестве философии, эстетики и мифологии, с. 402–413)? Ведь для античного человека, выросшего на телесных интуициях, самым прекрасным было живое материальное тело космоса с вечным размеренным движением небесных светил над неподвижной Землей. Но живое космическое тело есть не что иное, как очеловечивание природы, то есть оно мифологично. И вся выразительность, то есть вся красота этого живого космоса заключается в геометрически-астрономических пропорциях, в музыкальной настроенности, рождающейся при вращении небесных сфер. Высшая красота для античного человека, погруженного в телесную стихию бытия, где даже боги обладают телом, правда, эфирным, обязательно космологична и одновременно мифологична, а значит, космос есть предмет эстетического созерцания. Философия же как наука о космосе (натурфилософия) и человеке (антропология) как частице этого космического целого обязательно трактует о наивысшей выразительности этих космических сил, будь то огонь, вода, воздух, земля и эфир у ранних философов-досократиков, атомы Демокрита, или Ум Анаксагора, мир идей Платона, или Ум-Перводвигатель Аристотеля. Выразительность, по мнению А. Ф. Лосева, есть слияние внутренне идеального и внешне материального в одну самостоятельную предметность. Отсюда «синтез внутренней жизни объекта и разных способов его субъективного показа – это и есть эстетика» (ИАЭ, т. VII, кн. 2, с. 105).

Таким образом, А. Ф. Лосев в своей античной эстетике создает представление о едином, живом, телесном духе (идея, выраженная автором еще в 1934 году в предисловии к «Истории эстетических учений»), о единстве материи и идеи, бытия и сознания в их историческом развитии, а значит, и решает проблему целостности античной культуры, в равной мере духовной и материальной. Собственно говоря, в античной эстетике автор реализовал свою мечту, высказанную в 1930 году в книге «Очерки античного символизма и мифологии» – создать неповторимый лик античной культуры, ее своеобразный исторически сложившийся тип с опорой на тысячи фактов философских, исторических, литературных, языковых, математически-астрономических, геометрически-музыкальных, фактов общественной жизни и повседневного быта и т. д. и т. д.

На протяжении всей «Истории античной эстетики» автор не раз обращается к разработке своей теории, связующей философско-эстетическое мировоззрение античного человека с миром тяжкой рабской зависимости, о которой так выразительно писал Аристотель, чьи мысли были тщательно исследованы А. Ф. Лосевым в томе IV ИАЭ (с. 638–652). Здесь создается оригинальная концепция аристотелевской эстетики как своеобразного культурного и мировоззренческого феномена в связи с учением Стагирита о естественности свободы и рабства. Отдельные вещи, по Аристотелю, прекрасны, так как они есть результат рабского подчинения материи божественным замыслам человека. Космос прекрасен, так как он раб своего абсолютного господина – мирового Ума, который как истинный художник привел в великолепный порядок «бесформенную, неодушевленную, безгласную и бессмысленную, даже несущую материю». «Все вещи и живые существа, а также весь мир только потому являются художественными произведениями, что их творчески призвал к жизни их господин» (с. 647). Ум-Перводвигатель (или «идея идей») едва ли допускал какие-нибудь изъяны и недостатки в своем вселенском государстве, поскольку Аристотелева идея (или эйдос) есть «творческая сила и мощь, а материя – ничто» (с. 645). Эта общая теория А. Ф. Лосева не исключала, а, наоборот, предполагала разные типы социальной жизни и разнообразную их историю в своем конкретно-историческом воплощении (см., напр., т. I, V–VI, VIII).

Изучение конкретного бытия на основе единого диалектического развития для А. Ф. Лосева безусловно. Поэтому, например, платоновский соматизм он рассматривал как принцип язычества, «не по-христиански, не по-западному, не по-нашему, но именно по-платоновски».[340] Специфика языческой античности была для него всегда необходима и всегда значима в 20-е годы.

В «Очерках античного символизма и мифологии», книге 1930 года, он размышляет об идее, теле, личности и о целостном восприятии тела и идеи у Платона. И здесь его рассуждения ничуть не отличаются от высказанного им в 1969, 1974 и 1988 годах. Тело в платонизме живет идеей не чего-нибудь духовного, но телесного же. «Сама идея нетелесна, но это идея – телесного. Идея осмысляет тело только в смысле телесности, то есть схематизма»,[341] ибо тот, кто признает только тело, не может увидеть и самого тела в его подлинной жизни, а видит лишь схему. Факт тела признается здесь, а смысл его отрицается. «Культ тела и прельщенность телом диалектически приводят к проповеди тела как пустой схемы, тела как голого факта, которому несвойственно ничто личностное и духовное». Отсюда вытекает «диалектика всякого материализма… и того вида материализма, который есть язычество». «Такова, стало быть, диалектика и платонизма, если мы возьмем его так, как он реально существовал, без всяких западных привнесений», – пишет А. Ф. Лосев. Замечательно то заключение, к которому приходит философ, говоря об идеализме Платона: «Конечно, раз у Платона есть учение об идеях, то он как-то идеалист. Но, по-моему, это такой идеализм, который по смыслу своему является подлинным и настоящим материализмом. Он – мистик, он – экстатик, он – богослов, но он, по-моему, материалист. И тут уж ничего не поделаешь. Хочешь не хочешь, а с этим приходится считаться». И совсем категорично звучат последние слова: «Лучше же совсем бы не употреблять этих многозначных и уже потерявших всякую определенность терминов – „идеализм“ и „материализм“».[342] Да, глубоко не правы те, кто делит А. Ф. Лосева на раннего и позднего, поступая часто механически и формально. А. Ф. Лосеву 50—80-х годов приходилось для продвижения своих идей ссылаться на авторитеты Маркса и Ленина. Но это отнюдь не говорит о внутреннем изменении смысла его идей. Так, благодаря строгой позиции А. Ф. Лосева в отношении Платона было осуществлено первое наиболее полное собрание сочинений отъявленного идеалиста, а уже после кончины Лосева вышло еще более полное второе издание.

Несмотря на то, что вся «История античной эстетики» поделена на отдельные периоды и заключена в рамки, предназначенные для каждого из них, у читателя остается впечатление теснейшей взаимосвязи этих томов, их взаимной обусловленности. Развертываемая историческая картина не имеет механически установленных границ. Так и ощущаются переходы, внешне как будто незаметные сцепления, связи, неравномерность движения жизни, рождающая противоречия, столкновения, конфликты социальные и личные. Эта внутренняя взаимосвязь всех сторон культуры в потоке времени создает в конечном итоге определенного рода целостность, которая по праву может считаться неким своеобразным универсумом.

Эстетика как наука о выражении сама представлена у А. Ф. Лосева средствами необычайно выразительными, можно даже сказать, художественными. Казалось бы, столь сухая материя, как учение о числе (ему автор посвятил в 1928 году книгу «Диалектика числа у Плотина»), приобретает значение жизнеобразующей силы в эстетике пифагорейцев и Платона (т. I, II). Здесь устанавливаются связи орфико-пифагорейского учения о душе и религии Диониса, бога неисчерпаемых сил вечно рождающей природы. Именно она, эта преизобильная природа несет в себе мощь бесконечных творческих потенций. Число дифференцирует и обобщает этот нерасчлененный поток бытия, превращает его в упорядоченную гармонию души и тела. «Поняв число как диалектический синтез беспредельного и предела, пифагорейцы тем самым создали учение о созидательной и творчески направляющей сущности числа», – пишет А. Ф. Лосев (т. I, с. 267). Главное, продолжает автор, «числа как такового нет, оно не существует без вещей, оно – в самих вещах и есть их структура, их ритм и симметрия, то есть, с досократовской точки зрения, – их душа» (с. 271). «В результате применения пифагорейских чисел к конструкции бытия, – пишет автор, – получается музыкально-числовой космос со сферами, расположенными друг в отношении друга согласно числовым и гармоническим отношениям» (с. 271). Примером этому может служить знаменитый диалог Платона «Тимей», в котором причудливо объединились музыка, математика и астрономия, то есть вся космология дана здесь в виде целой системы.

О единстве в лице А. Ф. Лосева ученого-исследователя и писателя, художника также свидетельствует его философская проза. Но об этом же свидетельствует и манера письма сугубо научных трудов, где даются блестящие портреты не только исторических героев, таких, как, например, Сократ (т. II), Плотин (т. VI) или император, трагически отрекшийся от христианства, – Юлиан (т. VII, кн. 1).[343]

Самые сложные проблемы диалектики рисуются А. Ф. Лосевым в духе драматической игры. И как не похожа становится античная эстетика А. Ф. Лосева на незыблемость и монументальность изваянной красоты античного мира.

Одной из самых важных интуиции античности философ считает именно игру, причем игру театральную, драматическую.[344] Жизнь как игра – это понятие проходит через всю античность. Здесь Гераклит с его вечностью как играющее дитя (В 52 D – К), здесь и Платон, у которого объединены игра и жизнь идеального государства, религия и обычаи, законы и управление, а люди – марионетки, которыми управляют боги, дергая за прилаженные к куклам нити или шнурки. Да и сами граждане у Платона – «творцы трагедии наипрекраснейшей, сколь возможно и наилучшей», а «прекрасная жизнь в их государстве является наиболее истинной трагедией» (т. III). Здесь и неоплатоник Плотин, для которого жизнь человека напоминает движение танцовщика. А каждая душа получает свою роль от создателя Вселенной, как в драме, где маски и костюмы раздаются актерам. Космический драматург создает из Вселенной прекрасно налаженный инструмент, где каждая душа отличается своим музыкальным тоном (т. VI). Для Прокла вселенская душа сравнима с трагическим поэтом, создающим драму и ответственным за игру актеров (т. VII, кн. 2). В учениях об идеях Платон опирается на систему таких жизненно-динамических образов, как охота, выслеживание, преследование, нападение, схватывание и, наконец, любование добычей (т. III, с. 290). Соматическому, то есть телесному, принципу эстетики Платона посвящены замечательные страницы наряду с метафизикой света, принципами светоносной любви, солнца, как высшего блага (с. 293–317). Интерес к метафизике света, особенно христианского, вообще характерен для А. Ф. Лосева, о чем свидетельствуют его книги «Очерки античного символизма и мифологии» (1930), «Диалектика мифа» (1930), письма философа из лагеря (1931–1933),[345] а также его знакомство с византийским трактатом Каллиста Катафигиота XII века, одного из авторов ареопагитского круга, и перевод Марка Эфесского (XV век).[346]

Разнородность текстов античных философов не является препятствием для А. Ф. Лосева. Она не помешала автору нарисовать внушительную картину трех выдающихся школ раннего эллинизма (т. V) – стоиков, эпикурейцев, скептиков.

А. Ф. Лосев исследует эстетику стоиков как учение об изреченном слове, воплотившем идеальные замыслы судьбы, управляющей миром и формирующей по своей воле космическую и человеческую жизнь.

Здесь и эпикурейцы с их ориентацией на незаинтересованное, чистое наслаждение, моделью для которого служат вечно прекрасные божественные сущности, не причастные сфере мира и его законам. Здесь и скептики с их вечной усмешкой и погруженностью в созерцание иррациональной текучести вещей.

Прочтите всего несколько абзацев на страницах 42–43 из V тома («Ранний эллинизм») и вы сразу погрузитесь в самую суть трех философских школ: «Усталостью и тонким разочарованием веет от этой философии. Кругом ширится и высится хаотическая нагроможденность жизни, а стоический мудрец – тих и беспечален, эпикуреец сосредоточенно покоится в глубине своего утонченного сада, и скептик ни к кому и ни к чему не испытывает потребности сказать „да“ или „нет“. Есть что-то загубленное, что-то долженствующее быть, но не перешедшее в бытие – здесь в этих наивных, но углубленных и даже величавых учениях о мудрости. Какая-то великая душа перестала стремиться и надеяться, что-то случилось непоправимое, окончательное, чего-то большого и сильного, чего-то прекрасного и величественного уже нельзя было вернуть, да и вспоминать уже не было сил» (с. 42–43). Не напоминают ли эти стоики читателю нечто очень интимное, личное, касающееся каждого из нас?

Или например, об эпикурейской эстетике: «Эпикурейская эстетика – это чувствование себя воздухом, огнем, теплым дыханием. Превратиться в это теплое дыхание и забыть все остальное, все, все забыть, – вот что значит эпикурейски чувствовать красоту. Сладко не мыслить, не думать, не стремиться, не хлопотать; безмыслие и безволие – сладостны, сосредоточенно-упоительны; они густо насыщают нас. И уже не знаешь, где тут тело и где душа; не знаешь, душа ли полна этой густой и насыщенной пустотой, или это наполнено тело сладким, но сосредоточенным упоением. Наслаждающийся – тих, углублен в себя, погружен в свое безмыслие. Он покоится в своей равномерной сосредоточенности; его серьезность – насыщена, его страсть – задумчива. Не трогайте его: он наслаждается… Пустота осязается в эпикурейском идеале красоты. Но имманентизм почти всегда пуст…» (с. 303), «древнегреческое эпикурейство есть философия и эстетика пустоты. Но это – особенная пустота, подозрительная пустота» (с. 304)… «Смерть это только немножко вульгарно; смерть – это только немножко скуки… И все!» (с. 306). Или еще дальше: «Сладко думать, что душа смертна… Жуткая штука! Душа, да еще бессмертная – жуткая штука! Вот почему Лукреций опроверг целых тридцать доказательств бессмертия души… Нельзя не опровергать. Иначе – неминуемые вечные муки, и – все насмарку» (с. 306).

Признаюсь, невозможно остановиться, цитируя А. Ф. Лосева. Берите книги и читайте сами эти страницы.

А задумывался ли кто-нибудь над трагическим характером эстетики скептиков? А. Ф. Лосев пишет: «Печать трагического лежит на античном скепсисе и – безысходно-трагического. Ведь и им хотелось достигнуть высоты бесстрастия, величавого спокойствия, которого кто только из греческих философов не хотел достигнуть» (с. 386). «Эта смесь эстетики, формальной логики и нигилизма привела к тому, что мы, всматриваясь в это необычное лицо философа-скептика, вдруг начинаем замечать какое-то раздирание его духа, какое-то трансцендентальное распятие» (с. 387). Скептик, как оказывается, проповедует свободу, удобную для всего деспотического и абсолютистского в обществе и государстве. «Это, – замечает А. Ф. Лосев, – такой анархизм, который является в то же время величайшим консерватизмом… Скептики – стары, вялы, их скептицизм – абсолютная монархия Александра и римских цезарей» (с. 387–388). Опять очень живое и своевременное напоминание нам, нынешним, а ведь все это лосевская история античной эстетики.

В томе VI «Поздний эллинизм» автор в поисках последней кратчайшей формулы эстетики Плотина (а А. Ф. Лосев любит сводить необычный материал к самым кратким формулировкам) обращается к интереснейшим темам.

В учении об Уме и Душе наличествуют серьезные и интимные стороны, причем образы Ума – это слитки золота, а Душа тоже есть золото, очищенная от всего телесного. Все в мире стремится к Единому и преисполнено к нему любви, но и Единое тоже охвачено, по Плотину, любовью ко всей составляющей его множественности. «Мягкой духовной теплотой у Плотина овеяны все самые существенные отношения, царящие как внутри триады с ее основными ипостасями, так и вне этой триады… а… все грозное и роковое, в созерцание чего Плотин погружен, нигде и нисколько не мешает торжеству самых мягких, самых ласковых и даже самых родственных отношений» (т. VI, с. 716). Всей этой ласки и теплоты не знала суровая классика. А чего стоит только одно прикосновение к Единому, познание которого совершается не путем науки или только созерцания, но путем прямого присутствия, соприкосновения с ним, то есть живого общения с Единым. Душа, восходя к Единому как Благу, приходит в волнение, в вакхическую восторженность, преисполняется внутренним согреванием, жгучим желанием, и вся превращается в любовь. Космос представляется Плотину прозрачным световым шаром, как и умный мир, который играет разноцветными лучами. Таким образом, свет пронизывает у Плотина решительно все. Вечный самосущий свет никогда не убывает, так что и Душа и Ум тоже становятся этим светом.

Обобщая всю эстетику Плотина, А. Ф. Лосев приходит к понятию Адрастии, сверхчеловеческой справедливости, мудрости, красоты и судьбы. Вся эстетика Плотина, по мнению А. Ф. Лосева, есть эстетика Адрастии, которая «сводится к торжеству необходимости и свободы, бытия и чуда, а также мировой жизни (со всеми ее уродствами) и всеобщей справедливости» (с. 727). Плотиновский космос живет по мудрым и справедливым законам Адрастии-Немесиды. В этом мире все оправдано и находится в гармонии, красота и безобразие. Адрастия ведет игру на мировых подмостках, меняя театральные маски. Она обеспечивает успокоительный круговорот душ, сглаживает несовершенство жизни, уравновешивает любую драму, логически и эстетически обосновывая все происходящее. Отсюда рождается пассивизм Плотина, его спокойствие перед драмой истории и жизни вообще, где все уже предопределено и оправдано мудростью Адрастии. В томе VII «Истории античной эстетики» – «Последние века» также прослеживается глубочайшее единство строгой логики и эстетического чувства. Так, учение Прокла о едином, так называемая генология, обнимающая собой все многообразие космической и человеческой жизни и создающая единый образ прекрасного, расчленяется А. Ф. Лосевым на 12 типов (VII, кн. 2, с. 115–131), диалектическая триада – на восемь типов (с. 132–143). Изучение этих диалектических переходов в системе эстетически целостного и иерархически упорядоченного универсума дает огромный материал для раздумий при исследовании становления и развития эстетических категорий в отточенной мысли поздних философов-неоплатоников.

Замечательно сходятся концы и начала в эстетике поздней и классической. Соматические, или телесные, интуиции характерны для классики (досократики, Платон, Аристотель) и раннего эллинизма. Находят они свое завершение у Порфирия, в трактате «О пещере нимф», где сама пещера, нимфы, водный источник, пчелы, мед и т. д. выражают материальные стихии в круговращении космической жизни (VII, кн. 1, с. 91—110). Музыкальная эстетика Порфирия (кн. 1, с. 71–77) и аритмологическая эстетика Ямвлиха (с. 218–243) непонятны без пифагорейцев, Платона и философов раннего эллинизма. Идея Солнца-Блага в речи Юлиана «К царю Солнцу» (с. 365–378) смыкается со знаменитым символом Солнца в «Государстве» Платона. Неоплатоническое учение об Уме замыкает путь, начатый еще Анаксагором. А уж без Аристотеля с его Умом-Перводвигателем совсем невозможно обойтись. Диалектика мифа у Прокла (с. 88—114) имеет своим началом платоновского «Парменида».

Важное значение приобретают в «Истории античной эстетики» переходы от одной эпохи к другой. Это особенно подчеркивается автором, который любил повторять, что непереходных эпох не бывает. Исторические введения, заключения, резюме, экскурсы обязательны в каждом томе ИАЭ. Но здесь эти переходы происходят в пределах античной культуры в то время, как в томе VIII, кн. 1 уже намечается переход, хотя формально и в рамках античности, но, по существу, уже в другой, христианский мир. Здесь не только переход от Афинского неоплатонизма к Александрийскому, повторяющий переход от Платона к Аристотелю, но и зарождение в недрах неоплатонизма нового христианского самочувствия, как, например, в сочинениях Синезия, где уже ставится тринитарная проблема, или у Немезия с обращением к личности, а не к безликой судьбе.

Рассматривает А. Ф. Лосев ранний христианский неоплатонизм латинского запада с Марием Викторином (тринитарная проблема) и Августином (учение о личности и воле), и опять-таки учитывая один из важных античных рудиментов, а именно принцип фатализма, который выражается в учении Августина о божественном предопределении, отождествляя его с учением о благодати. «У Августина, – пишет А. Ф. Лосев, – и чисто христианская надежда на вечное спасение с помощью Бога, и чисто языческий фатализм, о преодолении которого не может быть и речи» (VIII, кн. 1, с. 90). Здесь, хотя теоретически это трудно представить, фактически совмещаются чисто языческий фатализм и христианская надежда на личное спасение.

Историческая специфика переходных эпох и особенно тех, что свидетельствуют о надвигающейся гибели античного мира, особенно удается автору «Истории античной эстетики». Так, драматические страницы посвящены личности императора Юлиана Отступника (школа Пергамского неоплатонизма). Личность Юлиана вырисовывается не только в безвыходной раздвоенности между язычеством и христианством, но и как показатель его эстетического мировоззрения (VII, кн. 1, с. 389–408).

Такой же покинутостью веет от личности завершителя неоплатонизма (Афинская школа) Прокла, стоящего на краю гибнущего языческого мира, «одинокого героя среди чуждой религии и обычаев, который уповает на помощь древних богов, тоже, однако, чуждых новому миру» (VII, кн. 1, с. 336). Эпоха синкретизма (халдаизм, герметизм, гностицизм) – яркое свидетельство падения античности – замечательна именно тем, что в ней сказалось особенно выразительное языческое наследие, впитавшее христианские мифологемы в их причудливой модификации. А. Ф. Лосев подчеркивает историческую специфику халдаизма и гностицизма, делая упор опять-таки на переходный характер этого последнего от язычества к христианству, от античности к средневековью. Краткая формулировка автором специфики этого последнего в ИАЭ философско-религиозного направления подчеркивает этот неустойчивый характер гностицизма: «Поскольку язычество возникло на путях обожествления вещи, а в пределе это было чувственно-материальным космосом (или, как говорят менее точно и менее ясно, природы), христианство же возникло на основах не телесно-вещественной, но чисто личностной интуиции, то гностицизм и оказался смешением телесно-вещественных и личностных интуиции» (VIII, кн. 1, с. 300).

Конец неоплатонической философии, а значит, и эстетики, связан с личностью Дамаския, схоларха Афинской школы, в сочинении которого (а ведь это V–VI века) наиболее ощутима не только система Прокла, но и древнее гераклитовское начало, что указывает на единство исходных и конечных позиций античной мысли на пороге нового мира. Это, как пишет А. Ф. Лосев, «последняя улыбка умиравшей тогда античной философии, которая уже чувствовала свой смертный час и в связи с тысячелетними усилиями античной мысли могла только улыбаться по поводу скоротечности и обреченности всяких человеческих усилий» (с. 340). Была, продолжает автор, «осознана вся сущность бытия как всеобщая и вечная картина бурлящей своими противоречиями действительности. Исходный чувственно-материальный космос был осознан до конца и в своей красоте и в своей безвыходности». Вот почему со страниц Дамаския «веет безрадостностью, но и беспечальностью. Как в вечности. Потому и улыбка» (с. 367).

Не менее важны для понимания «Истории античной эстетики» терминологический принцип, изучение эстетики в слове, в имени.[347] А. Ф. Лосев по праву явился основателем терминологического направления в отечественной науке об античной культуре и ее составляющих, причем эти терминологические штудии не остаются на эмпирическом уровне, а всегда концептуальны и теоретичны. Когда вышел в свет т. VIII кн. 2 ИАЭ, включающий именные и предметные указатели ко всем томам, стала очевидной совершенно удивительная по многообразию терминологическая основа исследований А. Ф. Лосева. Изучение истории эстетики не только в понятии, но и в слове, запечатленном в определенном философском – и шире – культурно-историческом контексте, дело отнюдь не простое. Можно быть прекрасным филологом и не понимать философского значения того или иного слова. Можно быть профессиональным философом и тоже не понять языковую специфику слова. Должно быть единение этих двух наук, представленное одним человеком. Таковы были знаменитые филологи, издававшие философские тексты. Таким был Герман Дильс, таким стал А. Ф. Лосев.

Идеи А. Ф. Лосева, выраженные в «Истории античной эстетики», глубоко им обдуманы и выношены, удивляют своей первичностью. Это творчество, которое рождается у нас на глазах, и автор не боится бросить читателя в самую гущу, в самый водоворот мысли, где его идеи сталкиваются с другими мнениями, не уступают свои позиции, прочно стоят на них. Еще в 20-х годах А. Ф. Лосевым были выработаны, выстраданы идеи мифа, символа, числа, имени, античного соматизма, скульптурного эйдоса, но зрелость опыта развивала, углубляла, обогащала их и, что особенно важно, делала их все более и более доступными для читателя. Стиль автора приобретал ту ясность, которая дается после придумывания мельчайших деталей и выливается в конце концов в точные, логически отшлифованные формулировки, столь любимые А. Ф. Лосевым (например, «Платон в одной фразе» (с. 609–620) еще в давних «Очерках» или рубрикации в резюмирующих главах). «История античной эстетики» – это не только «вещь в себе» или «для себя», это «вещь для других», это не просто ученое изложение материала, но – то страстная речь, обращенная к единомышленникам и противникам, то убедительные доказательства в духе математических теорий, то непреложная аксиоматика, то неторопливое, почти эпическое размышление, но всегда диалог, имеющий в виду заинтересованного человека, кого-то другого, читающего и думающего. В книгах А. Ф. Лосева нет ученой отрешенности, но всегда обращенность к собеседнику. А этот собеседник должен тоже погрузиться в ученую мысль, узнать, добраться до истины, и потому автор бросает его в бездну научной литературы, здесь же подвергая ее сомнениям, одобрениям, вступая с ней в спор или привлекая в союзники. А. Ф. Лосев, хотя и сетовал на научную изоляцию, писал, не ожидая отклика, писал в одиночестве отшельнической жизни, но самые последние достижения науки были ему доступны и известны. Он был страстным книжником и при первой же возможности выписывал иностранную научную литературу, не довольствуясь столичными книгохранилищами, своей библиотекой (а она погибала трижды – в гражданскую войну, при аресте и в пожаре 1941 года). А. Ф. Лосев не был библиофилом в классическом смысле слова, а приобретал книги, которые непосредственно нужны были в научной работе. Но книжные катастрофы, как говорит сам А. Ф. Лосев, «невозможно вспоминать с надлежащим спокойствием духа». С волнением рассказывал Алексей Федорович писателю Вл. Лазареву, как погибла в 1941 году его библиотека. Как она взлетела на воздух (а в ней было не менее десяти тысяч книг) и оказалась погребенной в гигантской воронке, как откапывали книги, сушили в сараях на веревках, очищали от известки и грязи, проглаживали утюгами страницы. «Некоторые из обгоревших, разбитых и покрытых известью книг, которыми трудно пользоваться, я сохраняю до сих пор, так как не в силах с ними расстаться даже в этом ужасном виде. А иные из них до сих пор мне служат, так как возместить их невозможно. Однако, – замечает Алексей Федорович, – я считаю, что историческая судьба в конце концов оказалась ко мне милостивой. Неустанно собирая книги, тратя на них огромные средства, выписывая многое из-за границы, я все же восстановил свою библиотеку и в некоторых отношениях даже приумножил ее».[348] Все книги, на которые автор ссылается в ИАЭ, он держал у себя на столе, читал, изучал, не признавая ссылок через третьи руки. Если же не мог достать какую-либо книгу, то прямо на это и указывал.[349]

А. Ф. Лосев не терпел бесчисленных формально-ученых ссылок, занимавших по полстраницы. Он обладал своими собственными идеями, которые подтверждал работой над текстами первоисточников, и тут читателя ожидали тысячи фактов. Но автор никогда не упускал случая обратиться к ученой литературе, подробно изложить тот или иной труд, памятуя о читателе, который должен знать достижения науки по определенной проблематике. Здесь сказалась и привычка старого преподавателя, десятки лет работавшего в высшей школе (полвека А. Ф. Лосев был профессором в Московском государственном педагогическом институте имени Ленина), имевшего дело с аспирантами и студентами. А. Ф. Лосев говорит о своей манере писать: «Я должен сказать, что с молодых лет чувствовал в себе педагога и даже оратора. Достигать не только ясности для себя, но и ясности излагаемого предмета для других – это всегда было частью моей жизни».[350]

«История античной эстетики» возникла, по словам ее автора, «естественным путем». Его, как он сам признавался, интересовала «история духа», а в области античности «решительно все – литература и язык, философия и мифология, наука (в том числе математика и астрономия) и даже музыка». Автору пришлось сосредоточиться именно на античной эстетике, «которая и шире отдельных проблем античности и достаточно ярко представлена для специального исследования». В конечном итоге эти исследования привели автора к «проблемам истории античной культуры вообще».[351]

А. Ф. Лосев создал на 95-м году жизни замечательный свод античной философии, по существу своему всегда выразительной, эстетической. Он возвел мощное здание истории античной культуры в разуме и понятиях, но при всей своей любви к категориальной систематике и влюбленности в чистый Ум не превратился в абстрактно мыслящего философа. Историю конкретного физиогномического бытия телесного духа он пережил ярко и талантливо, можно сказать, даже интимно. В своей целостности его труд является завершительным для истории античного духа, на которую автор дерзнул взглянуть с вершины XX века.

Вспоминаются 20-е годы, расцвет сил, то давнее восьмикнижие, создавшее ему горькую славу и сломавшее его философский путь. Но и то, давнее, скоро (автора уже не будет на свете) станут печатать, заново слушать на лекциях, семинарах, писать дипломные работы и диссертации. И еще раскроются тайны. Но главную – унесет с собой.

Торопится, пишет «Историю античной философии в конспективном изложении». Заметьте, не эстетику, а философию. Пусть все знают, что лосевская эстетика и есть настоящая философия.

Кончает, подводя «Итоги тысячелетнего развития», зная, что не увидит VIII тома. Старательно записывают под диктовку Лосева Саша Столяров, Валя Постовалова и наш новый друг Мила Гоготишвили. Том надо завершить, времени в обрез. И действительно – завершает, не подозревая, что пролежит он в издательстве много лет. А ведь хотелось увидеть при жизни.

Диктует Алексей Федорович последнюю, тоже итоговую работу по философии языка. Завершая, диктует Миле последнюю работу «В поисках построения общего языкознания как диалектической системы» (вышла в 1989 году) – опять на склоне жизни любимая диалектика. «Знак. Символ. Миф» вышел в свет в 1982 году. «Языковая структура» – в 1983-м – к юбилею девяностолетнему. Темы – самые любимые, стоит только взглянуть на титульный лист книг. Когда-то была «Диалектика художественной формы». Теперь – диалектическая система общего языкознания. И снова «в поисках», как и в беседе с Ерофеевым. Лосев – это вечно поиски и всегда смысл. Даже книжечку об Аристотеле (1982) назвал «Жизнь и смысл». И в статье об Ареопагитиках «конструктивный смысл первоначала» (1986), то есть не голая структура, а смысл обязательно. В этом весь Лосев.

Тут еще вторгается новый министр, Г. А. Ягодин. Тоже прибыл в кабинет Лосева на Арбат, зимой 1986 года привез медаль лауреата Госпремии (указ от 27 октября 1986 года). «Настоящая, из чистого золота», – говорит. «Да что вы», – усмехается снисходительно Лосев. Миша Нисенбаум, наш молодой друг, художник и для заработка дворник, притащил лопату, ледоруб и закидал снегом подступы к дому. Подумаешь, министр, пусть-ка проберется через завалы в роскошной машине. Министр пробрался, медаль вручил, чаю выпил, побеседовал. И Лосев, хотя едва на ногах держался, болезнь брала свое, произнес речь о солдате, умирающем, стоя на посту. Режиссер из Питера, Витя Косаковский, молодой, трогательный, импульсивный, снял эту сцену, как и многое другое, что потом вошло в его фильм «Лосев».[352] Мишин ледоруб стоит у меня внизу, зимой мы расчищали им около дома узкую тропинку, для прогулок с Алексеем Федоровичем. Он все еще не изменил своим старинным привычкам.

Но Она, та, которую все боятся назвать, уже стояла при дверях.

Сегодня весь небесный купол немыслимо синий, весь. Верхушки сосен и верхушки берез серебрятся от этой солнечной синевы, так и переливаются серебром, никогда такого не видела. День сладостно-ласковый, тоже напоследок перед уходом лета, прощается, собрал всю свою красоту – помните, не забудьте в осенние дожди, туманы, в зимние льды, холода – мы еще вернемся, придем, снова засеребримся и улыбнемся. Господи, до чего хорошо. Стук топора среди неимоверной сегодняшней тишины даже радует, и белая кошечка Игрунья какая-то особенно тихая – туда и сюда в окно веранды, но от стола с бумагой меня не отгоняет, как обычно.

В Москву пора, на разоренное родное пепелище (Дом Лосева на реконструкции), как ласточкино гнездо над морем арбатской суеты. Проживем ли зиму, один Господь знает; мысли о будущем не дают покоя.[353]

Не было покоя в последние годы после кончины Алексея Федоровича, но вечная погруженность в работу – спасение, благо. А когда подступила к нему болезнь, дома началась другая, предвещающая беду, совсем недобрая суета.

Пришли к нам новые, ранее незнакомые люди, сестры Постоваловы, Лида и Валя с Илюшей, сыном Валентины. Юбилей Лосева поразил Валю, и она попросила знакомого профессора, нашего старого друга, Олега Широкова, познакомить ее с Алексеем Федоровичем, что он и сделал. На одной из фотографий все вместе у нас на даче, на открытой террасе, стол накрыт, чай, сладости и Алексей Федорович в обнимку с Илюшей. Он еще мал, удивительно ласков, все обнимает и целует старого Лосева, рисует его портреты в профиль (есть некое сходство), а заодно и шествие апостолов, и Христа. Рисунки сохранились у меня в архиве. Подрос Илюша. Хитроумный мальчик притаскивает тайно в кармане миниатюрный магнитофончик и делает несколько записей уже плохо себя чувствующего, почти больного Алексея Федоровича. Я и не подозревала такой ловкости. Поверила, когда уже после кончины Алексея Федоровича услышала дорогой мне голос, прерывистый, горестный, тяжело ему стало общаться с гостями, привык быть радушным хозяином, а теперь даже трудно сказать лишнее слово, да к тому же работа не ждет, силы надо беречь, книги надо кончать.

От сестер пришли двое – Валерий Павлович Ларичев, врач-психиатр, и его ученик, студент мединститута Алеша Бабурин, из благочестивой семьи, с детства в церкви. Оба большие друзья, оба русые, светлые, духовно-бодрые. Валерий Павлович с небольшой бородкой, мягкий, глаза внимательные, больше молчит, а то, взяв Алексея Федоровича за руку, наставляет, дает советы, как успокоиться, как спать, внушает тихо, значительно. Не знает, что многих повидал Лосев врачей – внушителей самых знаменитых – и никто не помог. Разве можно запретить мыслить. Голова работает день и ночь, продумывает каждое слово, что войдет в очередную книгу. Не знает Валерий Павлович, что сам себя Лосев лечит – умной молитвой: «Господи Иисусе Христе, сыне Божий, помилуй мя грешного»; не замечают собеседники, как мелко крестит Алексей Федорович, засунув руку под пиджак, место, где бьется сердце. Сколько раз на заседаниях, во время нудных докладов видела я, как, прикрыв глаза, сосредоточенно и углубленно, задумывался профессор Лосев.

Алеша помогает Алексею Федоровичу массажем, приходит несколько раз в неделю, из кабинета слышится его четкий, звучный голос (он хорошо поет), все задает своему пациенту важные вопросы о Боге, церкви, монашеском житии. Самое время поговорить. Как выясняется через много лет, Алеша, придя домой, спеша, записывает беседы с Алексеем Федоровичем и набирает за несколько лет целые вороха таких записей. Лежат до сих пор еще не разобранные. Только однажды к 100-летию Лосева выступил с некоторыми из них батюшка о. Алексей Бабурин. Да, и Алеша, и Валерий Павлович после кончины Лосева нашли свой правильный путь. Оба приняли священство. Один – настоятель храма Николая Угодника в селе Ромашкове, неподалеку от Москвы, – священник, видный врач, спасает несчастных от наркотиков. Другой – на краю Москвы настоятель храма Святых Флора и Лавра. Невероятно похож о. Валерий своим обликом на преподобного Серафима Саровского. А начинали оба в соседнем с нами маленьком старинном храме XVII века, в так называемом Иерусалимском подворье, чтецами во время богослужения.

Бывало, от нас минут за пять-шесть добегают до Филипповского переулка, поспеть к службе, а то часов в девять вечера, после вечерни, заглянут к нам, дорого общение духовное. Ни одна ежегодная панихида 24 мая на Ваганьковском кладбище по монаху Андронику и монахине Афанасии не обходится без наших батюшек, а с ними, случается, и о. Валентин Асмус (Валя – мой ученик, сын профессора В. Ф. Асмуса) или о. Александр Салтыков (некогда Саша, сын А. Б. Салтыкова – друга лосевского), а то и бывший физик о. Александр Виноградов – пришел ко мне после кончины А. Ф., и о. Александр Жавнерович (философ) – пришел к А. Ф. в год его 90-летия – сколько своих батюшек. Валерий Павлович привел в наш дом, к вечернему чаю, тоже замечательную личность, художника Юрия Селиверстова, которому когда-то отказался Алексей Федорович позировать, не терпел, чтобы писали его портреты. Случай помог. Оба – врач и художник – учились вместе еще в школе. Валерий Павлович не мог отказать в просьбе другу, а Лосев, со своей стороны, не мог отказать добрейшему Валерию Павловичу. Так появился портрет Алексея Федоровича в карандаше, хорошо известный по публикациям в «Литературной газете» вместе с моей статьей «А. Ф. Лосев» 26 октября 1988 года, открывшей серию статей о русских философах. Потом этот портрет попал в книгу Г. Гачева «Русская дума» (1991), в книгу самого Ю. И. Селиверстова «Из русской думы» (1995). Портрет живет, а художника уже нет на свете. На панихиде у могилы Алексея Федоровича в ближайшую годовщину Юрий Иванович сказал: «Вот бы по мне так отслужили». Поехал на юг, на море, и там его настиг конец. Страшное исполнение желаний.

Появился молодой совсем кинорежиссер Виктор Косаковский. Года два пытался к нам попасть, да я не пускала (теперь жалею), боялась чужого человека, да еще и «киношника». Бог весть что наснимает, и неизвестно, кому и где покажет. Наконец отозвалась на мольбы Виктора. Познакомила с ним Юрия Ростовцева. Оба загорелись – делать фильм о Лосеве. Тоже спешат запечатлеть, хоть что-то захватить из жизни Алексея Федоровича, да так, чтобы не мешать его основной работе.

Стали нас посещать прекрасной души люди, друзья наших друзей Г. К. Вагнера, профессора искусствоведа, и профессора Ю. Н. Холопова – выдающегося теоретика музыки из Московской консерватории, пропагандиста лосевской книги «Музыка как предмет логики». Все они рязанцы, собрались к девяностолетнему юбилею Алексея Федоровича, познакомились, подружились с нами – Саша Бабий, Валерий Данилович Дудкин и Сережа. Всех объединяли любовь к Г. К. Вагнеру, исконному рязанцу (имение родителей находилось неподалеку от города), и почитание Лосева. А искусствовед и художник Сережа стал батюшкой о. Сергием, человеком в Рязани заметным.

Перестали мы с Алексеем Федоровичем опасаться новых людей, принимали их в свой круг, в свое общение.

Как же не принять такого человека, как Миша Гамаюнов, пианист, преподаватель по классу фортепиано. Приехал из Ростова и звонит нам в дверь, взъерошенный, глаза блестят, весь узкий, тонкий, лицо нервное, артистичное. Впустила его в квартиру и сама не знаю почему. Видимо, поверила. Приехал советоваться, занимается Бахом и числовыми соотношениями в его музыке. Нет ли здесь философской основы и чьей именно. Лосева читал уже давно, а ему нет и тридцати. Принял Мишу Алексей Федорович, и не один раз. Значит, нашел, о чем с ним можно говорить. Миша все запоминал, каждую встречу, каждое число и дома записывал. Буйный у него характер, напористый до того, что как-то выгнала я его из дома. Он, однако, не обиделся. Снова пришел, виновато улыбается, просит прощения. Так и стали мы близкими людьми. На вечерах в память Алексея Федоровича всегда играл Миша. К столетнему юбилею в Ростове во время «Лосевских Донских чтений» в университете умудрился устроить целую музыкальную неделю, да еще пригласил известного дирижера из Америки Мишу Рахлевского, познакомился в Москве, приводил ко мне на Арбат, а потом заманил с оркестром в Ростов. Праздник с афишами, расклеенными по городу, удался на славу. И все это сделал один любящий человек, который и в изданиях лосевских книг участвовал, писал интересные статьи – тоже философ музыки, духовно одаренный.[354]

Есть еще один, Миша Нисенбаум. Он из Нижнего Тагила: прочитав том VI ИАЭ о Плотине – труднейший том – прислал нам письмо. Оно меня поразило величиной, страниц восемнадцать, и особым почерком – тоненькие палочки, косые, плотно так друг за другом следуют, попробуй пойми. Предлагал свою помощь, травы целебные, лекарства, рассуждал о Плотине – без всякой греческой классики прямо попал в объятия неоплатоника и, представьте, понял. Я ответила ему открыткой с цветами, как отвечала всем. Писала обычные слова, благодарила и выразила готовность повстречаться. Молодой человек, студент-искусствовед, художник и поэт, взял да и приехал. Открытку мою знает наизусть, Лосева читает, в неоплатониках соображает, бабушка живет в одном из арбатских переулков, что еще надо? Надо остаться в Москве. Он и остался, даже дворником работал, чтобы выслужить так называемую жилплощадь. Выслужил.

Вечерами же сидел у нас дома с аспирантами Лосева за большим овальным столом под люстрой в 400 свечей, зубрил греческий и латынь, рисовал грамматические таблицы, ходил в университет на занятия моих студентов классического отделения, всюду успевая. Алексей Федорович любил слушать Мишину гитару, поет прекрасно, и музыка своя. Он-то и привез из Нижнего Тагила в подарок к юбилею пачку книжек «Вл. Соловьев», вместе с замечательным горьковатым вареньем из жимолости, от своей мамы. Алексею Федоровичу и всем нам оно особенно нравилось.

Появилась некая загадочная личность, Виктор Троицкий, математик, да к тому же военный. Этот (ему не было еще и тридцати) несколько лет только писал нам с Алексеем Федоровичем особым, витиеватым слогом, за которым как будто что-то скрывается таинственное. Никогда не просил встречи, книг, сам присылал оттиски своих статей, а я, разумеется, посылала не только открыточки с цветами, но и кое-какие наши ответные дары. На последнем юбилее, зимой (почему-то успевали праздновать – только к декабрю), среди нарядной говорливой толпы гостей, под колоннадой у мраморного фонтана, давно умолкнувшего, подошел ко мне некто, поклонился и со словами: «Это я» – исчез. Я сразу поняла, что загадочный незнакомец и есть скромнейший автор писем, Виктор Троицкий. Только после кончины Алексея Федоровича буквально заставила я Виктора появиться в лосевском доме. Он стал участником издания трудов Алексея Федоровича, где философия и точные науки неразрывно связаны. Ему первому поручаю я подготовку к печати и комментирование рукописей А. Ф., и не только по философии, математике. Виктор – знаток лосевского архива и наш главный помощник.

Здесь же, под колоннадой, Галина Москвина с огромным букетом чайных роз. Она – скромный преподаватель музыки в «Школе искусств» города Жуковского. Талантливый пропагандист лосевской книги «Музыка как предмет логики», доводит ее смысл до учителей, студентов, школьников, удивительно преуспевая в своей работе. Галя явилась однажды на дачу с осенними розами, постояла, положила цветы и ушла. Сколько лет в день рождения Алексея Федоровича, 23 сентября, до всех гостей приходила Галя с розами. Когда же он болел на даче, она не жалела времени быть рядом и помогать. А. Ф. нет, но Галя с букетом роз неизменна.

Все-таки удивительные в последние годы жизни Алексея Федоровича появлялись у нас иные почитатели. Придут как будто задать ряд вопросов, а потом остаются с нами на долгие годы. Такой Юрий Ростовцев, главный редактор журнала «Студенческий меридиан». И это я, которая всегда опасалась разных журналистов – подозрительный они народ, – это я впустила его однажды, потом он стал приходить каждую неделю, записывая беседы с Алексеем Федоровичем, пропагандируя его через свой журнал и сочиняя фильм вместе с Витей Косаковским. Ростовцев, в свою очередь, привел Григория Калюжного, поэта и летчика. Всегда с фотоаппаратом – снимает. Решительный, точный (он штурман международных полетов), ценитель лосевской мифологии и даже слушатель ряда моих лекций. До сих пор вместе с Юрием: чуть что – зову на помощь.

А философ Сережа Купцов и Саша Жавнерович из Белоруссии?[355] Не зная точно, где находится дом Спиркина (дачный адрес посторонним не давали, но Валентина Завьялова сжалилась – дала), все-таки добрались до Лосева ко дню его рождения 23 сентября 1983-го, юбилейного года, да еще с огромной корзиной цветов, которую Саша, юный, русый, светлый, поставил рядом с нашей старой качалкой, а сам на коленях припал к руке Алексея Федоровича. Стал Саша философом и священником.

Мила Гоготишвили, тайная почитательница Лосева, прислала без подписи (по скромности) свой кандидатский автореферат, а потом мы приняли ее по просьбе Ольги. Мила верный, умный друг, близкий в самые тяжелые дни Алексея Федоровича. С какой трогательностью эта добрая душа заботилась о старом, но все еще работающем, почти больном Лосеве.

Бывало и так, что как будто знакомый человек вдруг открывался совсем неведомой стороной. Так нашла я подброшенный в наш московский почтовый ящик большой конверт с аккуратнейшими стихотворными строчками, обращенными ко дню рождения Лосева, с посвящением иноку и воину. Почти так же называлась статья Александра Блока в память Вл. Соловьева.[356] И вдруг Лосев. Стихи в конверте без подписи, но я доискалась, всплыла перед глазами надпись на подаренном оттиске, и Саша Доброхотов открылся мне тоже не ведомой никому стороной, хотя знала его давно спокойным, симпатичным аспирантом-философом. Чувствовались в нем какая-то глубокая совестливость и благородство. Он такой и остался, профессор Александр Львович Доброхотов, первым переиздавший статью «Эрос у Платона» и «Философию имени».

Сотрудник журнала «Коммунист» Леонид Голованов,[357] который напечатал статью Алексея Федоровича «История философии как школа мысли» (1981), оказался другом и помощником В. Д. Пришвиной, учеником знаменитого Чижевского, глубоким ценителем лосевских идей. И к тому же замечательным фотографом, на чьи работы я не устаю любоваться. Он, в свою очередь, привел к нам юного талантливого художника Антона Куманькова. Алексей Федорович, который отказывался много лет назад от предложений Ф. С. Булгакова (сына С. Н. Булгакова) вылепить его бюст, от просьбы известного художника Юрия Селиверстова, тут помягчел и просил только не устраивать сеансов. Антон работал в кабинете, сидя неподалеку от стола Алексея Федоровича, или вечером за чаем во время нашей беседы с Леонидом Витальевичем. Портрет этот не раз украшал выставки Антона здесь и за рубежом, но мы его толком не видели. Теперь он как дар художника к 100-летнему юбилею Лосева висит в моей комнате и смотрит на меня испытующим взглядом – не отвернешься, не спрячешься.

Вот так к концу жизни Алексея Федоровича собрались вокруг него новые друзья, «племя младое, незнакомое». Все – разные. Одно их объединяет – поиски смысла жизни, поиски высшей истины.

Жить оставалось полтора года. Никто, правда, этого не сознавал, не предчувствовал. Человек работает, диктует, сидит за столом, и слава Богу, а что дышит тяжело, так для этого есть лекарства и врачи. Слушали и смотрели многие, с дыханием неладно, с легкими плохо, но, говорят, дома вполне можно вылечить, попить антибиотики, делать банки, горчичники и тому подобное. Так добрались до конца января. Но тут уже я не выдержала домашних оракулов и эскулапов из поликлиник. Пригласила серьезных докторов (через СВ. Бобринскую, Алексея Бабурина, Нину Рубцову). Пришли М. Д. Раевская (зав. пульмонологией 61-й больницы) и А. В. Недоступ (консультант минздравовской поликлиники). Люди по духу и вере нам близкие. Книги лосевские знают. Приговор был скорбный и ошеломляющий. «Если вы не хотите, чтобы он у вас помер, немедленно в больницу», – твердо и даже грубовато отрезал Недоступ. Раевская – легкие. Недоступ – сердце. Все самое главное. Двустороннее воспаление легких, сердечная недостаточность. Что есть страшнее для человека за девяносто. Неожиданно стало мне жарко-жарко. Смерили давление – 250, а у меня оно всегда нормальное. Ничего, отпоили какими-то таблетками и принялись за дело.

В больницу только к Раевской, человек близкий к С. В. Бобринской, связаны свойством, но главное, врач прекрасный и в ее руках отделение. Однако с главным врачом не в ладах, очень уж независимая. Предупредила – когда придем просить о госпитализации, чтобы не удивлялись, если она станет отказывать. Тогда главный врач в пику ей немедленно согласится. Всякие до этого момента были варианты. Виктор Бычков, близкий нам издавна, даже послал телеграмму в ЦК А. Н. Яковлеву – положить Лосева (обязательно с женой, он ведь беспомощен) в знаменитый Кардиоцентр. С женой? Отдельная палата – ни в коем случае. Слава Богу, отказал А. Н. Яковлев – не в его компетенции, но какие-то лица звонили от него, предлагали помощь. Писал бумаги молодой ректор МГПИ Виктор Матросов, бегали с поручениями от института Света Полковникова, Галя Романовская, Гриша Зеленин – учились у Лосева, остались друзьями. Сколько надо преодолеть бюрократов, чтобы получить простое направление в обычную районную больницу. Не по статусу, оказывается, лауреату Госпремии, известному ученому, туда ложиться. Но Гасан Гусейнов (это уже мой ученик) все преодолел. Быстрый, живой, умный, находчивый, он так обворожил увядших бюрократических дам, что тотчас же получил бумагу. Потом вместе с В. П. Ларичевым в 61-ю, к главврачу. А там забавная сцена с М. Д. Раевской, как она и предупреждала. Не хочет, так я приказываю положить, и чтобы палата отдельная для Лосева и его жены.

В сумрачный, снежный день 10 февраля 1987 года отправились мы в больницу. Накануне провели репетицию. Ведь надо Алексея Федоровича вынести (идти уже не мог) со второго этажа. Но как? Помогла небольшая складная качалка. Купили ее, чтобы мог не только на даче в большой плетеной сидеть, но и в Москве, в кабинете. Пришли самые близкие, Оля и Саша, «старики», как их называл Алексей Федорович, шутя Гасан, Юра Панасенко, Игорь. Усадили Ольгу, солидного «толстуна» (как я ее называла) в качалку и на руках спустили вниз. Что значит народ молодой. Готовятся к больнице, а всем весело, хохочут, усаживая Ольгу, спускают раз и два. Качалка и носильщики выдержали.

На следующий день две машины – одну ведет Давид Джохадзе (кого же просить, как не его), вторую – друг Саши. Выносят Алексея Федоровича в демисезонном пальто и в шапке меховой Давида, усаживают в машину, рассаживаемся. Мы – это Саша, Ольга, Сережа Кравец. Поехали. Больница недалеко от Новодевичьего, и это приятно.

Как всегда, нудная проформа приема, измеряют температуру (а ее почти нет), что-то спрашивают, но Алексей Федорович подремывает. И вот уже повезли его в кресле по какому-то подземному туннелю в палату, мы, вопреки всем правилам, тоже спешим туда. Впопыхах забываю сумочку с документами, ключами, деньгами в приемной. Ольга несется назад за ней, пока куда-нибудь не исчезла. Все разгоряченные, взволнованные. Осматриваем палату, кровати (на две палаты – прихожая, умывальник, туалет, другая палата – на одного человека). Из громадного окна основательно дует: мы высоко, на шестом как будто этаже. Заделываем окна лишними одеялами, все стараемся устроить поудобнее. Прощаемся, обнимаем друг друга. Остаемся одни с Алексеем Федоровичем.

Началась наша новая жизнь в больнице с интенсивным лечением под присмотром М. Д. Раевской, которую персонал уважает и побаивается. Каждый день процедуры, обследования, что положено. Каждый день к нам наши верные помощники, все чередуются, условливаются; дом оставлен на С. В. Бобринскую. Каждый несет что-нибудь вкусное, так, чтобы Алексею Федоровичу было и полезно, и удобно пообедать. Идет вереница друзей, моих учеников – Валентина Завьялова, Ольга Савельева, Альбина Авдукова (эта самая давняя и первая ученица еще по Областному пединституту), Тамара Теперик, Мила Гоготишвили, Таня Бородай (дочь Пиамы Гайденко), Нина Рубцова. То это сестры Постоваловы, Лида и Валя, то Илюша повзрослевший. В положенные часы – посетители, друг наш из Рязани Саша Бабий, Юрий Ростовцев и Гриша Калюжный (целый ящик принесли вкуснейшего заграничного питания, пюре из яблок, черной смородины), посланцы от Вити Косаковского. Ночью мы тоже не одни. Каждую ночь кто-нибудь из наших ребят: Гасан, Юра Панасенко, Игорь, Саша Столяров, Миша Нисенбаум. Мало ли что случится, положение у Алексея Федоровича тяжелое. Гасан даже принес надувной матрас. Какая радость, когда часов в 12 ночи появляется кто-нибудь из них и даже очень занятой самый старший, солидный Саша Штерн (он университетский доцент, талантливый математик), приходит, пробираясь через какие-то ему одному известные тайные пути – ночью все закрыто наглухо. Кипячу чай (со мной маленький электронагреватель), пьем с вареньем, угощая из принесенных днем запасов. Приходит побеседовать профессионально с врачами Алеша Бабурин, Валерий Павлович приносит просвирки.

Там, на воле, жизнь идет, что-то печатают. Прибыли Сережа Кравец из «Литературной учебы» и Саша Сегень (учился у меня в Литинституте). Везут на машине домой, на Арбат, проверять верстку – печатают главы из большой работы Алексея Федоровича о Вл. Соловьеве. Странно так очутиться в пустой, показавшейся мне мрачной и темной квартире – жизни в ней нет, потому и мрачная. Жизнь переместилась в больничную палату, которую я сделала как могла более уютной. Нянечки и сестры удивляются, как это так можно устроить. Я считаю, что в нашем здешнем обиталище больница должна как можно меньше напоминать о себе, и преуспеваю в этом деле.

Положение Алексея Федоровича еще трудное. И тут Ольга Савельева решительно приводит к нам (по рекомендации своей подруги и моей ученицы Милы Баш) еще одного врача, извне. Почти тайком, не всякий на этот шаг согласится. Один известный профессор уже отказался – только с разрешения администрации. Под видом посетителя проходит к нам Г. А. Самарцев. Как он нас утешил, хоть и не скрывал тяжести болезни, появился просвет, вера в еще живые силы, таящиеся в глубине. Это посещение так хорошо подействовало, что Алексей Федорович начал поправляться. Мы же с Георгием Александровичем стали с тех пор близкими (смею это сказать) людьми и доныне встречаемся у нас на Арбате, говорим о событиях в мире, о вечных проблемах, о книгах.

Выходили в конце концов Алексея Федоровича, спасибо М. Д. Раевской за ее смелость. Не просто лечить человека в 93 года.

Счастливые, прощаемся 25 марта с нашим временным пристанищем. На улице первые весенние дни. Едем домой вместе с Давидом, Ростовцевым, Юрой Панасенко. Во дворе снежные завалы расчищают Гасан, Саша Штерн, Игорь и Сергей Кравец.

Вещи из больницы увозили постепенно, заранее, и качалку тоже. Алексея Федоровича сажают на стул, а потом на качалку. Он теперь может передвигаться, сидеть. Несут на руках по нашей старинной белокаменной лестнице. Господи, мы дома, дома. Никогда не забуду, как Алексей Федорович деловито, палкой постукивая, сразу прошелся по комнатам, и шаг такой хороший, устойчивый. Сел в кабинете за свой стол, в свое кресло, откинул голову в черной шапочке на спинку, устроился поудобнее, похудевшие пальцы крепко обхватили львиные головы подлокотников, ноги – на маленькую скамеечку под столом. На колени вспрыгнул черный кот Маурициус (Мавр), примостился поудобнее, мурлычет, встретился с хозяином. Все на месте, работа ждет.

Но сам-то Алексей Федорович не очень готов, как бывало прежде, трудиться без устали. Режим дня остался прежний, но чаще отдыхает, а это для него самое худшее, что только можно придумать. Последний доклад в институте, на который собралось множество народа, сделан в апреле 1986 года – последние так называемые «Ленинские чтения». Там его и снял Витя Косаковский. Одна – известная всем – фотография; Лосев со сложенными руками, задумался. Другая попала в фильм «Лосев», висит у меня в комнате, ее мало кто знает, но за душу берет. С этого снимка начинается под щемящие звуки скрипки телевизионный трехсерийный фильм «Лосевские беседы». Алексей Федорович, сложив руки на палке, сидит под колоннадой греческого дворика там, где стояли, бывало, мы вдвоем, где прошли его три юбилея, там, где когда-то стройная, русоволосая барышня прохаживалась в перерыве между лекциями – Валентина Михайловна Соколова. Сидит задумчивый, отрешенный от мира, погруженный в мысли, прекрасный, строгий, умно-скорбный лик. Самый любимый мой портрет.

Весной 1986 года сделали последнюю запись в толстую старую тетрадь с тезисами докладов. Больше ничего в нее не запишут, хотя чистых листов еще много, конца не видно, но всякая жизнь имеет свой, земной конец, и его жизнь также.

С аспирантами больше не занимается. Он прощался с ними весной 1987 года после экзамена, в котором пришлось участвовать и мне. Всех вызвал из столовой в кабинет, где, сидя на диване у овального старинного стола, принимал обычно экзамены. Бывало аспирантов от 12 до 16 человек с двух кафедр – русского языка и общего языкознания. Как-то непривычно всем вдруг войти в кабинет. Стали, не зная, куда девать себя. А профессор Лосев обошел их, каждому сказал ласковое слово, с каждым попрощался, мужчинам пожал руку, дамам – поцеловал. Пытались что-то говорить, благодарить, нестройные смущенные голоса гасли в предвечерних сумерках, впору было разрыдаться. Тихо вышли из кабинета. Не будет больше профессор Лосев здесь принимать экзамены. Сколько десятков лет у него учились. Всех записывали в особые списки. Я их сохранила, сосчитала, более 600 человек слушали здесь лекции Алексея Федоровича, набирались ума-разума. А когда наступила осень 1987 года, чтобы не пропускать занятий, принялась за дело я. Сидели в столовой, читали, переводили, разбирали таблицы по сравнительному языкознанию, только без профессора Лосева. Он в кресле, в своем кабинете, с черным котом на коленях, прислушивался к голосам, уже не столь оживленным и громким. Все постепенно притихало в квартире, и она сама становилась как будто сумрачнее, хотя так же пылала люстра по вечерам. Не комнаты, а жизнь сумрачная, уходящая.

Остались фотографии, их делали слушатели-энтузиасты. Большой стол, за ним мы вдвоем и вокруг, потеснившись, чтобы попасть в объектив (фотограф где-то там, из прихожей, нацеливается), скромные, чистые молодые лица. Все-таки остается память.

Она и осталась. То вдруг на кладбище, на ежегодной панихиде вижу знакомых, и среди них – одна из первых аспиранток Алексея Федоровича, писала у него диссертацию, Р. М. Трифонова, теперь уже в летах, но все еще изящная и тонкая; то на конференции в память учителя приходят, то присылают письма – не надо ли помочь – из Новосибирска, Омска, Магадана, то статью опубликуют к столетнему юбилею учителя, как братья Виктор и Мирослав Шетэля, поляки, в «Slavia Orientalis». Регулярно переписываюсь с доцентом Н. И. Волковой, диссертанткой Алексея Федоровича, и она трогательно присылает мне коробочки конфет или местные сувениры. Помнят меня, а значит, и Алексея Федоровича Ира Андреева и Нина Павлова, где бы они ни были, даже и за границей. Я уже не говорю о старых друзьях Светлане Полковниковой, Галине Романовской, Грише Зеленине – теперь ученые люди.

Лосева в кругу аспирантов, веселого, распевающего немецкую песенку (память о поездке в Берлин в 1914 году), снял Витя Косаковский для своего фильма.

Как судорожно-весел и печален был последний день рождения 23 сентября 1987 года на даче в «Отдыхе». В последние годы собиралось множество народа, не говорю уж о юбилейном 1983-м, когда приехали к нам на дачу люди из других городов и давний ученик, теперь почтенный седобородый Петя Руднев из Петрозаводска – с корзиной брусники (Алексей Федорович очень любил ее моченую).

Все мы когда-то были молодыми, и кажется, если давно не встречался, что время остановилось, что все прежние. А тут прибегает один из юных почитателей Лосева и шепчет мне: «Там на аллее какой-то старец ждет». Иду к старцу и, Боже мой, вижу Петю. Старец. Да я и сама-то старуха. Обнимаемся, веду к Алексею Федоровичу – то-то радость. Время действительно остановилось, потому что душа молода.

Кто только не перелезал через наш забор в разные времена. Нина Павлова, Олег Широков и Женя Терновский, Леонид Голованов, Арсений Гулыга, Григорий Калюжный. Забор высокий, калитку не открыть – с секретом. Как будто солидные люди – нет, молодые. Все к Лосеву и по делу, и поздравить, а то и свои стихи почитать, как А. Н. Голубев. Главное – в праздничный день на даче – сбор самых близких, наших с Алексеем Федоровичем учеников и друзей. Во всю веранду устанавливают стол. По традиции Гасан и Юра – два Аякса, с огромными арбузами; несут невиданных размеров яблочный пирог, пекла Рита, жена Валерия Павловича, лежат ароматные дыни, персики, груши – все, по традиции, пьют за здоровье.

Еще до вечерних гостей Витя Косаковский со своими помощниками снимает аллею к дому, террасу, бедного Алексея Федоровича, который уединился в комнате, куда Оля Савельева несет чай, а я стараюсь оградить Алексея Федоровича от любящих посетителей. Нет, последний день рождения, как ни старалась наша молодежь, вышел грустный.

Сидит Алексей Федорович в клетчатом пледе, опустив голову, и видно, как тяжко ему это придуманное добрыми людьми веселье. Уходит незаметно, ни с кем не прощается, лег отдыхать от суеты, некогда столь воодушевляющей в день рождения – пришли, любят, помнят. Сохранились кадры этого последнего праздника, видеть их не могу.

Лучше всего передал нарастающее одиночество Лосева среди торжественного празднества фотохудожник Павел Кривцов. Алексей Федорович на открытой террасе в старой качалке, покрытый стареньким одеялом, один на фоне мощных сосен, сосредоточен, углублен, думает, а вдали по аллее идут две фигурки с цветами – Марина Кедрова и Танечка Шутова. Они к Лосеву с радостными праздничными лицами, а он уходит – в мысль. Не в ту ли самую гущу «Мысли» Мусоргского, которую любил Алексей Федорович слушать, когда играла М. В. Юдина, как колдунья варила варево. Нет, он весь в умном молчании.

Виктор Косаковский с Юрием Ростовцевым, несмотря ни на что, свое дело не бросают. Понемногу снимает Витя. Он живет в Москве, учится на режиссерских курсах, частый наш гость на Арбате. Все ходит вокруг, нацеливает камеру, неизвестно, что пригодится. Он ведь документалист, ему живой кадр необходим для будущего, для памяти.

Осенью же последнего года в кабинете Алексея Федоровича идут регулярные съемки, по всем правилам и законам кино. Витя приглашает известного оператора Рерберга. Откуда у нищего Вити деньги? Живет взаймы, в долг, занимает по тем временам безумные суммы. И все ему верят. Он раздаст всем свою премию «Серебряного кентавра» за фильм «Лосев», полученную на 1-м Международном кинофестивале документальных фильмов в Ленинграде. Опять останется без денег.

Беседуют двое, Лосев сидит в кресле, ему так привычнее, спокойнее, собраннее. Ростовцев стоит, задавая вопросы. Тут же, одновременно со съемкой, идет магнитофонная запись. Что ни вопрос, то, как говорили на Руси, проклятый. Жизнь и ее смысл, зло и добро, свобода воли, вера и знание, судьба, высшая абсолютная истина, Бог и человек. Мне просто страшно слушать и смотреть на этот фантастический диалог, на все эти вопросы и ответы. Боюсь за Алексея Федоровича, он воодушевлен, но в его состоянии это опасно. Лосев вспоминает сам себя, молодого, пылкого, задиристого спорщика, лектора и оратора, тонкого артиста. Поймает в раскинутые им сети – не вырвешься. Откуда берутся силы у этого отчаянного человека? Перед съемками отдыхает в моей комнате. Ждет Юрия. Тот сразу: «Алексей Федорович, пошли, пора работать». Встает, идем вместе в кабинет. Там он преображается, как будто бы только что не лежал без сил на узком диванчике. У Юрия накопились семь больших кассет с этим невиданным интервью. В фильм попала малая их часть.

Иной раз диалог принимал столь увлекательный характер, что съемка прекращалась сама собой. «Хочется слушать», – говорит оператор. А ведь Лосев не все мог произнести вслух, сказывалась многолетняя привычка – потаенно мыслить, одно пропустить, а другое – забыть до поры до времени. О чем-то сказать бегло и преуменьшить значение важных фактов. «Я ведь был тогда совсем мальчишка» – это о своих совсем не формальных (как выяснилось потом) отношениях с философами русского Ренессанса. А то вдруг прорвется решительно осудительное о Ленине. Невольно вспомнишь, как сказал Виктору Ерофееву сердито: «Толстой был интеллигентом, Ленин был интеллигентом, а у меня свое – лосевское».

Отвечал, снисходя к немощи нынешнего поколения, так как собеседника равного не было. Все ушли, все умерли. Но даже то, что сумел высказать, заставляет задуматься каждого, а кого-то и приводит к вере.

Оказалось в конце концов, что никакой собеседник вообще не нужен. В фильме Лосев один. Витя почувствовал его одиночество, одинокость. Лосев раздумывает, как бы беседует сам с собой, обращаясь иной раз к невидимому вопрошателю, как это он вообще любил делать в своих книгах (и это почувствовал Витя): «А ты, думаешь, как? Ну, ты с этим не спорь! Придется тебе с этим примириться!» И, знаете, получилось правильно. Получилась живая беседа со зрителем, с которым тоже, как и со своими учениками, Лосев всегда на «ты». А как же иначе, если ему за девяносто и мудрость уходившего века есть он сам.

Так рождался фильм «Лосев», слишком поздно рождался. Последние кадры ждали своего часа.

Тяжело и не хочется писать о последних днях. Сохранился мой больничный дневник, сохранились записи всех врачебных консилиумов, что собирались регулярно у нас дома. Может быть, когда-нибудь кому-то и эти скорбные листы понадобятся.

Болезнь брала свое, даже предлагали вторично в больницу, под целебную капельницу. Но М. Д. Раевская прислала старшую сестру отделения, опытнейшую, добрую, идеально коловшую совсем измученные вены Алексея Федоровича – Александру Кирилловну, вместе с капельницей и необходимыми лекарствами. Дома делали все процедуры.

Долго вспоминала Александра Кирилловна черного кота Маурициуса, не отходившего от хозяина.[358] Ему ставят капельницу, а кот на кровать. «Аза, убери кота», – взывает Алексей Федорович. Убираю. А он через минуту опять у изголовья Алексея Федоровича. Ничего не поделаешь.

Чего только не применяли. Какое-то новое чудодейственное лекарство из черноморской акулы «катрэкс», что вырабатывали в Грузии, обнаружила Мила. Прилетел самолетом гонец из Тбилиси с большим термосом, где во льду сохранялись ампулы. Все без толку.

К болезни, даже тяжелой, привыкаешь постепенно, как и к любому горю. Уже обычными становятся кислородные подушки, их целый запас, Ольгины девочки – Катя и Ася – носят из ближней аптеки. Надо дышать по часу и несколько раз в день. Но наша Старая дама, домашний врач, экономит (почему? деньги наши, кислород всегда есть) и, как выясняется потом (я ведь езжу в университет на лекции, мне – никакого снисхождения на работе, куда уйдешь от кафедры), дает дышать по 20 минут, а уколы делает пребольно каким-то допотопным шприцем (у меня куплены и шприцы, и запасы иголок, и при них сосуд для кипячения) – тоже, видимо, экономит.

Последние месяцы помогает мне наш друг по издательству «Искусство» Галина Даниловна Белова. «Полезно для души» – так объясняет она свое бессребреничество. Когда она дома, я спокойна. За Алексеем Федоровичем ухаживает ласково, трепетно и деловито. Галина Даниловна – строгий, властный человек. При ней бойкая дама притихает. А вот когда Галины Даниловны и меня дома нет – дело плохо. Приходишь после работы, скорее в кабинет, что там делается. А там на качалке раскачивается в свое удовольствие, болтая ногами, никогда не унывающая Старая дама. В кресле лежит умирающий, а в качалке – веселая старушка. Прости, Господи, злопамятство, удержаться не могу, как вспомню. Собираются мудрые врачи и непременно Алеша Бабурин, врач начинающий, и Валерий Павлович. Все предписания врачей выполняет сестра – приходит дважды в день, не считая Александры Кирилловны. Худеет, слабеет Алексей Федорович, но все еще сидит в кресле и даже с кровати на качалку переходит сам. Читаю ему понемногу, возимся с рукописями, готовим к печати.

Несмотря ни на что работа идет, вот-вот уже книга готова – «Вл. Соловьев и его время». За две недели до кончины Алексея Федоровича звоню к А. К. Авеличеву, директору «Прогресса». Он печатал Лосева в бытность свою директором университетского издательства. Договариваемся о печатании книги. Передаю перепечатанную рукопись с фотографиями (они частью из семейного альбома графов Бобринских). Книга выйдет в 1990 году, следом за движением VII тома ИАЭ в «Искусстве». Там бесконечно тянут. Ведь VI том вышел в 1980 году. Новый давным-давно сдали, некому постараться. Ушли из редакции всегдашние наши помощники. В «Науке» выходит красиво изданный сборник Научного совета по культуре под редакцией Алексея Федоровича и с его большими статьями. Сборник с примечательным названием «Античность как тип культуры».

Как мечтал Алексей Федорович еще с 20-х годов разработать ряд культурных типов, в том числе и античный. Собственно говоря, в «Истории античной эстетики» все уже сказано, но Лосев любит окончательные и кратчайшие формулировки. Вот в этих последних прижизненных статьях он и дает перечисленные по пунктам (так он делает в последние годы и в языковедческих работах) окончательно сформулированные мысли.

Держит в руках книжку, гладит глянцевый переплет, доволен. На письменном столе, на овальном столе – гора книг по проблемам культуры. Собраны для будущей работы, которая никогда не появится в свет. Книги же так и остались лежать на столах, я их не трогаю, только стираю пыль. Зато все восемь томов «Истории античной эстетики» налицо. Шесть давно вышли, седьмой вот-вот появится, восьмой завершен и перепечатан, лежит в нескольких больших папках. Дело жизни подошло к концу, здесь уместилась вся тысячелетняя античность с ее философией, мифологией, эстетикой (вспомним, что для Лосева это единая целостность). Но и сама жизнь Алексея Федоровича Лосева (невольно вспоминаю 103-й псалом) «позна запад свой».

Как ни странно, о самом худшем не думается. Все кажется – возьмет Алексей Федорович и поправится. Ведь болел тяжко воспалением легких еще при Валентине Михайловне году в 50-м, но тогда ему не было и 60 лет. Валентина Михайловна в больницу не отдавала, даже рентген на дом привозили (трофейный, немецкий), вымолила его. А я наивно думаю – выздоровеет. Но такой силой молитвы, как у монахини Афанасии, я не обладаю, слишком немощна. Воля же Господня неисповедима, от нас не зависит.

Одно смущало меня и вселяло таинственный страх. Недели за две до кончины Алексея Федоровича каждый раз, как входила утром на кухню, чтобы приготовить ему завтрак, я ощущала присутствие кого-то, второго. Более того, мне представлялся незримо некто, сидящий на табурете, в изящно-склоненной позе, именно изящно, как на рублевской «Троице». Не осязаемое тело, а его бестелесная идея, как бы сказал Алексей Федорович, незримая, но присутствующая. Я произносила вслух, как бы заклиная, «здесь никого нет», успокаивая себя. Но Оно было, причем только по утрам и почему-то на кухне, подальше от кабинета. Так я встречалась с невидимым пришельцем ежедневно. Каким-то нездешним чутьем поняла – это Оно пришло. Только не страшная смерть с косой, а благородный вестник сидит поутру на страже, охраняя от вторжения безобразной костлявой гостьи, приготовляя тихий, благой переход туда, где нет ни печали, ни воздыхания, а жизнь бесконечная. Но было страшно. Боялась вслух говорить об этом нездешнем явлении и рассказала уже после кончины Алексея Федоровича сидящим за нашим столом друзьям и записала для памяти.

Шел май, близился день святых Кирилла и Мефодия, столь почитаемых с детства, со времен гимназии, Алексеем Федоровичем.

В канун праздника, 23-го, ушла я в университет, с утра повстречавшись с незримым гостем. Последнее заседание кафедры, а там и лето, кто знает? Валентина Завьялова, мой давний друг, милая, добрая душа, скромно любящая нас с Алексеем Федоровичем, передала ему в подарок свежие ландыши, знала – это его любимые цветы. Ландыши поставила в кабинете, на столе у качалки. Аромат нежно-ласковый, как будто возвещает небывалую радость.

Позвонил из издательства «Искусство» Володя Походаев, сообщил, что пришел сигнал первой книги VII тома, обрадовал несказанно. Просил Алексей Федорович повторить несколько раз, что и как сказал Володя. Просит принести сигнал, подержать в руках. Звоню Володе, прошу принести. Ему, к сожалению, некогда, занят, зайдет на днях с книгой. Огорчен Алексей Федорович.

Приезжает Юрий Ростовцев попрощаться. В Новгороде завтра открывается праздник славянской письменности в память великих просветителей Кирилла и Мефодия. Подошел к Алексею Федоровичу. Тот сидит в качалке, опечален, что книгу не несут. Еще больше опечалился, узнав об отъезде Юрия. Стали прощаться, обнялись, и, чего никогда не было, Алексей Федорович заплакал, да и у Юрия какое-то смутное и жалкое стало лицо. Как будто навек расстаются.

Остались мы на ночь одни. Дремлю как-то странно, не то явь, не то сон. Слышу голос: «Азушка» – выхожу, смотрю. Нет, спит Алексей Федорович, значит, показалось. Снова прилегла – и вдруг опять так ясно: «Азушка», – бегу в кабинет через столовую, уже светает, конец мая. Алексей Федорович лежит на подушках в полусне. Спрашиваю, может, сделать подушки выше. Отвечает: «Выше». Лежит и так ясно произносит, а глаза закрыты: «Ясочка, Азушка», – и так много раз. Тут я поняла, что он поминает Валентину Михайловну и меня зовет. Обе мы соединились в этот час вместе. Явственно шепчет: «Ясочка». А ведь при мне никогда не называл этим «своим» именем Валентину Михайловну, так же как и она его – тоже «Ясочкой» (почитайте их письма, сразу поймете). Всегда при всех и при мне: «Вы, Алексей Федорович», «Вы, Валентина Михайловна». Да и я даже наедине называла его полностью «Алексей Федорович». Только Леночке с детства разрешалось говорить «Алеша». А тут вдруг – мы вместе. Стало мне не по себе, в живой жизни так не может быть. Спрашиваю: «Может быть, посадить?» Отвечает: «Посадить». Бегу к телефону с отчаянья, глупая, звонить к Старой даме, авось приедет, укол сделает. С Алексеем Федоровичем творится что-то неладное. В ответ спокойное – очень рано, метро не работает, как заработает, приеду. Снова к нему. Положила подушки к стене, обняла его, удивилась – легкий-легкий стал (это он-то, большой, высокий), посадила. Лоб холодный, руки холодные, положила грелку. Глаза закрыты. Схватила кислородную подушку, даю подышать. Спрашиваю: «Дать еще?» Отвечает: «Еще». Вдохнул несколько раз и вдруг так сильно выдохнул, последнее дыхание его покинуло. И на этом все кончилось. Занималось утро 24 мая. Черные деревянные часы, что стояли на его столе, показали без четверти пять. С тех пор около пяти просыпаюсь я еженощно (даже на даче), но потом сон берет свое, засыпаю, слава Богу, плохо, нудно, встаю разбитая, в поздний час, чтобы потом после завтрака доспать.

Что-то надо делать? Что? Врач наш живет рядом, в Кривоарбатском, дом знаю, квартиру нет. Живет она в коммуналке и телефона не дает. Звонить нельзя. Надо искать. Тут вдруг появляется «заботливая помощница» и с серьезным видом собирается выслушивать Алексея Федоровича. «Да вы что, с ума сошли! Его на свете нет, а вы слушать!» – кричу я со злобой сквозь слезы. Испуганная, не знает, что делать. Звонит Софье Владимировне. Та – немедленно в «неотложку», установить смерть. Звонит в «неотложку» и от волнения говорит сначала не наш телефон. Оставляю ее, бегу к врачу, нахожу. Спешно собравшись, приходит наша всегда спокойная врачиха и, как положено, констатирует обыкновенную смерть.

Тут появляется «скорая». Тоже констатируют; чему удивляться, человек старый, больной. Все нормально.

Я уже звоню первому, кто живет ближе всех (не хочу оставаться одна с чужими), к Игорю, потом Оле Савельевой, Смыкам (Оле и Саше), Вале Завьяловой – пусть все приходят. Сквозь туман вижу ежедневную утреннюю сестру из поликлиники. «Нет, – говорят ей, – уколы больше не понадобятся». Она все-таки заходит в кабинет, попрощаться. Всегда с Алексеем Федоровичем была особенно ласкова и приветлива. А там Старая дама уже в своем амплуа (умеет обращаться со стариками-покойниками) – уложила Алексея Федоровича на подушки (и то слава Богу), одеялом укрыла.

А потом началась суета. Обряжают Алексея Федоровича. И легок, и чист, и как-то удивительно жив был его лик. Не страшно и благоговейно. Покойник, Господи! Не может быть. Мне кажется, что это не со мной, не с нами. А потом вдруг трезвый такой голос: «С тобой, с вами, покойник». Как будто просыпаюсь. Да, пора проснуться, дела не ждут.

Все делают друзья, как положено. Спрашивают: «Маску снимать будете?» – «Какая еще маска? Ни в коем случае», – ужасаюсь я. Гасан и Юра уже на кладбище, и от Союза писателей какая-то бумага. Даже меня везут на кладбище, подтверждать, что есть своя могила.

Дали телеграмму моим. Сестра срочно приезжает, а Леночку решила оставить дома. Пусть Алеша пребудет в ее памяти вечно живым. Дали телеграмму Вите Косаковскому, в общежитие, в Москву.

Примчался Витя и рассказывает чудеса. Живет он в комнате с женой Таней и младенцем Алешей, названным в честь Алексея Лосева (покойный Марк Туровский тоже назвал своего первенца Алексеем, покойный Юра Дунаев своего тоже Алексеем). Рано утром заплакал навзрыд малютка, мать пытается его успокоить – не может, Витя хватает на руки, бросил взгляд в окно, а там, за окном, Алексей Федорович. Мгновение – и исчез, через несколько минут приносят телеграмму – скончался Алексей Федорович, и младенец перестал рыдать.

На телефоне в квартире Смыки на Кутузовском сменяют друг друга Катя и Ася. Звонят во все концы; другие – шлют телеграммы. Уже и в Новгороде известно – умер Лосев. Срочно уезжают, бросив все дела, Юрий и о. Александр Салтыков.

Уже и гроб привезли, поставили на столе в столовой, где столько лет работал Алексей Федорович с аспирантами. Поистине «где стол был яств, там гроб стоит». В темном костюме, в черной шелковой шапочке (запасная, крепдешиновая, во внутреннем кармане осталась), в новой рубашке (подарок Оли и Вали ко дню рождения), в очках (как же без них). На лбу – венчик, крестик надела кипарисовый, его серебряный спрятала в заветную коробочку с маленькими старинными иконками, где покоятся знаки его монашества, в руках тоже старинная маленькая иконка (теперь осталась одна – для меня).

Зеркала в комнатах завешены, на старинном шкафчике, на мраморе доски, поставили большие и малые иконы, старые (еще наследие М. Ф. Мансуровой, урожденной Самариной), принес Алеша Дунаев. У нас ведь после катастрофы 1941 года, когда все иконы сгорели, осталось несколько очень маленьких. День и ночь читают псалтирь, установили очередь (сестры Постоваловы, Рита Ларичева, Миша, Игорь, Сергей Купцов, о. Леонид Лутковский (из Киева), Галя Москвина, Егор Чистяков (будет священником), а на кухне помогает Любочка Сумм. Лампады горят, свечи горят, пахнет хвоей и сладостью могильной цветов. Кресло стоит пустое в кабинете. Кровать аккуратно застелена, все на месте. Только хозяин в гробу, и рядом, на стуле, бессменно трое суток черный кот Маурициус.

Просил меня давным-давно и не раз Алексей Федорович: «Ради Бога, не выставляй меня напоказ в институте. Отпевай, но дома». Я все понимала и дала ему слово. Отпевают дома, вечером, по полному чину, четверо батюшек – о. Владимир Воробьев, дед которого ехал вместе с Алексеем Федоровичем в лагерь; о. Валентин Асмус (сын В. Ф. Асмуса, давнего знакомца Алексея Федоровича), о. Геннадий Нефедов – важный, весь какой-то светлый, о. Аркадий Шатов (маленький, скромный). Наутро прибыл и о. Александр Салтыков. Народ не помещается, стоит в прихожей, на лестнице, в дверях дома. Пахнет ладаном, хвоей (почему хвоя – ведь жаркий май на дворе, но она в изобилии), ландышами – их несли вороха, сиренью – все в цветах. В конце панихиды о. Владимир произносит слова о том, что Алексей Федорович имеет право на отпевание дома, некоторые удивлялись – почему не в храме. Теперь ведь не страшно, идут празднества Тысячелетия Крещения Руси, начинается новая свободная жизнь церкви. Но о. Владимир человек ученый, знает историю церкви 20-х годов, знает, за что пострадал Лосев. «Звонарь Алексей и регент левого хора» в храме Воздвижения Креста Господня. Умный поймет. Как говорили римляне: «Sapienti sat».

Днем идут прощаться, нескончаемая вереница людей, знакомых и незнакомых, прикладываются к руке, к иконе, ко лбу. Под головой – подушечка. Мне кажется, что он живой и так удобнее и мягче лежать. Стоит жара, такого мая давно не было. Но лоб холоднее всякого льда и мрамора. Смертный холод. Сидит на стуле седая Юдифь, когда-то молодая, красивая, черноволосая, а теперь стоять трудно. Приехали попрощаться Сергей Аверинцев и Г. К. Вагнер, и В. В. Соколов с А. В. Гулыгой, и Саша Михайлов с Сережей Александровым, и А. В. Комаровская с сестрой С. В. Бобринской, профессор Щелкачев, П. В. Флоренский (старший внук о. Павла), сестры Постоваловы с Илюшей, мои университетские ученики, друзья из Рязани, Михаил Гамаюнов из Ростова, Сергей Купцов из Минска… Виктор Косаковский со своими ассистентами – на съемках, идут кадры, завершающие жизнь А. Ф. Лосева.

Ночью, при свечах, сменяя друг друга, читают псалтирь. Вспоминаю, как В. Н. Щелкачев в 1954 году читал псалтирь у гроба Валентины Михайловны в этой же самой комнате.

Наверху, на площадке пустого третьего этажа – крышка гроба. Там художник и искусствовед Миша со своей юной женой Наташей трудятся над крестом (советская власть не признает крестов). Вырезают из упругого толстого шелка, аккуратно, красиво прикрепляют черный крест на крышку гроба.

Внизу у нас очередная драма. Еще утром 25 мая звоню в издательство «Искусство», прошу Походаева принести наконец сигнал т. VII. В редакции полный покой, никто ничего не знает, а я и не говорю о нашем горе. Прошу принести. Алексей Федорович просит. И что же? Является ничего не подозревающий Володя, не замечает суеты, входит в комнату, хватается за сердце, чуть не падая в обморок. Алексей Федорович просит. А он – покойник. Володю ведет в кабинет отпаивать валерьяной Галина Даниловна для серьезного разговора. Я, отобрав у него книгу в красивом супере, кладу ее в изножие гроба. Воля Алексея Федоровича исполнена. Пусть книга полежит с ним вместе до погребения. Тут же молодой гость из Тбилиси. Ехал с дарами, попал на похороны. Жалкий, расстроенный, держит в руках большое вместилище с грузинской виноградной чачей, плачет, совсем юный. Мы, сами заплаканные, его утешаем. Сосуд с напитком пригодится. Его очень одобрит Павел Васильевич Флоренский.

С утра 25-го Миша Гамаюнов за роялем, за «Бехштейном», давним мне подарком Алексея Федоровича. «Одной любви музыка уступает», – когда-то сказал Пушкин. Льется эта музыка не переставая: Бах, Моцарт, Бетховен, Вагнер – все, что любил Лосев. Миша – весь вдохновение, а лицо в слезах. Льется музыка, гроб выносят в последний путь по нашей старой лестнице; 50 лет по ней спускался Алексей Федорович. Теперь тоже спускается на руках друзей, чтобы никогда не вернуться. Несут гроб Саша Штерн, Сережа Кравец, Виктор Бычков, Юра Панасенко, Игорь Маханьков,[359] Миша Нисенбаум, Гасан Гусейнов, Илья Постовалов. За гробом идут Юрий Давыдов, Юрий Ростовцев, Петя Палиевский рядом, и почему-то с большим портфелем растерянный Саша Михайлов. Он не знает, что смерть ему назначена в один из осенних дней 1995 года. Несут венки, садятся в автобусы – и прощай, Арбат. Витя Косаковский снимает. Он профессионал, тут не до нервов. Щелкают фотоаппараты, снимают многие, особенно хорошо – друзья-рязанцы.[360]

Толпа у ворот Ваганькова. Тоже снимают. Вот и Саша Спиркин с охапкой сирени с дачи, под деревьями которой так хорошо работалось Алексею Федоровичу. Несут гроб на руках, сменяя друг друга. Тут и Павел Флоренский, и Стасик Джимбинов, и Алеша Бабурин, и Саша Столяров, и Андрей Вашестов. Не сменяясь, несут гроб Гасан, Миша, Саша Штерн, Виктор. Володя Походаев идет впереди меня, подставив плечо под нездешнюю тяжесть. Впереди батюшки, и среди них высокий, черный о. Александр Салтыков – успел приехать к похоронам. Среди них о. Леонид Лутковский – прилетел из Киева. Батюшка без рясы, на груди иконка на цепочке, напоминающая архиерейскую панагию. Тоже не знает, что уже отмерен ему некий срок.

У разверстой могилы смутно в тумане знакомые лица: вот Юрий Селиверстов (тоже не станет его вскоре), Володя Лазарев, Алеша с Валерием Павловичем, а вот наши издатели Литвинова и Чертихин.

Батюшки служат последнюю панихиду. Посыпают землей погребальный саван – уже Лосев не наш, приобщился к могиле. Прощаемся в последний раз. Стучит молоток, вбивает гвозди в крышку гроба. Уже не видать ни родного лица, ни черной шапочки, ни очков. Могильщикам хорошо работать, весенняя теплая земля засыпает гроб, уже и стука о крышку не слышно, уже растет холм последнего земного приюта А. Ф. Лосева.

Растет холм из венков, цветов, лент, жаркий май – густой аромат сирени и печаль погребальных роз. И уже Исай Нахов выкрикнул первое слово, подавляя рыдание, а там стремительный Юра Давыдов, как вызов, бросает горькие признания. Саша-рязанец глотает слезы, вознося хвалу усопшему, Олег Широков, сдерживая дрожь, к кому-то взывает. Один за другим стихийно говорят, плачут, никак не могут успокоиться. На дереве, том самом, со сломанной верхушкой, что указывала в своей предсмертной записке Валентина Михайловна, сидит Витя Косаковский с камерой. Слезы текут по лицу, а он снимает. Профессионал. Ничего не поделаешь. У меня самой льются горькие слезы, суют мне валерьянку, но мне не до нее. Соловьи заливаются (они каждый год будут заливаться в этот день) этим благодатным днем, все блестит и сияет вокруг. Но почему умирает человек, да еще такой любимый, умный, добрый? Вечный вопрос. А ты не спрашивай, – слышу голос Алексея Федоровича в беседе с Юрием, – не задавай Богу вопросов. Потому что ты ничего не знаешь, потому что ты дурак. – Я и не задаю. Я знаю, что все делается как надо, все правильно, и полагаюсь на волю Господню.

Как положено по старинному обычаю – поминки. В конце XX века при таком стечении народа их заказывают заранее (что и сделал Саша Штерн). В ресторане «Арбат» снимают огромный зал, украшают цветами в вазах, устанавливают роскошно накрытые столы, но и кутья, и блины, как положено по традиции. И, знаете, все едят с удовольствием (я тоже ем), все проголодались от слез и горя, а в хорошей еде – утешение. Бывало, какая-нибудь у нас дома неприятность, ставки лишили, книгу выбросили из плана, потолок течет, а Валентина Михайловна приносит что-нибудь вкусненькое, и легче становится. Так и теперь, поминали Лосева пристойно, с молитвой батюшек, с торжественным благолепным хором, с воодушевленными речами, и было всеобщее умиротворение. Вечная память вступала в свои права.

А черный кот Маурициус, как вынесли хозяина из родного дома, тоже его покинул, исчез, как будто его и не бывало.

В наш опустевший, осиротевший дом прибыла дорогая гостья. Вечером в день похорон (самолет опоздал) из Тбилиси – Денеза Зумбадзе, вся в черном бархате, черные волосы отливают вороновым крылом, на груди большой перламутровый с жемчужинами крест, черная шаль ниспадает до земли. В руках охапки роз – алых, мрачно-темных и чайных, какие-то нездешние цветы и васильки, но почему-то розовые. Приехала оплакать любимого человека, наставника в философии. Не успела на похороны. Слезы дрожат на черных бархатных ресницах, черные глаза вопрошают горестно, обнимаем, целуем друг друга, вместе плачем.

На следующий день снова на кладбище, к свежей могиле с еще живыми цветами. С нами Вл. К. Бакшутов из Свердловска, трогательный человек, философ, Миша Нисенбаум, сестра моя, Оля и Саша. Припала к могильному холму Денеза, шепчет молитвы, крестится, украшает крест (пока временный) своими дарами. Блаженно улыбаются розы под жарким солнцем – совсем как на родине. Снова на кладбище, 29-го опять все вместе, и мой старший брат Хаджи-Мурат[361] (младший давным-давно в неизвестной могиле, совсем юный). Стоим, вспоминаем каждое слово, каждый вздох, припадаем с молитвой к кресту, прощаемся, чтобы снова и снова возвращаться.

Денеза меня не покидает все сорок дней. Испросила разрешение грузинского католикоса Илии II, звонила в его московскую резиденцию, – приехал, как и другие высшие иерархи, на празднование Тысячелетия Крещения Руси. К удивлению москвичей – священники, монахи и монашки в полном облачении, впервые открыто, свободно на улицах, площадях советской столицы. Но среди всех выделяется Денеза своей статью, строгой иверской красотой, небывалым одеянием – не поймешь, кто же она – монахиня, важная игуменья, глава какого-нибудь ордена эта явно заморская гостья.

Так среди молитв и псалмов (читали их все сорок дней, обычно вечером) идут дни. Приходит Алеша Бабурин, вместе читают «Отче наш». Она – по-грузински, он – по-церковнославянски.

Записывает грузинские слова русскими буквами, учится их произносить. По вечерам и Егор Чистяков беседует с нашей Денезой, не может удержаться – снимает ее и меня многократно. Здесь же Володя Лазарев, писатель и поэт, очарованный прекрасной грузинкой. Человек православный, вступает он с ней в теологические споры. Сестры Постоваловы приводят своих друзей по домашнему совсем неофициальному богословскому семинару, приносят какие-то машинописные лекции, обсуждают, дискутируют с Денезой. Я в этих беседах присутствовала пассивно, мне все эти новые духовные руководители не по душе. У меня есть свой твердый авторитет – Алексей Федорович. Спрашиваю себя каждый раз, а как он отнесся бы к решению этого вопроса, другого, третьего. Больше угощаю за большим столом. Теперь он свободен, там уже никогда не соберутся аспиранты. На столе портрет Алексея Федоровича, около него каждый день свежие цветы, несут все, кто приходит.

Вокруг горы книг, интересующие Денезу. Она почитательница Дионисия Ареопагита, изучает ареопагитский корпус, где так много неоплатонических элементов, преображенных христианством. Она – глава Ареопагитского центра, почетными членами которого были избраны мы с Алексеем Федоровичем, издательница «Ареопагитских разысканий» (1986).

Страницы: «« 4567891011 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

`Я вошел в литературу, как метеор`, – шутливо говорил Мопассан. Действительно, он стал знаменитостью...
Блестящее писательское дарование Ги де Мопассана ощутимо как в его романах, так и самых коротких нов...
`Я вошел в литературу, как метеор`, – шутливо говорил Мопассан. Действительно, он стал знаменитостью...
Когда-то много лет назад на маленьком островке четверо детей играли в интересную игру… Тогда они наз...
Захлебывающий от сытости городок, в котором начинают происходить странные вещи… Загадочный диджей пр...
Судьба надолго разлучила Сергея Челищева со школьными друзьями – Олегом и Катей. Они не могли и пред...