Воздух, которым ты дышишь Понтиш Пиблз Франсиш Ди
Я провела рукой по волосам Грасы. Пальцы испачкались в ее рвоте. Я вдруг обнаружила, что стою в ванной, держа под струей воды полотенце. Потом вернулась к Грасе, нежно обтерла влажной тканью лицо. Затем волосы и руки. Вытерла пол.
Я хотела посадить Грасу, чтобы очистить ей волосы сзади. Она оказалась тяжелее, чем я ожидала. И не гнулась, сколько я ее ни упрашивала, так что я собралась с силами и втащила ее на кровать. Накрыла одеялом. Влажные волосы намочили подушку. В ванной я отыскала тюбик красной помады. Граса никогда не принимала гостей, не накрасив губы.
Знаете ли вы, что самое важное в любом голосе – это воздух? Пустое пространство. Чтобы голос излился, надо освободить место для него. Великие певцы умеют во время пения расслаблять гортань и язык. Они умеют дышать так, чтобы тело расширилось, умеют набрать как можно больше воздуха и держать каждый звук на пределе человеческих возможностей. Именно воздух заставляет вибрировать голосовые связки. Воздух, которым мы дышим, есть пища для нашего голоса. Его источник.
Винисиус потом говорил, что когда он с ребятами бежал назад, к холлу президентского номера, то слышал какой-то ужасный звук – стон, повторявшийся снова и снова. Голос не замирал, не делал пауз, не останавливался, чтобы взять дыхание. От этого звука, сказал Винисиус, у него внутри все обрывалось.
Смешно. Когда я, свернувшись, лежала рядом с Грасой в кровати, ее холодная ладонь в моей руке, мне казалось, что я пою ей.
Сколько прошло времени, прежде чем доктор Фариаш и парни ворвались в номер, разрушив наш покой? Полицейский рапорт сообщает – тридцать минут.
Помню, как Винисиус сидел в углу на корточках, спрятав лицо в ладонях. Помню, как Худышка ласково вытаскивал меня из постели. Я будто окаменела. Худышка с Кухней отнесли меня, скрюченную, на диван. И тут поднялся гвалт. Полиция. Судебно-медицинский эксперт щелкал фотовспышкой.
Фотографии слили бразильским, а затем и американским газетам. На черно-белых снимках Граса выглядит умиротворенной. Чистая кожа. Темные блестящие губы. Даже после смерти она – звезда.
В военно-полицейском отчете говорится, что покойная была перенесена с пола на кровать. Биографы и поклонники теории заговора любят мусолить эту деталь. Как будто она важна. Меня много раз спрашивали о таблетках, которые я оставила в ее номере. Какие, сколько, для чего? Уже потом, после вскрытия, мне начали задавать другие вопросы. Была ли она расстроена после выступления в «Копакабане»? Не замечала ли я признаков душевной нестабильности? Зачем я оставила столько таблеток в ее распоряжении? Почему оставила ее одну? Случались ли у нее раньше суицидальные эпизоды?
Вот Граса бредет в темную реку, крепко вцепившись в меня.
Я не зайду глубоко. А ты сильная как бык.
А вдруг нет?
Тогда мы обе утонем.
Ты утонешь.
Я всегда тебя спасала. А ты меня – ни разу.
Все было не так.
А я хочу, чтобы так.
Что ты делаешь! Так нельзя. Я могла бы послушаться. Я могла бы остаться.
Смотри, как бы тебе не просидеть там всю жизнь.
Мы останемся.
Я чувствую себя почти настоящей.
Ты и есть настоящая. Для меня.
Я так устала, Дор. Сколько еще?
Теперь уже недолго, amor. Совсем недолго.
Грасе устроили похороны, достойные главы государства. Если при жизни она была американской марионеткой, то после смерти стала обожаемой всеми бразильцами жертвой, которая бежала из враждебных Штатов и вернулась домой, чтобы создать себя заново, изобрести новую форму самбы, – но лишь затем, чтобы трагически погибнуть молодой, не увидев расцвета нового жанра.
София Салвадор всегда чувствовала зал, не ошиблась и насчет публики в «Копе»: все эти журналисты, социалисты, люди из правительства и националисты намеревались утопить ее. Они, точно отвергнутые любовники, желали наказать Софию Салвадор за то, что она сначала бросила их, а потом имела наглость вернуться. Но София Салвадор, стоя на той сцене, не могла видеть – и никто из нас не мог – тех, кто в восхищении слушал трансляцию концерта. Она не видела их, сидевших в кафе, барах, гостиных, закрывавших глаза, чтобы получше проникнуться ее пением. Она не слышала ни их похвал, ни их аплодисментов. Еще никто (за исключением группки интеллектуалов, пришедших в клуб в Ипанеме накануне вечером) не слышал такую самбу – трогательную, ранимую, нуждающуюся в принятии и прощении. После того эфира огромное число бразильцев готовы были принять Софию Салвадор и простить. Отчасти именно поэтому ее смерть огорчила столь многих: не будет больше новых пластинок, не будет очередей на ее концерты, невозможно сказать ей, что она словно никогда и не покидала их. Люди любили ее, они просто опоздали с выражением своей любви.
Ее забальзамировали – роскошь в те дни. Гроб, отделанный бронзой, был покрыт флагом Бразилии. Пожарный автомобиль, затянутый черным крепом, вез ее по улицам Рио к Палате общин. Два дня она лежала, в красном платье, с красным ртом, утопая в цветах, в главном холле Палаты, и тысячи людей медленно шли к ее гробу, чтобы почтить ее память. Тысячи скорбящих стояли в очереди, извивавшейся по площади Флориану, мимо кинотеатра «Одеон». Иные с опухшими глазами, иные серьезные, были и просто любопытствующие. Генералы, банкиры, полицейские, домохозяйки, социалисты, знаменитые конферансье. Пришла даже Араси Араужо – в черной мантилье, с потеками черной туши на щеках. Я посмотрела на Грасу, ожидая, что она сейчас сядет и захохочет над Араси, которая, будто и не заметив меня, приклеилась к Винисиусу.
– Как мне теперь быть? – вопрошала она. – Как мне стать лучше, не имея такой соперницы?
Мне захотелось сорвать с Араси мантилью, отхлестать ее по щекам. Мне хотелось отхлестать всех и каждого из них, всесильных и ничтожных.
Почему вы не толпились в аэропорту, приветствуя ее возвращение? Почему не аплодировали ей в тот вечер в «Копе»? Почему не показывали ей свою любовь, когда она в ней нуждалась?
Если бы Граса умерла старухой, прожив жизнь, полную музыки, добилась бы она такой любви и преклонения? Или лучше потерять жизнь, чем молодость? А может, Граса, всегда чутко слышавшая аудиторию, дала поклонникам именно то, чего они хотели: звезда вернулась к ним для последнего концерта, и в их воспоминаниях она останется молодой и красивой, навсегда принадлежащей им? Я смотрела, как скорбящие текут мимо, и ненавидела их так, как не ненавидела еще никогда в жизни.
Когда гроб наконец закрыли, мы с ребятами перенесли Грасу назад в пожарную машину. Стоя плечом к плечу на платформе, мы медленно ехали мимо людских толп. Кто бы подумал, что в Рио столько народу? Фламенгу, Освальду-Крус, Ботафогу и дальше, до самого кладбища Сан-Жуан-Батишта, – всюду вдоль улиц стояли люди. Только, в отличие от душной Палаты, эти люди не молчали. Иные играли на куике, иные били в барабаны, скребли реку-реку. И все пели. «Дворняга», «Клара», «Родом из самбы», «Воздух, которым ты дышишь» – не было песни Софии Салвадор, которой бы они не знали.
Сидевший на самом верху машины Маленький Ноэль плакал, как ребенок. Банан и Буниту тоже рыдали. А потом мы услышали, как голос Кухни – глубокий и тревожащий, точно сирена – присоединился к песне толпы. И мы с ребятами вдруг забыли о гневе и обидах и тоже запели. Вот это был карнавал! Жаль, что Граса его не видела.
Почти все ребята из ансамбля остались в Бразилии. Со мной в Лос-Анджелес вернулись только Винисиус и, как ни странно, Кухня. Его возвращение в Штаты было вовсе не проявлением приязни ко мне, но жестом в адрес бразильцев – он не мог жить в стране, которая предала Грасу, когда она была жива, и которая после ее смерти вовсю славила ее.
Кухня обосновался в Чикаго, где многие годы играл настоянный на самбе джаз и блюз, в 1965 году у него случился удар, и он умер в съемной комнате. Банан, Буниту, Маленький Ноэль и Худышка добились некоторого успеха, не сравнимого, конечно, с успехом времен «Голубой Луны». Большая часть наших песен принадлежала студии «Виктор», сразу после похорон Грасы я наняла адвоката и потащила Винисиуса в суд. Дело растянулось почти на десятилетие, но в конце концов решилось в нашу пользу. И мы вдруг разбогатели, но к тому времени я слишком окаменела, чтобы это заметить. По словам Винисиуса, я уже расплатилась по всем счетам.
В первые месяцы после смерти Грасы, когда я бывала еще сравнительно трезвой, Винисиус помог мне закончить дела на Бедфорд-драйв и настоял, чтобы я отправилась с ним в Лас-Вегас.
Вегас в те дни был целиной, полной возможностей для певцов, бандитов, хористок, музыкантов, официантов и игроков. Во время войны Вегас прославился как место, где супруги могли получить развод за минуты, а потом спускать деньги в казино, напоминавших салуны времен Дикого Запада, с полами, посыпанными опилками. Но все изменилось с открытием отеля «Фламинго» площадью в сорок акров: комнаты с кондиционерами и хрустальными люстрами, школа гольфа и оздоровительные процедуры. После войны Голливуд превратился в обитель нравственности и черных списков. А Лас-Вегас взял на себя роль пристанища для опальных звезд, подозреваемых в коммунизме, гомосексуализме или в том и другом разом. Вегас был чем-то вроде Лапы, возникшей посреди пустыни, но никак не спасением. Во всяком случае, для меня.
Воспоминания о жизни до Лас-Вегаса были слишком болезненны и четки, как если бы окружающая пустыня воскресила все запахи и вкусы, каждый разговор, каждую паузу, каждое прикосновение и каждое чувство, которые я пережила за свою короткую жизнь. С меня было довольно. Во мне не осталось ничего, кроме воспоминаний, и они душили меня – как мать, которая душит ребенка, слишком сильно прижимая его к груди.
Президент Дутра, уверенный, что его ждет второй срок, внезапно проиграл на выборах. Народ забросал урны бюллетенями с именем старины Жетулиу. Примерно в эти дни Винисиус, небритый, с красными от недосыпа глазами, сидел у моей больничной койки. Руки и ноги у меня были стянуты ремнями – в то время так делали с пациентами, которые, как считалось, представляют опасность для самих себя. Я больше стыдилась этих ремней, чем бинтов на запястьях. Это Винисиус нашел меня на полу лас-вегасской квартиры. И он же убедил врачей развязать меня.
Меня выписали. После больницы я завела привычку – как только меня посещало воспоминание, любое, я тянулась к бутылке.
Второй срок Жетулиу оказался недолог. Даже в пьяном угаре я следила за новостями из Бразилии – так отвергнутый любовник вынюхивает истории о своей бывшей, надеясь узнать не столько об успехах, сколько о провалах. Несмотря на все его ошибки, меня утешала мысль, что Старик Жеже – человек, которого мы всегда называли по имени и который боролся за президентское кресло, еще когда мы с Грасой жили в Риашу-Доси, – снова вернулся во дворец Катете. Очередной скандал, схватка за власть – и Жетулиу снова оказался на грани отставки. Но, вместо того чтобы сдаться, он сел за стол в своем президентском кабинете, зарядил любимый пистолет и выстрелил себе в сердце. «Я ухожу из жизни, чтобы войти в историю», – написал он, записку нашли возле тела. Новость рассказал мне Винисиус.
– Старик Жетулиу покончил с собой. – У Винисиуса подрагивали руки, когда он подносил к губам сигарету.
Я не удивилась. Некоторым проще выбрать смерть, чем встретиться лицом к лицу с человеком, в которого тебя обратили тяготы и постоянная необходимость делать выбор. Вот только смерть – жестокий грабитель, она отнимает все, в том числе и возможность реабилитироваться в собственных глазах.
Сон приходит тяжело, если вообще приходит. Медсестра говорит, что мне надо отдыхать, да я все равно не могу слушать пластинки по ночам. оэтому я тайком пишу, или сижу в темноте, слушая, как бормочет моторчик кровати. Эту кровать установили у меня после того, как я упала. Она поднимается и опускается, так что сиделке не надо ворочать мое тело.
Я закрываю глаза и слушаю: сердце стучит медленно-медленно, словно перекачивает не кровь, а сахарный сироп.
Я нажимаю кнопку. Скрип, вздох – и кровать опускается.
– Так-то вот, – вслух произношу я. – Ничего не поделаешь.
Тяжело поднимаюсь и ковыляю к двери.
Сиделка спит в соседней комнате, рот у нее приоткрыт, голова свесилась под странным углом. Я пробираюсь мимо нее – тихо, как ящерица. Добравшись до кабинета, протискиваюсь через нагромождение коробок и стоек с одеждой, и вот наконец проигрыватель. А за ним – да вот, вот она. Я беру ее в руки, и в меня вливается сила. Струны целые, хотя она наверняка расстроена. Будто тать в ночи, я выношу ее из дома, нахожу в темном дворике металлический стул и падаю на него, дрожащая, потная.
Воздух пахнет солью. Листья баньяна – толстые и блестящие, будто кожаные – постукивают друг о дружку под ветерком. Я прижимаю гитару к себе. В последние годы Винисиус забыл, как играть, не брал гитару в руки, даже не спрашивал о ней.
– Мы не можем забрать с собой все, так зачем цепляться за вещи сейчас? – говаривал он до болезни. Он многим разрешал выпускать каверы наших песен, не требовал никаких денег. – Пусть берут себе эту музыку. Мы не сможем унести ее с собой, когда уйдем.
– Куда уйдем? – спрашивала я.
Винисиус пожимал плечами:
– К черту, наверное.
Что он хотел сказать? Что он не знает, куда мы направимся, сбросив оболочки тел, или и вправду думал, что мы – мы с ним – отправимся в ад?
Иди к черту, Дор.
Это слишком далеко.
Далеко откуда?
От тебя.
Запиши. Удачная строчка.
У Нены имелся алтарь со святыми, она зажигала перед ним свечи и бормотала свои просьбы. Молитвы для Нены подразумевали обмен: я сделаю для тебя вот что, а ты за это убереги меня от дурного. Она никогда не говорила ни о небесах, ни о душе. Уверена, заикнись я о таких вещах, она поколотила бы меня.
В сионской школе монахини говорили о творении и первородном грехе, об исповеди и чистилище и о девяти чинах ангельских. Даже у распроклятых ангелов была иерархия! Если рай монахинь столь же мелочен и ограничен, как наш мир, то обойдутся там без меня. Да меня все равно не впустят в эти жемчужные врата.
Главное – результат.
Мадам Люцифер был убит на Илья-Гранди во время поножовщины, но, несмотря на все его преступления, я не могу представить его в той тюрьме. Я вижу его только таким: высокий, элегантный, блистательный, танцующий на карнавальной платформе, вечно в движении.
Недавно по радио рассказывали о параллельных вселенных, о том, как время может складываться снова и снова, и в этих вселенных множество наших жизней заканчиваются по-разному. Наверняка существует такая жизнь, где я осталась с ней в ту ночь в отеле. Жизнь, в которой я дарю ей свои песни. Жизнь, в которой я разжимаю кулаки – а я так долго сжимала их – и понимаю то, что Граса понимала всегда: мы творим не ради того, чтобы доказать, но чтобы поделиться.
Плевать мне на эти песни, – говорю я ей.
Ложь, конечно, и она знает это. Но для нее в моей лжи кроются боль и дар. И дар предназначен ей, всегда ей одной. И она одаривает меня в ответ: отныне я ее единственный слушатель, и она любит меня, как любила свою публику – всем своим существом.
Кожу на груди жжет, словно там жало засело. Я прижимаю к себе гитару. Металлический стул подо мной трясется.
В Лапе не вели разговоров ни о рае, ни об аде, все мы были слишком заняты жизнью и музыкой. Моя Лапа теперь – просто место в книгах по истории, но я разрешаю себе думать, что она еще существует. Я трогаю струну на гитаре Винисиуса. Да. Такие дела.
Граса, Винисиус и ребята сидят во дворике Тетушки Сиаты, они ждут. Рода не начнется, пока не соберутся все, таково правило, поэтому они сидят и ждут. Я толкаю скрипучую калитку и вхожу, сандалии ступают по утрамбованной земле, ноздрей касается дымок – «Оникс», сигареты Винисиуса. И вот они: Худышка прижимает к податливому брюху кавакинью, Кухня подмигивает мне, Ноэль расплывается в детской улыбке, Банан серьезно кивает, Буниту от души наполняет стаканчик для меня, мои глаза встречаются с большими темными глазами Винисиуса, и у меня перехватывает дыхание, и Граса – ах, мое сердце, – ее улыбка, ямочки на щеках, ее нетерпение. Стул рядом с ней свободен.
В молодости мы все красивы. И нам все прощается. На роде нет вражды, которую нельзя отложить, и нет ран, которые невозможно излечить. Музыка – самая лучшая связь. Чтобы извлечь звук из тугой струны, ее надо вытянуть из неподвижности. Музыкант трогает струну, и она, стремясь вернуться в исходное положение, подрагивает. В ее возвращении – вибрация, а в вибрации – звук. Песня не существует без изначальной неподвижности. Музыка не существует без движения, она есть стремление вернуться к тому, что было, и к тому, что может быть.
Я слышу, как бьется мое сердце. В его ударах – барабаны работников с плантации. Слова их песен эхом возвращаются ко мне, а ведь я вроде забыла их, все эти слова, рассказывающие истории о страсти, боли, мести, сожалениях и – о красоте милосердия. Я смотрю на Грасу, и она кивает мне: теперь моя очередь вести музыку. Я чувствую, как что-то древнее разрастается во мне – дыхание невозможного, шепот правды, которую я всегда знала, но которую не умела назвать. Я трогаю струну, и круг наполняется ее звуком.