Воздух, которым ты дышишь Понтиш Пиблз Франсиш Ди
Однажды мы с Винисиусом пошли в Севилье посмотреть бой быков, и когда я увидела, как стремительно и грациозно матадор втыкает быку в загривок длинные зазубренные пики, то вспомнила тот бар и тех громил. Вспомнила, как один из них выхватил из-за спины бутылку рома и обрушил ее на голову сеньора Пиментела.
Я закрыла глаза рукой. Осколки рассыпались по кафельному полу. Лиф моего платья намок от рома. Мадам Люцифер буркнул: «Хотя бы чисто сработали», – и промокнул лацканы своего пиджака платком. Бармен куда-то делся. Громилы с натугой подняли сеньора Пиментела. Его глаза сначала бессмысленно блуждали, потом закрылись. В волосах краснела глубокая рана. Голова свесилась на грудь. Льняной костюм усеяли красные капли.
Нога у меня в туфле стала скользкой; пиво, выплеснувшееся через край, дробно капало мне на ноги и на забытый под столом чемодан.
Громилы держали сеньора Пиментела с двух сторон, он словно обнимал их за шеи, – приятели после дружеской попойки провожают друга домой – богатого друга, ведь одет он в роскошный костюм. Я выхватила из-под стола чемодан:
– Подождите!
Я попыталась загородить дверь. Мадам Люцифер зло глянул на меня. Не успела я и слова сказать, как он выдернул сахарный кубик из галстука сеньора.
– Нечего ждать.
И громилы вытащили сеньора Пиментела в ночь.
Я забралась в кровать. Голова болела, как если бы я всю ночь пила, хотя на самом деле я бегала по Ипанеме, рассовывая содержимое чемодана по мусорным бакам, – не выбросила только конверт с деньгами, сунула под матрас. Я представляла, как Мадам и его парни сваливают сеньора Пиментела на палубу какого-нибудь грузового судна до Ресифи. Он очнется, не соображая, где находится, с разбитой головой, пустым кошельком и костюмом в кровавый горошек и, может, вспомнит, что произошло накануне ночью, а может, нет. Или решит, что его ограбили по дороге в бар. Но в конце концов он поймет: то, что он очутился на корабле, который направляется на север, – не случайность. Он станет искать, чем подкупить капитана, чтобы тот повернул корабль назад. Решит расплатиться своей бесценной алмазной булавкой и не найдет ее. Люцифер забрал булавку именно для того, чтобы сеньор Пиментел не смог вернуться в Рио. Я повторяла и повторяла это себе, зная, что все это неправда.
Вечером сеньор Пиментел не вернулся в комнату Винисиуса. Граса думала, что отец основательно загулял, и думала так, пока Винисиус не постучался в нашу дверь с известием, что сеньор Пиментел забрал всю свою одежду. В его комнате Граса осмотрела пустые вешалки, открытые ящики, обыскала их, проверяя, что исчезло. Потом села на незастеленную кровать сеньора Пиментела и закрыла лицо руками. Она не плакала, просто сидела неподвижно. Мы с Винисиусом сели справа и слева от нее. Через несколько минут Граса заговорила, так и не убрав от лица ладоней.
– Он не взял свой любимый костюм. А деньги забрал.
– Ты давала ему деньги? – спросила я.
– Неважно. – Граса наконец отняла руки от глаз.
– Сколько там было? – спросил Винисиус. – Может, он хочет выкупить ферму?
– Это была не ферма! – огрызнулась Граса. – Это была, мать ее, плантация в десять раз больше Лапы. Он не смог бы ее выкупить, даже если бы захотел. Да, он старый напыщенный пьяница, но мне нравилось, что он рядом. Я так радовалась, что кто-то на моей стороне.
– Мы на твоей стороне, – сказала я.
Граса покачала головой:
– Не всегда. Вы в основном друг за друга. А папа всегда был за меня.
– Потому что ты платила ему, – сказала я.
Граса зло взглянула на меня:
– Ну и что? Все равно это было умереть как хорошо.
Потом она тяжело поднялась с кровати и заперлась в ванной.
– Нашла свою книжку? – шепотом спросил Винисиус.
Я подумала о чемодане сеньора Пиментела, засунутом в мусорный бак. Подумала о Мадам и его людях, как они тащат сеньора через дверь. Я заставила себя взглянуть Винисиусу в глаза и сказала:
– Нет. Ее здесь не было.
Через пять дней в «Урку» явились лейтенант и еще один полицейский. Из лагуны выловили утопленника. Труп страшно раздуло, но на нем был костюм, сшитый лучшим портным города. Решив, что покойный – какая-то важная шишка, полицейские, обычно равнодушные недотепы, допросили портного, тот заглянул в свои записи и установил, что номер на металлическом ярлыке костюма числится за его клиенткой Софией Салвадор.
– Портной сказал, что сшил костюм какому-то вашему родственнику, – сказал лейтенант, немолодой человек с густыми усами. – Вам надо опознать тело.
Граса тяжело прошла к себе в уборную и закрыла дверь. Притихшие ребята выстроились вдоль стены у двери, они не любили полицию, не доверяли ей. Иметь дело с полицейскими пришлось мне. Я дернула Винисиуса за рукав:
– Проверь, как она. Нельзя оставлять ее одну.
Винисиус послушно скрылся за дверью.
– Вы видите – сеньорита Салвадор расстроена, – начала я. Желудок у меня свело, и я с трудом стояла прямо. – Что случилось с тем человеком из лагуны?
Лейтенант пожал плечами:
– Пьяные вечно падают в воду. Поверите ли, мы чуть не каждый день их вытаскиваем. А этот был одет лучше многих.
– Даже богатые не знают меры, – вздохнула я.
– Особенно богатые. – На губах лейтенанта зазмеилась улыбка.
– Мне бы не хотелось, чтобы газеты начали докучать сеньорите Салвадор. Если вы сможете замять дело, она будет вам весьма благодарна, и казино тоже. Когда речь идет о безопасности, казино охотно платит за советы.
– Газеты – просто бумажки со сплетнями, – сказал полицейский. – Я на них и не смотрю.
Я вручила полицейским контрамарки в первый ряд на следующие пять концертов Софии Салвадор. Мне вспомнился шофер, который, когда мы с Грасой были посланницами Люцифера, украл буханку с кокаином, а потом пропал без следа; вспомнился Коротышка Тони, его обезображенное лицо. Я представила сахарную булавку на полке у Мадам, среди прочих его трофеев. Едва за полицейскими закрылась дверь, как я кинулась в нашу личную ванную и меня вырвало.
После морга мы с Грасой и Винисиусом отправились к лучшему гробовщику Лапы. На деньги, которые я ей дала, – деньги из конверта сеньора Пиментела – Граса купила гроб, обитый изнутри бархатом, и место в пижонском мавзолее на кладбище Сан-Жуан-Батишта.
– Откуда у тебя столько? – спросила Граса, когда мы покидали гробовщика.
– Скопила, – ответила я.
– Ага. На черный день, – сказала Граса, глядя в окно такси.
Несмотря на роскошную поминальную службу, сами похороны были простыми, присутствовали только ребята из группы и несколько друзей. Пришли Анаис, портниха Грасы и Мадам Люцифер.
Служба началась в одиннадцать утра – уже много месяцев Граса и ребята не просыпались так рано. Полусонные, торжественные, они стояли под полуденным солнцем и смотрели, как гроб скользит в могилу, словно сеньора Пиментела отправляли на вечное хранение в некий ящик. Граса рыдала совсем как одна из ее будущих киногероинь: плечи вздрагивали, но косметика под черной вуалью оставалась безупречной. Винисиус поддерживал ее под локоть с одной стороны, я – с другой.
Когда служба кончилась, Винисиус увез Грасу в наш пансион, отдохнуть перед выступлением в «Урке». В тот вечер Чак Линдси снова собирался прийти в казино послушать нас, а Граса твердила, что ей лучше на сцене, чем в нашей квартирке. Я задержалась, чтобы оставить на чай кладбищенским служителям и попрощаться с гостями.
– Какая ты худая. – Анаис погладила меня по щеке рукой в перчатке. Она выглядела очень элегантно: прямое черное платье, шляпка с вуалью. Если бы она попросила меня бежать с ней в тот момент, я бы согласилась без колебаний. Но она лишь подняла вуаль и поцеловала меня в губы, а потом попрощалась.
Позже Анаис с модисткой болтали у ворот кладбища, поджидая Мадам Люцифер. Он стоял передо мной – черный костюм и лавандовый галстук. Широкие поля шляпы отбрасывали на лицо тень.
– Не понимаю, что случилось, – сказала я.
Мадам коротко глянул на двух рабочих, которые в нескольких метрах от нас цементировали края могилы сеньора.
– Похороны закончены, милая Дориш. Думаю, тебе пора уходить с жары.
– Я хотела, чтобы он уехал, – прошептала я. – И все!
В глазах защипало. Я вытерла их ладонью, на перчатке остались мокрые следы. Мадам приобнял меня. От него пахло сандаловым деревом и крахмалом.
– Не теряй голову, дружок, – мягко сказал он. – В такие дни легко сбиться с пути. Мы партнеры. Мы оба заботимся о Грасе. И ты, и я заинтересованы в ее успехе.
– Мне ее успех был не нужен, – сказала я.
Мадам вздохнул.
– Окажи мне услугу, не изображай, что ты удивлена. Когда мы с тобой останавливались на полпути? Нам с тобой, в отличие от других, приходится принимать тяжелые решения. Мы делаем дело, иногда – не самым приятным способом. Но главное, милая Дориш, результат.
Мадам цепко держал меня за плечо. На следующий день я обнаружила четыре идеально круглых синяка.
Но тогда я села в его «линкольн», на заднем сиденье которого уже сидела Анаис; машина зигзагами спускалась с холмов в Лапу. Меня высадили у пансиона. Я вошла, но подниматься в комнату не стала. Граса наверняка спит или, что даже хуже, не спит и нуждается в утешении. Быть с ней в дни, последовавшие за смертью сеньора Пиментела, было трудно – в каждом ее взгляде я видела подозрение, в каждом ее вопросе крылась тяжесть, какую не выдержать. Поэтому я поручила Винисиусу и успокаивать ее, когда появились полицейские, и поддерживать ее в морге, и отвезти домой после похорон. Но в тот день я сама нуждалась в Винисиусе. Убедившись, что блокнот в сумочке, я вышла из пансиона и быстро зашагала к его дому.
Дверь в комнату была заперта. Внутри возились. Его голос. Голоса. Дверь открылась.
Винисиус стоял на пороге, все еще в белой сорочке и в брюках, в которых был на похоронах. Рубашка нараспашку. Галстука нет. Винисиус не любил галстуки, всегда старался поскорее избавиться от них. Длинные волосы растрепаны, обычно он зализывал их назад, но сейчас они торчали во все стороны. Черная прядь упала на глаза. Губы слишком красные и влажные.
– Дор! – выдохнул он.
– Я подумала – может, попробуем что-то написать?
Винисиус кивнул, но не сдвинулся с места, чтобы впустить меня. За его плечом я увидела Грасу. Черное траурное платье как-то странно провисло на груди. Глаза все еще припухшие. Босые ноги свешиваются с кровати, не доставая до пола. Граса пошевелила пальцами ног.
– Она не хотела оставаться одна, – сказал Винисиус.
– Я пойду. – Голос гулко отдавался в голове, уши словно набили ватой.
Винисиус поймал меня за руку:
– Увидимся вечером, на роде.
– Конечно, – пробормотала я.
– Я выдохлась, – промурлыкала Граса. – Застегни мне, amor. Я пойду с ней.
Винисиус глянул на меня и повернулся к Грасе. Я уставилась в пол, на треснувшие плитки. Услышала, как вжикнула молния. Шепот. Влажные звуки поцелуев. И вот Граса уже рядом, засовывает черные чулки в сумочку, духи тошнотворно сладкие. Я испытала страстное желание бежать прочь, вниз по лестнице, через дорогу, по переулкам, не останавливаясь. Граса подцепила меня под руку – и через минуту мы на улице, жмуримся на предвечернее солнце.
– Не сходи с ума, Дор. Я знаю, что для тебя это неожиданность. Я сначала тоже удивилась. Ну то есть чуть-чуть – я всегда подозревала, что нравлюсь ему, но он, упрямец, не хочет этого признавать. После того как папа… после той ночи, когда приходили полицейские… Винисиус был здесь, обнимал меня. Между нами как будто все время была дверь, и вот кто-то открыл ее, и он вошел.
Самое главное – результат. Так сказал мне Мадам, так я сама сказала Грасе через несколько лет, во время нашей последней, страшной ссоры. Всегда легче думать, что твои намерения важны не меньше, чем то, что получится на выходе, но это неправда. Главное – результат. То, с чем тебе предстоит жить дальше.
Самба, ты была моей когда-то
- Самба, ты была моей когда-то.
- О, как хорошо нам вместе пелось!
- Я держала гриф твоей гитары,
- Колокольчики агого нам звенели.
- Кожу твоих тамборимов
- Мои пальцы ласкали.
- А стоны куики
- Наш грех прогоняли.
- Что ж, я сделала ошибку,
- Думая, что тебя произвела я на свет.
- Ах, самба! Самба!
- Ты теперь другого секрет.
- От тебя я уехала так далеко,
- Туда, где снега, где ветра свист.
- Флиртовала с танго и фокстротом,
- За мной увивались румба и свинг.
- И какая разница, где я жила,
- Куда меня заводила судьба.
- Сладость твоих мелодий
- Была у меня на губах всегда.
- Но вот я подумала о тебе,
- Оглянулась – а тебя и следа больше нет.
- Ах, самба! Самба!
- Ты теперь другого секрет.
Никого не осталось, кто знал меня в дни моей юности, некому воскресить ту высокую темноволосую девушку из Лапы, которой я когда-то была. Я не воображаю, что еще молода, но меня все же пугает женщина, которая смотрит на меня из зеркала: спина колесом, как у креветки, кожа рыхлая, точно овсяная каша, волосы такие жидкие, что просвечивает кожа на голове. Женщина щурится. Она даже не выглядит как «она» – это просто груда костей в дурно пошитом кожаном мешке.
Все мы – все до одного – пойманы в капкан наших тел, не способных нас удержать. Нас определяют эти тела и их части. Человеческие голоса могут быть высокими или низкими лишь в таком вот диапазоне. Пальцы, ложащиеся на струны, могут растопыриться лишь на такую ширину. Губы и язык могут вибрировать о металлические мундштуки лишь с определенной скоростью. Даже у самого совершенного инструмента есть ограничения: струну можно натянуть лишь настолько туго, деревянную дощечку изогнуть лишь настолько тонко, лист металла свернуть лишь вот таким образом. Но музыка, что звучит у нас в голове, может все. Она способна взлететь к любой ноте, течь с какой угодно скоростью, звучать настолько громко или тихо, насколько позволит воображение. В самых сокровенных, самых чистых уголках нашего воображения нет ни мужского, ни женского, нет ни плохого, ни хорошего, там нет злодея или героя, там нет «ты» или «я». Есть только чувство и опьянение чувством.
Когда я вспоминаю наши песни, на меня снисходит именно эта чистота. В своих воспоминаниях я играю самбу, она звучит как настойчивое обращение к кому-то любимому, как безупречно составленное важное сообщение. В музыке, что играет в моей памяти, есть восхитительное совершенство фантазии, но есть и свойственная фантазии пустота. Чтобы прожить песню по-настоящему, надо услышать ее. Поэтому я честно ставлю наши пластинки на вертушку и слушаю. Голос Грасы иногда заглушен тамборимом Ноэля, ударные Кухни диссонируют с нежностью мелодической линии, Винисиус так резко заиграл вступление, что отвлек нас от тихих стонов куики. Звучание было безупречным лишь в моем воображении. Но все эти несовершенства возвращают меня в тесные студии и долгие ночи, в ту ускользающую, непознанную магию, которая рождалась, когда мы сидели в кругу – не гордые, ничего не ждущие – и обретали гармонию и ритм, с которыми можно было войти в утро. Настоящая музыка всегда возвращает меня к девочке, которой я когда-то была. Потому-то она и драгоценна.
С трепетом я достаю «Самба, ты была моей когда-то» из конверта, кладу пластинку на диск проигрывателя, опускаю иглу и внутренне готовлюсь. Такое странное подобие благочестия, словно я в покаянии хлещу себя плетью.
Риашу-Доси больше не существует. Я выяснила, что землей теперь владеет какая-то корпорация, господский дом, завод и часовню снесли, чтобы освободить место для тростника – производить этиловый спирт и ром. Урожай убирают машины. Никто ничего не сжигает. Нет больше ни Пиментелов, ни тех, кто работал на полях или в доме. И нет мне утешения.
Приходит ли он ко мне по ночам, словно привидение из фильма, – оставляя лужицы по всему дому, шикарный костюм сочится водой, глубокая рана на голове, рыба в карманах? Так мне было бы легче.
Все мы несем свою ношу по-разному и так, что порой удивляемся. Выбор, который мы делаем – в жизни ли, в студии, – никогда не бывает сам по себе, хотя может казаться, что это так, когда мы принимаем решение. Ничто не существует само по себе – ни нота, ни мелодия, ни ритм, ни решение, все под конец образует единое целое. Должно образовать.
Зачем я слушаю эти песни, от которых меня пробирает дрожь, от которых я слабею, которые словно вдавливают меня под воду, и нет возможности вынырнуть, глотнуть воздуха? Затем, что пусть лучше будут они, чем этот голос, что шипит мне, вот и сейчас шипит: Ослица, тебя разоблачат, ты всего лишь испорченная девчонка, руки твои пусты, ты помеха и дармоедка. Шепот этот столь тихий, что я очень долго принимала его за свой собственный. И я записывала пластинки. Устраивала выступления. Отслеживала авторские права на каждую песню. Подписывала контракты. Дружила с репортерами светской хроники. Вела переговоры с агентами и руководителями студий. Я гарантировала, что София Салвадор и «Голубая Луна» вовремя явятся на съемочную площадку и придут на все премьеры, даже если мне приходилось тащить их силой, подгоняя пинками и криками. Я расчищала каждую тропку с угрюмой решимостью ветерана сахарной плантации. Я никогда не слышала целого – только части.
Самба, ты была моей когда-то
Граса и Винисиус выказывали все досадные признаки того, что они – парочка в начале отношений. Под разными предлогами касались друг дружки – стряхнуть крошку с уголка рта, похлопать по колену, завязать галстук, поправить шляпу. Каждое идиотское открытие («Ты спишь на боку!», «Ты тоже не любишь кокосовое молоко!») вызывало у них такой восторг, словно они только что постигли тайну Вселенной. Они шли по переулкам Лапы, держась за руки, ничего не видя, будто брели сквозь туман, а во время роды не сводили друг с друга глаз, точно никого больше не существовало. Они создали особый язык – из улыбок, приподнятых бровей, шлепков и закушенных губ, – который мы видели, но расшифровать не могли. На сцене этот язык становился еще многословнее. София Салвадор пела и танцевала, как и раньше, но центр ее внимания сместился. Слушатели это уловили и, подобно нам с парнями, чувствовали себя свидетелями какого-то очень личного разговора. После концерта Граса и Винисиус бросались в гримерную и запирались.
Парни по-разному реагировали на брачные игры Грасы и Винисиуса. Братья – Банан и Буниту – отпускали шуточки на их счет. Худышка, вдохновившись, лихорадочно крутил романы с официантками и девицами из кабаре. Маленький Ноэль, чье сердце оказалось разбито, запил. Кухня вел себя стоически, как пожилой государственный деятель, который понимает, что трудности грядут, но какие именно – молчит.
А я? Я досадовала, что Винисиус пропускает наши встречи или, того хуже, притаскивает с собой Грасу и строит ей глазки, вместо того чтобы работать. После выступлений в «Урке» никто, кроме Винисиуса, не заходил в гримерную Грасы, и я спрашивала себя, кто помогает Софии Салвадор снять грим, намазать кольдкремом лицо и шею, аккуратно промокнуть его горячим полотенцем и втереть в кожу гаммамелис, как делала прежде я. Глядя на закрытую дверь уборной, я спрашивала себя, снимает ли Граса грим сама или у нее для этого есть Винисиус. После роды они, сцепив руки, отправлялись к Винисиусу, и он тайком проводил Грасу к себе. А я, не желая возвращаться в пустую комнату, гуляла ночь напролет. Просыпалась в незнакомой постели или на полу у кого-нибудь из «лунных» ребят: ночью меня впускали, и я падала на пол; утром в голове у меня стучало, глаз оказывался заплывшим, а костяшки сбиты в кровь – последствия драки в баре. Несколько раз я просыпалась на пляже неподалеку от «Копакабана-Палас» босой – сколько обуви я потеряла в те недели? – песок в ушах, песок повсюду. Я не отрываясь глядела на башни отеля и думала: Это просто вопрос времени.
Я верила, что знаю Грасу и Винисиуса лучше, чем они знают себя сами. Граса никогда не скупилась на физическую близость, это было ее оружие. Друзьям и любовникам она садилась на колени, целовала в щеку, слишком тесно прижималась в танце, шептала на ухо, держала за руку. Поначалу, когда на тебя щедро проливался весь этот поток, тебе казалось, что это доказательство особых отношений между вами. Граса и правда привязывалась к людям без оглядки, но в проявлениях привязанности не знала меры. Каждый для нее был особым, а значит, особым не был никто. Чем скорее ты это понимал, тем лучше было для тебя. Когда Граса вдруг начинала засыпать тебя знаками внимания, ты ощущал себя избранным. Как будто она отныне принадлежала только тебе. И, чтобы удержать благосклонность Грасы, надо было уступить ее требованиям. Служить ей, прогонять ее страхи – что ее отвергнут, разуверятся в ней, что ее предадут. Очищенное от страха желание было для нее утешением. А утешение Граса могла получить легко и от кого угодно. И человек, дававший ей все, чего ей хотелось, терял ее навсегда.
Так что я ждала того момента, когда Граса использует меня как предлог, чтобы порвать с Винисиусом, когда она меня, а не его затащит в гримерную и скажет: «До чего же мне надоел этот старый башмак». Винисиус, конечно, будет рваться к ней, но в конце концов его гордость возьмет верх и он вернется к нашим послеобеденным встречам, и мелодий у него будет больше прежнего, и мы вместе посмеемся над их маленьким романом. Жизнь войдет в прежнее русло, только станет еще лучше, потому что благодаря мне София Салвадор и «Голубая Луна» превратятся в звезд кино.
Вот такой историей я утешала себя, пока Граса и Винисиус разыгрывали представление, целуясь на палубе «Уругвая», а толпа восторженных поклонников и фотографов наблюдала за нашим отплытием из Рио.
В черном платье, черном тюрбане, с единственной ниткой жемчуга, Граса больше походила на девушку из высшего общества, чем на обожаемую всеми Софию Салвадор. После похорон сеньора Пиментела Граса объявила, что будет носить черное каждый день, она явилась в черном даже на прощальные торжества в порту Рио. За несколько дней до отплытия она выкрасила волосы в угольно-черный и по этому поводу пребывала в полном раздрае. «Я похожа на стервятника», – рыдала она и чуть не отменила нашу поездку в Лос-Анджелес. Я сунулась было утешать, но ее уже утешал Винисиус – дескать, он в жизни не видел стервятницы прекраснее, и убеждал ее все-таки собираться в Штаты.
Решение погрузиться на корабль далось нам легко. «Лунным» мальчикам и Грасе надоели и концерты в «Урке», и жизнь в пузыре славы. Надоело до бесконечности записывать песни для «Виктора», в этом мы ничем не отличались от любого другого самба-бэнда. После смерти сеньора Пиментела мы были готовы сменить обстановку, и я – больше всех. Каждый раз, когда официант или не в меру восторженный поклонник барабанил в дверь гримерной, у меня внутри все холодело: не полиция ли? Лежа без сна одна в нашей комнатушке, я думала, не явится ли сейчас ко мне Мадам Люцифер с требованием сменить имя и убраться в Буэнос-Айрес, потому что полиция у меня на хвосте. То были страхи, порожденные чувством вины и чрезмерным увлечением голливудскими фильмами. Булавка с сахарным кубиком все еще находилась у Мадам Люцифер, но мне чудилось, что она разоблачающим булыжником оттягивает мой карман. Поэтому, когда Чак Линдси предложил Софии Салвадор небольшую роль в фильме «Прощай, Буэнос-Айрес», мы все ухватились за эту возможность.
Еще несколько месяцев назад я оцепенела бы от такого поворота: бросить славу и твердый доход ради путешествия в неизвестность. Деньги за тот первый фильм были небольшими – пятьдесят долларов в неделю плюс жилье, – но Чак сказал, что это обычное дело. Студия проверяла нас, хотела посмотреть, справимся ли мы с работой на съемочной площадке. На время нашего отсутствия Мадам лишался своей еженедельной дани, но он пришел в восторг от новости, что мы плывем в Штаты. Уж он-то мгновенно понял, что такая курица сможет нести золотые яйца. Даже если мы сделаем всего один успешный фильм, то по возвращении в Бразилию любое казино или кабаре, любая звукозаписывающая компания станет платить Софии Салвадор и «Голубой Луне» по самому высшему разряду! Мадам Люцифер, как и мы, как и вся остальная страна, верил, что наша вылазка в Голливуд окажется успешной и в то же время не затянется надолго.
Большинство пассажиров «Уругвая», североамериканские туристы, не могли понять, по какому поводу в порту такое светопреставление. Они недоуменно смотрели, как наша маленькая компания посылает воздушные поцелуи толпе.
– Здесь какая-то знаменитость? – спросила меня по-английски туристка, стоявшая рядом. – По какому поводу шум?
Я поняла вопрос и страшно возгордилась. Перед отъездом я несколько недель изводила себя английским – отчасти чтобы подготовиться к жизни в Соединенных Штатах, отчасти чтобы развеяться. Я больше не ждала, когда Винисиус вспомнит о наших рабочих встречах, и погрузилась в изучение языка, к которому сеньора Пиментел приобщила меня много лет назад. И на борту «Уругвая» я уверовала, что тяжкие труды наконец дают плоды.
– Мы знаменитые маэстро, – сообщила я по-английски бледной даме.
– Художники? – уточнила она.
Я затрясла головой и объяснила, что мы исполнители самбы и плывем завоевывать Голливуд! Мы будем петь и танцевать в кино, студия «XX век Фокс»! Мой голос, произносивший английские слова, звучал почему-то пискляво и незнакомо. Язык устал уже через несколько минут. С удивлением, даже страхом я увидела на лице американки смущение и сочувствие. Она кивнула и отошла. Я почувствовала себя невежественной дурындой. Над головой взвыла сирена. Толпа в порту разразилась восторженными воплями.
Толпа была не слишком большая, но изрядная настолько, чтобы привлечь внимание. Люди размахивали бразильскими флагами, держали транспаранты «Мы любим тебя, София!».
Мы станем первыми бразильцами, кто будет сниматься в серьезной кинокартине, – факт, о котором государственные газеты Льва и президентский Отдел пропаганды начали трубить за несколько недель до нашего отплытия. И если прежде София Салвадор была просто местной знаменитостью и звездой самбы, то теперь она становилась национальным символом, ценным предметом экспорта. Ее успеха ждала вся Бразилия.
Я стояла на палубе и смотрела, как Бразилия исчезает из виду. Солнце село. Пароход медленно полз, словно пробирался сквозь сироп. Луны не было, и океан сливался с небом. Глядя на эту бескрайнюю черноту, я ощутила головокружение и эйфорию, будто долго постилась и забыла, что значит голод. Интрижка Грасы и Винисиуса уже меньше задевала меня. Рио с его выступающими холмами, с крикливыми огнями кабаков, с его особняками и трущобами, казино и театрами, с омерзительным ассортиментом Мадам Люцифер, Лев и сеньор Пиментел – все осталось позади. Теперь есть только мы и наша музыка.
Океан дыбился и опадал, заставляя огромный корабль подо мной тоже подниматься и резко опускаться. Я цепко держалась за поручни, но морская болезнь, что изводила меня во время первого морского путешествия, когда мы много лет назад плыли в школу «Сион», снова настигла меня. Сжавшись в клубок, я лежала у себя в каюте и не выходила из нее несколько дней, пока не заявилась Граса.
Дикой кошкой она ворвалась в каюту:
– Ну и видок у тебя!
– Не нравится – не смотри. – Я снова скорчилась на койке.
Граса поставила банку с крекерами и графин с водой на стол, заваленный окурками и заставленный пустыми стаканами. К счастью, дежурный успел забрать ведро, в которое меня рвало, и принести чистое. Граса носком туфли сдвинула его, а потом пнула меня по ноге.
– Подвинься, – велела она и умостилась на узком матрасе рядом со мной. Я повернулась к ней спиной. Граса вжалась в меня, ее колени уперлись сзади под мои, грудь прижалась к моей спине, Граса обняла меня за талию. Я ощутила запахи – розовые духи и пудровый след кольдкрема – и крепко зажмурилась.
– Поругалась с Винисиусом? Поэтому и приползла?
Граса убрала руки и словно окаменела.
– Вы оба считаете себя такими умными, – сказала она. – Говорите умные слова, спрашиваете о чем-то, только не меня. Меня он никогда ни о чем не спрашивает. Мы вообще мало разговариваем.
Сколько раз я воображала себе их вдвоем, за запертой дверью гримерной? Воображение – ненадежный дар, оно то благословение, которое позволяет тебе сбежать, то враг, которого надо победить, чтобы выжить.
Я повернулась к Грасе:
– А каких разговоров ты от него ждешь?
– Мне страшно, – прошептала она. – Из-за этой поездки. Я боюсь Голливуда.
– Боишься?
– Меня никто на пароходе не знает. В столовой гринго смотрят на нас с ребятами так, будто нам там не место. Как будто наше дело – убирать их каюты, а не обедать за соседним столом. Капитан даже ни разу не подошел к нашему столу, чтобы поздороваться со мной.
Я улыбнулась.
– Он, наверное, очень занят – ведет корабль.
– Хватит, – огрызнулась Граса. – Ты как Винисиус, смеешься надо мной. Как бы мне… – Она покачала головой и перевернулась на спину, крепче прижав меня к стенке.
– Тебе – что?
– Как бы мне хотелось, чтобы папа был рядом.
Желудок совершил кульбит.
– Если бы он был рядом, не видать нам этого парохода. Он бы не пустил тебя в Голливуд. Пела бы ты оперные арии на чайных вечеринках у каких-нибудь богатых сук из Санта-Терезы.
– Они бы хоть знали, кто я такая.
– Точно. Они бы все про тебя знали: отставная самба-певичка, которая изо всех сил пытается быть респектабельной. Дочка мелкого плантатора хочет завоевать их приятным голоском. Стала бы предметом пересудов. Хуже того – посмешищем стала бы. Знаешь, чего богатые терпеть не могут? Когда им подражают. А знаешь, что их пугает? Когда кто-то по-настоящему талантливый делает что-нибудь неожиданное – то, про что они ни разу не слышали. А почему? Потому что вдруг понимают: целый мир музыки и талантливых людей существует не оттого, что они так захотели. Не они создали его, не они за него заплатили, и они не могут ни купить, ни контролировать его. И это их до смерти пугает.
– Но, Дор, я не хочу пугать людей. Я хочу, чтобы они желали меня. Не в смысле постели. Хочу, чтобы они слушали меня и забывали обо всем. Ни жен, ни мужей, ни детей, ни работы. Чтобы у них была только я. Я для них все, но владеть мной они не смогут. Так я им никогда не надоем, они не станут насмехаться надо мной, не станут думать, что я простушка или бесполезная дурочка. Я всегда буду для них совершенством, я останусь в их памяти, и каждый раз, вспоминая меня, они будут создавать меня заново. А не любить собственное творение невозможно.
– Это не любовь, – прошептала я.
– Да ну? Откуда ты знаешь?
Ее плечо прижалось к моему, и моя кожа вдруг стала болезненно чувствительной, словно я обгорела на солнце.
– Я и не знаю.
– Тогда я думаю, что это любовь. Самое главное.
– А Винисиус? – спросила я. – Он что думает?
Граса пожала плечами:
– О своей музыке. Говорит о ней как о религии. Если бы я не пела его песни, я бы была не нужна.
– Это и мои песни тоже.
– Вы как близнецы.
Я поймала ее руку и переплела наши пальцы.
– Когда мы записали «Дворнягу», ты сказала мне – хватит киснуть, радуйся, вернись к жизни. И ты была права. Великий день я превратила в праздник жалости к себе. Думала только о том, чего мне не досталось, а не о том, что мы приобрели. И теперь я скажу тебе то же самое о Голливуде: радуйся, вернись к жизни. Мы будем сниматься в кино! И ты окажаешься на экранах всего мира! Бояться нечего.
– Если дело с кино не выгорит, вы с Винисиусом мало что потеряете, у вас есть ваши песни и роды. А я? Если я не понравлюсь голливудским гринго, если не стану гордостью Бразилии, то превращусь в жалкую неудачницу. В «Урке» теперь вместо меня Араси. Если я не получу ангажемента в кино, то и казино мне больше не видать. Чем выше мы забираемся, тем больнее падать. Мне, во всяком случае. А какая у меня страховка?
– Она тебе не нужна. Я поймаю тебя.
Граса рассмеялась:
– Вы с Винисиусом будете так заняты песнями, что даже не заметите, как я шлепнусь на асфальт.
К тому дню, когда «Уругвай» плавно вошел в нью-йоркскую гавань, брюки на мне болтались, ремень я затягивала на последнюю дырочку. Подкрашивая губы перед зеркалом в каюте, я смотрела на свои острые скулы и угловатые черты и вдруг поняла, что у меня тоже есть своеобразная – резкая – красота. Когда я вышла на палубу, где мы уговорились встретиться, Худышка засвистел. Ребята засмеялись и принялись хлопать меня по спине, дразня морской болезнью. Винисиус улыбался так широко, что игнорировать его (что мне удавалось в последние несколько недель) было невозможно.
– Сфинкс восстал! – объявил он, простирая ко мне руки.
Граса, вся в белом с головы до ног и в тюрбане цвета слоновой кости, который прикрывал ее стервятнические волосы, проскользнула между нами.
– Ты вовремя, – сказала она, словно наше прибытие в Нью-Йорк было заранее назначенным свиданием, на которое я могла легко опоздать. Она обняла меня и не выпускала, пока мы спускались по трапу.
Великий Нью-Йорк я видела как сквозь коричневую пленку, отчего все казалось запачканным и темноватым. В центре города сгрудились серые здания. Ветер продувал мое хлопковое пальто. Стоял ноябрь, и я еще никогда в жизни так не мерзла. Мне стало ясно, что наше путешествие только начинается.
В порту нас встретил человек со студии «Фокс», который растолкал нас по трем желтым такси и доставил на Пенсильванский вокзал, где мы сели на поезд до Чикаго. В Чикаго, полумертвые от усталости, мы погрузились на знаменитый экспресс «Суперчиф» и покатили в Лос-Анджелес.
Больше всего из этой поездки мне запомнилась еда. После тринадцати скудных дней в море я ела как изголодавшееся животное: жареную картошку, филе по-канзасски, свежую форель, романовскую икру, яйца, салаты, ржаные булочки. О, Америка! – думала я, собирая хлебом остатки соуса. – Страна роскоши! Пульмановские проводники всегда старались запихнуть нас в угол поукромнее. Я думала, что с их стороны это любезность – мы были шумной компанией, всегда что-то отмечали, а другие обедавшие, вероятно, хотели тишины и покоя. Но когда мы высадились в Лос-Анджелесе, я поняла, что не производимый нами шум не нравился другим обедавшим – им не нравились мы сами. Формально в «Суперчифе» не было отдельных секций для белых и для черных, но имелись свои обычаи, от которых пульмановские проводники – тактично и почти деликатно – старались нас оградить.
Когда я думаю, как мы ввосьмером – Граса, я, Винисиус, Маленький Ноэль, Худышка, Кухня, Банан и Буниту – ехали на том поезде, как восхищались льняными салфетками и серебряными посудинами для ополаскивания пальцев, как провозглашали тосты за наш успех, как шумно рассуждали, каких кинозвезд мы сможем повидать, мне представляется компания детей, что играют в роскошном доме, не ведая о том, как устроена жизнь в большом мире за дверью.
Я живо помню наше прибытие в Лос-Анджелес не только потому, что это было новое место, но и потому, что мы стали там новыми людьми – другими людьми. В Рио мы были закаленной командой известных музыкантов – здесь мы ощутили себя никому не известными детьми, которым еще только предстоит найти свой путь в Голливуде. Поначалу это не умеряло нашего восторга, напротив, подстегивало его.
«XX век Фокс» выслал молодого блондинчика встречать нас на обветшавшем вокзале Санта-Фе. Несколько недель спустя мы узнали, что настоящих кинозвезд встречают на куда более живописном вокзале Пасадена. Но в день нашего прибытия мы находились в блаженном неведении. Мы последовали за бодрым юнцом сквозь пелену дождя и, промокшие насквозь, разместились в два черных авто с тонированными стеклами. Блондин рассадил нас так: Винисиуса, Маленького Ноэля и Грасу в одну машину; Худышку, Кухню, Буниту и Банана – в другую. Изучив меня – мое лицо, дорогое дорожное платье и гармонирующий с ним ярко-зеленый жакет, – он подвел меня к машине Грасы. Черные машины потащились сквозь дождь и ветер в Лос-Анджелес, словно погребальная процессия – к вырытой могиле.
Блондин из «Фокс» ехал в нашей машине. Он доставил нас в отель «Плаза» на углу Вайн-стрит и Голливудского бульвара, который назвал отелем класса люкс для «проезжающих звезд». Окна в лобби затянуты шторами из красного дамаста, потолки такой высоты, что здесь с комфортом уместился бы жираф, мои двухдюймовые каблуки утопали в ворсе толстых ковров. У Грасы тут же заблестели глаза. Она стащила мокрые перчатки и пихнула меня локтем:
– Скажи парнишке, что мне нужна дамская комната. Не могу же я предстать перед прессой мокрая как мышь.
Не успела я обдумать, как изложить просьбу Грасы на своем дубовом английском, как мальчик с «Фокс» заговорил, громко и медленно:
– «Фокс» будет платить за вас одну неделю, пока вы снимаетесь. После этого ищите другие норы. Тут в городе много чего сдается внаем. Чем скорее вы обзаведетесь подержанной машиной, тем лучше. Лос-Анджелес – большой город, пешком не находитесь и автобусом не наездитесь. Вот автобусное расписание. – И он сунул мне в руку брошюрку. – До студии добираться часа полтора. На съемочной площадке надо быть ровно в шесть утра. А сейчас я вас размещу.
Я посмотрела на расписание, пытаясь осмыслить то, что удалось понять из слов молодого человека. Прежде чем я начала переводить, заговорила Граса:
– Где журналисты?
Я покачала головой:
– Их нет.
– А где другая машина? – спросил Винисиус.
Маленький Ноэль кивнул:
– Ребятам уже пора бы приехать.
Я постаралась изложить их вопросы блондину. Улыбка у него сделалась неуверенной. Он ответил длинной тирадой, в которой я разобрала только «другая гостиница. “Дунбар”. Шикарное место».
– Ребята ни слова не знают по-английски. – Винисиус провел пятерней по мокрым волосам. – Они должны быть здесь, с нами.
Граса комкала мокрые перчатки.
– Дор, скажи этому фоксику, что мы в Бразилии были ого-го, – распорядилась она. – Здесь мы, может, и никто, но пусть нас хотя бы поселят вместе. Мы можем жить по двое в номере, поплотнее.
Ассистент из «Фокс» холодно смотрел на нас, поигрывая ключами от номеров. Я откашлялась и объявила:
– Мы вместе. Другие ребята? Здесь.
Брови блондина полезли вверх, словно я попросила его раздеться.
– В здешних отелях некоторым нельзя останавливаться, – сказал он, понизив голос.
– Каким некоторым? – спросила я, хотя уже все поняла.
– Неграм.
Такое слово существует в португальском языке. Оно произносится не как «ни-грамм», как выговорил его своим гнусавым голосом этот мальчик. Мы говорим neh-grew, хотя в большинстве случаев обходимся без «р». Обычно произносится просто neh-goo. И хотя это слово означает черный цвет, оно может означать и много чего еще. Meu ngo – мой друг, любовник, брат, душа моя. В моем кругу это слово произносили с сильным чувством. Но мы не были ни слепы, ни глупы; логика «чем светлее, тем лучше» не ускользнула от нас, хотя настойчивость, с какой ее выражали в Голливуде, стала для нас сюрпризом.
Будучи исполнителями самбы в Бразилии, мы всегда пользовались грузовыми лифтами и ходами для прислуги и жили в районах вроде Лапы. Но мы были вместе, мы были одной компанией, музыкантами. По фильмам мы думали, что хотя в США насчет черной кожи строго, Голливуд может оказаться богемным местом, где возможно все. Вскоре мы узнали, что настоящий Голливуд – это бизнес, где все решают несколько мужчин с кожей цвета очищенного сахара.
Парнишка из «Фокс» что-то пробормотал, прощаясь, и сунул ключи мне в руку. Я оглянулась на Грасу, Винисиуса и Маленького Ноэля.
– Такие тут правила, – сказала я. – Ребятам сюда нельзя.
Винисиус сгорбился на диванчике. Маленький Ноэль закурил. Граса снова натянула мокрые перчатки.
– Вызови такси, – велела она.
Через двадцать минут наша машина остановилась у входа в отель «Дунбар». Этот отель, как мы узнали, служил домом для черных артистов, которые развлекали белых жителей Лос-Анджелеса, но которым не дозволялось ночевать по соседству с белыми. Выдержанный в испанском стиле (фирменный знак Лос-Анджелеса, как мы потом узнали) отель мог похвастать выложенным плиткой полом, впечатляющими колоннами ар-деко и громаднейшей хрустальной люстрой. В «Дунбаре» имелись собственный ресторан, мужская парикмахерская и даже ночной клуб «Плавучий театр». Там-то мы и нашли Кухню, Худышку, Буниту и Банана – те выпивали и слушали трио, игравшее бибоп.
Во время нашего долгого путешествия мы фантазировали, как пройдет наша первая ночь в Голливуде. Он представлялся нам волшебным местом, с лучшими в мире музыкантами и скандальными клубами. Столица развлечений! Мы думали, что сможем вновь пережить наши самые дикие ночи Лапы. Но в свой первый голливудский вечер, сидя в «Плавучем театре» и пытаясь напиться, мы осознали: съемки и ночные развлечения несовместимы. Клубы, включая «Театр», закрывались в одиннадцать. Единственные стоящие вечеринки в Голивуде происходили по воскресеньям, во второй половине дня, когда студии бывали закрыты, но даже эти вечеринки заканчивались не позднее полуночи.
В десять тридцать прозвучал последний звонок. Музыканты заиграли что-то медленное. Худышка, Банан и Буниту флиртовали с девицами. Кухня воодушевленно жестикулировал, пытаясь пообщаться с каким-то музыкантом. Граса и Маленький Ноэль скользили по танцполу. Я сидела одна за столиком у стены, там меня и отыскал Винисиус.
– Этот отель получше нашего, – заметил он, усаживаясь рядом со мной, его нога прижалась к моей. – И уж точно лучше, чем наши комнаты в Лапе. Если нас и дальше будут держать по отдельности, ребята хотя бы поживут шикарно.
Я допила и со стуком поставила стакан на стол.
– Сколько еще ты собираешься наказывать меня молчанием?
– Пока ты не скажешь что-нибудь интересное.
– Кто бы говорил!
Я округлила глаза:
– Удивительно, что ты вообще выпустил ее из рук. Я уж было думала, что завтра на площадке вас придется отдирать друг от друга силой.
– Она пожаловалась, что я наступаю ей на ноги, и прогнала, – кисло сказал Винисиус. – На ссору нарывается. Нервничает перед завтрашним, из-за съемок. Она в этом не признается, но я-то вижу. Я тоже нервничаю.
– Твое дело завтра – играть наши песни. Они в жизни не слышали настоящей самбы, вот мы им завтра и врежем. Мы станем самыми знаменитыми самбистас в мире. Мы им всем покажем.
– Что покажем?
– Что мы не однодневки. Что нас нельзя отшвырнуть с дороги, точно мы никто.
Мозолистые пальцы Винисиуса легли на мою руку.
– Я не собирался крутить с Грасой.
– Но всегда хотел. – Я убрала руку. – Когда ты приглашал меня на те первые роды, у Сиаты, то надеялся, что она тоже придет? Да?
– Нет. – Винисиус отвернулся. – Или… Черт, Дор, я не знаю. Какая теперь разница? В одиночку я бы никогда не написал таких песен, какие написали мы с тобой. Ты увела меня от старого. Мы с тобой делаем такое, чего свет еще не видел.
– Ничего мы не делаем, – сказала я. – Для тебя сейчас ничего, кроме Грасы, не существует.
– А для тебя? – Винисиус схватил меня за руку, на этот раз сильнее. – Не суди меня так строго, Дор. Ты знаешь, что я чувствую. Только ты меня понимаешь.
Я не отрываясь смотрела на его кок надо лбом, на густые бакенбарды; темные блестящие глаза казались налитыми какой-то жидкостью, и я вспомнила, как в первый раз посмотрела ему в глаза в клубе у Коротышки Тони. Мы больше не делились на исполнителя на сцене и глупую девчонку, сидящую в зале. Теперь мы на равных, вместе.
Ни я, ни он не заметили, как в клубе стало тихо, музыка смолкла. Возле нашего столика стояла Граса со скрещенными на груди руками.