Воздух, которым ты дышишь Понтиш Пиблз Франсиш Ди

– Ее, – поправил сеньор Пиментел. – Все думали, что она погибла. И иногда мне кажется, что лучше бы она умерла, чем жила как кабареточная девица. Или того хуже.

– Да вы только посмотрите, на какой сцене мы выступаем! Вовремя вы нас отыскали.

Сеньор Пиментел улыбнулся:

– Мы в Ресифи иногда слушаем ее по радио. Никто не догадывается, что это она, а я помалкиваю. Если бы ее мать увидела свою дочь на сцене перед важными людьми наряженной, как жрица вуду, она бы перевернулась в гробу.

– Вы пришли ругаться с нами? – спросила я.

– Каждой девушке нужен отец. Кто еще укажет ей дорогу в жизни?

Свет на сцене сделался ярче, запульсировал, в коридоре тоже стало светлее. Пиджак на сеньоре Пиментеле был засаленный, лацканы обтрепались. Галстук под алмазной булавкой покрыт пятнами.

– Как сахарная торговля? – спросила я.

Глаза сеньора встретились с моими.

– Рынок уже не тот, что раньше. Кто поумнее, вкладывает деньги в другие предприятия. Граса правильно сделала, что уехала. Что ей было делать в Риашу-Доси? Выйти замуж за еще одного полуразорившегося плантатора?

– Вы как раз этого от нее и хотели.

Сеньор Пиментел покачал головой:

– Я хотел обеспечить ее будущее. Отцовская любовь слепа. Человеку вроде тебя этого не понять.

– А что я за человек?

Сеньор Пиментел пожал плечами:

– Отбракованный. Не обижайся, Ослица! Ты не виновата. Девицы вроде тебя обычно нарожают детишек и бросают их на нас – кормить, одевать, учить. Тебе повезло. Таких добрых patro[30], как я, не много.

– Мне повезло, что у меня была Нена.

Лицо сеньора Пиментела исказилось.

– Она была хорошая старуха.

– Была?

– Вскоре после вашего исчезновения Нена как-то упала на кухне. Я вызвал для нее врача – ты знаешь, она была для меня особенной. Врач сказал – сердце.

Каблуки словно подломились. Я качнулась к темной стене, привалилась к деревянной обшивке. Я хотела отправить Нене деньги, чтобы показать, какого успеха мы добились в Рио, но даже письма ей не написала, не подала весточки, что жива. Отчасти из-за молодости и эгоизма, отчасти потому, что боялась, как бы меня не выследил вот этот человек. Не тот красивый грозный мужчина из моих воспоминаний, а невысокий человечек в обтрепанном костюме. Кто же из них был настоящим сеньором?

Выступление закончилось. Граса и мальчики, возбужденные, вывалились за сцену. И Граса увидела его – я ничего не могла поделать. Сеньор Пиментел воскликнул: «Грасинья!» – и раскинул руки для объятия.

Граса застыла. Улыбка исчезла, лицо сделалось как у манекена – бесстрастное, ничего не выражающее. Я лучше многих знала, как хорошо Граса умеет ранить другого, но знала и о ее способности к внезапным проявлениям доброты. И сейчас я гадала, что возьмет верх.

– Это я, твой Papai. – Руки сеньора Пиментела упали.

Граса смерила его взглядом:

– Много же времени тебе понадобилось.

Ничего не понимающие парни глядели на них. Из внутреннего двора доносились смех, скрежет отодвигаемых стульев. Слушатели направлялись из концертного зала назад, в казино, – выступления Грасы были достаточно длинными, чтобы люди успели напиться и почувствовать себя счастливыми, но не настолько, чтобы у них пропало желание проиграть немного денег.

– Ты видел представление? – спросила Граса.

– Пока нет, – ответил сеньор Пиментел. – Я пришел прямо сюда, повидаться с тобой.

Граса моргнула, будто просыпаясь после долгого сна.

– Нам через полчаса снова на сцену. Мне надо отдохнуть.

– Ты не можешь посадить меня у сцены? – спросил сеньор Пиментел.

– У вас есть смокинг? – вмешалась я. – Без него в первые ряды не пустят, здесь с этим строго. «Урка» – респектабельное заведение.

Сеньор Пиментел потемнел лицом – и я словно оказалась в гостиной старого дома, замерла перед хозяином Риашу-Доси. И приготовилась к наказанию. Но сеньор закрыл глаза, снова открыл – и расцвел в улыбке.

– Я посмотрю на мою девочку отсюда. Вместе с тобой, Ослица.

Винисиус и мальчики с любопытством посмотрели на меня. Я отвернулась. Шелковая блуза, брюки с заутюженными складками, дорогие туфли на каблуках. Мне вдруг показалось, что все эти вещи не мои. А я – уборщица, нацепившая костюм героини и разоблаченная, едва пробралась за кулисы.

Недобродетельные, не знающие раскаяния

  • Я плаваю в волнах моря —
  • И вспоминаю ту ночь на пляже,
  • Когда ты бежала в прибое,
  • От меня убегая все дальше.
  • Вот я захожу в воду.
  • Волны плещут так нежно.
  • В ту ночь ты не ушла от меня,
  • Но упрямилась, как и прежде.
  • Я вспоминаю, ныряя,
  • Как встретились наши губы.
  • Мы были как две волны,
  • Забыв, где вода, а где пот наш грубый.
  • Я выбираюсь на берег.
  • Мы как двое зверей, отчаянные.
  • Ах, если б мы тогда утонули —
  • Недобродетельные, не знающие раскаяния.
  • Ты и я —
  • Недобродетельные, не знающие раскаяния.
  • Ты и я —
  • Недобродетельные, не знающие раскаяния.
* * *

Если способность помнить помогает понять нам, кто мы есть, то способность забывать позволяет оставаться в своем уме. Если бы мы помнили каждую услышанную песню, каждое прикосновение, любую, даже самую ничтожную боль, любую, даже самую пустячную печаль, любую, даже самую мелкую и эгоистическую радость, мы бы наверняка сошли с ума. Я поняла это после смерти Грасы, после того, как провела некоторое время в Палм-Спрингс – клинике слишком шикарной, чтобы называться психушкой. Понимаете, я очень остро чувствовала все свои воспоминания – почти как если бы переживала события заново, – и пила я в надежде стереть их все, все до единого. Однако память моя оказалась весьма цепкой. А память Винисиуса была как вытертая начисто доска.

Все начиналось вроде бы безобидно. Винисиус смотрел на часы – и не мог определить время. Или застывал посреди комнаты в нашем доме в Майами, а потом, смеясь, говорил мне, что в жизни бы не нашел дорогу на кухню. Он был смущен, расстроен, и я притворялась, что тоже все позабыла. Мы вместе смеялись над тем, что стареем.

Если вы забыли что-то окончательно и бесповоротно, то не станете тосковать по забытому, вы просто не знаете, существует оно или нет. Но если вы сознаете, что забыли что-то, в вас прорастает страдание, и не от самой потери, а от сознания утраты. Вы горюете, сами не зная по чему.

Говорят, что, старея, мы возвращаемся в места, любимые в детстве. В детстве Винисиус был тапером в кино; когда он играл, его тетка стояла рядом, и если мальчик бросал взгляд на экран, она отвешивала ему такой подзатыльник, что в ушах звенело. И все-таки Винисиус обожал кино.

Когда он начал уходить из нашего дома на Майами-Бич, то первым делом я отправлялась искать его в ближайший кинотеатр. Находила его в центре пустого ряда и садилась в соседнее кресло, от одежды Винисиуса пахло попкорном и сигаретным дымом. Потом я чувствовала в темноте, как прижимается к моей руке его рука, мы ждали, когда начнется фильм, – и вдруг снова был 1940-й, а мы в Рио, сидим в кинотеатре «Одеон».

В тот год мы с Винисиусом ходили в кино почти каждый день. Это был наш способ сбежать от утомительного соперничества, воцарившегося в самбе, от удушающего присутствия в нашей жизни сеньора Пиментела, да и от самой Грасы. Мы с Винисиусом зачарованно смотрели, как Ретт Батлер несет Скарлетт вверх по широкой дуге лестницы. Мы до слез хохотали над игрой Чаплина в «Великом диктаторе». У нас рты открывались сами собой, когда Дороти входила в созданную мастерами«Техниколор» страну Оз.

Кино не страдало снобизмом театров, оперы или зала «Копакабана-Палас». В кино было шумно, здесь толпились люди всех цветов кожи и всех социальных слоев. В большинстве фильмов (голливудских) действовали решительные героини, полные честолюбивых помыслов и отваги. Смуглые герои и героини всегда были или бандитами, или шлюхами из салуна, или усатыми проходимцами; мы с Винисиусом старались избегать подобных картин, чтобы очарование кино не рассеялось.

А вот киножурналов перед фильмом мы избежать не могли. Гитлер вторгся в Польшу, Данию и Норвегию. Фашисты Муссолини объявили войну Великобритании и Франции. Война между Соединенными Штатами и Германией еще не началась, но отношения были ледяными. В выпусках новостей Папашу Жеже называли «отцом бедняков». Отец бедняков требовал, чтобы местные самба-клубы зарегистрировались как школы самбы, иначе их не допустят к участию в карнавальных шествиях. Он потребовал изгнать из самба-бэндов духовые инструменты как «слишком иностранные», и школы самбы подхватили дурацкий девиз: «Дуешь в трубу – играешь на руку врагу». Так карнавал, бывший прежде безалаберным уличным праздником, сделался официальным конкурсом, где должно было воспевать величие Бразилии. В конце концов, у нас имелись резина и сталь – и в том и в другом остро нуждались Германия и США. Так что Папаша Жеже и его кореша бесстыдно заигрывали с Гитлером и Рузвельтом, пытаясь угадать, какая из сторон одержит верх.

Мало-помалу новостные выпуски в «Одеоне» начали изображать США как Дядю Сэма – богатого самодовольного дядюшку, который поможет Бразилии в ее борьбе с коммунистами. Много лет спустя я узнала, что эти выпуски на самом деле оплачивали США – была такая Комиссия по межамериканским делам. Когда я в середине жизни протрезвела окончательно, мне начали звонить ученые люди, писавшие работы о Софии Салвадор и ее роли в пропаганде добрососедской политики. Кто она – жертва или агент? Но, понимаете, Дядя Сэм не мог позволить себе иметь враждебно настроенных соседей в своем полушарии. И пока София Салвадор и «Голубая Луна» пели на сцене «Урки», пребывая в блаженном неведении насчет того, что происходит в мире, юнец по имени Нельсон Рокфеллер убеждал американского президента Рузвельта дружить с южноамериканскими соседями, и особенно – с Бразилией. Но как мог президент США заигрывать со странами, опасными и грязными в глазах большинства американцев, не рискуя потерять доверие сограждан? С чего избирателям в США вдруг начать видеть во вчерашних врагах добрых соседей? На помощь пришел великий кинематограф: к 1940 году Вашингтон призвал голливудские студии вводить в фильмы больше персонажей-латиноамериканцев, желательно правдоподобных. И лихорадочная охота за латиноамериканскими талантами началась.

Вот что происходило, пока мы с Винисиусом сидели в «Одеоне», уверенные, будто наши злейшие враги – другие самбистас и сеньор Пиментел.

В этой жизни существует бессчетное множество первого и еще больше – последнего. Первое легко узнать: если вы не пробовали чего-то прежде – поцелуя, нового стиля в музыке, места, напитка, еды, – вы сразу поймете, что переживаете такое в первый раз. Но последнее? Последнее почти всегда удивляет. Лишь после того, как чему-то придет конец, мы понимаем: никогда больше именно этот миг, именно этот человек или опыт не повторится в нашей жизни.

Когда Винисиус заболел, все стало последним: в последний раз он был в состоянии вести машину; в последний раз мы вместе съездили в путешествие; в последний раз он по-настоящему играл на гитаре; в последний раз говорил по-английски, прежде чем окончательно и бесповоротно перейти на португальский; в последний раз мы вместе ходили в кино.

Это было в Майами-Бич, в кинотеатре недалеко от нашего дома. Мы с Винисиусом смотрели на экран, где показывали детский мультфильм. Я почувствовала, как Винисиус вынул свою руку из моей и вжался в кресло.

– Где мы? – спросил он.

– В кино, – сказала я, поворачиваясь к нему.

Он уставился на меня глазами, круглыми от ужаса. На морщинистом лице прыгал свет с экрана, и замешательство выглядело страхом. Винисиус загородился локтем, будто закрываясь от удара.

– Я буду играть! Честное слово, буду!

– Винисиус?

Я коснулась его. Он дернулся, схватился за подлокотник своего кресла – тот, что был дальше от меня.

– Я буду, буду играть! Я только немножко посмотрел!

– Это Дор. Это не тетя.

Винисиус заскулил и спрятал лицо в ладонях.

Фильм продолжался, но ни один из нас уже не смотрел на экран. Я твердила себе, что здесь темно и легко было принять меня за кого-то еще, за кого-то пугающего. Когда фильм кончился и зажегся свет, Винисиус остался сидеть в кресле, как парализованный. Меня резанула паника. Наши воспоминания – лабиринт, и вдруг Винисиус заблудился в своем лабиринте? Но нет. Ходы в лабиринте Винисиуса не становились запутаннее – они упрощались. Лишние дорожки зарастали, неважные тропки исчезали. Он не знал, что он Отец самбы, он перестал узнавать соседей, забыл, как обращаться с блендером, не мог вспомнить ни слова по-английски. Зато его португальский был совершенен, зато Винисиус помнил каждую ноту, каждое слово наших песен. Про Грасу и ребят он спрашивал раз по десять на дню, а то и больше. Все, что составляло суть его жизни, осталось при нем. Но то, как он испугался меня… пришел ли этот страх от понимания того, что я собой представляю? Винисиус знал обо всех совершенных мной мерзостях, и он простил меня, но стер ли он их из памяти? Или они вернулись в тот темный зал, чтобы преследовать нас обоих?

Винисиус еще сильнее скорчился в кресле. В зал вошел уборщик с совком и щеткой, я вытряхнула из головы прежние заботы ради насущных. Как увести Винисиуса из кинотеатра? Как убедить его вернуться домой?

Когда все рациональное сотрется без следа, с чем мы останемся? Рациональное мышление заставляет нас определять, категоризировать, разделять: ты – это, я – то; твоя любовь такая, а моя – такая; ты настоящий, а я – воспоминание. Музыка не бывает рациональной. Она действует целиком, а не своими составляющими. Хорошо помню, как какой-то умник показал Винисиусу нотную запись наших песен; Винисиус рассмеялся и вернул умнику ноты. Это всего лишь расшифровка, чувак, – сказал Винисиус. – Это не настоящий разговор.

И поэтому там, в полутемном зале, я запела. Сначала тихо, как когда мы сочиняли песни в кафе или – позже – на съемочных площадках. Сама не знаю, почему я не пела Винисиусу одну из более поздних песен; я пела «Недобродетельные, не знающие раскаяния» – мелодию, которую мы написали в тысяча девятьсот сороковом, в наш год кино и побегов, в наш год последнего и первого.

И Винисиус сделал именно то, на что я надеялась. Убрав от лица руки, открыв глаза, он слушал.

Недобродетельные, не знающие раскаяния

Счастье не есть какая-то конечная точка. Оно не зарытый клад, отмеченный крестом на карте. Не награда, которую тебе вручат после долгих лет беспорочной службы. Счастье – это как быть в утробе матери: тепло, безопасно, вокруг тебя теплая жидкость, и ты понятия не имеешь, когда кончится это состояние и почему. После шоу «Майринка» нас несколько бурных месяцев несло вперед на волне успеха; охваченные благоговейным восторгом перед своей везучестью, мы верили, что добились всего сами. Верили, что превратились в успешных артистов, хотя продолжали оставаться скромным самба-бэндом. Мы верили, что сможем ускользнуть от ворующих наши песни конкурентов, от навязчивых поклонников, от беспринципных музыкантов, что у нас будем только мы сами и наша музыка. А потом положение дел начало потихоньку меняться.

Я единственная, кто еще остался в живых из состава «Голубой Луны». Последний зверь вымершей породы – это прежде всего одиночество, но есть в этом и преимущество: только я могу рассказать нашу историю. А в моей версии наше наивное счастье начало улетучиваться в тот момент, когда появился сеньор Пиментел.

– Что ему надо? – спросила я Грасу.

Сеньор Пиментел жил в Рио уже несколько дней, деля комнату с Винисиусом, – к нам в пансион мужчины не допускалиь. Граса пожала плечами:

– Кого это интересует?

– Тебя должно интересовать. Он же может в любой момент призвать полицию, утащить тебя в Риашу-Доси и сбагрить замуж. Похоже, богатый зять ему требуется позарез.

– Нет больше никакого Риашу-Доси, – безучастно ответила Граса. – Банкиры забрали. Работники разбежались. Даже если бы он и хотел меня утащить – тащить больше некуда.

Мне словно влепили хлесткую пощечину. Риашу-Доси, тростниковые поля без конца и без края, бараки работников, где я родилась и где умерла моя мать, господский дом, где я служила, подглядывала и слушала музыку, классная комната, где я узнала о словах и ритмах, холл, где Граса ущипнула меня, а я хлопнула ее по щеке во время нашей первой встречи, – всего этого больше нет. Я не знала, снесли ли завод и постройки, но в моем воображении их разрушили, и от этой мысли на меня накатила такая ужасная печаль, что мне сделалось стыдно. Какая же я дура – любить то, что мне не принадлежит! Как глупо чувствовать, что какой-то кусок земли предал тебя тем, что его продали, а затем еще и отправил к нам худшее свое порождение – сеньора Пиментела. Сеньор вторгся в Лапу, наш новый дом, где мы сумели сотворить себя заново. Вторгся, только чтобы напомнить нам о запертых в четырех стенах девочках, которыми мы когда-то были.

– Значит, он останется здесь? – спросила я.

Граса испустила довольный вздох, как после обеда из десяти блюд.

– Папа не думал, что нуждается во мне, но я теперь – единственное, что у него есть. И он увидит, что мне для счастья не нужен муж. Он увидит, что я и сама по себе кое-чего стою.

Во время концертов сеньор Пиментел слонялся за сценой, представляясь каждому официанту, осветителю или оформителю как «отец Софии Салвадор», так что вскоре все в казино уже называли его «сеньор Салвадор». После концерта он врывался в гримерную Грасы, не обращая ни на кого внимания, и принимался расточать комплименты ее красоте и элегантности. Когда он бывал достаточно трезв, чтобы присутствовать на наших ночных музыкальных встречах, то нарушал все неписаные правила роды: болтал, пока ребята играли, встревал в обсуждения, чтобы поддержать мнение Грасы насчет новой мелодии, воодушевленно аплодировал, когда Граса заканчивала петь.

Пойманная в сети его похвал, Граса смягчилась по отношению к отцу. Но как сеньор Пиментел ни старался, к богемной жизни привыкнуть ему не удавалось, и тяжесть разочарования так и ощущалась в нем. Лицо его темнело всякий раз, когда перед ним ставили рис с бобами. Он раздражался из-за того, что ему приходилось торчать за сценой, – смокинга у него не было, а потому в зал казино его никто не пустил бы. А впервые увидев наш пансион, он не сумел скрыть отвращения.

– И ты здесь живешь? – спросил он, глядя на здание.

– А ты чего ожидал? – ответила Граса. – Дворца Катете?

Сеньор Пиментел вспыхнул. В прежние времена он наказал бы дочь за подобный тон, и Граса это знала. Она вскинула голову, но резкого замечания со стороны отца не последовало. Сеньор Пиментел был достаточно сообразителен, чтобы не злить единственного человека, от которого зависело, будет ли на его хлебе масло.

– Я ожидал чего-нибудь более… приватного… Где по соседству с тобой не жили бы фабричные рабочие.

– У нас собственная ванная. – Щеки Грасы порозовели.

– И очень хорошо. – Сеньор Пиментел положил руку ей на плечо. – Но ты за свой тяжкий труд заслуживаешь дворца! Ты каждый день выступаешь в шикарном казино. Ты сделала этого Роллу богатым! Благодаря тебе управляющие студий звукозаписи набивают карманы. А что ты получаешь взамен?

Граса молчала, обдумывая то, что услышала.

– Мы покупаем ей наряды, – сказала я. – У нее каждую неделю новый наряд. И мы все делим с музыкантами, по-честному.

– А еще делимся с Мадам Люцифер, – уныло добавила Граса.

– Кто она такая? – спросил сеньор Пиментел.

– Наш партнер.

– Да она неплохо устроилась! И что она вам дает?

– Помощь, когда нам нужна помощь, – ответила я.

Сеньор Пиментел еще раз оглядел здание пансиона.

– Похоже, помощь вам и вправду нужна.

Когда мы под утро легли спать, Граса повернулась ко мне спиной и заплакала. Я положила руку ей на плечо, но она отпихнула меня локтем.

– В Копакабане строят апартаменты с лифтами и горячей водой, – рыдала она. – Почему мы не можем жить в таком доме?

– В один прекрасный день мы переедем туда, – попыталась я ее утешить.

– К тому прекрасному дню я умру.

– Ты каждый вечер поешь на сцене. Тебя каждый день крутят по радио. Все девушки Рио подражают тебе. Разве не этого ты хотела?

Граса повернулась ко мне:

– Мне еще двадцати нет, а я уже самая старая из здешних самбистас. Да, у меня есть концерты в «Урке» и наши пластинки, но нас скоро сожрут молодые сучки вроде Араси. Каждый раз, когда я меняю прическу или наряд, они копируют меня. Я постоянно пытаюсь держаться на шаг впереди, и это изматывает. Я могу быть на голову выше этих девиц – ну и что? Когда-нибудь я надоем людям. Им всегда все надоедает. А когда это случится, с чем я останусь? Со съемной комнатой и старыми костюмами?

– У тебя есть я, – прошептала я. – И ребята.

Граса уставилась в потолок.

– Ребята забудут про меня, как только на горизонте покажется что получше. И Винисиус тоже. Он врет, что ему наплевать на концерты. Что главное – сама музыка. Он говорит так только потому, что от исполнителя самбы ждут таких слов. Исполнитель самбы не должен иметь амбиций. Но я-то знаю – ему нравится играть перед полным залом. Я это чувствую, когда мы на сцене, – это как электричество. Знаешь, когда мы с Винисиусом на сцене – это сон. И просыпаться не хочется.

– Вот, значит, чего ты хочешь, – прошептала я. – Быть с ним на сцене, навечно.

Граса вздохнула:

– Я хочу прекратить драться за одни и те же старые обноски: еще больше казино, еще чаще крутиться на радио.

Мне показалось, что кожи моей касается не простыня, а наждак. Я отшвырнула ее. Конечно, за нами наблюдали и нас судили все то время, что мы жили в Лапе. Но фокус состоял в том, что мы этого попросту не замечали. До тех пор, пока не появился сеньор Пиментел и не выяснилось, что все наши достижения весят столько же, сколько наши неудачи. Мы с Грасой были уверены, что наша нынешняя жизнь – волшебный фейерверк, но, взглянув на нее глазами сеньора Пиментела, увидели лишь обшарпанность да грязь, мы будто выяснили внезапно, что вовсе не живем в раю, а лишь глазеем на него через замызганное стекло.

Говорят, нужда – мать изобретательности. Я бы добавила, что озлобленность – ее отец. Сколько песен, стихов, картин, книг и смелых предприятий стали ответом на пренебрежение, разбитое сердце, бездумно сказанное слово? Акт творчества есть форма мести миру скептиков.

Чем настойчивее сеньор Пиментел выражал нам неодобрение, чем чаще высказывал недовольство по поводу того, что мы едим, где живем, как работаем, чем сильнее он допекал Винисиуса (своего вынужденного соседа) сетованиями, что «Голубая Луна» висит на шее Софии Салвадор, тем больше песен мы писали. Каждый день после обеда мы с Винисиусом отправлялись в кино, чтобы прочистить голову, а потом уединялись в его или нашей комнате – писать песни. И там мы забывали и о выступлениях, и о деньгах, и о сеньоре Пиментеле. Мы с Винисиусом будто убедили себя, что всегда сумеем укрыться от внешнего мира. Но мир постоянно настигал нас.

Однажды днем, когда мы сидели в нашей комнате и трудились над особенно упрямой песней, Винисиус прекратил терзать гитару и спросил:

– В чем дело?

– Она не уложится в три минуты.

– Значит, сыграем ее на роде.

Я покачала головой:

– Хорошая песня. Не хочу, чтобы она канула в никуда.

– Рода – это не никуда.

– Зачем мы продаем свои песни? – спросила я.

– Мы записываем пластинки, и люди их слушают. Ты же этого хотела.

– А «Виктор» гребет бабки. Как думаешь, сколько они заработали на «Дворняге» после карнавала?

– Так уж все устроено. – Винисиус пожал плечами.

– А что, если можно иначе? Что, если права на песни останутся у нас? И мы сами станем записывать пластинки?

Винисиус рассмеялся:

– Самбу нельзя присвоить. Она как птица. Летает по всей Лапе, да что там – она, может, когда-нибудь весь мир облетит! И расскажет людям историю, нашу историю. Хорошая самба поселится у людей в головах. В их памяти, Дор! Веришь? Она напомнит им о добрых временах или о печальных временах, о ком-то, кого они любили, о доме. Это же чудо. Такое не присвоишь.

– Ага. И съесть ее тоже нельзя. Или надеть и носить. Или жить в ней.

– Дор, мы не голодаем. И я доволен по уши своим жильем.

– Вторые уши там тоже имеются, – заметила я.

– Зато Граса довольна. С тех пор как он поселился у меня, мы с ней ни разу не повздорили.

– Оно того стоит?

– Дай дураку ведро воды – он и утопится.

– Или кого-нибудь из нас утопит, – парировала я.

Дверь открылась. На пороге стояла Граса – платье в цветочек, беретка.

– Не смотрите на меня так испуганно, – сказала она.

– Ты не пошла на урок? – спросила я.

Граса сдернула берет и взъерошила короткие выбеленные волосы.

– Папа говорит, мне не нужны уроки. Говорит, мой голос и так совершенство. И какая-то шляпница учит меня петь? Да ну ее.

Она подпихнула бедром Винисиуса, сидевшего на краю нашей кровати. Он торопливо убрал гитару, освобождая Грасе место, при этом ее рука прижалась к его руке.

– Прошу простить, что помешала вашему свиданию.

– Это не свидание. – Винисиус моргнул. – Мы сюда не развлекаться пришли.

Граса рассмеялась:

– Значит, вы каждый день уединяетесь, чтобы поплакаться друг другу!

Винисиус растерянно глянул на меня.

– Мы работаем, – сказала я.

– А я думала, вы тут сплетничаете!

– У нас перерыв, – сказал Винисиус. – Но, похоже, на сегодня мы закончили. Уперлись в тупик.

– Давайте я помогу вам. Сыграй.

Мы с Винисиусом переглянулись. Граса помедлила и сказала:

– У меня тоже есть идеи. А вы оба вовсе не дар божий. – Она схватила лежавшую у меня на коленях записную книжку. – Все еще таскаешь с собой это старье? Помню, мне тоже такую хотелось. Но ты всегда была лучше меня – во всяком случае, на уроках. Ну, покажи, что ты там насочиняла.

Граса сунула мне блокнот. Винисиус так и держал гитару на коленях, но не играл. Я открыла блокнот на последней исписанной странице, попыталась извлечь хоть что-то из нацарапанных слов.

Сколько раз я мечтала, чтобы Граса своими глазами увидела, как мы пишем песню! Я рисовала себе, как Граса тихонько сидит рядом со мной, впечатленная тем, как слаженно нам с Винисиусом работается, и впервые в жизни она осознает, что не все самое важное происходит только с ней и на сцене. Воображаемая Граса была кроткой и зачарованной. Но Граса реальная уже перетянула все внимание на себя: вот она вздохнула, вот скрестила, а потом выпрямила ноги, вот с отсутствующим видом грызет ногти. Она нарушила равновесие – а мы и не знали, что оно есть, пока оно не исчезло.

Я пробежалась по строчкам, откашлялась.

– Я как-то вечером была на пляже и думала про волны. Как они накатывают, как отступают. И подумала, что можно написать о парочке на песке, как они двигаются.

– Как волны, – сказала Граса.

Винисиус просиял.

– Да! Дор предложила взять тот же ритм – накатила-разбилась, опять накатила-разбилась. Как будто эта пара все больше и больше…

– Они смешиваются друг с другом, – перебила Граса. – И они больше не пара, они…

– Волна, – выдохнул Винисиус, не сводя с нее глаз.

Они смотрели друг на друга как-то слишком долго, словно их объединяла тайна.

Я с шумом захлопнула книжку.

– Цензоры не пропустят.

– Да ну их к черту, цензоров, – сказала Граса. – Мне нравится. Вот что главное.

– Мы не про платье в витрине говорим! Не твое «мне нравится» сделает песню хорошей. Мы пытаемся понять ее – понять, чем она может стать.

Граса побледнела. Ее глаза расширились и заблестели, как в тот день, много лет назад, в холле особняка Риашу-Доси, когда я отвесила ей оплеуху. А я ощутила то же торжество, тот же страх.

– Кажется, я забыла свое место, – проговорила наконец Граса. – Вы два таланта, а я просто певчая курица. Так ведь всегда и было, правда, Дор? – Она кивнула на мою книжку: – Даже мама знала, что ты умная, а я нет.

– При чем здесь ум, – мягко сказал Винисиус. – На сцене ты в центре внимания. Но когда мы пишем песню, в центре внимания – песня. Мы должны раствориться в ней, исчезнуть. Мы делаем как лучше для музыки, а не для нас. Мы с Дор хорошо умеем исчезать. Дай нам сделать всю черную работу – а потом, на роде, с парнями, ты придашь песне блеска.

Граса встала. Губы ее сжались в тонкую линию.

– Я сегодня не приду на роду.

– Как не придешь? – удивилась я.

– Да вот так. Вам с Винисиусом я не нужна. А я сегодня везу папу в Ипанему, на примерку. Ему шьют костюм у Дуарте.

– Посреди ночи? – спросил Винисиус.

– Они будут открыты. Только для Софии Салвадор.

– Эти портные обшивают Жеже, – сказала я. – Откуда у тебя такие деньги?

Граса улыбнулась.

– Папа не может одеваться как нищий! Я же буду выглядеть ужасной дочерью.

– Ты здесь никому не дочь! Мы сбежали, чтобы быть ничьими.

– Мы сбежали, чтобы петь, – ответила Граса. – И я останусь верна сцене, где мне самое место. А вы, два гения, можете и дальше заниматься писаниной. Радости в ней – как в заусенцах.

Она встала, надела берет и вышла.

Шли недели, один шикарный костюм обернулся двумя, потом тремя, потом пятью – все сшиты вручную, из португальского льна, на шелковой подкладке, все с крошечными металлическими пластинками на внутренней стороне воротника. На таких пластинках портные выбивали номер, отмечая мерки и предпочтения клиентов – сенаторов, владельцев казино и даже самого президента Жеже. Мадам Люцифер сообщил мне, что Граса приходила к нему с просьбой о займе и он дал ей деньги. На следующий день сеньор Пиментел появился в «Урке» в смокинге с перламутровыми пуговицами, отныне он мог сидеть в зале и заводить дружбу с богатыми клиентами казино. Когда мы с Грасой остались в гримерке вдвоем, я заговорила:

– Я знаю, что ты взяла взаймы.

– Поздравляю, – сказала Граса, промокая потное лицо. – Ты истинный детектив.

– Нельзя тратить незаработанные деньги.

Граса развернулась ко мне, звякнули браслеты:

– Я на части рвусь каждый вечер – и все ради того, чтобы набивать чужие карманы. Мне тоже кое-что причитается.

– То, что тебе причитается, достается твоему отцу, и только.

– В казино важные люди. Папе нужно произвести на них хорошее впечатление.

– Зачем?

– Ради меня.

Несколько дней спустя, когда мы уже собирались уходить, за сцену заявился сеньор Пиментел в новеньком смокинге и тоном церемониймейстера объявил, что добыл Софии Салвадор важное приглашение.

– Сын Льва хочет, чтобы ты выступила у него дома! Ты будешь почетной гостьей!

Граса прикрыла рот руками. Винисиус глянул на меня.

– Гостьей? – спросил Кухня. – То есть нас не приглашают?

– Разумеется, приглашают! – Сеньор Пиментел выдавил улыбку. – Хозяева ждут вас всех.

Леонсиу ди Мелу Барросу, известный всей Бразилии как Лев, владел большей частью газет и журналов. Он близко дружил с президентом Жеже и теми, кто способствовал укреплению его позиций, враги же становились объектами скандальных статей (правдивых и не очень) в его газетах. Лев был очень осторожен и старался не делать свою жизнь достоянием широкой публики, но влияние этого человека было таково, что после его скандального развода правительство издало указ, дававший Льву право единоличной опеки над детьми. «Если закон против меня, мы изменим этот закон», – хвастал Лев. Он обитал в самом большом особняке Санта-Терезы, охрана мало кого впускала в ворота. Мы с ребятами из «Голубой Луны» не стали возражать против выступления, из чистого любопытства – кто отказался бы взглянуть на самого Льва? И все же я не чувствовала воодушевления, ведь этот концерт устроил сеньор Пиментел, а не я.

Лев прислал за нами в Лапу личный автомобиль. Сеньор Пиментел втиснулся между Грасой и мной. В галстуке поблескивал бриллиантовый сахарный кубик.

Машина долго петляла среди холмов Санта-Терезы, и наконец мы оказались перед каменной оградой, выше которой здесь не было. Пока железные ворота со скрипом открывались перед нами и закрывались за нами, Граса сжимала ладонь отца затянутой в перчатку рукой. Сеньор Пиментел убедил ее надеть не один из тех ярких нарядов, в которых она обычно выступала, а черное платье и единственную нитку жемчуга, словно Граса собралась не на концерт, а на похороны.

Мы ехали по извилистой, освещенной газовыми фонарями дорожке, я смотрела в окно. Впереди маячил огромный холм, чернее ночного неба. На вершине его будто парило строение, напоминавшее музей или театр, – массивное, с колоннами, стены отделаны ажулежу[31], поблескивающими в свете фонарей. Выложенная каменными плитами дорожка взбиралась вверх по холму, к крыльцу, но машина не свернула на нее, а направилась вокруг холма, к задам дома.

Открылся целый ряд освещенных гаражей, в каждом – автомобиль. Мужчины и женщины в форменной одежде сновали туда-сюда. Где-то поблизости настойчиво и басовито лаяли собаки. Машина остановилась. Водитель вылез и открыл дверцу – прямо перед входом для прислуги.

Граса вырвала свою руку из отцовской.

– Я думала, я почетная гостья, а не горничная!

«Лунные» мальчики переглянулись и быстро полезли наружу.

Страницы: «« ... 7891011121314 »»

Читать бесплатно другие книги:

Привет! Меня зовут Альбина Комиссарова, и я врач-диетолог, эндокринолог. Почему я решила написать эт...
Война против России – не сиюминутное историческое явление, возникающее в определенные периоды, но пе...
В монографии приведены данные о становлении психиатрии как естественнонаучной дисциплины и ее развит...
Он появился в один из самых тяжелых моментов моей жизни. Мой сводный брат, о котором я совсем ничего...
Интуитивное колдовство – это колдовство, в котором реализуются разные подходы и концепции, оно не им...