Воздух, которым ты дышишь Понтиш Пиблз Франсиш Ди
Читал и писал Мадам неважно, и мы стали его секретарями. Каждое утро Граса читала ему газеты (ее голос нравился ему больше), а я занималась корреспонденцией (почерк он предпочитал мой). Мадам каждый день писал письма в газеты, хотя их не печатали. Он слал депеши портным, требуя новых костюмов, и зашифрованные записки торговцам Лапы – их доставляли мы с Грасой. Записки выглядели довольно безобидно, когда Мадам диктовал их мне, но как только торговцы видели их, то бледнели и спешили вручить нам с Грасой толстые конверты. О содержимом конвертов мы могли только догадываться, открывать их нам запретили. Еще в наши обязанности входило каждый день отправляться к большому черному «студебеккеру» – он всегда послушно ожидал на улице, граничившей с районом Глория. Мы легонько стучали по стеклу, и водитель вез нас в «Ройял Бейкери», где нас уже ждали три килограмма багетов. Хлеб помещался в четырех огромных бумажных пакетах, которые мы с Грасой переносили – прижимая к груди, словно теплых младенцев, – в машину. Потом шофер принимался кружить по Лапе, и мы доставляли багеты туда, куда велел Мадам. Один багет мы всегда в конце поездки отдавали водителю. Однажды шофер разломил хлеб в нашем присутствии, внутри багета обнаружился белый порошок. Другой водитель как-то вырвал у меня из рук два багета. Я рассказала об этом Мадам, и он не наказал меня. Через неделю работавшие на Мадам девицы шептались, что труп того шофера всплыл в лагуне Родригу-ди-Фрейташ.
К счастью, с деньгами мы имели дело только в виде нашего жалованья, которого вполне хватало на оплату комнаты и стола. На Грасу продолжали засматриваться на улице, но непристойные предложения и шуточки прекратились. Роль посланниц Мадам Люцифер давала ощущение свободы и богатства, доселе нам неизвестное. Увидев в «Шимми!» брюки с широкими штанинами, мы с Грасой отправились прямиком к портному и выложили на прилавок стопку купюр.
– Брюки? – изумился старик-портной. – Брюки – это для стриженых кобелих. Девушкам вроде вас брюки ни к чему.
Кобелихами в Лапе называли женщин с короткими стрижками, они разгуливали в мужских костюмах и туфлях, а общество девиц легкого поведения любили не меньше, чем мужчины.
– Послушай, сынок, – сказала Граса старику, – это же последний писк моды. Так что приготовься шить, к тебе скоро набегут все девушки.
Мы едва ли не полностью выщипали себе брови и косметическим карандашом нарисовали черные трагические дуги – в точности как у Марлен Дитрих. Раз в неделю мы ходили в кино, нашим любимым фильмом был «Шанхайский экспресс». Не думаю, что нас так уж впечатляли сами фильмы, особенно немые, но от Дитрих, хохотавшей на громадном экране, надувавшей накрашенные губы, у меня замирало сердце.
– Посмотри на нее, Дор, – шептала Граса, вертясь и следя за зрителями в прокуренном кинозале. – Посмотри, как все глядят на нее!
Вместо того чтобы укладываться вечером в постель и читать перед сном (Граса – номера «Шимми!», я – грошовые романы, которые скупала десятками), мы завели привычку прогуливаться. Представления, где гвоздем программы были жонглеры или премерзкие собачонки, балансировавшие тарелками на носу, нам не нравились, зато джазовые клубы приводили меня в восторг. Увы, когда Граса начинала флиртовать, про музыку можно было забыть. В толпе всегда находился какой-нибудь парень – франтоватый студент, гребец с широкими плечами или чахоточного вида художник, – который привлекал внимание Грасы, и она соглашалась, чтобы он угостил ее выпивкой. У парней всегда имелись друзья, которые весь вечер липли ко мне. Пока Граса смеялась и обжималась со своими кавалерами, я со своими вела беседы. Кое с кем можно было поговорить интересно, другие же были тупы как пробки. Возвращаясь домой, мы от души потешались над нашими незадачливыми ухажерами.
– Как думаешь, у нас когда-нибудь будут настоящие парни? – спросила как-то Граса, когда мы лежали в постели, безуспешно пытаясь заснуть.
– Мне они без надобности, – ответила я.
– Каждая девушка хочет, чтобы у нее был парень.
– Я не хочу, – сказала я и отвернулась.
– Бедная ты, Дор. Еще ни с одним мальчиком не целовалась.
– И не собираюсь, – досадливо буркнула я.
Я видела в кино, как целуются, как люди сплющивают носы, прижимаясь друг к дружке.
– Ты лучше поучись, – сказала Граса.
– Зачем?
– Затем! В наших краях надо уметь постоять за себя. Надо же знать, какие поцелуи тебе нравятся, а какие нет.
– Не хочу, – повторила я.
– Дор, целоваться все хотят.
– А ты?
– И я! Но я хочу нормальных поцелуев, а не с этими нашими баранами. Фу!
– А они плохо целуются?
Меня окатило счастьем: так все эти парни не нравятся Грасе!
– Ужасно! Сразу ясно, что они ни дня в своей жизни не тренировались.
– А надо?
Граса вздохнула, огорченная моим невежеством.
– Каждому киноартисту требуется поцелуйная практика, чтобы все было правильно. Я читала в «Шимми!». Они же не просто выходят на съемочную площадку и давай лизаться.
– Какая гадость.
– Ага. Но это если целоваться неправильно. Надо тренироваться, Дор. Так что не смущайся.
– Ладно.
Граса села в кровати. Желудок у меня ухнул куда-то вниз.
– Во-первых, надо смотреть друг другу в глаза.
Граса уставилась на меня, откинув голову. На ее лице расцвела мягкая улыбка. У меня сердце колотилось так, словно сейчас прорвет кожу и проломит кости на груди. Улыбка Грасы быстро сменилась недовольным выражением.
– Нет, – разочарованно сказала она. – Так неправильно.
– Неправильно? – хрипло спросила я.
– Вам же предстоит жестокое сражение. Вы ненавидите друг друга.
– А зачем тогда целоваться?
– О господи, Дор! Соображай поживее! Вы же не на самом деле ненавидите друг друга. Давай я буду мужчиной. – Граса расправила плечи, скрестила руки на груди и сердито воззрилась на меня. – Глупая девчонка! – рявкнула она и добавила шепотом: – Ну же, Дор. Говори: «Ненавижу тебя!»
– Ненавижу тебя?
– Скажи, как будто правда ненавидишь.
– Ладно. – Я постаралась изобразить киноактрису из тех, которыми восхищалась Граса. – Ненавижу тебя!
Лицо Грасы надвинулось, превратилось в размытое пятно. Я почувствовала запах розового мыла, которым она мыла голову, кисловатое дыхание. Ее рот прижался к моему. Я крепко сжала губы и не дышала, пока в груди не начало жечь, а глаза не заслезились. Граса отодвинулась.
– Это ужасно, – заявила она. – Добавь чувства, Дор. С тобой целоваться все равно что с фонарным столбом.
– Ты тоже не блистала. – Я потерла верхнюю губу. – Набросилась, будто собралась мне язык откусить.
Граса закатила глаза:
– Дор, это называется эмоции.
– А нельзя поменьше эмоций? Не хочу ходить с разбитой губой.
– Ладно. Давай по-твоему.
– Сейчас.
Я быстро прокрутила в голове кое-какие киноэпизоды, но ни один меня не устроил; разыгрывая подобные сцены, мы выглядели бы смешно. Жизнь – не кино. И тут я вспомнила свои дешевые романчики. Вспомнила прекрасную Капиту с длинными волнистыми волосами и то, что ощутил ее сердечный друг Бентинью, когда впервые коснулся их.
– Закрой глаза, – велела я, опасаясь, что Граса поднимет меня на смех.
Она повиновалась.
Я поднесла руку к волосам Грасы и провела – осторожно, чтобы не запутаться в кудрях. Пальцы скользнули по уху, потом по шее. Прежде чем Граса успела открыть глаза, я коснулась ее губ своими. Все получилось естественно – гораздо естественнее, чем я себе представляла. Капля слюны – и наши губы мягко, легко заскользили одна по другой. Потом мой язык легко, словно сам по себе, задвигался, и его кончик коснулся языка Грасы. Меня дернуло, как если бы я коснулась оголенного провода. Граса, наверное, почувствовала то же самое, потому что подалась назад. Глаза у нее расширились. Она смотрела на меня так, будто видела в первый раз. А потом отвела глаза.
– Вот это было правильно, – сказала она. – А теперь ты – девушка.
И мы стали практиковаться. После работы, перед вылазками в кабаре Лапы, я старалась завлечь Грасу в нашу комнатушку. Но Граса то хотела пройтись по магазинам, то застревала у лотка с журналами, пока я топталась рядом и вздыхала.
– Тебе что, в туалет надо? – спрашивала Граса, мрачновато поглядывая на меня.
Я научилась скрывать свое нетерпеливое желание начать практиковаться, я верила, что Граса тоже скрывает нетерпение, потому что стоило нам приступить к делу – и всю ее неохоту как ветром сдувало. Теперь-то я понимаю, что Граса не знала удержу – и в будущем не узнала бы, – когда дело касалось нужд плоти. Удовлетворить такую потребность было для нее сродни тому, чтобы съесть кусок хлеба, когда одолевает голод, глотнуть воды, если хочется пить. Насытившись, Граса остаток дня даже не вспоминала о произошедшем. Нацеловавшись, она засыпала рядом со мной, а я не могла сомкнуть глаз. Граса открыла во мне чувства глубокие и настойчивые, о существовании которых я не подозревала. Я разглядывала свои ступни, свои жесткие руки, плоский живот и еще более плоскую грудь. Прежде они были инструментами. Они работали, подчиняясь моему разуму, помешивали в кастрюле, корчились под ударами, несли меня по лабиринту переулков. Понадобились руки, зубы и язык Грасы, чтобы открыть мне саму себя, чтобы показать мне, что тело – не грубая шкура, цель которой – оберегать меня от побоев, и не машина, призванная выполнять приказы рассудка. Тело не было телом, тело было мною.
Я хотела исследовать дальше, погрузиться глубже. Граса – нет. Мы могли целоваться, пока у нас не онемеют губы, но я то и дело напоминала себе: не обнимай ее слишком крепко, не позволяй рукам блуждать по ее животу и ниже. Если что-то подобное происходило, Граса отодвигалась и урок был окончен. Каждая ночь была даром, каждая ночь была борьбой.
Однажды утром, когда мы пили кофе в булочной на углу, Граса сказала что-то смешное, и, прежде чем я успела остановить себя, моя рука накрыла ее ладонь. Граса отдернула руку, словно я обожгла ее.
– Ты что, – прошептала она, – хочешь, чтобы нас приняли за кобелих?
Сказано, что Адам и Ева не знали стыда в райском саду. Лишь когда их изгнали, они увидели свою наготу и захотели прикрыть ее. Многие девушки предаются подобной «практике». Но какая же я тогда была глупая. Я не чувствовала стыда, ибо верила, что мы с Грасой изобрели друг друга. Я верила, что мы другие, что ни до нас, ни после нас никто не «практиковался». Конечно, мы были другими, мы отличались от девушек, которых содержали богатые покровительницы. Мы отличались от стриженых кобелих Лапы. Никто не хотел быть ни теми ни другими. Не хотела и я.
Но какими женщинами мы хотели стать? В моей памяти засели образы властной Нены и изящной сеньоры Пиментел. Я помнила царственных байянас, которых мы встретили в порту. Много раз я видела в кино блистательную, напряженно-энергичную Марлен Дитрих. Но все это были воспоминания и образы, а не люди из плоти и крови.
Танцовщицы Лапы в откровенных нарядах; хористки в одинаковых платьях; ассистентки, подававшие факиру платки и шляпы; шоу-герлз, развлекавшие публику перед главным представлением. Женщины не пели самбу, танго или джаз. Они не писали песен и не играли на музыкальных инструментах. Не играли в ансамблях. Да, в кандомбле жрицы на языке террейро пели своим богам. И в опере были женщины – сопрано, а еще были исполнительницы фаду, но в повседневности? В лучшем случае женщине отводилась роль музы композитора, а в худшем ее запирали в месте навроде заведения Мадам Люцифер, где она и тянула лямку, пока тело не приходило в негодность.
По вечерам мы старались держаться подальше от заведения Мадам Люцифер, но однажды тот элегантно одетый парень подстерег нас на улице и сообщил, что мы нужны. В гостиной играла музыка, а девушки в халатах расползлись по комнате: кто играл в шашки, кто листал «Шимми!», кто жадно поедал рис.
– О! Дневные красотки! – воскликнула одна. – Повышение получили?
Тащась вверх по лестнице, мы с Грасой слышали их смех. Контора Мадам Люцифер была на четвертом этаже. В комнате пахло цитрусовым одеколоном. Мадам сидел за письменным столом – костюм безукоризненно отутюжен, на запястьях поблескивают золотые запонки, а над блестящими губами нарисована аккуратная мушка. Хозяин не улыбнулся, не пригласил нас сесть.
– Ну что, канарейки, готовы начать выплачивать долг?
– Мы работаем на вас, – сказала я. – Разве это не в счет долга?
– Чтобы выплатить то, что вы мне должны, вам пришлось бы бегать по поручениям до конца жизни. Но, к счастью, вы здесь не для того, чтобы развозить записки и читать газеты. Вы когда-нибудь выступали на сцене?
– Мы столько пели! – сказала Граса.
– Я не об этом спрашиваю, – заметил Мадам. – Я не об уличных концертах на углу.
– На настоящей сцене – нет, – ответила я.
Мадам откинулся на спинку кресла.
– Рядом с «Гранд-отелем», номер пятьдесят два. Завтра отправитесь туда, как закончите с моими поручениями. Спросите Анаис. Скажите, что от меня.
«Гранд-отель» располагался в той части Лапы, где обитали богачи. Мы с Грасой целую ночь строили догадки, что это за шикарное кабаре под названием «Номер пятьдесят два». Но когда мы нашли нужную улицу, номер пятьдесят два оказался не названием, а адресом, и не кабаре, а магазина. Окна-витрины забраны щитами, стеклянная дверь заперта. Медная пластинка над дверью – «Дамский шик».
Граса постучала. Показалось женское лицо. Женщина походила на героиню немого кино: бледная, с длинной шеей, огромными темными глазами и пурпурной помадой, столь безупречно нанесенной, что рот казался нарисованным по трафарету.
– Что вам? – спросила женщина.
Я помнила указания Мадам Люцифер, но не могла заставить себя выговорить их. Анаис выгнула ниточки бровей.
– Нас прислал Мадам Люцифер, – нетерпеливо сказала Граса. – Я певица.
– Я тоже, – добавила я.
Женщина округлила красивые глаза и со странным акцентом промурлыкала:
– Лю-си-фэр. Ну конечно, прислал мне еще певиц.
Она открыла дверь ровно настолько, чтобы мы могли протиснуться внутрь. Что я ожидала найти в «Дамском шике»? В Лапе я быстро усвоила, что места и люди принимают разные формы: мужчины могут выглядеть как женщины, а женщины – как мужчины; сапожная мастерская могла стать баром; в куске хлеба мог прятаться кокаин; парень, бегавший днем по поручениям, ночью оказывался талантливым музыкантом. Когда мы стучали в дверь Анаис, я еще надеялась, что «номер пятьдесят два» – знаменитое подпольное кабаре, но в душе приготовилась к тому, что это очередной бордель. Как выяснилось, Лапа еще могла удивить меня. Мы с Грасой шагнули внутрь и замерли в изумлении.
Вокруг теснились десятки манекенов, а на них – подобно ярким экзотическим птицам, самые невероятные шляпки. Здесь были плоские «таблетки» с красными атласными вишенками. Были береты таких оттенков, о существовании которых я и не подозревала. Были шляпки «под Робин Гуда», на них сбоку торчали зеленые перья. Были шляпки с вуалью, усыпанной крошечными блестками, отчего казалось, будто шляпку обрызгали росой.
В те дни женщине из хорошего общества покинуть дом без шляпки было все равно что выйти босой. Даже я обожала шляпки, хоть и не могла их себе позволить. «Дамский шик», как выяснилось, был самым дорогим шляпным ателье в Рио, а Анаис – его хозяйкой.
Она оглядела наши платья с пояском и непокрытые головы. Потом, внезапно рассердившись, буркнула:
– Ну идемте, если это необходимо.
Анаис провела нас из салона с образцами в тесную и темную гостиную. Там она остановилась перед Грасой и прижала бледную руку к ее животу, я тотчас вспомнила Соузу и его заднюю комнату, но сейчас ощутила не страх, а ревность.
– Воздух – топливо певицы! – воскликнула Анаис.
Мы с Грасой дернулись.
Анаис снова приложила руку к животу Грасы.
– Расслабь вот здесь, – велела она. – Сделай вдох. Нет, нет! Не заглатывай воздух. Дело не в количестве, а в том, как воздух пойдет в легкие. Еще вдох. Еще. Еще…
Мы провели тот вечер – и множество других, – учась дышать. Давным-давно, до того, как стать модисткой, Анаис была певицей. Она брала уроки во Франции и даже пела в опере – в хоре.
– Голос – это загадка, – наставляла Анаис. – Он невидим, но окружает нас со всех сторон. Он должен окутывать. Он должен наполнять театр, концертный зал! Он должен передавать любую известную нам эмоцию. Он должен расширяться, а не сворачиваться! Разверните свой голос, девочки, и вы развернете душу!
На уроках Анаис пели мы мало. Она заставляла нас повторять упражнения на расслабление горла. Ставила нас перед зеркалом и велела произносить «ИИИИИ-ААААААА-ИИИИИ-ААААА», не двигая челюстью. Она учила нас расширять грудную клетку, объясняла, что такое диафрагма. Учила выходить на сцену, подняв подбородок и расправив плечи, учила улыбаться, кланяться, учила доносить голос до слушателей в задних рядах, учила, как продолжать петь, если забыл слова или сфальшивил. Анаис требовала, чтобы мы выпивали восемь стаканов воды в день и бросили курить. Мы беспрекословно слушались ее, потому что уважали не только ее науку, но и ее чувство стиля. Если Анаис говорила, что курить – дурной тон, что рукава-крылышки выглядят по-детски или что «боб» вышел из моды, ее слова были для нас непреложной истиной, как будто сообщали их нам прямиком с небес.
Эти дневные уроки подкармливали наши мечты о карьере певиц. Основное внимание Анаис уделяла Грасе, что той страшно нравилось, а я, вечная прилежная ученица, чувствовала, что любимое дело дается мне тяжким трудом. Анаис была первой в нашей жизни настоящей певицей. Мы подозревали (правильно, как потом выяснилось), что она дает нам уроки, потому что, подобно многим в Лапе, задолжала Мадам Люцифер. Он и раньше отправлял к ней девушек, но, по ее словам, им не хватало дисциплины и таланта, чтобы добиться настоящего успеха. Когда мы спросили, что сталось с этими девушками, лицо Анаис потемнело. «Они научились увеселять публику по-другому, – ответила она. – Люцифер умеет пристроить людей к делу, хоть так, хоть эдак».
Но Анаис продолжала учить нас, и это внушало надежды, что в нас есть нечто такое, чего не хватало другим девушкам. Мы были не первыми артистками, кого Мадам Люцифер взял под крыло, но – во всяком случае, так считали мы с Грасой – мы были лучшими.
Как-то вечером после урока в «Дамском шике» появился Мадам и объявил, что повезет нас в кабаре. Мы ожидали увидеть красивое место, с козырьком над входом и шампанским в меню. Но он привел нас в крошечный зал в одном из переулков Лапы. Деревянный щит у входа извещал: «Гвоздь программы! Мисс Лусия и Два ее Чуда!»
Дым в зале висел, как туман. Несколько мужчин в спущенных подтяжках смотрели на сцену. На деревянном помосте топталась громадная женщина в видавших виды туфлях на высоких каблуках, фиолетовых чулках и корсете, неестественно ужимавшем ее талию. Через верх корсета вываливались обтянутые блестящей тканью груди, до того большие, что голова женщины казалась крошечной. Семеня по сцене, толстуха пела и вяло поводила руками, при каждом шаге груди ее тряслись.
Позади женщины сидел высокий гитарист. Он склонился над гитарой, закрыв глаза, – похоже, пытался представить себе что-то иное. Сидел он совершенно неподвижно, только пальцы летали по гитарным струнам. Слушая его, я забыла и про облезлый бар, и про мисс Лусию с двумя ее чудами. Звуки гитары были хрусткими и бодрящими, словно ты вышел прогуляться прохладным утром.
У гитариста были темные брови, глаза бабника, а рот изогнулся в лукавой усмешке, отчего на правой щеке обозначилась ямочка. Большинство музыкантов Лапы в то время выглядели чахоточными и зализывали волосы назад. Этот не помадил прическу и носил бачки, хотя они еще не вошли в моду. На середине песни гитарист поднял глаза и взглянул прямо на меня. Мне показалось, что все в клубе исчезли – все, кроме нас двоих; я не могла отвести взгляда. Он смотрел на меня, будто примеривался к противнику, с которым вот-вот затеет драку. Шее стало жарко. Жар стек в низ живота. Я никогда еще не смотрела на мужчин вот так и сейчас смутилась и испугалась. Помню, как я уговаривала себя не трусить – я же тоже умею драться.
– Закрой рот. – Мадам похлопал меня по руке. – Муха влетит.
Он повел нас с Грасой в бар. От дальней стены к нам направился какой-то недомерок в алом костюме.
– Эти, что ли? – спросил он.
– А зачем бы я еще их привел? – ответил Мадам.
Коротышка кивнул. Ручки у него были такие короткие, что он вряд ли сумел бы скрестить их на груди. Он протянул ладонь Грасе:
– Коротышка Тони. Люцифер рассказал, что ты неплохо поешь. Но я не ожидал, что ты такая хорошенькая. – Тони перевел взгляд на меня и нахмурился: – Ну и дылда! Неплохо бы твои кости прикрыть мясом. Ужинали, девчонки? Может, по стейку?
Позади бара оказалась кухонька, где бармен принялся готовить для нас. В запахе мяса потонули все остальные – папиросного дыма, спиртного, легкий душок рвоты. Голос Мадам Люцифер вывел меня из транса, хозяин говорил о деньгах.
– Эти девочки приведут к тебе толпы. Чем больше народу, тем больше ты продашь выпивки. Я хочу свою долю.
Тони скрежетнул зубами и кивнул.
На сцене мисс Лусия присела в низком реверансе. Мужчины, сидевшие рядом с нами, засвистели, заколотили по столу крепкими ладонями. Это были не забитые работники с плантаций Риашу-Доси. Здесь собрались маляры, каменщики, пьянчуги и подметальщики. Эти мужчины хотели зрелища. Они желали, чтобы на сцене подмигивали, смеялись и трясли грудями. Они хотели утонуть в спиртном, забыть про свою тяжкую работу, глядя, как девицы на сцене выделывают всякое. И если представление не нравилось им, они не молчали.
– Но мы просто певицы, – сказала я. – Мы не артистки кабаре.
Граса сердито глянула на меня. Мадам в упор посмотрел на меня из-под тяжелых век.
– Если у вас есть способности, вы одолеете прайд голодных львов. Хотите стать артистками? Вот и попробуйте себя. В Рио тысячи хороших голосов, но не каждой певице дано очаровать толпу.
Принесли стейк, шипящий, сочащийся жиром, и к нему две запотевшие кружки пива. У меня аппетит пропал, зато Граса набивала рот, жевала и запивала все пивом. Она прикончила обе порции.
У каждого большого артиста в Рио было сценическое имя, и мы с Грасой уже давно решили, что не станем оригинальничать. Задолго до того, как мы шагнули в кабак Коротышки Тони, душными вечерами возвращаясь с урока в «Дамском шике» или по утрам, за чашкой кофе в пекарне, мы с Грасой представляли себя на сцене. Имена нам требовались элегантные – имена, что придадут нам уверенности в себе, стильные, как повторяла Граса, имена. Себе имя она подобрала первой.
Лучшей клиенткой Анаис в «Дамском шике» была женщина, которую звали София, – она покупала шляпки на каждый день года. Грасу впечатлило такое потакание капризу.
– София, – говорила она, когда мы подметали усыпанный булавками пол салона. – Как королева.
Была еще одна покупательница – женщина менее экстравагантная, но более изысканная, по моему мнению, чем София, звали ее Лорена. Мне нравилось это имя. Итак, первую часть наших псевдонимов мы позаимствовали у элегантных дам. А вторые части решили связать с местами, которые поразили нас. Граса выбрала портовый город, в котором мы остановились во время нашего первого путешествия на пароходе, а я – Лапу.
– София Салвадор, – вздыхала Граса. – Поет только в «Копакабана-Палас»!
– И Лорена Лапа, – прибавляла я.
Наш дебют состоялся вовсе не на прославленной сцене «Копы», но для нас грязный зальчик Коротышки Тони был ничуть не хуже самого роскошного театра Рио. В вечер нашего первого выступления афиша на щите у заведения Тони слегка поменялась.
Сегодня и ежедневно!
Мисс Лусия и ДВА ЕЕ ЧУДА!
А также нимфетки!
Граса схватила меня за руку:
– Это мы! Мы будем выступать в настоящем клубе!
За кулисами было темно, душно и кишели москиты. Мисс Лусия увела Грасу в крохотную уборную, а я отправилась искать гитариста. Коротышку Тони наша программа не интересовала, и мы с Грасой решили, что споем несколько популярных танго – одно жизнерадостно-приподнятое, второе медленное и грустное. Надо было сообщить о нашем выборе гитаристу, но я нигде не могла его найти.
Я нервно ходила взад-вперед. По другую сторону усеянного пятнами бархатного занавеса клиенты Коротышки Тони заказывали выпивку и подтаскивали стулья поближе к сцене. Был вечер выходного дня, и зал забился под завязку. Скоро развлекать публику выйдет Мисс Лусия, а я еще не переоделась.
Наконец появился гитарист. К губам его приклеилась папироса, волосы падали на темные глаза. Он быстро прошел мимо, задев меня по ноге гитарой в чехле.
– Простите! – пролепетала я.
– Извини, – буркнул гитарист, не останавливаясь.
Я заступила ему дорогу:
– Вы аккомпаниатор?
Свободной рукой гитарист отклеил от губы окурок и щелчком отбросил его.
– А на кого я похож? На сенатора? Ты кто?
Окурок приземлился у моих ног, втиснутых в неудобные шпильки с открытым носом; надеть их меня заставила Граса. Я неуклюже отступила от тлеющего окурка.
– Я нимфетка.
– Это еще что?
– Новое представление.
Гитарист вздохнул.
– Ты имеешь в виду – новая куколка?
– Нет, нимфетка.
– Это просто другое название. Куколки, Бунекаш, Ненес, Бебес. Всех приводил к Тони Мадам Люцифер. По-моему, Люцифер мечтает оказаться на сцене больше, чем девицы, которых он притаскивает. И кстати, готов биться об заклад, что поет он тоже лучше.
– Нет, лучше всех пою я.
– Поверю, когда услышу, querida. – Гитарист рассмеялся.
Я огрызнулась:
– Не знаю, кто твоя querida, но уж точно не я.
Я сообщила, что мы собираемся петь.
– Знаешь эти песни? Или тебе помочь?
Гитарист усмехнулся:
– Эти мелодии все знают. Не особо оригинальный выбор. Могу сыграть одной рукой и с завязанными глазами.
– Поверю, когда услышу, querido.
Гитарист расхохотался. За кулисы рысцой вкатился Коротышка Тони, и в темном закутке сделалось еще теснее. Гитарист вдруг оказался прижат ко мне.
– Винисиус, – сказал Тони, – давай на сцену. Побренчи немного, пока Лусия не вышла. Публика теряет терпение. Так, теперь ты. – Тони оглядел меня. – Быстро переоденься! Ты что, столы обслуживать собралась?
В уборной Граса уже преобразилась в нимфетку – волосы стянуты в два хвостика, нарумяненное лицо разрисовано веснушками. Вместо платья – полупрозрачное трико, которое мисс Лусия называла «костюм Евы». Я уже видела его, в гримерке имелось два таких наряда, розовых и бледных даже по сравнению с кожей Грасы. В трико Граса выглядела так, будто у нее нет ни рук ни ног. Я же словно натянула темные перчатки и носки, настолько моя кожа была темнее наряда. Спереди к трико было пришито по зеленому листу – вроде как прикрыть наш срам, как выразился Коротышка Тони. Трико лоснилось на локтях и коленях и оказалось не по размеру нам обеим. На фигуристой Грасе оно сидело в обтяжку, а у меня жалко обвисло там, где ему следовало натянуться. Зеленый листок у Грасы пришелся ниже, чем нужно, а у меня – выше. В этом наряде роскошное тело Грасы выглядело как грубо обтесанный обрубок.
Пока мы ждали своего выхода, на лице Грасы проступил пот, пробившись через густой грим.
– Мне надо проблеваться.
– Здесь?
– Естественно! – прошипела она, а потом кивнула на сцену, по которой болталась туда-сюда мисс Лусия: – Не там же!
– Ладно, – сказала я и схватила мусорную корзину. – Давай.
Граса взяла корзину и посмотрела на меня. Она ждала, что я подбодрю ее, но что я могла ей дать? Скажи я, что на сцене нас ждет оглушительный успех, она наверняка уловит в моем голосе сомнение. До сих пор нашей единственной публикой были работники с плантации ее отца, они аплодировали бы нам, даже начни мы безбожно фальшивить. Я вспомнила, что сказал гитарист Винисиус о наших предшественницах, – что певицами они не были. Я представила себе, как девушки, в этих же нарядах Евы, вскидывают ноги, хихикают и крутят задницами. Они не были артистками и наверняка даже не пытались ими стать. О чем же думал Мадам Люцифер, выставляя нас перед стаей мужиков из Лапы?
Я взяла липкую ладонь Грасы и сказала то единственное, в чем была уверена:
– Представь себе, что этих людей не существует. Они нам не нужны. Мы поем для себя.
– Но, Дор, они же нам нужны. Какой смысл петь, если тебя никто не слушает?
Мисс Лусия покинула сцену. Винисиус заиграл первые такты нашего танго. Не дожидаясь, когда нас представят, Граса выбежала на сцену. Я бросилась за ней.
Свист, пьяное улюлюканье. У меня онемели руки. Позади нас, на сцене, Винисиус продолжал вступление к нашему танго, но мы с Грасой молчали. В дальнем ряду, у стойки бара, я увидела Мадам Люцифер – он накручивал волосы на палец, не отрывая от нас взгляда. У меня зашевелились волосы, как будто кто-то схватил их у самых корней и потянул меня прочь со сцены. Сердце скакало. Я открыла рот, но звук не шел.
В толпе неодобрительно засвистели, затопали.
Ну давайте, девчонки! Заведите нас!
Кто-то схватил меня за руку. С силой, какой я от нее не ожидала, Граса притянула меня к себе, и мы оказались лицом к лицу.
Улюлю! Фью! Вот это дело!
Глаза Грасы были прикованы ко мне. Шея у нее удлинилась, грудь расширилась, Граса открыла рот, и ее голос – такой уверенный, такой нежный – пролился в меня, раздвинул мои губы, и мой рот открылся и запел ту же песню.
- Я был твоим рабом, Любовь,
- Склонялся пред капризами твоими!
- С тобою я узнал
- Ту сладкую отраву.
- Но ты оставила меня, малютка.
- И сердце усыхает понемногу.
Наши голоса лились в самые темные углы этого жалкого клуба. Смолкли свист, топот и болтовня – никто не издавал ни звука. И конечно, Винисиус играл. Мы пели, а его гитара словно качала нас. Переборами гитары он побуждал нас с Грасой петь живее там, где этого требовала мелодия, а потом тянул назад, чтобы мы звучали мягче и нежнее, когда мелодия становилась более чувственной. Мы снова и снова пели припев, но каждый раз он звучал иначе – и с каждым разом все лучше.
Нена говаривала: «Бог хранит пьяниц, дураков и собак». В тот вечер мы с Грасой были дураками. Мы вышли на тускло освещенную сцену, не отрепетировав наш номер, в грязных, дурно сидящих трико, к зрителм, ждавшим от нас того, чего мы не могли им дать. Или мы так думали. В тот вечер я кое-чему научилась (и запомнила урок навсегда): нельзя недооценивать зал. Эти безродные каменщики, мелкие чиновники, вагоновожатые и чистильщики обуви были плоть от плоти Лапы, а в Лапе музыка была религией и исцеляющим бальзамом, она была языком для общения с богами и возлюбленными, она была памятью об ушедшей любви и предчувствием новой, она была отчаянием твоих самых темных минут и радостью твоих лучших минут.
Эти люди ожидали увидеть двух глупых, непристойно вихляющих бедрами, безголосых девиц, но не возмутились, когда перед ними появились две девицы серьезные. Конечно, окажись мы бездарностями, нас забросали бы ломтиками лайма и бутылками. Но голос Грасы был совершенством, а мой – изъяном. Ее голос был триумфом, а мой – провалом. Вместе с гитарой Винисиуса мы сложились в нечто гармоничное.
В конце нашего выступления никто не свистел и не улюлюкал – только хлопали.
– Еще! – прокричал чей-то сиплый голос. Аплодисменты стали громче.
В Лапе ходило присловье, звучавшее примерно так: пока в тебе песня, ты не одинок. В тот вечер во мне выросло множество песен, и мне казалось, что они столь же привычны, как удары сердца. По одну сторону от меня стояла Граса, раскрасневшаяся, излучавшая веру в успех. По другую – Винисиус, спокойный и мудрый. До того момента у меня не было ни дома, ни семьи. Я даже не знала, хочу ли я дом и семью. Но в тот вечер я нашла свое место в мире – здесь, на сцене, рядом с Винисиусом и Грасой. И поверила, что дни моего самого страшного одиночества позади.
Мы родом из самбы
- Но сначала, милая девочка,
- Я представлю тебе свою семью.
- Я приглашаю тебя на роду.
- Смотри, от кого я свой род веду.
- Я не из Санта-Терезы и не из Лапы,
- Копакабаны или Тижуки,
- Я не из Ботафогу
- И даже не из Урки.
- Я из самбы, любовь моя.
- Она была мне матерью.
- Говорят, мой отец – батакуда,
- Но это необязательно.
- В этом дворике – мои братья,
- Да и сестры здесь тоже сидят.
- Вот Худышка со своей кавакинью,
- Он будет с тобой флиртовать.
- Это красавчик Буниту с куикой.
- А Ноэль с пандейру собой нехорош.
- Вот агого – Кухня то теребит их,
- То на реку-реку скрежещет; ну что ж!
- Эта серьезная девушка – Дориш,
- На любую мелодию стихи сочинит.
- А та, что смеется, – Грасинья,
- С ее голосом ты на луну улетишь.
- Банан – вот этот щеголь,
- Семиструнку свою тревожит.
- А там сидит Профессор:
- Он что угодно сыграть сможет!
- Мы не из Санта-Терезы и не из Лапы,
- Копакабаны или Тижуки,
- Мы не из Ботафогу
- И даже не из Урки.
- Мы родом из самбы,
- Она нам мать.
- Рода наша семья,
- И другой – не бывать.
Все песни нашей жизни – и те, что мы слышали, и те, что нам предстоит услышать, – составлены из двенадцати простых нот. Сложность возникает, когда эти ноты начинают складываться в бесконечное множество комбинаций, когда их играют медленнее или быстрее, с повторами или без. Музыка – это сложно организованный звук. Это язык, который мы учим, не сознавая того. Вот мы впервые слушаем песню и расшифровываем ее: повторы, упорядоченность звучания. Песня сама подсказывает, чего и когда ожидать. Мы учимся соотносить тихие звуки с печалью, а звонкие – с радостью. Мы заранее ожидаем от новой песни того или другого. И даже если мы не знаем, как она повернет, интуиция подсказывает, куда может унести нас песня и какие воспоминания она извлечет на поверхность.
За год до того, как Винисиусу исполнилось семьдесят шесть и болезнь приковала его к дому, мы совершили поездку в Гранд-Каньон. К тому времени мы жили в Майами, были женаты почти двенадцать лет и около сорока двух лет оплакивали Грасу.
В каньоне мы стояли у самого края обзорной площадки, огороженной каменным барьером, и смотрели в ущелье, на слоистую скалу и синие тени облаков. Просматривалась и противоположная сторона каньона, недоступная. Винисиус положил руку мне на плечо и сказал:
– Какой я здесь маленький. Незначительный на фоне истории Земли.
Я прикрыла его руку своей ладонью:
– Здесь я как дома.
Между нашей реальностью и нашими желаниями пролегает ущелье. Если нам повезет, мы беспечно живем на одной стороне и украдкой поглядываем на другую. Порой нам хочется перекинуть мост и перебраться через пустоту, но это желание быстро проходит. Когда мы с Винисиусом создавали музыку, когда мы забывали мир и терялись внутри наших песен, мы словно брались за руки и перепрыгивали это ущелье – вместе.
После смерти Грасы трещина разошлась слишком широко. Мы оба упали в ущелье, хотя Винисиус так этого и не признал. С его точки зрения, его бросили, но он попытался привести жизнь в порядок. А я? Я была воплощением беспорядка.
Я шла не по земле, я брела по колено в бетоне. Еда меня не интересовала. Увлечься другим человеческим существом не приходило мне в голову. К середине жизни я была ходячим скелетом, к тому же неряшливым. Много пила. Я испытывала терпение немногих преданных мне людей, которые, несмотря ни на что, не бросали меня. Одним из них был Винисиус. В те годы мы оба жили в Лас-Вегасе, но не вместе. Если меня выдворяли из одной квартиры, Винисиус находил мне новую. Платил за аренду. Навещал. Первое время Винисиус включал радио, чтобы я послушала модную музыку. Я просила выключить. Однажды он притащил старый проигрыватель. Я заявила, что мне это ни к чему. Винисиус заявил, что в таком случае пусть сама и волоку проигрыватель на помойку. Проигрыватель был тяжелым, и я никуда его не отволокла.
Заглядывая ко мне, Винисиус непременно приносил пластинки: бразильская босанова, «Мотаун», Арета[25] Франклин, Пэтси Клайн, позднее – Долли Партон и Джеймс Браун. Сначала мы слушали их вместе – решали прокрутить песню-другую, а в результате слушали весь альбом. Потом обсуждали композиции, голоса, достоинства и недостатки песен. Винисиус завел обыкновение оставлять эти пластинки у меня, и вскоре рядом с проигрывателем образовалась целая стопка, и я, не удержавшись, порой ставила какую-нибудь пластинку и без Винисиуса. Как-то вечером он уломал меня вылезти из моей убогой квартирки и пойти с ним в клуб – какую-то крысиную нору на Стрипе – слушать блюз. Мы сели подальше от сцены, на случай, если мне захочется сбежать. В заведении было темно и почти пусто – какое облегчение. Молоденький музыкант играл хорошо, но ничего выдающегося. Однако, как отметил Винисиус, за тот час, что мы сидели в зале, я даже не вспомнила про выпивку. После этого мы стали регулярно бывать в музыкальных клубах, и в такие дни я почти не притрагивалась к спиртному, а постепенно начала получать удовольствие от музыки.
А однажды Винисиус вытащил меня в студию.
– Хочу записать кое-что, – сказал он. – Будет еще пара ребят из Рио. Не поможешь с программой?
Он хотел, чтобы я чувствовала себя нужной, а не обузой, – его маленькая хитрость в годы моего пьянства, задолго до того, как мы поженились. Я подыграла ему. Шел 1972-й. Граса уже двадцать семь лет как умерла – прошло почти столько же, сколько она и прожила. Бразилией правил новый, еще более жестокий военный диктатор. Если к нам приезжали бразильские музыканты, это означало, что их просто выдавили из страны. Винисиус находил им пристанище, кормил и сводил с американскими музыкантами. Взамен он записывал пластинки с этими молодыми патлатыми типами неясного пола. Они называли свою музыку тропикалия.
В тот день в студии оказался молодой человек, киндер-версия одного нашего товарища по ансамблю, по прозвищу Кухня (к тому времени он уже давно умер). Мальчику было двадцать пять. Прическа «афро», штаны клеш и ботинки на каблуках. Мне было пятьдесят два, и рядом с ним я чувствовала себя древней старухой. Я забилась в дальний угол клетушки звукорежиссера, но парнишка отыскал меня.
– Вы ведь Дориш Пиментел? – сказал он. – Встретить вас – честь для меня!
– Это почему?
– Ну… вы из «Сал и Пимента». Ваши с Винисиусом песни – классика. Моя мать постоянно крутила «Без сожалений и добродетели», чуть пластинку до дыр не стерла. Она была на вашем первом выступлении в Ипанеме.
– На нашем единственном выступлении.
– Я бы так хотел записаться с вами и Профессором! О большем я и мечтать не могу.
– Это Винисиус вас надоумил? – спросила я.