Сварить медведя Ниеми Микаель

Он развернул – детская рубашонка. Совсем маленькая, на новорожденного.

– Почему вы хотели отдать ее мне?

– Нет… – прошептала женщина.

– Как же – нет? Вы дали мне ее, а потом чуть не вырвали.

– Мальчик должен… эта рубашка должна быть на нем.

Только теперь прост понял, в чем дело. Глаза его блеснули.

– Исцелять может только Иисус, – сказал он спокойно.

Я вздрогнул – внезапно осознал, чего стоит ему это спокойствие.

– Иисус… – прошелестела женщина. – Jeesuksen Kristuksen…

Она судорожно схватила проста за руку, точно хотела насильно втянуть в свое тело, проникнуться его воображаемой духовной мощью. Но потом опомнилась, низко поклонилась и прижалась влажным лбом к его руке.

– Мы будем молиться, – выдавил прост. – Что с вашим мальчиком?

– Корь…

Прост помрачнел. Наверняка вспомнил маленького Леви – отечное, пылающее лицо, светобоязнь, быстрое, лихорадочное дыхание. Сколько тысяч молитв он прочитал за душу малыша… тысяч, тысяч и тысяч.

– Иисус, – пробормотал он. – Святый Иисусе, услышь нашу молитву.

Женщина вдруг начала раскачиваться – вперед-назад, вперед-назад. С ее длинным острым носом она была похожа на клюющую птицу.

Пастырь, духовный отец стоял с закрытыми глазами и что-то бормотал. Около него начали собираться любопытные. Круг становился все теснее. Jeesuksen Kristuksen… Вот-вот произойдет чудо – спасение невинного ребенка. Потом будут рассказывать, как все почувствовали дуновение теплого ветра, сладостного и упоительного, ветра, напоенного медовым ароматом, – и ветер подул не с лугов, а сверху, с небес.

Люди окружали его все теснее, всем хотелось быть к нему поближе. Не кто иной, как прост зажег на нашем севере огонь Пробуждения и возрождения. Финские окраины полыхали духовным энтузиазмом. Но я не мог отделаться от мысли – а что, если он подкидывает в этот святой огонь не дрова, а хворост? Да, сейчас он пылает бойко и заразительно, но хворост долго не горит. Чуть-чуть тепла – и, глядишь, остались только выжженная земля да носимая ветром зола.

Неужели он всех обманул? Может, его энтузиазм излишен и даже вреден? Не лучше ли греть, чем гореть? Огонь веры необязательно должен стать пожаром, он может и тлеть. Тлеть бесконечно долго, как трутовик, почти не давая тепла, но постоянно напоминая о себе тонкой петлей дыма, которая не исчезает никогда. Не надо делать так много и сразу, важно постоянство. Прост сто раз говорил, как он презирает служителей церкви с их обязательными цитатами из Библии, которыми они пичкают скучающих прихожан, с их тягучими литаниями, с их неприятием любых перемен, в том числе и перемен к лучшему.

Прост рассуждал по-иному. Не надо ползти в гору, говорил он, надо бежать – только тогда можно достигнуть вершины веры. И еще: чтобы выгрести против течения, надо грести изо всех сил.

Проповедуемое простом Пробуждение наделало много шуму, и прихожане, кажется, одобряли его пылкость. На его проповедях сердца грешников бились быстрее, лица искривлялись в плаксивых гримасах, прихожане кричали и подпрыгивали в припадке liikutuksia, маниакального религиозного энтузиазма.

И мне иногда закрадывалась в голову мысль… Неужели все, чего он достиг, – всего лишь идолопоклонство, и средства изменили цель до неузнаваемости…

25

По дороге домой прост шел в паре шагов впереди меня. Значит, не в настроении. Когда в настроении, он с удовольствием рассуждает, спрашивает и азартно объясняет, поднимает локти и будто лепит слова руками. Кажется, держит в руках всю цепочку рассуждений, как держат подошедшее тесто, бесформенную расползающуюся массу, которую надо все время мять и перемешивать, чтобы не упала на пол. А сейчас руки вяло повисли вдоль туловища. И молчит.

Я заметил: большинство людей ведут себя, как олени. Хотят быть вместе с остальными, со стадом. Если олениха хрюкает, тут же начинают хрюкать и другие. Если олень трубит сигнал опасности, бегут все, хотя сами никакой опасности не видят и им ничего вроде бы не грозит. Главная сила – страх. Кругом враги – росомаха и волк, медведь и рысь. И наверное, у людей так же. Страх. Человек всего боится, таким уж создал его Господь. Мы должны любить и бояться Господа, объяснил Лютер. Но не меньше, а может, и больше мы любим и боимся друг друга. И сильнее всего страх потерять друг друга, остаться в одиночестве, выпасть, лишиться хоть и призрачного, но все же спокойствия, которое дает стадо.

Но с простом все не так. Он словно другой породы. Все вокруг кричат – а он молчит как рыба. Все идут вперед – он сворачивает в сторону. Пробовать ему грозить или насмехаться над его убеждениями – значит лить воду на его мельницу, помогать в этих убеждениях укрепиться. Он видит то, что видит, а не то, что должен видеть по закону стада. И вот что удивительно: его совершенно не пугает начальство. Вот, к примеру, со спиртным – кто не любит приложиться к бутылке? Народ с удовольствием хлещет перегонное, а кабатчики подливают и набивают кошельки звонкой монетой. И все счастливы. Кому это мешает? Что плохого в водке? Первая рюмка согревает, вторая веселит, третья развязывает язык. И что в этом дурного? Разве сам Иисус не пил вино?

Но прост видел другое. Он видел то, чего я досыта насмотрелся в детстве. Валяющиеся в грязи безвольные тела с полными штанами дерьма и в луже блевотины. Налитые кровью глаза, языки, слизывающие с кружки последние капли ядовитого пойла. Все так делают, все пьют, всё стадо. Стадо бежит вперед, а прост свернул в сторону. Он, наверное, самый храбрый человек из тех, кто мне повстречался в жизни.

Из-за своего упрямства и храбрости он очень одинок. Я тоже одинок, но уж никак не из-за храбрости. Мои детские губы постоянно кровоточили от бесконечных затрещин, а руки были покрыты никогда не сходящими синяками от немилосердных щипков. Но хуже всего была ее привычка при малейшей провинности драть меня за волосы. Хватала прямо у корней, чтобы было больней, и принималась драть, как репу. Дергала и мотала, пока не начинала сочиться кровь и волосы не слипались в клейкую кашу.

Сестре доставалось не так часто. Она была тихой и покорной, никогда не возражала, только смотрела на меня своими большими… чересчур большими глазами. Она так и не выучилась ползать, как все дети. Вместо этого елозила на попке, помогая себе маленькими ручонками. Выглядело это довольно смешно, ведьма, когда была в настроении, называла ее зайчонком. Я помню ее попку – красная, в ссадинах и ранках от щепок и колючек. Мухи и комары садились и сосали кровь, и вся кожа между ног выглядела как одна большая рана. Она сдирала пурпурно-красные корки и кричала от боли. Я поворачивал ее на живот, плевал на ранки и втирал слюну – других мазей у меня не было. Когда сестренка немного подросла и начала ходить, ведьма кинула ей свою драную кофту, но лечить кожу все равно было нечем. Она садилась писать, и щель между ног выглядела как след от удара топором. Я научил ее вставать в раскоряку над тлеющими углями – тонкий слой смолы покрывал ранки. Это помогало, по крайней мере, отпугнуть мух и комаров. Но она все равно чесалась, чесалась, чесалась – непрерывно, днем и ночью.

– Зайчонок, – каркала ведьма и хохотала. – Иди-ка сюда, зайчонок.

И сестра, моя родная сестра, залезала к ведьме на колени. Та вынимала изо рта полупрожеванные оленьи жилы, иногда кусочек мяса, из которого высосала весь сок, а иногда просто мучную жвачку – и давала ей. Мучная жвачка пополам с ядовитой слюной из ее поганой пасти… но это тоже еда. Другой не было.

У нее было два имени, у моей сестры. Самые красивые имена из всех, что я знаю. Анне Маарет. Но ведьма ее так не называла. Зайчонок. Поглядите-ка, что зайчонок вытворяет. Лапкой жопу чешет, ну вылитый зайчонок. Но я называл ее по имени. Рядом была небольшая роща кривых карельских берез, мы уходили с ней туда, и я шептал в ее расчесанное до крови ухо: Анне Маарет… Анне Маарет. Смотри, Анне Маарет, я приберег для тебя немного хлеба.

Я решил бежать и звал ее с собой. Кричал, плакал, тянул за собой так, что чуть не вывихнул ей руку. Но она была слишком мала. Мне было не под силу ее спасти. Никогда, умирать буду, не забуду ее горький, тихий плач. Она держалась за ведьмину юбку и плакала. Так безнадежно, так отчаянно. А ведьма, эта гора протухшего мяса и завшивевших волос, храпела. Она ничего не видела и не слышала. Ведьма. Я никогда не решусь назвать ее матерью.

И я бросил сестру. Я бросил единственное существо, которому я был дорог и которое было дорого мне. И остался один. Отбивался от комаров и думал: хорошо бы родиться комаром. Комар живет быстро,неприметно и не мучается.

Вот и все. Меня не пугает – а вдруг кто-то меня бросит?

Я уже брошен.

Прост одинок, потому что идет против всех. А я одинок, потому что и был одинок, и буду одинок всегда.

Вот такие мысли лезли мне в голову, пока я шел за понурым и молчаливым учителем. Два диких оленя, которых не взять ни одним арканом.

Он велел зайти в его кабинет. Молча достал нож и стал чинить оба купленных карандаша. Стружка была другой, чем та, на месте преступления. Карандаш насильника куплен в другом месте, не в лавке в Пайале. А вот сапожная мазь, гуталин, пахла точно так же – он дал мне понюхать. Я очень хорошо помнил этот запах – похож на деготь, но не деготь.

Скипидар.

26

Враги проста делали все возможное, чтобы отравить ему жизнь. Теперь написали донос в Соборный капитул – он якобы отказал молодой матери в крещении ее младенца. На самом деле прост не отказывал, но поставил условие: никакой пьянки по этому поводу. Жалоба была анонимной, но все прекрасно понимали, что написал ее не кто иной, как местный кабатчик. Отметить крещение – как же без этого? После появления проста его доходы, да и не только его – доходы почти всех кабатчиков в наших краях уменьшились чуть не вдвое. Прост обжаловал решение, но Капитул обязал его выплатить женщине ни много ни мало триста риксдалеров – более чем чувствительная сумма.

Прост призывал саамов не закладывать свои серебряные украшения в кабаках, а жертвовать их на помощь самым бедным и на школы. Уже это вызывало разговоры – а не опускает ли он серебро в собственный карман? Или в карманы родственников? И это была не первая жалоба – доносы сыпались как из рога изобилия. Ни один не подтверждался, но расчет простой: когда-то церковному начальству надоест. Надо продолжать закидывать его грязью, что-то да прилипнет.

Наконец в Соборном капитуле приняли решение действовать – нагрянуть в Кенгис с проверкой. Епископ Исраель Бергман из Хернёсанда взошел на палубу корабля и пустился в долгое путешествие по Ботническому заливу на север. Проведя несколько дней в море, вышел на берег в Хапаранде, у истоков реки Торне. Дальше предстояло плыть по реке на обычной для этих краев длинной, узкой, приспособленной к порогам лодке. Лодкой управляли несколько жилистых мужиков, ни на каком языке, кроме финского, не говорящих. Незнание языков искупалось мастерством и опытом: на длинной и опасной реке им был знаком каждый порог, каждая извилина, они ловко обходили камни, в том числе и подводные, невидимые с поверхности, знали, где можно сделать привал. Река напоминала епископу неправдоподобно длинное живое существо, преклонившее голову в горах и полощущее натруженные ноги в водах Ботнического залива.

Не успевали они зачалить свою лодку, как уже начинал потрескивать костер из заранее приготовленных смолистых дров, согревающих и, главное, отгоняющих бесчисленное комарье. Ловили закидными хариусов, и епископу волей-неволей приходилось их потрошить, а гребцы, побросав у костра добычу, вновь налаживали снасть. Потом он ел только что сваренную, нежную, исходящую ароматным паром несказанно вкусную рыбу, но надо было есть быстро. Ему казалось, что его провожатые не едят, а закидывают в себя пищу, как дрова в печь. Руки их были грубы и жестки, как бычья кожа. Ничего удивительного: он ни разу не видел на ком-то из них перчаток или варежек. Они гребли и гребли, они гребли изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год, и на старых веслах были ясно видны вмятины, оставленные их неутомимыми руками.

Чем дальше на север они продвигались, тем светлее становились ночи.

На остановке в Эверторнео епископ воспользовался случаем и зашел в церковь с ее богато изукрашенным барочным органом, привезенным из Стокгольма. Потрогал посох, которым русские казаки убили проста Юханнеса Торнберга, – и не мог уснуть всю ночь. Ворочался, прислушивался к упрямому звону комаров под потолком и думал про этого странного человека, к которому ехал в Кенгис.

Епископ Исраель Бергман знал проста Лестадиуса очень давно, еще с Упсальского университета, – прост был его студентом. Бергман по образованию математик, студенты восхищались его интеллектом, отточенным, логическим мышлением. К тому же он любил студентов, особенно тех, кто вырос в маленьких поселках на далеком севере. Сам-то он родился в приходе Аттмарс недалеко от Сундсваля. Бергман читал курс астрономии, и студенты валом валили на его лекции – ничего удивительного, звездное небо увлекало его с детства.

Как-то раз в осенний, для проста незабываемый, вечер он пригласил студентов к себе в сад. Там стояло странное сооружение, напоминавшее пушку с очень длинным стволом.

– Телескоп, – объяснил он. – Оптический прибор для наблюдения за небесными телами.

Студенты по очереди подходили, садились на особым образом сконструированный табурет, смотрели в маленький глазок и восхищались открывшейся им картиной. Особенно Сатурном с его геометрически правильными кольцами. Они заметно заразились астрономическим энтузиазмом Бергмана, когда он ясно и доходчиво объяснил, что святящиеся точки – не звезды, а другие планеты, очень маленькие и потому обреченные вечно вращаться вокруг огромного Юпитера.

Но самое большое впечатление произвело вот что. Когда пришла очередь будущего проста посмотреть в телескоп, он устроился на табуретке, прильнул глазом к окуляру и удивился: небо было совершенно темным. Попросил Бергмана наладить прибор – наверное, кто-то его сдвинул. И будущий прост совершенно обомлел, когда услышал, что телескоп никто не трогал, а сдвинулась Земля, на которой мы живем. Как огромный шар, летит наша планета сквозь бесконечный космос. У будущего проста закружилась голова, и он вынужден был опереться на плечо улыбающегося лектора.

У Бергмана был своеобразный суховатый юмор, очевидно перенятый у старой упсальской профессуры. Он терпеть не мог опозданий, а если такое все же случалось, спокойно говорил провинившемуся: «Простите, мы вас не дождались». Сам он постоянно был в работе: что-то писал, вычитывал диссертации, присутствовал на заседаниях разнообразных обществ и правлений. Утверждал, что именно поэтому не женат – не успел.

И теперь он вошел в церковь в Кенгисе с той же иронической усмешкой, как и много лет тому назад.

Епископ был на пять лет старше проста, и годы оставили свой след на обоих. Когда-то пышные волосы Бергмана заметно поредели, а те, что остались, щедро посеребрила седина. Крупный нос, небольшой, то и дело вздрагивающий в иронической улыбке рот.

Острый, оценивающий взгляд – и достаточно, за несколько секунд он составил себе представление о пастве: кто на какой скамье сидит, как распределена власть в приходе, кто с кем в альянсе, кто и когда может начать скандалить. Опыт и аналитический ум – беспроигрышные союзники.

Приезд самого епископа в Кенгис – дело необычное, поэтому народу набилось много. На передних скамейках восседали главные противники проста – заводчик Сольберг, купец Форсстрём, фогт Хакцель и исправник Браге, все с женами. А союзники разместились позади. Их было намного больше, но в основном бедняки, забитые и темные. Епископ уселся в парадное мягкое кресло с украшенными резьбой подлокотниками. А прост примостился на обычном самодельном кухонном стульчике.

Неторопливо нацепив на большой нос очки, епископ разложил привезенные документы и жалобы на откидном столике, ради такого случая накрытом белой праздничной салфеткой. Его попросили сказать несколько слов. Намерения у духовного лица были самые наилучшие – попытаться настроить собравшихся на спокойный, благожелательный лад. Но сразу выяснилось, что его академический шведский почти никто не понимает. Он пожал плечами и спокойно продолжил. Рассказал о причине приезда: поступило и поступает много жалоб на пастыря прихода, проста Лестадиуса.

– Начнем с серьезного обвинения. Господина проста обвиняют, что он не отчитывается за приношения, которые якобы собирает с прихожан для учреждения школ и для помощи бедным. Я сам проверил все счета и никаких несоответствий не обнаружил. Все поступления учтены до эре, все расходы представлены и также учтены.

– Духовный отец сам объявил в церкви: мол, каждый, у кого есть золото, серебро или дорогие одежды, пусть несут ему, – выкрикнул владелец постоялого двора.

Епископ повернулся к просту:

– Это правда?

Учитель был готов к этому вопросу. Он вынул исписанный от руки листок, который раньше зачитывал во время службы.

– «Если кто-то пожелает одарить школьников и бедных, приношения приму я, нижеподписавшийся. В том числе золото, серебро или одежды. Все это будет переведено в деньги и передано на нужды школ и бедняков». Вот что тут написано.

Прост прекрасно знал, что епископ и сам организовывал сбор вспомоществований в Хернёсанде, потому с его стороны никаких не только обвинений, но и возражений не последует.

Кто-то ткнул Браге в бок. Он встал и громко объявил:

– Прост не следует лютеранской вере. Что это еще за признания собственных грехов?

– А почему вы считаете, что это противоречит учению Лютера?

Браге покосился на единомышленников и повторил:

– Не, это не по-лютерански.

В чем заключена ересь самоисповеди, уточнить он не смог. Епископ с трудом скрыл улыбку.

И наконец, добрались до главного обвинения: отсутствие порядка во время службы.

Заводчик Сольберг и другие возмущались, что так называемые духовно пробужденные – они всегда прибавляли это «так называемые», – особенно женщины, слушая проповеди проста, кричат и плачут и – стыдно сказать! – танцуют парами в проходе и даже у самого алтаря. Это мешает вдумчиво слушать проповедь. К тому же прост призывает молодежь стыдить и позорить «злостно противящихся Пробуждению». Да-да, он так их и называет – «злостно противящиеся». Мало того – священник использует такого сорта слова и выражения, что в храме Господнем их произносить не пристало.

Теперь епископ сообразил, что имелось в виду в невнятных жалобах, то и дело приходивших в Капитул. Этот «беспорядок», о котором писали жалобщики, был ему хорошо известен. Это не беспорядок. Это явление духа.

Liikutuksia. Религиозное возбуждение. Экстаз.

Люди, слушая доходчивые и ясные слова, приходят в состояние экстаза. Старые, сгорбленные, побитые жизнью прихожане встают на цыпочки, прыгают, машут, как гуси, руками, будто хотят улететь. Зачерствевшие арендаторы срываются в горький плач, раскачиваются, как молодые деревья на штормовом ветру.

Прост никогда не поощрял такое поведение, а его жена-саамка, как и большинство саамов, никогда в этом безумии участия не принимала. Но правда и то, что он не пресекал этот транс. Экстатические выходки прихожан – проявление духовной силы, считал он. Это кажущееся безумие не наиграно, а идет от сердца. Можно даже считать эти необычные проявления признаком незримого присутствия Святого Духа.

Слово взял купец Форсстрём. Он красочно описал, какое омерзительное зрелище – это так называемое «пробуждение» (он поставил невидимые, но всеми замеченные кавычки). Кричат, воют – невозможно слушать проповедь, ни слова не слышно. Носятся как угорелые по церкви. Могут толкнуть, наступить на ногу или даже плюнуть. Неужели уважающий себя член общины не имеет права спокойно послушать проповедь?

– Мне кажется, любой уважающий себя гражданин в нашем королевстве такое право имеет.

Епископ обратился к задним рядам, где сидели «пробужденные» – новообращенные простом трезвенники, – мешают ли им описанные господином купцом проявления душевного волнения? И ему чуть не в унисон ответили: нет, духовный отец. Не мешают. Наоборот, так и проявляется близость к Господнему промыслу.

Стороны некоторое время препирались, но епископ, почувствовав, что спор становится чересчур воспаленным и может кончится плохо, поднял руку и держал довольно долго, пока прихожане постепенно не успокоились.

Высокий гость пометил что-то на листе бумаги, встал и обнародовал свое решение:

– Поскольку подобные проявления сердечного волнения имеют очевидно духовный характер, мы не имеем права, да и не хотим им препятствовать. Но чтобы избежать недовольства, я предлагаю всем, кого охватывает подобный восторг, покидать храм. И возвращаться, только когда они обретут душевное равновесие.

С задних рядов послышались недовольные перешептывания. Гости из Пайалы, наоборот, чуть не захлопали в ладоши.

– Но это не все, – продолжил епископ. – Думаю, ничто не помешает господину просту после ординарной службы прочитать еще одну проповедь.

Так и порешили. С этого дня прост будет читать две проповеди: одну для беззаботных горожан, другую – для пробужденных и возбужденных.

Под конец епископ поинтересовался, есть ли в приходе незаконные кабаки.

Прихожане молчали, и за них ответил прост:

– Раз мы то и дело видим пьяных, значит, есть и кабаки.

– Возможно, господин комиссар знает, где есть такие кабаки и кто их содержит?

Исправник неуклюже пожал плечами. Ему было неловко, хотя епископ и повысил его в чине, ведь один из таких кабатчиков сидел рядом с ним.

– Я знаю, конечно…

Епископ не стал его допрашивать. Вместо этого произнес страстную проповедь, призывающую к трезвости. Напомнил о хорошо всем известных последствиях пьянства.

– Я думаю, в душе каждый знает, касается это лично его или нет.

На этом и закончили. Прихожане осыпали епископа словами благодарности за его мужество и мудрость. Пожилая женщина, обливаясь слезами, неожиданно заключила его в объятия, отчего сюртук епископа сделался совершенно мокрый. Она что-то быстро ему говорила. Он не понимал ни слова по-фински, но был заметно взволнован ее энтузиазмом. И что там говорить – епископ был горд и доволен достигнутым соглашением.

27

Поразмышляв, поворчав и посоветовавшись с женой, прост все же решил заказать свой портрет. Через пару дней появился художник Нильс Густаф и наделал немало шуму: его сопровождали несколько носильщиков с ящиками, мешками, шкатулками и большими штативами. В его честь устроили обед, прошедший за взаимными похвалами и уверениями в совершеннейшем почтении. Но и не без некоторой нервозности: прост то и дело высказывал сомнения, удобно ли священнослужителю создавать из своей персоны нечто вроде кумира. Единственное оправдание этой затеи он видел в том, что община, возможно, захочет вспомнить его в будущем, а раз вспомнит его, значит, вспомнит и его учение. И уж коли община захочет вспомнить его учение («возможно» – повторил прост несколько раз), дай Бог, случится так, что найдется кто-то, кто будет ему следовать.

Нильс Густаф, выразив изящным взмахом рук искреннее восхищение скромностью духовного пастыря, пустился в рассуждения. Подобная скромность отличает только великих людей, сказал он. Истинно великих – еще раз подчеркнул он и добавил, что ни секунды не сомневался в несомненном величии проста уже после первой их встречи. Именно поэтому портрет должен быть написан. Мало того – он должен висеть в ризнице, вдохновляя грядущие поколения пасторов и указывая им путь истинного служения Господу. И это должно стать традицией. Грядущим поколениям пастырей тоже следует вменить в обязанность заказывать свои портреты в масле, и ваш, господин прост, станет первой жемчужиной в этом благородном и величественном пантеоне.

После чего живописцу был вручен задаток – довольно значительная сумма. Он тщательно пересчитал деньги, сложил в кожаный кошель и приступил к работе над эскизами.

Одному из носильщиков художник приказал принести плоский деревянный ящик величиной с небольшую столешницу. Там лежали пачка огромных бумажных листов и коробка с узкими угольными стерженьками. Нильс Густаф попросил проста выйти в сад и выбрать любую удобную ему позу. Я хорошо знал учителя и ясно видел, как ему неловко, как он скован, не знает, куда деть руки, как заметно страдает от неестественности требуемых от него действий, но покорно, хоть и морщась, выполняет все указания. Выставить вперед правую ногу, опустить плечо… нет, не это, левое… слегка выпятить грудь. Художник раз, наверное, десять обошел вокруг проста, приседал, смотрел с разных углов. Он то и дело поглядывал на небо, оценивал освещение и при этом недовольно хмурился, словно упрекая силы природы в небрежном исполнении своих обязанностей. И бесконечно что-то поправлял: убирал упавшую на лоб прядь, выпрастывал воротничок, потом опять прятал. Это продолжалось довольно долго.

Наконец пружинистым шагом он подошел к штативу, укрепил на нем специальными скрепками большой лист и выбрал подходящий угольный карандаш. Но и тут приступил к работе не сразу. Некоторое время закрывал то один глаз, то другой, всякий раз наклоняя голову в сторону прищуренного глаза. Вдруг, словно укушенный, бросился к штативу и сделал несколько размашистых движений рукой – сначала в воздухе. И лишь потом уголь опустился на бумагу и начал метаться по листу с тихим кошачьим шипением.

Уже через несколько секунд Нильс Густаф, обливаясь потом, отступил от штатива, оценивая работу, кивнул сам себе и прикрепил другой лист. Другая поза, другой сюртук. Достали из ларца французский орден Почетного легиона, который прост получил за участие в экспедиции Гаймара[18], бережно хранимый Бритой Кайсой за семью замками. Появился стул, на котором прост по требованию художника принимал разные, но непременно достойные и многозначительные позы.

Вскоре работу перенесли в кабинет – Нильс Густаф окончательно разочаровался в дневном светиле и уверил, что в помещении свет мягче и ему будет легче выявить цветовые нюансы. Он достал из жестяной коробки маслянистые толстенькие мелки – желтые, лиловые, льдисто-голубые, розовые и пурпурные, – сделал еще несколько набросков, извлек большой носовой платок, вытер шею и щеки, и в него же звучно высморкался.

– Думаю, поймал, – объявил он и начал торжественно выкладывать сделанные эскизы на пол. Некоторые представляли проста в полный рост, на других были только отдельные детали, по нескольку штук на листе.

Особое внимание художник уделил носу. Большой бугристый нос проста удостоился отдельного рисунка.

– У вас, господин прост, очень интересный нос, – объявил он, явно вознамерившись порадовать клиента. – Вы даже представить не можете, насколько ваш нос важен для портрета.

Прост и Брита Кайса нерешительно рассматривали рисунки, боясь сказать что-то неуместное. Сбежались и дети, те, кто был дома. Но вот Нильс Густаф передохнул и успокоился.

– Сидячий портрет. До колен. Полупрофиль – иначе не удастся выявить убедительнейшее своеобразие вашего носа. Вы смотрите на зрителя… даже не на зрителя, а в глаза зрителю. Смотрите вашим чудным, завораживающим взглядом. И что видит созерцатель? Он видит неутомимого путника, искателя истины, ненадолго присевшего перевести дух. Справа… в верхнем углу… игра света должна напоминать перголу.

– Перг… что напоминать? – удивилась Брита Кайса.

– Беседку в саду… в вашем превосходном, заслуживающем самых высоких слов саду. Беседку, не построенную человеком, а созданную самой природой. С помощью садовника, разумеется. И сквозь ветви растений открывается небо… Вы же понимаете символику?

Брита Кайса, ошеломленная неожиданным комплиментом, улыбнулась и застеснялась. Прост немного удивленно показал на стол:

– Вы хотите сказать, что мой письменный стол будет стоять в саду?

Художник закрыл глаза, довольно долго не открывал, а потом, словно внезапно проснувшись, уставился на проста.

– Символика! – воскликнул он и поднял неестественно длинный указательный палец. – В одной руке у вас увеличительное стекло, а в другой горный цветок… истинное чудо, созданное Господом. Вы только что его изучали, а теперь задумались. И на столе не бокал с коньяком, как многие предпочитают, а простой ковш с родниковой водой.

– Да… символика, – неуверенно согласился прост.

– И преломленный хлеб. Не облатка, нет, самая обычная сухая лепешка. И две рыбешки на тарелке… белой? Надо подумать… На заднем плане ваше ружье, прислоненное к березе… Видите ветку? Что, по-вашему, она символизирует, эта ветка? Вместе с ружьем?

– Крест! – догадался я.

Крест Христа в саду у Бриты Кайсы! Этот неожиданный ход потряс всех до глубины души.

Художник продолжал перебирать эскизы, показывал, как все вместе они составят совершенное, никогда не виданное целое. Картину волнующую, поэтичную и вместе с тем исполненную светлым духовным смыслом.

– Замечательный портрет, – сказал Нильс Густаф. – Так же глубок и многогранен, как ваша жизнь, господин прост.

– Но ведь портрет потребует много времени?

– Естественно, вам придется попозировать несколько раз. И в этом тоже я нахожу глубокий смысл: мы по ходу дела сможем обмениваться мыслями и соображениями. Но не сразу, не сразу… У меня есть кое-какие наброски северной деревенской жизни, мне бы хотелось их закончить, пока ощущение не ушло.

– Танцы, к примеру? – спросил учитель как бы мимоходом.

– Да… это было вдохновляющее зрелище. Истинно народное.

– Только с печальным концом.

– Да, я слышал… ужасно! И самое ужасное, что насильник по-прежнему бродит среди нас. Выбирает жертву.

– А сами вы ничего подозрительного не заметили?

– А что я мог заметить? Нет… ничего такого я не заметил, и слава Господу.

Художник дал команду собрать свои принадлежности и высокопарно попрощался. Прост проводил его до дороги к заводу, где Нильс Густаф снимал флигель. Носильщики, сгибаясь под тяжестью ящиков, шли чуть позади.

Учитель посмотрел им вслед и спросил:

– Ты видел, как он рисовал, Юсси?

– Удивительно! Как он так все это… у вас будет замечательный портрет, учитель.

– Я не про то. Заметил, как он держит угольный карандаш?

– В левой руке…

Прост поправил воротник, и мы провожали глазами удаляющуюся процессию, пока она не скрылась за поворотом.

28

Я нанялся косцом-поденщиком. Погода стояла чудесная, дождя не предсказывали даже самые ядовитые гадалки, и сено высыхало уже к утру. Меня послали на один из порядком заболоченных лугов, которые испокон века были поделены между селами. Хозяин, мрачный молчаливый старик, объяснялся со своей сварливой и ехидной супругой исключительно косыми взглядами и жестами. Они постоянно ссорились, вернее, ссорилась она – шипела и опасно размахивала косой, а он молча разминал спину, сводя лопатки к позвоночнику, так что хребет становился похожим на большую букву «Т». Их взрослые сыновья жили своими домами, с родителями осталась только дочь – такая же злобная, как мамаша. Спали они в переносной будке для кос, а я заворачивался в одеяло, укладывался прямо на земле и невольно прислушивался. Старуха продолжала пилить своего бессловесного мужа, причем никогда не называла его по имени, у нее был припасен целый набор оскорбительных кличек – от «хряка» до «муравья вонючего». Я на второй же день получил кличку Сопля, и очень быстро понял, почему эта семейка вынуждена нанимать косцов со стороны – свои их слишком хорошо знали.

Обедали возле той же будки. Там стояла здоровенная бочка. Я долго не мог сообразить, как ее сюда дотащили, но потом узнал: привезли зимой на санях. Крышка, само собой, набухла, и хозяин долго колотил обухом топора по окружности. Я тогда впервые видел, как он улыбается, – это была торжествующая, предвкушающая небывалое наслаждение улыбка. Под снятой крышкой обнаружилась еще одна – серо-зеленая, толстая и волосатая лепешка плесени. Он зацепил ее своими корявыми, коричневыми от снюса[19] пальцами и вытащил. Бочка была почти до краев заполнена жирной желтоватой жижей. Жена и дочь смотрели на его действия, затаив дыхание и ласково переглядываясь, будто на их глазах свершалось чудо. Больше я ни разу не видел никаких проявлений дружелюбия в этой семье.

Они называли эту жижу piim, простокваша. Но это было нечто совсем другое, не та свежая простокваша, что готовила Брита Кайса в пасторской усадьбе. Эта пахла тухлятиной, кисло-едкая – ничего удивительного. За месяцы в наглухо запечатанной бочке она успела скиснуть, перебродить до полусмерти, а потом воскреснуть и снова начать бродить. В конце концов жижа сделалась настолько кислой, что в ней даже трупные яды не ужились и взаимно уничтожили друг друга – наверное, именно потому у нее был отчетливый кладбищенский запах и даже вус. Другой еды не предлагалось, так что пришлось есть, борясь с рвотными судорогами. Но вот что странно: уже на другой день эта так называемая простокваша не показалась такой отвратительной, а на третий я почувствовал, как уже от одного запаха во рту набегает слюна, – и понял, что побежден. Дрожащей рукой протянул свой неизменный ковш, и когда получил его обратно полным до краев, когда с нетерпением отхлебнул, когда почувствовал во рту вкус, во мне уже рос стих, нет, даже песня… еще не успев доесть, я уже знал, что захочу добавки.

Работа была трудной и потной. Изводили насекомые, особенно оводы, так что рубаху, давно промокшую, снять я не решался. Само собой, коса мне досталась самая скверная. Наточить ее было невозможно, сколько ни правь, – наверное, само лезвие погнуто, хотя на взгляд и незаметно. На взгляд незаметно, но понятно: она не издавала, как хорошая коса, такого приятно свистящего звука, будто это и не коса, а ты сам дуешь на траву, и она послушно ложится набок. Но я косил и косил; мазал дегтем кровавые мозоли, ведрами пил воду и косил.

Я весил меньше всех, даже меньше дочери, поэтому надевать ступняки и лезть на зыбкие кочки доставалось именно мне. Несмотря на эти широкие плетеные лыжи, вода поднималась до щиколоток, кочки качались, как море в ветреную погоду, – и я знал, что если упаду, мне уже не подняться. Мне казалось, что подо мной шевелятся ледяные руки подземного мира. Он населен созданиями, которым ничего так не хочется, как заключить мое горячее потное тело в объятия и утащить к себе. Я вспомнил Хильду Фредриксдоттер, как она лежала лицом вниз в таком же болоте. Каких только ужасов не насмотрелись ее глаза, перед тем как погаснуть навсегда…

Перед сном я лез в свою торбу и доставал книгу. Мне дала ее Сельма, старшая дочь пастора. Она попросила быть поаккуратней, и я никогда не брал книгу в руки, не вымыв их в ручье. Книга называлась «Апостол диких лесов». Там рассказывалось о юноше, таком же, как я. Он ушел жить в леса, срубил себе дом, ловил рыбу и охотился. А потом встретил женщину, и она обратила его в истинную веру.

Чем дальше я читал, тем чаще буквы и строчки исчезали. Словно открывались ворота в другой мир, и я входил в этот мир с трепетом и восторгом. Я превращался в этого паренька, его звали Арон. Мне было страшно, когда меня окружили волки, а не оставалось ни одной стрелы и моим единственным оружием был пылающий факел. И конечно, слово Божье. Факел и слово Божье. Вот что помогло Арону пройти через все испытания.

С огромным трудом дались мне первые страницы: маленькие буковки, к тому же по-шведски. Но постепенно стало легче, и уже со второй главы я не мог оторваться. Иногда я складывал губы так, чтобы произнести непонятное слово, – и оно почему-то становилось понятным, это очень облегчало чтение. Но звуков я не слышал, все происходило перед моими глазами совершенно беззвучно, как на картинке. Днем книга лежала в котомке, а по вечерам я мог с ней разговаривать, слушать, брать за протянутую руку и идти за ней, куда бы она меня ни повела.

Я даже не заметил, как она подкралась. Да нет, наверное, и не подкрадывалась – пошла пописать, прежде чем залезть в свою конуру, и увидела меня. А я настолько погрузился в мир книги, что не слышал шагов. И не видел ее. А что не видел – тут уж вообще ничего удивительного: я постелил еловый лапник и лежал на животе.

Она уставилась на меня как на сумасшедшего: никогда в жизни она ни с чем подобным не встречалась. Губы ее шевелились. Злобная старуха набрала слюну и сплюнула.

– Спятишь, – решила она. – Обязательно спятишь, Сопля, шаманенок чертов. От этой гадости любой спятит.

Я смутился и хотел было спрятать книгу, но тут же раздумал. И пусть! Со мной что-то произошло, я уже был не Юсси, а Арон. Я махал факелом и отгонял диких зверей. Отвернулся и продолжил читать. Какое ее дело? Я свое отработал, у меня время отдыха. Рабочий день кончился.

А Арон, сам Арон дожидался меня. Ему нужна была помощь: он стоял с копьем в руке перед огромным разъяренным медведем. Как можно заснуть, так и не узнав, чем закончился этот поединок?

29

Несколько дней спустя я вернулся в усадьбу. Шел по двору – и тут внезапно дверь сауны с грохотом распахнулась, в ней показалась голова проста в облаке пара.

– Юсси! – грозно завопил он, улыбаясь во весь рот. – Камни еще горячие!

Я остановился в нерешительности. Когда топили сауну, я парился последним. Гости, семья проста, работники, а потом уж и я. Но учитель был явно в хорошем настроении, так что я поставил у входа свою торбу и подчинился.

Впервые я видел проста голым. К моему удивлению, все тело его было покрыто волосами. Не как у нас, саамов, и не как у торнедальцев – мы гладкие, безволосые. Внушительный член висит набок. Вообще-то его член указывал мне на дверь, но я решил не обращать внимания на эту символику, как говорил художник Нильс Густаф. Он постелил на полку кусок мешковины, чтобы я не запачкался сажей, велел лечь и плеснул воды на раскаленную кучу камней.

– Воистину, воистину! – стонал он от удовольствия. – Драгоценнейший Божий дар нам, грешным… драгоценнейший… воистину драгоценнейший…

Он продолжал бормотать и крякать, и мне оставалось только включиться в игру, хотя и без большой охоты. Лопатки болели, бедра ломило, руки в кровавых мозолях. Болело все тело, даже пальцы ног. Он плеснул кипяток на камни, и мне захотелось выскочить: словно все тело сжали раскаленными тисками. Я стиснул зубы от боли, но уже через пару секунд чувство ожога отступило, будто его и не было. Ощутил вдруг, как одна за другой открываются поры, как мелкие капли ядовитого рабочего пота просачиваются на поверхность и испаряются, как тело мое открылось для чудного, лечебного, с трудом выносимого и оттого еще более желанного жара. В ушах приятно шумело – кровь устремилась в свое русло, как река во время ледохода. О эта кровь, соленая, загадочная и могучая кровь, неостановимо несущая нас по жизненным порогам…

Прост, судя по всему, парился уже довольно долго и излучал такое добродушие, какого я раньше и не видел. Протянул березовый веник и попросил попарить спину, особенно ниже лопаток, с возрастом сам он туда уже не дотягивался.

Я начал хлестать его («Не торопись, Юсси! С оттяжкой!»), кожа еще больше покраснела и даже задымилась. Томительно-летний березовый аромат был так силен, что стало трудно… нет, я бы сказал, приятно-трудно дышать. Веник облеплен непонятно какой силой удерживающимися на прутьях листьями – разве что один-другой пристанет к распаренной коже.

Потом настала моя очередь. Я радостно вопил от чудесной, облегчающей и целительной боли. Сначала он махал веником вдоль спины, не касаясь кожи, отчего по телу пробегала томительно-жаркая волна, потом начал хлестать – и хлестал довольно сильно, как учителя порют нерадивых учеников в школах, потом поливал спину по очереди горячей и ледяной водой, и вся болотная нечисть, все корки от укусов оводов, вся отмершая, высохшая кожа на ладонях и ступнях уходила с водой в щели банной полки.

Потом мы долго сидели молча. Протопившаяся печь начала понемногу остывать, острый, душистый жар сменился долгим, приятным, почти животным теплом; печь напоминала свернувшегося в огромный клубок медведя, отдыхающего после долгого бега.

– Я побывал в раю, – сказал прост, довольно покряхтывая.

– О… – кивнул я, думая, что он имеет в виду баню.

– В раю, в раю, – подтвердил учитель. – Я и не знал, что у нас, на крайнем севере, есть рай. Называется Поронмаан Йенке. У подножия горы Юпукка. Никогда не думал, что в этих краях может обнаружиться такая ботаническая роскошь.

Он прикрыл глаза – не закрыл, а прикрыл наполовину. Тяжелые веки опустились – он всегда так делал, когда уходил в свои мысли. Я почти физически чувствовал, как он проецирует проходящие перед его внутренним взором картины на темные стены сауны, будто внутри у него, как в волшебном фонаре, тайный источник света.

– Орхидеи! – воскликнул он. – Целое болото орхидей! Траурно-фиолетовые, розовые, винно-красные. Словно Господь нечаянно брызнул кистью с палитры. Целое болото… целое море орхидей, Юсси!

– Море?

– Море! Я не собирался надолго задерживаться, но не мог оторваться. Еда кончилась, комары меня съели наполовину, но оставшаяся половина будто прилипла к этому болотцу.

– Вы, наверное, здорово устали, учитель?

– Думаю, не так, как ты… Он тебе хотя бы заплатил, как обещал?

– Немного заплатил. И главное – я читал по вечерам.

– Вот как? Читал? Что ты читал?

– Сельма дала. «Апостол диких лесов».

– А-а-а… вот оно что… И что ты можешь сказать?

– Это… это…

– Ну же!

– Здорово! Никогда не читал ничего, что было бы так… интересно. – Я запнулся на этом «интересно», но подходящего слова, чтобы описать то, что со мной происходило, не нашлось.

– А Священное Писание?

– Да, само собой. Писание. Но эта книга…

Прост поставил локти на колени и дождался, пока я перестану захлебываться восторгами.

– Такие книги называются романами. И я их немного побаиваюсь.

– Но там же говорится о святой вере!

– Я знаю… я боюсь не содержания. Я боюсь слова. Эта магическая сила поставленных в определенном порядке слов… Как ты думаешь, Юсси, это к добру?

– Арон сражается с дикими зверями и приходит к истинной вере. Начинает проповедовать слово Божье.

– Вот именно, Юсси, вот именно… А подумай… ведь слово может служить и дьяволу. Захватывающий рассказ о злодействах, о смерти и распаде.

– Такие книги никто не станет писать.

– Может, и придет такое время… вот этого я и боюсь, Юсси. Время, когда станет чуть не правилом…

– Что? Прославлять зло?

– Да. Представь: книги об убийцах и убийствах, о смерти, о всесилии зла.

– Но…

Я не мог прийти в себя от изумления. Как могут книги быть опасными?

Попытался собраться с мыслями.

– Но… если… если, допустим, в книге описано зло… а потом показано, что и зло можно перехитрить и победить? Мы читаем… вы сказали – роман, читаем и видим воочию, как дьявола побеждают, как он, обессиленный, падает, чтобы никогда не подняться.

– Кто?

– Что – кто?

– Кто побеждает?

– Мы все! Добрые, справедливые люди. Думаю, учитель мог бы написать такую книгу.

– Роман?

– Да… роман на службу добра. Людям это будет на пользу. Мне кажется, книги могут сократить путь к спасению.

Прост уставился на меня. Мне показалось поначалу, что он рассердился. Но нет. О чем-то размышлял.

– Я уже подумывал об этом, Юсси. И не раз. Написать книгу, где добро побеждает зло.

– Ну да… не так, как в жизни.

– Поэтому его и станут читать. Роман о преступниках и преступлениях. Может, ты сам напишешь такой роман?

Я думал, он насмехается, и неуверенно улыбнулся. Но он не смеялся. Положил мне руку на плечо.

– Для начала мне надо научить тебя говорить.

– Я же умею! Говорить-то я умею!

– Нет… ты умеешь болтать. Чесать языком. А говорить – это нечто совсем иное. Говорить… осознавать силу слова, уметь словом смягчить ожесточенное сердце. Вгрызаться в него, в это сердце, преодолевать сопротивление.

Страницы: «« 4567891011 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Книга, которую вы держите в руках, представляет собой синтез психологии и эзотерики – комплексный по...
Книга приглашает читателя вступить на путь приключений, на котором всевозможные открытия ждут каждог...
Георгий Бурков не писал мемуары. Он вообще выпадает из общего контекста. Только наедине со своей сов...
«Жизнь есть сон»Кальдерон де ла БаркаЧто происходит с человеком находящимся в коме?Агата Смит находи...
Мальчик Нил вместе со своим кроликом Остапом случайно оказывается в волшебной стране - Рубиновом гор...
Вечная молодость и красота – мечта многих людей. Но на этом зачастую наживаются мошенники.Стала жерт...