Воздух, которым ты дышишь Понтиш Пиблз Франсиш Ди
– Это просто как бы шутка с перебором. Зрители поймут.
Винисиус глянул на меня:
– Ты что думаешь?
– Ей-то откуда знать? – Граса скрестила руки на переливающейся груди. – Дор же не режиссер.
Худышка покачал головой:
– Мы известные музыканты, а они делают из нас скот. Ты когда-нибудь видела, чтобы американские свинг-музыканты таскали телеги? Нет, на них же смокинги, они сама респектабельность.
– Мы не можем свалить прямо сейчас, – сказала я. – Тем более что это идея Занука.
– Значит, Занук может выставлять нас придурками? – спросил Кухня.
– Нет, конечно, – сказал Банан. – Потому что я этого делать не буду.
– Я тоже, – поддержал Худышка.
Граса побледнела.
– Думаете, мне это нравится? – спросила она, указывая на гигантские ягоды, свисавшие с ее платья. – Мы даем представление, просто играем. Может, сейчас это глупо, но на экране все будет выглядеть по-другому.
– У тебя всё «мы», – сказал Кухня. – Ровно до той минуты, когда ты пройдешь в «Мокамбо», а нас туда не пустят, потому что таких, как мы, в этот клуб не пускают. До той минуты, как мы не сможем пройти по красной дорожке во время премьеры нашего же фильма, потому что студии не нравятся такие, как мы. Тогда ты не часть «мы», да? Ты тогда София Салвадор, а мы – просто какие-то музыканты. Я не впрягусь в тележку, даже если это игра.
– Значит, вы меня бросаете?
– Никто никого не бросает, – сказал Худышка. – Мы просто не станем тащить тележку.
– Всего одна минута в одной сцене. Если вы не готовы поддержать меня сейчас, то не трудитесь поддерживать меня вовсе.
– Никто никуда не уходит, – вмешался Винисиус. – Давайте все успокоимся.
– Не говори мне «давайте успокоимся»! – взорвался вдруг Кухня. – Ты вообще больше не руководишь «Луной».
– С каких это пор?
– С таких, как вы с Дор учинили собственный дуэт.
Винисиус оглянулся на меня.
– Она никому не проговорилась, – сказала Граса. – Но мы же не дураки. Мы знаем, что вы записывали пластинки у нас за спиной.
– Не за спиной, – пролепетала я. – Это просто другая музыка.
– Не для наших умов, – съязвил Худышка.
– Все не так. – Винисиус провел руками по волосам. – Просто дуэтом лучше звучит. Ничего серьезного. Просто шутка.
– Шутка? – повторила я.
Граса расхохоталась.
– Вот видишь, Дор? Всего лишь маленькое развлечение на стороне. Ни хрена серьезного.
– По-моему, ты забыла. У тебя сцена скоро, так что лучше уговори ребят сниматься. Я больше не буду никого уговаривать.
– Отлично. – Граса не сводила с меня глаз. – Сама все сделаю. Надо будет – одна потащу эту сраную тележку. А вы мне не нужны.
– Вот, значит, как. – Кухня усмехнулся. – А кто будет тебе аккомпанировать? Какие-нибудь гринго?
Граса так близко подступила к нему, что они чуть не стукнулись носами.
– Люди покупают билеты, чтобы посмотреть на меня, а не на вас.
– Вот и тащи тележку, гринга.
Граса пошатнулась, отступила назад. Маленький Ноэль подхватил ее за локоть.
– Давай-ка спокойнее, Кухня!
– Ты чего мне указываешь? – ответил Кухня, очень тихо.
Худышка встал между ними:
– Давайте сделаем перерыв. Думаю, нам…
– Только по-английски! – раздался пронзительный вопль. Личный ассистент белокурой старлетки с властным видом шагал к нам. – Вы задерживаете съемки. Режиссер вернется через пять минут, а вы еще не заняли свои места.
– Это личный разговор, – сказала я.
– Тогда, может, и вести его следует лично, а не посреди площадки? Хотите говорить здесь – говорите по-английски. Читать умеете? Или вам все надо писать по-испански?
Разумнее было проигнорировать его и Святую Блонду и сосредоточиться на Грасе и ребятах. Несколько лет назад я именно так и сделала бы. Но мы уже не первый год варились в Голливуде, и наше терпение истощилось. Так что я, не обращая внимания на этого козла, повернулась к Кухне:
– Дай пятьдесят долларов.
– Зачем?
– Господи. Дай деньги, и все!
Кухня сунул руку в карман, достал и вручил мне полтинник. Не глядя на ассистента, я протиснулась мимо него и других и направилась к белобрысой старлетке. Дамочка, полностью загримированная и в костюме, потягивала через соломинку колу и глядела на нас. Крутившийся рядом ассистент держал под мышкой ругательную коробку. Я подошла к нему и сунула в прорезь пятьдесят долларов.
– Вот, – сказала я Святой Блонде по-английски. – Теперь мы можем посылать тебя в жопу, сколько захотим.
История с ругательной коробкой появилась в голливудском таблоиде, но я в ней не фигурировала. Все было представлено так, будто поцапались София Салвадор и Святая Блонда: темпераментная Бразильская Бомба ревнует партнершу по фильму. Меня вымарали из этой истории с такой легкостью, с какой вымарали «лунных» мальчиков из сцены. И поскольку в газетах напечатали эту версию, именно ее люди и запомнили. Никто не упомянул о появлении на съемочной площадке таблички «Только по-английски». И даже при том, что все актеры и съемочная группа видели, как я пихаю деньги в жалкую коробчонку Святой Блонды, много лет спустя, когда биографы Софии Салвадор и Святой Блонды печатали в книгах интервью, члены съемочной группы лишь подтверждали изложенную таблоидом версию. Меня это не удивило: так история звучала интереснее, а именно этого, в конце концов, всем и хотелось.
В реальности Святая Блонда обвинила меня в том, что я ей угрожала, хватала за руку. (Я такого не помню; сразу после того как я сунула деньги в коробку, поднялся страшный гвалт.) Что бы ни случилось, Блонда великолепно разыграла перед режиссером жертву, заявив, что опасается за свою безопасность. Мне было велено покинуть студию и впредь не появляться. Мое счастье, сказал режиссер, что он не призвал студийную охрану. Отпуская меня с миром, он делает великое одолжение Софии Салвадор.
Мне позволили зайти в трейлер, собрать вещи, у меня там не было ничего важного, но мне хотелось увидеть Грасу. Какая-то часть меня надеялась, что Граса покинет студию вместе со мной, не станет сниматься в «банановой» сцене, устроит так, что съемки застопорятся.
Граса бездумно смотрела в зеркало. Она расстегнула массивные серьги-клубничины и с глухим стуком уронила их на туалетный столик. Глаза ее метнулись ко мне.
– О, вот и героиня.
– Ты о чем?
– Ты дала ребятам то, чего они хотели, – предлог взбунтоваться против меня.
– Ребятам разрешили остаться, только если они сами хотят.
– Но они не хотят. Если ты уйдешь, уйдут и они.
– Было время, когда ты поддержала бы меня. Я же для тебя старалась.
– От твоих стараний толку чуть.
– Тебе необязательно туда возвращаться. – Я положила руку ей на плечо. – Необязательно сниматься в той сцене.
Граса стряхнула мою ладонь.
– Мы теперь не девчонки из Лапы. Нельзя больше разбивать людям носы или устраивать так, чтобы кто-то исчез без следа.
Ее глаза в зеркале встретились с моими. Я схватилась за спинку ее стула.
– Если я не вернусь туда, если не сыграю эту сцену, Святая Блонда и съемочная группа скажут, что мы – стадо человекообразных, не имеющих понятия о профессионализме. Ты сама знаешь, они хотят именно этого. Чтобы мы сдались. Чтобы они могли рассказывать направо и налево, что мы слабаки. Я не собираюсь делать им такой подарок. Я дотяну эту сцену, даже если потом сдохну.
– Не преувеличивай. Там одна песня и один танец.
– Я устала.
– Ты же хотела именно этого?
– Правда? – Граса снова перевела взгляд на свое отражение в зеркале. – Я опять потолстела. Когда съемки закончатся, меня снова отправят в какую-нибудь клинику в пустыне, где морят голодом и закачивают в тебя воду через задницу, чтобы прочистить изнутри. Я вернусь домой или тощая, или в гробу. Но в гробу хоть уже никого не разочаруешь.
У меня в ушах зазвенело.
– Меня ты никогда не разочаровывала.
Граса замотала головой.
– Я недостаточно упорно работаю. Я мало репетирую. Курю и порчу свой голос. Много ем. Слишком поздно встаю. Много трачу.
– Я все это говорю, чтобы помочь тебе стать лучше.
– Я не хочу становиться лучше! – выкрикнула Граса. – Я хочу быть той, кто я есть.
– И кто ты?
– Я больше не знаю, кто я. Благодаря тебе.
– Сделай одолжение, не разыгрывай страдалицу, – попросила я. – Ты ни дня в своей жизни не страдала.
– Думаешь, легко знать то, что знаю я?
Кожа на груди у Грасы пошла красными пятнами, словно она коснулась какого-то жгучего растения.
– И что же ты знаешь? – спросила я.
– Что ты здесь только благодаря мне, – сказала Граса. – Я тебя спасла. Я всегда тебя спасала. А ты меня – ни разу. Ты спасаешь только себя.
Сцену с Софией Салвадор из «Сеньориты Лимончиты» показывают в киношколах как лучший образец кино того времени. Я сама смотрела ее десятки раз. Даже по нынешним меркам цвета «Техниколор» поразительно яркие. Камера едет через то, что кажется водой (синее покрытие), въезжает на экзотический берег (зеленое покрытие, утыканное бутафорскими пальмами), на нем одинаковые девушки, все в ярко-синих тюрбанах. Музыка звучит громче, островитянки танцуют. Появляется тележка, влекомая быками. Рядом с ней, опасливо поглядывая на быков, идут пятеро полуобнаженных мускулистых мужчин, которых режиссер выклянчил с других съемок.
Единственными «лунными» ребятами на съемочной площадке тогда были Винисиус и Маленький Ноэль, они остались, чтобы поддержать Грасу, но в кадре не появились. Стояли за камерой и смотрели. Как только начинается фонограмма, София Салвадор выныривает из тележки. С этого момента всё – островитянки, быки, мускулистые чурбаны – перестает существовать, есть только София Салвадор.
- Почему все замирают, только в комнату вхожу,
- Иль на рынок, иль к колодцу, где я время провожу?
- Мне все это безразлично, так вам прямо и скажу,
- Сеньоритой родилась я Лимончитой!
- Разве девушка способна столько на себе носить?
- Белокурые мальчишки все хотят меня спросить.
- Но все яблоки мои целомудренно прикрыты,
- Сеньоритой родилась я Лимончитой!
Это первая и последняя песня, которую она исполнила по-английски полностью. Она подмигивает в камеру и спускается с тележки. Играет на ксилофоне. Взмахивает руками. Улыбается. Кошкой проскальзывает в толпу девушек-островитянок, они расступаются, и она следует дальше, покачивая бедрами. Двое полуобнаженных мужчин поднимают Софию Салвадор. (Режиссер едва не выкинул этот эпизод: какие-то христианские группы усмотрели в нем вульгарщину, однако комиссия Хейса[34] разрешила оставить эпизод в фильме.)
- Молодые бразильянки – такие скромницы,
- Не раздают плоды свои кому попало,
- Но если угостят – награды слаще нет.
- Сеньоритой родилась я Лимончитой!
София Салвадор соблазнительно покачивается и улыбается. Камера отъезжает. Теперь вокруг Софии Салвадор зеркальные стены, теперь ее сотни – калейдоскоп из цвета и улыбок уводит зрителя в бесконечность. Трюк очевидный, но именно эта очевидность делает сцену гениальной.
Ходили слухи, что после исполнения «Сеньориты Лимончиты» аплодировала вся съемочная группа, кроме блондинки, разумеется. Когда я ушла, Граса отработала сложнейшую сцену одним-единственным безупречным дублем.
На Бедфорд-драйв было пусто. Граса, Винисиус и Ноэль в студии. Остальные разбрелись кто куда – кто в «Плавучий театр», кто с девушками, кто-то решил прокатиться. Куда мне было податься после изгнания? Кто я теперь?
Ты здесь только благодаря мне.
Я побрела вверх по винтовой лестнице, собираясь запереться у себя, но увидела, что дверь в главную спальню, где обитали Граса и Винисиус, открыта.
Постель была не застелена, простыни сбились. Я щелкнула выключателем. Туалетный столик Грасы был немногим меньше самой спальни и, по ее настоянию, выкрашен фламингово-розовым. Стойки с вешалками укреплены скобами с обоих концов, чтобы выдержать тяжесть ее костюмов. По контракту с «Фокс» Граса получала меньше других артисток, но ей разрешали оставлять все наряды и украшения. Костюмы для танцевальных номеров свисали с вешалок, как пустые оболочки каких-то странных, экзотических насекомых, – радужные, жесткие, острые. Я старалась не касаться их, осматривая шкаф.
На полке над костюмами выстроились болванки – безлицые, безволосые, – на которых София Салвадор держала шляпы, диадемы, береты и головные уборы из перьев. Выше располагались ящики – россыпи браслетов, ожерелий, сережек. У самой стены, за обувными стойками и бельевыми ящиками, находился узкий отсек – купальники и домашние платья, совершенно одинаковые во всем, кроме цвета. Простого покроя и из тончайшего хлопка. Граса носила эти платья только дома, когда скидывала личину Софии Салвадор.
Я взглянула на часы: парни, наверное, вовсю уже пьют. Граса, скорее всего, еще снимается.
Я всегда тебя спасала. А ты меня – ни разу.
На туалетном столике целая лаборатория: кремы и тоники, стеклянные пробирки с резиновыми пипетками, комки использованной ваты, скомканные салфетки, накладные ресницы, приклеенные к столешнице, похожие на раздавленных жуков. Я глубоко вздохнула и села на пуфик перед столиком. Шпильки, державшие прическу, больно кололи голову. Валик, в который я пыталась уложить свои короткие прямые волосы, развалился, и прическа напоминала не волну, а сплющенную тортилью. Я вытащила шпильки. Тюбики с помадой Софии Салвадор раскатились по всему столику, большей частью незакрытые. Это была совсем не та помада, что мы когда-то покупали в аптеке, – красивые золотые патрончики тяжело лежали в моей ладони, будто драгоценности. Я выкрутила одну. Помада пахла воском и ванилью.
Я посмотрела в зеркало: бледные узкие губы, уголки опущены вниз. Я потыкала в них помадой и поерзала губами. Помада была приятной на вкус, губы сразу стали мягкими. Я выкрутила побольше и обвела контур, прихватывая кожу вокруг губ, чтобы они казались пухлее, – так делала София. Яркое пятно на моем лице выглядело пугающе. Коралловый оттенок, скорее оранжевый, чем красный. Следовало уравновесить его. Провела пуховкой по щекам, поставила кляксы румян. В ящике столика нашла подходящие серьги – клипсы-розы, каждая размером с детский кулачок. Я защелкнула клипсы на мочках.
Снизу донесся шум. Я оглянулась на приотворенную дверь. Задержала дыхание, ожидая услышать шаги. Кто-то из ребят вернулся? Сердце пропустило удар: неужели Винисиус? Оставил Грасу, чтобы проверить, как там я? Я представила, как он поднимается по лестнице и обнаруживает меня в их с Грасой комнате.
Я метнулась к двери, тихо закрыла ее, повернула замок. Снова сев за столик, я поразилась отражению в зеркале. Бледное от пудры лицо, на щеках кривоватые пятна румян. Режущая глаза помада. Мочки ушей налились кровью от тяжести роз. Я походила на пьяницу, упавшего лицом на столик гримера. Я прижала ладони к глазам. Шум внизу стих – может, то был сквозняк, может, просто старый дом скрипел. Но я торчу здесь уже слишком долго. Я стащила клипсы, щедро намазала лицо кольдкремом и стерла косметику.
У изгнания и славы имеется одинаковый побочный эффект: твой мир сужается, и единственные люди, которых ты можешь выносить, – единственные, кто тебя по-настоящему понимает, – это те, кто в одной лодке с тобой.
После «Лимончиты» на всех нас – Грасу, мальчиков и меня – навалилась тяжесть, мы с трудом двигались, ели, разговаривали. Ссора на съемках все изменила, и мы все это ощущали. Каждый из нас чувствовал себя преданным.
Мы продолжали жить под одной крышей даже после окончания съемок – отчасти потому, что нам не хватало денег, чтобы вернуться домой, отчасти потому, что дома нас не особенно и ждали. Нас связали мучительные узы изгнания и славы.
Через три дня после ссоры и до того, как Софию Салвадор выслали в очередную жиросгонку, мы с Винисиусом отправились на зарезервированную на полночь студию возле «Диснея», где «Сал и Пимента» записывали свои тайные композиции. Но в ту ночь мы не стали таиться, Граса и ребята и так уже все знали, к чему унижать и себя, и их.
– Мы уже заплатили за запись, – сказала я ребятам, когда все собрались у бассейна. – Глупо терять деньги.
Мы набились в «десото» и в последний раз поехали на студию – все вместе. И записывались тоже вместе. Мы тянули песни, растягивали их, замедляли их до пределов, казавшихся невозможными физически. Граса держала ноту, пока она не умирала, а потом делала паузу. Эти паузы такие длинные, что когда слушаешь альбом (наш последний, самый последний совместный), то кажется, будто у нее пропал голос. И тебя накрывает паника: как она выберется из этой тишины, этой пустоты? Потом проступают шорохи – Граса набирает воздуха, пальцы Винисиуса касаются струн, Худышка чуть слышно посапывает, легко вздыхает Кухня, Маленький Ноэль, Банан и Буниту осторожно шаркают ногами, облизывают губы. В ту ужасную ночь мы записали все это, все наши звуки – исходя потом в тесной и душной лос-анджелесской студии. Изгнанные родиной, изгнанные друг другом, мы пытались найти утешение в звуках.
Между мной и тобой
- Все было шуткой
- Между мной и тобой.
- Все на минутку
- Между мной и тобой.
- Глупые просьбы,
- Яблоки и гроздья,
- Засмеемся, заплачем,
- На двоих сигарету заначим
- Мы с тобой.
- Все было разговором,
- Пока другие спят.
- Все – наши следы
- У кромки воды.
- Все было
- Голосом твоим,
- Запахом твоим,
- Ртом твоим, хранящим
- Тайны, твои и мои.
- Я срывалась с проволоки —
- А страховку сняли.
- Я ныряла в волну —
- И не было спасателей.
- Я пила яд —
- Не было противоядия.
- Все, что мы прежде знали, —
- Все куда-то пропало
- Между мной и тобой.
- Все было песней
- Между мной и тобой.
- Все было бесчестно
- Между мной и тобой.
- Все было стихом,
- Молитвой,
- Грехом
- Между мной и тобой.
- Я срывалась с проволоки —
- А страховку сняли.
- Я ныряла в волну —
- И не было спасателей.
- Я пила яд —
- Не было противоядия.
- Все, что мы прежде знали, —
- Все куда-то пропало
- Между мной и тобой.
- Но надежда – талант мой,
- И в пару к нему – терпение.
- Ждать ведь несложно, если
- Нечего больше делать.
- Не уплыло ничто без следа
- Между мной и тобой,
- У всего есть цена
- Между мной и тобой.
- Все запомним,
- Забудем,
- Все друг другу простим
- Мы с тобой.
В молодости я ходила на роду каждый день. Я слушала. Я ждала. Я пообещала музыке, что открою в себе пространство для нее. Я доказала свою преданность – и в ответ музыка вознаградила меня словами, способностью творить. Минуты творчества были заряжены страстностью любовного романа, ибо музыка требовала всего моего времени, всего моего внимания, меня целиком. И пока я служила музыке, она разрешала мне оставаться в ней, погружаться в пространство внутри себя, где она обитала, где времени не существовало.
Иные артисты, если они мудры и удачливы, хранят верность своему делу – отдавая ему время и внимание, каких оно требует, – всю жизнь. Но многие из нас сбиваются с пути. Мы прекращаем создавать пространство внутри себя, мы ищем предлоги. После смерти Грасы я не писала музыку двадцать пять лет. Винисиус появлялся, приносил радио, пластинки, вытаскивал в клуб, и это помогало мне слушать, но не создавать. Бывали минуты – точнее, вспышки, – когда я ловила мелодию у себя в голове, возникали слова, и я бросалась записывать их. Мои запущенные жилища были усыпаны бумажными клочкам, как опавшими листьями.
Потом Винисиус притащил меня в студию в Лас-Вегасе, записываться с тем молодым самцом, который «тропикана», – и во мне как будто с чуть заметным щелчком открылась запертая дверь. Медленно, много месяцев, я поворачивала ручку, чтобы заглянуть, что там, по ту сторону. Я подстриглась. Начала регулярнее принимать ду и есть что-то помимо черствого хлеба и яичницы. Даже купила новую одежду. Пить я не бросила, но алкоголь перестал быть необходимостью. Я начала сопровождать Винисиуса на студию, хотя сама не записывалась. В те месяцы мне казалось, что я вернулась из долгого изгнания; я смотрела на знакомых некогда людей новыми глазами.
Мне было пятьдесят три, Винисиусу – шестьдесят два. Он много курил. Все его лицо было в морщинах, а кок надо лбом давно уже поседел. Он был красив той сумрачной красотой, какой еще восхищались женщины, каждую неделю у него в койке оказывалась новая подруга. Но хотя женщины были новые, песни оставались старыми – Винисиус тоже ничего не писал. Последние два десятка лет он записывал каверы наших прежних песен.
Однажды я сидела в студии и слушала, как Винисиус с другими музыкантами-изгнанниками записывает давно уже надоевшие песни, переложенные на «тропикана-твист». Грустные мелодии звучали болезненно-жизнерадостно, как если бы кого-то заставили танцевать самбу с перебитыми лодыжками.
– Какая нелепость, – сказала я.
Винисиус попросил музыкантов оставить нас одних.
– Ну ты и нечто. Двадцать лет просидела на скамейке запасных, а теперь оказывается, что у тебя есть собственное мнение?
– У меня всегда было собственное мнение, просто я им не делилась.
Я ощутила внутри знакомую резкую боль, словно многие годы я была немая и вдруг заговорила. Стало трудно дышать. Во рту пересохло. Я оглядела студию, надеясь обнаружить бутылку пива, недопитый стакан, хоть что-нибудь. Но в студии был только Винисиус – старый, с седым коком, ссутуленный; он курил, сидя передо мной. Я отобрала у него сигарету и сунула себе в рот.
– То, что ты сейчас играл – просто непристойно. Ты слишком талантлив для такого дерьма.
– Никого эгоистичнее тебя я в жизни не видел. Я думал, что самая большая эгоистка – Граса, но нет. Это ты. И всегда была.
Имя, произнесенное вслух, заставило меня дернуться.
– Неужели говорить правду – это эгоизм? Ладно, давай, выставь меня мерзавкой. Мне не привыкать.
– Мне не нужна твоя правда. Ты меня бросила. Кухня умер. Худышка после удара не может играть. Домой нам нельзя, потому что говнюки в погонах сбрасывают таких, как мы, с вертолета. Все развалилось к чертям. И где ты была все это время? Сидела в мусорной куче, проклятая зомби.
Он вдруг спрятал лицо в ладонях. Я опустилась на колени рядом с ним.
– Я здесь. Ты помог мне очнуться. И это хорошо, потому что музыка, которую ты играешь сейчас, – настоящее дерьмо.
Винисиус убрал руки и посмотрел на меня мокрыми глазами:
– Иди к черту, Дор.
– Не могу. Это слишком далеко.
– Откуда?
– От тебя.
Винисиус встал. В студии было пианино, он подошел к нему, со стуком откинул крышку, перебрал ноты. Вернулся с блокнотом и огрызком карандаша, бросил их мне на колени:
– Удачная строчка. Запиши.
Я покачала головой. Мы смотрели друг на друга, как два тигра, ожидая малейшего движения, сокращения крошечного мускула – как оправдания для прыжка. В дверь студии постучали, просунулась голова одного из студийщиков:
– У вас тут все нормально?
– Иди домой, – сказал Винисиус, не отрывая от меня взгляда. – Мы с Дор хотим поработать. Только дверь запри.
Мы сидели лицом к лицу, как в прежние времена. Мы бились над нотой, словом, бросали, начинали снова. Мы вздыхали, ругались, проклинали, швыряли смятые листы на пол. Мои стихи были грубыми, полными брани. Его мелодии были скудными, скупыми, обрывочными. В юности мы могли сражаться за музыку ночь напролет, но годы здорово прошлись по нам. Через несколько часов мы выдохлись. Потные, обессилевшие, мы сумели выдавить из себя одну жалкую песенку. И мы сыграли ее – от начала до конца.
– Что думаешь? – спросил Винисиус.
– Катастрофа.
Винисиус положил гитару.
– Как нам быть, Дор? – Голос его дрожал.
– Писать дальше. Писать лучше. Записать эту сраную пластинку.
– Ты и я?
– А у тебя есть компания получше?
С той ночи мы упорно работали, выносливость наша постепенно крепла. За работой мы пили только яблочный сок да забивали пепельницы окурками. Через несколько месяцев у нас было больше кошмарных песен, чем мы могли сосчитать, но и приличных появилось достаточно – набралось на полноценный альбом. Винисиус позвал на запись тропикана-изгнанников – длинные волосы, узкие штаны. После того как был записан последний трек, один из этих юнцов поцеловал меня в щеку.
– Не знаю, что вы сделали, чтобы родить эту крошку, но она просто монстр, – сказал он. – В лучшем смысле слова.
В Бразилии вовсю свирепствовала цензура, и звукозаписывающие компании не захотели продавать нашу пластинку. В Соединенных Штатах в семидесятые годы люди не проявляли никакого интереса к стареющему самба-дуэту. Со временем пластинки «Сала и Пименты» все-таки разошлись, даже стали культовыми – дань уважения, как писали критики, «тихому стилю, который София Салвадор создала для своей последней записи». Даже лучшую нашу пластинку приписали ей, но мне было все равно. Однако самая первая наша запись так и не увидела свет. Молодая Дориш впала бы от этого в неистовство, но старой Дориш было достаточно самой записи. Я сидела в студии, держала в руках мастер-диск, и мне казалось, что прошел не один час.
– Какая красавица, – сказала я наконец, и у меня перехватило дыхание.
Винисиус сидел за спиной. Его большие морщинистые руки лежали у меня на плечах. Подбородок с удобством устроился в выемке между шеей и плечом, его губы касались моего уха. Я закрыла глаза, вспоминая схожее объятие. Что-то росло во мне, жар поднимался от основания позвоночника, разливался выше и шире. Жар знакомый и все же другой – не вожделение, но что-то еще, семя, вышедшее из того же плода.
– Мы запишем другие пластинки, лучше, – шептал Винисиус. – Не пропадай больше. Ты нужна мне.
Я отложила катушку и вывернулась из его рук.
– Знаешь, что сказала мне Граса однажды, когда мы сидели на пляже Копы? Что мне дан только один талант – прилипать к тем, кто по-настоящему талантлив. Таким, как она. Как ты.
– Когда она злилась, она говорила вещи, которых на самом деле не думала, – сказал Винисиус.
Я покачала головой:
– Она не злилась в ту ночь. В ту ночь злилась я.
– Ты не могла спасти ее. Если ей что-то втемяшилось в голову, она шла напролом. Не думала о последствиях, думала только о себе. А ты всегда думала о нас – обо мне, о ней, о ребятах. Я знаю, что ты сделала для нас. Давно знаю, только я в те дни был слишком эгоистичен, чтобы увидеть тебя.
– И что ты видишь сейчас? – Я боялась взглянуть на него.
– Великого музыканта. Партнера.
Когда я оглядываюсь на нашу с ним совместную жизнь (я говорю про нашу жизнь, а не наши жизни по отдельности, потому что мы слишком крепко сплелись друг с другом), я думаю о нас как о двух атлетах на беговой дорожке, соревнующихся за один приз. Иногда Винисиус вырывался вперед, иногда я. Когда мы поженились, мне было пятьдесят четыре, Винисиусу – шестьдесят три. Мы, побитые, в синяках, охромевшие, далеко отклонились от нашей дорожки, и приз наш потерялся в номере отеля в Копакабане несколько десятилетий назад. Но мы с Винисиусом, все еще вместе, видели друг в друге юных, которыми были когда-то, давным-давно, мы напоминали друг другу о нежности. Мы делили и постель, хотя слухи правдивы: у Винисиуса были его подружки, у меня – мои. Но все эти скоротечные союзы порождались вожделением, а не любовью. Музыку мы создавали только друг с другом.
Между мной и тобой
Конец войны принес освобождение узникам концлагерей в Европе, а в американских городах торжественно встречали героев, солдаты и матросы целовали девушек посреди Таймс-сквер – словно в сцене из цветного фильма с участием Софии Салвадор. Но за яркими красками и конфетти, за песнями и танцами скрывался гнойник угрюмой тревожности, от которой мы страдали еще долго после окончания войны. Как будто мир сражался с болезнью – точнее, с зависимостью, – которую мы сами заработали; болезнь эта растянулась на много лет, она опустошила нас, мы не знали, что делать с этой пустотой, война наглядно обнажила саму суть нашей натуры. Миллионы погибших. Атомные бомбы, сброшенные на Японию, спустили с цепи технологию, которая угрожала теперь абсолютно всем. Люди не знали, сколько продлится мир, купленный такой ценой, но Америка твердо намеревалась радоваться и улыбалась в камеру – неважно чему.
В послевоенные месяцы индустрию развлечений залило сиропом, никакого намека на остроту. Знаменитейшему американскому певцу в одной из песен пришлось лаять собакой. От серьезных актеров ждали, что они станут поскальзываться на банановой кожуре, смеша зрителя. И София Салвадор танцевала в своих сверкающих юбках, с оголенным животом, хотя двигалась она теперь медленнее, фигура ее стала какой-то усохшей, и костюмы, казалось, ей теперь тяжелы. В тех немногих фильмах, в которых она снялась после войны, «Голубая Луна» еще была рядом с ней, хотя ребята выглядели не столько жизнерадостными музыкантами, сколько скучающими санитарами, приглядывающими за пациенткой.
Кое-кто из «лунных» парней откладывал деньги, чтобы уехать домой – в ту страну, которой стала Бразилия за пять лет нашего отсутствия. С деньгами было туго, фильмов теперь снимали меньше, паузы между съемками становились все длиннее. Банан, Буниту и Маленький Ноэль подхалтуривали, сочиняя музыку для диснеевских мультфильмов, они надеялись накопить на три билета в Рио. Кухня почти не показывался на Бедфорд-драйв, он околачивался по клубам на Центральной авеню, учился бибопу и джазу, а других музыкантов учил самбе. Худышка закрутил серьезный роман с какой-то диснеевской секретаршей, и мы почти не видели его. И все мы принимали что-то, дабы пережить бесцветные месяцы после ссоры на «Сеньорите Лимончите», – алкоголь, кокаин, амфетамин, демерол, нембутал, кодеин.
Мы продолжали читать газеты Льва, хотя в них больше не писали ни о Софии Салвадор, ни о «Голубой Луне», теперь в газетах царил один Жеже, но уже в качестве неудачника. Конец войны принес и демократию из Европы, Старик Жетулиу не сумел остановить эту заразу, и она подобралась к его порогу. Иштаду Нову заменили новой конституцией и настоящими выборами. Эурику Гаспар Дутра на пятнадцать лет стал первым демократически избранным президентом Бразилии.
Соединенные Штаты и Бразилия снова заделались лучшими друзьями, русским вновь отвели роль врага. Комиссия по расследованию антиамериканской деятельности вызывала в суд киношников, подозреваемых в симпатиях коммунизму. По Голливуду прокатились забастовки профсоюзов, после чего студии взвыли, что забастовщики – леваки и извращенцы, а незаменимых у нас нет. Полиция нравов провела рейд в баре «Плазы» и арестовала Сэнди, мою давнюю любовь, и с десяток других «имеющих сафические наклонности» женщин; их потащили в тюрьму прямо в вечерних нарядах и меховых накидках. Забастовки нарушили график съемок на студии «Фокс», и в наших и без того скудных доходах зазияли бреши. Платить за дом на Бедфорд-драйв стало нечем. Мы начали поговаривать о том, чтобы продать кое-какую бижутерию Софии Салвадор, о том, не дать ли несколько представлений в Лас-Вегасе, который после войны набирал популярность. Вот только Граса отказывалась.
– Я не буду петь для кучки каких-то бродяг в пустыне, – объявила она.
Когда Чак Линдси вызвал нас к себе, мы с замиранием сердца приготовились, что нас выкинут из списка клиентов. Однако Линдси помахал перед нами желтой телеграммой, которую он сжимал в наманикюренных пальцах.
– Вас хочет нанять «Аэровиас Бразил»!
Мы не поверили своим ушам.
– Для рекламы? – уточнила Граса.
Линдси покачал головой:
– Полет из Майами в Рио. Это будут ваши самые легкие деньги.
Бразильская авиакомпания «Аэровиас» во время войны помогала Соединенным Штатам, выполняя грузовые рейсы. В благодарность за службу «Аэровиас» предоставили право совершить первые международные пассажирские перелеты. В те дни воздушные путешествия были более или менее экзотичными и в известной степени опасными, потому пассажирам требовались гарантии. Кто лучше Софии Салвадор мог продемонстрировать пассажирам, что полет может стать вечеринкой в небесах? А «Аэровиас» могла бы в рекламных целях размахивать новостью, что именно она доставила Софию Салвадор домой, на встречу с соотечественниками. Приманкой был концерт в честь возвращения, который нам предстояло дать в Рио сразу после прилета. Оплачивала его «Аэровиас» на пару с газетной сетью Льва.
– Где мы будем выступать? – спросила я.
Бразильские казино были закрыты: новый президент ввел запрет на азартные игры. Я представила Грасу и ребят, вынужденных выступать в каком-нибудь маленьком кабаре Лапы или в пустом самолетном ангаре за пределами города, – своего рода наказание за взлет и падение. Граса, должно быть, тревожилась о том же. Не успел Чак ответить, как она схватила меня за руку и сказала:
– Мы будем выступать в Копе. Ни на какой другой сцене ноги моей не будет. Или «Палас», или ничего.
«Копакабана-Палас», белоснежная крепость в Копакабане, законодатель вкуса и стиля. Место, которое чуралось нас, потому что мы – самбистас. Место, которым мы с Грасой так восхищались, сидя много лет назад утром на пляже. У Грасы был синяк под глазом, который поставил ей один из ее хлыщей, и, глядя на «Копу», она сказала, что этот отель – ее билет на луну.
Стоя в голливудском офисе Чака Линдси, я думала, что требование Грасы, конечно, глупо – его попросту невозможно выполнить. Упрямство Грасы будет стоить нам единственного заработка, который нам предложили за последние месяцы, равно как и возможности выкупить себя и вернуться домой. Позже я поняла, что Граса была права, требуя луну с неба и звезды в придачу. После войны письмена на стене ясно гласили: София Салвадор надоела Соединенным Штатам и американским студиям. «Фокс» настолько заездила свою беговую лошадку, что она начала хромать, и ее с легкостью заменили другой. Эпоха музыкальных фильмов завершилась, в моду вошел нуар. Куда нам было податься, кроме как домой? Но, вернувшись в Рио, мы не могли выйти на маленькую сцену. Мы должны были выступать на той единственной сцене, что отвергла нас. Граса не искала спасения, она жаждала мести, она желала воскрешения.
Она позировала с сияющим пилотом. Она махала рукой и улыбалась, поднимаясь по металлическому трапу. Кокетливо отставив ногу в туфле на высоком каблуке, она целовала железный бок самолета, словно возлюбленного. Она сидела в кресле пилота, подмигивая в камеру. Смягченная версия Софии Салвадор в красно-малиновом дорожном костюме с голубым кантом – цвета «Аэровиас».
– Они же не ждут, что я надену киношные наряды! Я же в них просто не пролезу в самолет, – жаловалась Граса, когда «Аэровиас» выразила разочарование настойчивым желанием Грасы появиться в «нормальной одежде».
На одну уступку Граса пошла. В ушах у нее, точно елочные игрушки, висели специально изготовленные серьги: самолетики «Аэровиас», усыпанные стразами.
Как только мы поднялись на борт, нам выдали свидетельства с печатями, будто мы выполнили нечто важное уже одним тем, что вошли в самолет. София Салвадор позировала со своим свидетельством перед группой фотографов, сопровождавших нас. Когда пилот объявил о взлете, она скользнула за занавес, отделявший секцию, отведенную ей и музыкантам, расстегнула гигантские серьги, швырнула шляпку на сиденье и заказала виски – неразбавленный.
За долгие часы полета мы дважды опустошили имевшиеся на борту запасы виски. Летели мы только в дневные часы, на ночь останавливались в Порт-оф-Спейн, а потом в Белене. Там мы спали в отеле, пока самолет дозаправлялся и пополнял запасы выпивки. Я пронесла на борт склянки с разноцветными пилюлями – амфетамин, секонал, нембутал и прочее, – надеясь, что их хватит, чтобы я, Граса и ребята выдержали дорогу домой.
Во время полета самолет трясло, и мы нервничали, но не из-за турбулентности. Мы знали, что путешествуем вместе в последний раз. Кухня, Банан, Буниту и Маленький Ноэль намеревались остаться в Рио. Остальные планировали этим же самолетом вернуться в Голливуд, но только на время. Надо было завершить все дела с «Фокс», упаковать костюмы и записи. Куда мы собирлись отправить все эти ящики после того, как они будут сложены, оставалось загадкой.
Чем ближе мы подлетали к Рио, тем больше Винисиусу хотелось обсудить программу концерта в «Копе» и тем больше Граса избегала его. Она перебиралась из нашей секции к фотографам и репортерам, она скрывалась в дамской комнате, она притворялась спящей. Наконец Винисиус загнал ее в угол.
– Мы не можем импровизировать. Если мы хотим вернуться и остаться дома, мы должны выступить как следует.
– Я что, дура? Думаешь, я хочу провалиться?
– Судя по твоему поведению, да. Мы даже не обсудили программу. Мы не репетировали…
– Мне не нужны репетиции, – перебила Граса.
– Да что ты! Сколько времени прошло с нашего последнего живого концерта? Это не съемочная площадка. Второго дубля не будет.
Граса хлопнула по откидному столику. Ее стакан с виски опрокинулся.
– Ты можешь хоть раз в жизни не быть занудой? – зашептала она, поглядывая на занавес, который отделял нас от репортеров. – Мы летим на распроклятом самолете, нам платят за это больше, чем президенту Дутре, а ты все недоволен? Тупое бревно.
– А ты дура, – спокойно ответил Винисиус. – Мы не знаем, что нас ждет. Готов поспорить на твои деньги, что зрители в «Копе» нас на лоскутья разорвут. А тебе все равно. Хочешь повеситься прямо на сцене – бог с тобой. Только нас в это не втягивай.
Граса улыбнулась:
– Какой кошмар – я обеспечиваю тебе полет первым классом. Я вытаскиваю тебя на лучшую сцену Бразилии. Просто трагедия. Позволь-ка дать тебе маленький совет, querido: не тревожься обо мне в «Копе». Подумай лучше о вашем с Дор концертике в Ипанеме. Как там вы себя называете? «Кетчуп и Горчица»?
– «Тунец и Майонез», – подал голос Худышка.
– «Вода и Масло», – внес свое Кухня.
– Ей и читай нотации. – Граса указала на меня большим пальцем. – Вон позеленела вся.
Самолет подбросило, затрясло. Я закрыла глаза. Перед нашим вылетом из Лос-Анджелеса звонил Мадам Люцифер, интересовался, успеют ли «Сал и Пимента» дать небольшой концерт в одном из клубов, кто бы мог подумать, Ипанемы. У нас имелась небольшая, но верная армия поклонников, которые хотели бы увидеть нас вживую. Мадам уговаривал: ничего особенного, просто небольшая сцена, два стула, Винисиус с гитарой и я. Мой голос принимают (путь только Винисиус и несколько простодушных поклонников) за его шероховатость. Появись такая возможность несколько лет назад, я, наверное, порадовалась бы такой поддержке, но теперь я испугалась, а следом разозлилась на себя за этот страх. Ради Винисиуса я притворилась, что рада предложению. Выступать мы должны были вечером накануне большого концерта Софии Салвадор в «Копе».
– Насчет Дор я не беспокоюсь, – сказал Винисиус. – Наш концерт – безделица. Там нет ничего сложного.
Граса поставила пустой стакан.
– А еще меня назвал дурой.
Мы прилетели под вечер, самолет заложил круг над голубыми водами залива Гуанабара, как птица, угодившая в теплую воздушную полость. Ребята, Граса и я сгрудились у иллюминаторов. Рио раскинулся под нами во всей своей роскоши: изгибы пляжей, плавные холмы, фестончатые, буйные заплатки леса. Мы пытались различить Лапу, Копакабану, дворец Катете, наши пальцы оставляли отпечатки на стекле. Много лет спустя один молодой музыкант увидит Рио с воздуха – так же, как мы – и напишет знаменитую босса-нову (то тихое, акварельное ответвление самбы пятидесятых, начало которому положили «Сал и Пимента») о его красоте. Каждый раз, слушая эту песню, я испытываю ужасную досаду: это мы должны были написать, что чувствуешь, подлетая к Рио, и написать самбу, а не невнятно-зыбкую боссу, потому что только самба может передать ту смесь ошеломляющего восторга и опустошительного разочарования, которая неизбежна при возвращении домой.
На взлетной полосе было пусто. Ни восторженных поклонников, ни радостных толп с плакатами «Добро пожаловать домой, София!».
– Как и не уезжали, – пробормотала Граса, пока люк самолета с шипением открывался.