Город лестниц Беннетт Роберт
– Стреляйте! – орет сверху Незрев. – Утыкайте эту тварь болтами!
Болты свистят в воздухе, бьют в лед. Многие застревают в панцире Урава. Тварь пронзительно вопит и бьется на канате, который гудит, как гитарная струна.
Сигруд хватает второй гарпун, но Урав уже переключился на людей на мосту. Щупальца взмывают вверх, шевелясь, как клубок кобр, и обрушиваются на мост. Удару вторят крики ужаса, два тела срываются и падают вниз с дальней стороны моста. «Пожалуйста, – думает Сигруд, – пусть это будет не Шара!»
Одно из щупалец свивается, в нем зажат размахивающий руками и ногами полицейский. Урав запихивает его в разверстую пасть. По льду бежит глубокая трещина – зимний панцирь реки не выдерживает веса дерущихся.
«А вот этого, – думает Сигруд, – мне совсем не надо».
Он бежит с алебардой под мышкой и бросает второй гарпун. И едва не промахивается – так чудище колотится, натягивая веревку. Но гарпун, тем не менее, глубоко вонзается Ураву в спину. Урав снова взвывает от боли и хлещет всеми лапищами по льду. Желтый глаз свирепо буравит его взглядом. Сигруд успевает заметить, как к нему несется толстенное щупальце – как бревно в половодье. Тут мир вспыхивает звездами и огоньками, и он скользит по льду.
Сейчас ударит? Но нет, со стоном приподняв голову, Сигруд видит, что Урав запутался в веревках. Однако канат первого гарпуна все-таки лопнул, и сеть вокруг чудища непрочна.
Сигруд рычит, трясет головой и проверяет, как там руки и ноги, – более или менее в порядке. Алебарда валяется рядом, но древко сломалось, превратив ее в короткий топор. Он поднимает его и бежит к третьему гарпуну. Третий удар – решающий.
«Пусть он запутается окончательно, – свистит в голове. – Пусть обессилеет, а потом я забью его насмерть. Буду рубить по легким, пока оно не захлебнется в собственной крови…»
С моста через Солду летят камни.
«Вот только что делать, – думает дрейлинг, – если он мост разнесет…»
Он смотрит, как Урав раз за разом бросается на мост, на лед летит каменная крошка.
Зря Незрев приказал открыть огонь. Урав должен был сражаться с ним, и только с ним, не отвлекаться на других.
Вот почему Сигруд терпеть не может, когда ему помогают.
Урав в конвульсиях расколотил почти весь лед под мостом, последний гарпун торчит из куска, который раскачивается в воде, как большой поплавок. Со вздохом Сигруд прыгает в воду – холод такой, словно его кувалдой по голове огрели, плывет к гарпуну, выдирает его изо льда и подтягивается на веревке. Ну вот он наконец и на твердом льду.
Руки и ноги занемели от холода, ступни и ладони не слушаются, словно их нет больше. Урав извивается в веревочных кольцах и разевает пасть, чтобы в очередной раз заверещать. Прочь сомнения! Сигруд размахивается и всаживает гарпун в верхнее нёбо твари.
Чудище воет от боли, извивается в путах, показывая – наконец! – мягкое, белое, желеобразное брюхо.
Вперед.
И дрейлинг бросается вперед с алебардой наперевес, уворачивается от щупальца, оскальзывается, падает, встает на ноги…
Лес дрыгающихся, завивающихся щупалец позади. И он начинает беспощадно рубить брюхо твари.
Урав завывает, вопит, визжит, колотится. Сигруда окатывают потоки черной крови. Тело кричит, что его окатывают то кипятком, то жгучим холодом. Но дрейлинг рубит и полосует, рубит и полосует.
Он вспоминает, как хоронил те кости во дворе.
Вот тебе алебардой!
Он вспоминает, как посмотрел вверх и увидел, как в камеру проник тоненький, как игла, лучик солнечного света, и он попытался поймать эту искристую булавку в ладони.
Вот тебе алебардой!
Он вспоминает, как исчезали вдали родные берега, а он стоял на палубе сайпурского дредноута и смотрел вдаль.
Вот тебе алебардой. И вдруг он сознает, что все это время орал на пределе легких.
«Я проклинаю мир не за то, что он украл мое сокровище. Я проклинаю его за то, что мне сказали, что сокровище при мне, лишь после того, как я стал другим человеком».
Урав стонет, скулит. Щупальца теряют хватку. Из твари словно выходит воздух, и она сдувается, медленно оседая, как огромное черное дерево. Веревки гудят и жалуются под грузом огромного тела, но держат, и Урав беспомощно висит в их тенетах.
До Сигруда доходит, что на мосту вопят от радости. Но он видит: внутри твари все еще бьется сердце, там есть кровоток, органы пульсируют… «Он еще не сдох. Не сдох…»
И тут из моря щупалец у его ног вдруг всплывает ярко-золотой глаз. Прищуривается, пристально оглядывая дрейлинга.
И бессильно обвисшие конечности вдруг наливаются силой, взлетают вверх, вцепляются в самую слабую опору моста и рвут ее на себя.
Сигруд едва успевает заметить, как справа мелькает что-то темное, на глазах увеличивающееся в размере, – и тут в нескольких ярдах от него лед проламывает огромный камень.
Сигруд успевает только сказать:
– Вот дерь…
И тут лед под ним накреняется, как детские качельки, и его подкидывает футов на сорок. А потом над ним смыкаются холод и вода.
Вода врывается в нос и глотку. Течение заливается в синусы, просачивается в легкие, еще немного – и он кашлянет…
Нельзя тонуть.
Внутри горит воздух. Он опрокидывается на спину, смотрит вверх: над ним небо, непроницаемое, как расплавленное стекло.
Нельзя тонуть.
Над ним бьется в веревках Урав. А над тварью плотной черной аркой выгибается мост.
Сигруд отталкивается ногами и плывет к расширяющейся над ним полынье.
И тут плотная черная арка моста становится менее… плотной. Сквозь призму взбаламученной воды и льда кажется, что она вовсе исчезла. И тут в темную воду бухает камень десяти футов в поперечнике, вокруг него завиваются и колышутся ленты пузырей. Сигруд кидается в сторону, а следом набегает ударная волна и отбрасывает еще дальше…
Нельзя тонуть. Нельзя попадать под камень.
В воду обрушиваются еще камни, гулко бухают вокруг, и его выносит вверх, вверх…
Поверхность воды плотная, он не может пробить ее, не получается…
И тогда он раздирает ее руками, открывает рот и вдыхает полной грудью зимний воздух.
Сигруд выползает из воды на лед. Подальше от моста лед, к счастью, так же прочен. Он оглядывается и видит, что моста больше нет: он рушится в воду, поднимая волну за волной… и Урава, кстати, нигде не видно.
Накатывает слабость, знобит. Сигруд стоит на коленях на льду и выглядывает хоть какой-то знак, что его ждут: костер, веревку, лодку наконец… Но все, что он видит, – это шар слабого желтого света, свет скользит к нему под водой, расталкивая глыбы льда, как обрывки салфетки.
– Хм, – говорит он себе.
И смотрит на свои руки и ноги: во время боя жир смылся, а с ним – и те защитные свойства, которыми наделила его Шара.
И тут вокруг Сигруда вырастает лес щупалец, и разевается перед ним дрожащая, ширящаяся пасть, в которой не хватает многих зубов. А потом дрейлинга мягко толкают в спину, словно бы приглашая внутрь.
* * *
Сигруд открывает глаз.
Он сидит на широкой черной равнине. Небо над головой тоже черное. Он понимает, что вокруг есть пейзаж, только потому, что на горизонте висит огромный горящий желтый глаз, и отсветы желтого ложатся на черные пески.
Он слышит голос: ТЫ ПОЗНАЕШЬ БОЛЬ.
Сигруд оглядывается: кругом тянется поле, на поле сидят трупы, сухие, пепельно-бледные, словно бы из них выкипятили всю влагу. На одном – форма полицейского, у другого в руке удочка. Все трупы сидят лицом к глазу, и на каждом лице, иссушенном и сером, гримаса дикой боли.
И тут он видит, что груди трупов приподымаются в ритме медленного дыхания.
Значит… значит, они – живы…
Снова тот же голос: ТЫ ПОЗНАЕШЬ БОЛЬ, ИБО ТЫ ПАЛ.
Сигруд смотрит вниз. Он все еще обнажен, на нем лишь сапоги, перевязь с кинжалом и перчатка на правой руке.
Он дотрагивается до кинжала и припоминает слова Шары: «Возможно, придется взять дело в собственные руки…»
Голос произносит: ТЫ ПОЗНАЕШЬ БОЛЬ, ИБО ТЫ НЕЧИСТ.
Сигруд вынимает кинжал из ножен и думает: почему бы не прижать его к запястью, не вскрыть вену… но почему-то замирает в сомнениях.
Голос сообщает: ТЫ ПОЗНАЕШЬ БОЛЬ И ЧЕРЕЗ БОЛЬ ОБРЕТЕШЬ ПРАВЕДНОСТЬ.
Сигруд ждет, кончик клинка завис над запястьем. Черная равнина окрашивается, течет, меняет очертания, и наконец вокруг поднимаются стены его прежней камеры в Слондхейме – тюрьме, где тьма и холод день за днем высасывали из него жизнь. «И что, – удивляется дрейлинг, – это и есть жуткий ад Урава?» Похоже, что так, но он не спешит опускать лезвие.
В двери его камеры горит огромный желтый глаз. Слышится голос: ТЫ ПОЗНАЕШЬ БОЛЬ. ТЫ ПОЗНАЕШЬ СТРАДАНИЕ. ТЫ ОЧИСТИШЬСЯ ОТ ГРЕХА.
Сигруд ждет. Ждет, что откроются старые раны, а переломы и ушибы, которыми его наградили в тюрьме, напомнят о себе свежей болью… но этого не происходит.
Голос теперь звучит немного недовольно: ТЫ ПОЗНАЕШЬ БОЛЬ.
Сигруд оглядывается, кончик клинка завис над запястьем.
– Хорошо, – медленно выговаривает он. – Но – когда?
Голос не отвечает.
– Разве это не ад? – спрашивает Сигруд. – Разве я не должен страдать?
В ответ – молчание. Стены исчезают, мгновенно перетекая в другие декорации, одна другой ужаснее: вот он лежит на утыканном гвоздями ложе, висит над извергающимся вулканом, тонет в черной глубине моря, возвращается в Дрейланд и видит дымы над горизонтом… Но ни одно из видений не причиняет ему физической или душевной боли.
Сигруд озирается:
– А что, собственно, происходит? – спрашивает он, окончательно запутавшись.
Стены расплываются, и теперь он снова сидит на черной равнине рядом с хрипло дышащими пепельными трупами, а его буравит яростным взглядом желтый глаз. На мгновение его посещает мысль: может, меня не берет, потому что я дрейлинг? Хотя нет, вряд ли…
И тут он сознает, что правая ладонь легонько подрагивает. Он смотрит на правую руку, скрытую под перчаткой, и до него наконец доходит.
Голос сердито произносит: БОЛЬ – ТВОЕ БУДУЩЕЕ. БОЛЬ ОЧИЩАЕТ.
Сигруд говорит:
– Но ты не можешь научить меня боли, – и принимается стаскивать тугую перчатку с пальцев, – ибо я уже познал ее.
И дрейлинг сдирает с ладони перчатку.
В центре алеет ужасный ярко-алый шрам, напоминающий клеймо, – только он врезан глубоко в плоть: круг с грубым изображением весов в середине.
«Руки Колкана, – вспоминает Сигруд, – всегда готовы взвешивать и вершить суд».
И он поднимает ладонь, показывая ее яркому желтому глазу.
– Перст твоего бога коснулся меня, – раздельно произносит он, – и я выжил. Я познал боль и теперь ношу ее с собой. Она со мной, каждый день. Поэтому ты не можешь мне причинить боль. Ты не можешь научить меня тому, что я уже знаю.
Огромный глаз неотрывно смотрит на него.
А потом смигивает.
Сигруд бросается вперед и всаживает в него кинжал.
* * *
Шара и Мулагеш стоят на берегу и смотрят на воду – туда, где Урав нырнул в последний раз.
– Ну же! – орет Незрев. – Уходим!
И Шара, и Мулагеш промокли до нитки – еще бы, они тащили из Солды Незрева, который отделался переломами обеих рук, переломом ноги и легким переохлаждением.
– Любовью всех богов заклинаю – унесите меня отсюда! – орет он, но Шара не обращает на него никакого внимания.
Она смотрит и смотрит на реку в ожидании невозможного: вдруг Урав сейчас вынырнет и выплюнет Сигруда, а тот возьмет и поскачет по волнам, как запущенный блинчиком камушек…
Но в темной воде лишь колышутся осколки льда.
– Нам нужно уходить, – говорит Мулагеш.
– Да! – орет Незрев. – Да, во имя всех богов, я именно это вам битый час уже талдычу!
– Что? – тихо переспрашивает Шара.
– Нам нужно, – раздельно повторяет Мулагеш, – уйти от реки. Тварь разозлена, мало ли что она теперь выкинет. Я знаю, что ты не хочешь оставлять друга, но нам нужно идти.
Полицейские перекрикиваются через реку, Незрев стонет и подвывает. Никто не знает, как теперь переправиться через Солду. Начальства теперь как бы нет, что делать дальше, никто не знает, но, похоже, полицейские пришли к компромиссу, решив залить в воду керосин и поджечь его.
– Так, теперь нам точно пора отсюда валить, – мрачно замечает Мулагеш.
Шара сооружает носилки из своего пальто, они кладут на него Незрева и вдвоем волокут прочь от реки. Остальные офицеры подгоняют к берегу повозку с бочками. Они даже не пытаются разгрузить их и опрокинуть как положено – просто рубят топором. Бочки разламываются, керосин стекает в реку.
Шара лихорадочно пытается найти какое-то решение – хоть бы и чудесное, сейчас самое время для нездешних трюков: молитва Колкану, нужное слово из Жугоставы, но… ничего не приходит на ум.
По реке, завиваясь, как змеи, в кольца, ползут завитки пламени. Лед шипит, становится гладким, как полированный мрамор, и быстро отступает.
Они почти дошли до тянущейся вдоль реки дороги, и тут одеяло огня на реке начинает резко проседать.
– Смотрите! – восклицает Шара.
Пламя шипит и стреляет языками.
– Пожалуйста, – скулит Незрев, – пожалуйста, не останавливайтесь!
Из Солды в туче брызг вылетает Урав и, корчась и визжа, принимается молотить конечностями.
– Огонь! – кричит кто-то. – Сработало!
Но Шара не очень-то в этом уверена. Урав, судя по всему, реагирует не на что-то внешнее – у него, похоже, какой-то приступ. Он напоминает ей старика в парке, которого хватил удар: у того так же беспорядочно двигались и дрожали руки и ноги…
Урав, визжа и булькая, разбивает лед, разбрызгивает озеро огня, колотит щупальцами по берегу, заодно раскатывая по камню остатки моста через Солду, а потом наконец вышвыривается на землю, судорожно открывая и закрывая пасть, жалобно поскуливая, как напуганная собака.
– Что, мать вашу, здесь происходит? – изумляется Мулагеш.
Урав разевает пасть и издает долгий монотонный вопль… и из брюха у него высовывается маленький черный зуб – прямо под раззявленной глоткой.
Нет. Это не зуб. Это нож.
– Нет, – говорит Шара. – Неужели это…
Урав снова верещит, нож дергается и медленно начинает вспарывать брюхо твари. Кровь толчками выплескивается на землю, шипит на льду. Из длинного разреза прорывается ладонь со сжатыми, на манер клинка, пальцами.
– О-фи-геть, – тихо говорит Мулагеш.
Дальше следует жуткая пародия на роды: из разреза струей бьют внутренности, вытекают гнилые кишки, а потом выпадает вымазанное кровью и жиром тело Сигруда. Он некоторое время лежит на спине и таращится в небо, потом перекатывается на живот, поднимается на четвереньки и начинает бурно блевать.
* * *
До Шары доносятся вопли радости, но ей не до них – она бежит по прибрежной дороге к Сигруду. Подбежав, она резко притормаживает – вонь стоит такая, что она налетает на нее, как на стену. Но Шара прорывается сквозь смрад, бросается к Сигруду и падает на колени.
– Но как? – вскрикивает она. С уха у него свисает какая-то мелкая железка, она осторожно снимает ее. – Как у тебя получилось? Как ты смог выжить?
Сигруд валится на спину, глотая воздух. Он натужно перхает, засовывает руку в рот и вытягивает оттуда тягучий длинный серый обрывок плоти.
– Повезло, – выдыхает он. И отшвыривает серый ошметок, тот шлепается на кучу внутренностей с влажным хлопком. – Везучий я. И дурной.
Внутри Урава что-то шевелится, и из распоротого брюха селем ползут еще внутренности. Шара подхватывает Сигруда на ноги – надо уходить, пока их не залило этой дрянью. И тут она замечает, что на правой руке у него нет перчатки – а ведь он никогда не снимал ее.
Сигруд неверяще оглядывается на Урава:
– Подумать только… – и он прикладывает палец к правой ноздре и высмаркивает из левой небольшой океан крайне вонючей крови. – Подумать только, что внутри этой твари было вот это все…
– Что – все? Что, там действительно был ад, Сигруд?
Сигруда бросает на колени новый приступ кашля. Через Солду несутся новые радостные крики и вопли, и они все громче. Шара смотрит на берег и обнаруживает, что там радуются и веселятся не только полицейские, но и обычные горожане, – мужчины, женщины и дети высыпали из домов и поют и хлопают в ладоши от радости.
«Ох ты ж батюшки, – понимает она, – мы же у всех на глазах это побоище устроили…»
Слева одна за другой разгораются вспышки фотоаппаратов: репортеры уже набежали со своими треногами и теперь отщелкивают кадр за кадром.
А за ними стоит человек, которого она совершенно не ожидала здесь увидеть.
Воханнес Вотров. Похоже, он решил изменить привычному экстравагантному стилю: теперь на нем темно-коричневое пальто и черная, застегнутая под горло рубашка. Выглядит он исхудавшим и бледным. И смотрит на Шару расслабленно и презрительно, словно она жук, бьющийся в оконное стекло. И тут она замечает, что при нем нет трости.
Вокруг Воханнеса и фотографов собирается толпа. Сигруда и Шару беспрестанно хлопают по спине, выкрикивая поздравления. А когда она снова оглядывается на фотографов, Воханнеса уже и след простыл.
Я не виню тех, кто восхищается сайпурской историей. Ведь что такое история? Это сюжет, драма, а сюжет нашей драмы местами поражает воображение. Но мы должны помнить ее целиком, помнить, что случилось на самом деле, чтобы избежать избирательной амнезии. Ибо Великая Война началась не с вторжения на Континент и не с гибели Божества Вуртьи.
Эта история началась с ребенка.
Я не знаю, как ее звали. А жаль – учитывая то, что с ней случилось, она заслуживает того, чтобы люди помнили ее имя. В протоколах суда написано, что она жила со своими родителями на ферме в провинции Малидеши и была из тех, кого называют простушками, – ибо природа не наделила ее подвижным умом. Как и многие дети ее возраста, она любила играть со спичками, и, возможно, ее умственная ограниченность усилила это влечение.
В один из дней 1631 года она нашла на дороге перевернутую повозку, рядом с которой никого не было. Там лежало множество ящиков с бумагами, и, увидев такую кипу и, как я понимаю, сообразив, что рядом нет взрослых, она поддалась искушению.
Девочка взяла спички и принялась жечь эти бумаги, одну за другой.
А потом вернулись те, кто ехал в этой повозке. Это были континентцы, богатые таалвастани, которым принадлежало в округе много рисовых полей. Увидев, как она жжет бумагу, они пришли в ярость, ибо девочка, сама того не зная, жгла списки Таалваставы, священного писания Таалавраса, и для них то было тяжкое преступление.
Они отвели ее к местному континентскому магистрату и потребовали наказать ее за ересь и святотатство. Родители девочки умоляли сжалиться над ребенком, который в силу умственной ограниченности не ведал, что творил. Жители деревни также присоединились к просьбе и просили назначить легкое наказание, а то и вовсе отпустить девочку.
Однако континентцы приступили к судье с такими словами: если сайпурец пожелал сжечь святое писание, его самого следует предать той же участи. И судья, который сам был континентцем, выслушал их и согласился.
И они сожгли ее заживо на городской площади Малидеши на глазах у жителей: согласно протоколам суда, они подвесили ее на дереве на цепи и разложили костер у ее ног, а когда она, плача, вскарабкалась по цепи, чтобы убежать от огня, они отрубили ей ноги и руки, и мне доподлинно неизвестно, истекла ли она кровью или умерла в огне.
Я не думаю, что континентцы были готовы к тому, что жители поведут себя так, как повели: в конце концов, то были обычные бедные сайпурцы, слабые и безвольные, привычные к унижениям и плохому обращению. Но при виде столь ужасной казни городок Малидеши взбунтовался. Магистрат разнесли, а судей и палачей забили камнями до смерти.
Целую неделю они праздновали новообретенную свободу. Я бы хотел написать, что тогда и началось Восстание Колоний, и что Сайпур под впечатлением от этого смелого поступка встал под руку каджа и атаковал Континент. Но прошла неделя, и континентцы вернулись – на этот раз с армией. И Малидеши вы больше не найдете ни на одной карте, а о его существовании напоминает только выжженная полоса земли на морском берегу и насыпь длиной в одну шестую мили – под ней покоятся останки восставших граждан Малидеши.
О бойне пошли разговоры. И жителей колоний постепенно охватил тихий холодный гнев.
Мы мало знаем о кадже. Мы даже не знаем, кем была его мать. Но мы знаем, что он жил в провинции Тохмай, граничащей с Малидеши, и мы знаем, что сразу после этого массового убийства он взялся за свои эксперименты, и один из них увенчался созданием оружия, которое позволило сбросить иго Континента.
Лавина сносит в океан крохотный камень, и, таинственной волей судьбы, этот камешек вызывает цунами.
Я бы очень хотел знать о прошлом не все. Еще я бы хотел, чтобы каких-то событий удалось бы избежать. Но прошлое есть прошлое, и кто-то должен помнить о нем и говорить об этом.
Доктор Ефрем Панъюй. Об утерянной истории
Спасение
– Переломов нет, – констатирует доктор. – Возможны трещины. Очень много ушибов, таких сильных, что я не исключил бы ушиб кости. Я бы, конечно, мог поставить более точный диагноз, если бы пациент дал себя осмотреть… тщательнее.
Сигруд откидывается на кровать с горшком картофельной водки на коленях и сурово ворчит в ответ. Половина лица у него ярко-красная, вторая половина – черно-серая, как гнилой фрукт. В свете слабоватых газовых ламп – вот такое освещение в здании посольства, ничего не поделаешь, – выглядит он сущим неупокоенным мертвецом. Он позволил доктору пощупать живот и посмотреть, как он двигает головой, руками и ногами. На остальные вопросы доктора Сигруд отзывается мрачным рычанием.
– Он говорит, что его не беспокоит живот, – сообщает доктор. – Что, доложу я вам, совершенно невероятно. А еще я не вижу следов обморожения – что тоже, по правде говоря, выходит за рамки обычного.
– Что еще за «обморожение»? – спрашивает Сигруд. – Никогда о таком не слышал.
– Вы что, хотите сказать, – отзывается доктор, – что у дрейлингов обморожения не бывает?
– У нас бывает сильно холодно, – тут Сигруд мощно прикладывается к посудине, – и несильно холодно.
Доктор, недовольный и расстроенный, обращается к Шаре:
– Я скажу вот что: если он переживет ночь, его здоровье вне опасности. Я также скажу, что если он хочет жить и дальше, то ему следует разрешить профессионалам от медицины выполнять их работу! А не обращаться с нами так, словно мы тут… нежеланные посетители!
Сигруд гадко смеется.
Доктор, сердито бормоча, откланивается, и Шара провожает его до входной двери. У ворот посольства толпятся люди – они пришли сюда от реки.
– Прошу вас, – говорит Шара, – если это возможно, не распространяться о деталях осмотра…
– Это было бы неэтично с профессиональной точки зрения! – гордо заявляет доктор. – К тому же осмотр был проведен настолько поверхностно, что я бы предпочел, чтобы никто о нем не знал.
И он насаживает шляпу на голову и гордо удаляется. Кто-то в толпе орет: «Вон она!» – и ворота высвечивает яркая фотографическая вспышка.
Шара недовольно кривится и захлопывает дверь. Фотография – недавнее изобретение, ей не более пяти лет от роду, однако уже сейчас понятно, что она его терпеть не может: «Запечатление образов, – думает сайпурка, – чревато серьезными осложнениями в нашей работе…»
Шара возвращается в здание и поднимается по лестнице. Персонал посольства провожает ее обведенными темными кругами глазами – люди валятся с ног и ждут разрешения упасть и уснуть. И тут по лестнице, спешно топая сапогами, ссыпается Мулагеш.
– Пожар на Складе потушен, – докладывает она. Поднимает бутылку и прикладывается. – Из посольства никто не выйдет, пока мы не поймем, что на уме у населения этого города – в смысле, будут ли они нас убивать за то, что мы убили домашнее животное ихнего бога. Или что это еще было – насрать мне. Отцы Города постановили, что восстановят мост на собственные средства. А я собираюсь напиться и завалиться спать прямо здесь. Надеюсь, вы не возражаете.
– Не возражаю.
– И вот что: когда все это закончится, вы уж, пожалуйста, сдержите свое обещание! Чтоб меня в Джаврат перевели, и пропади оно все пропадом!
– Я сдержу.
И она идет мимо Мулагеш, и входит в комнату к Сигруду, и садится в изножье его кровати. Сигруд проводит пальцем по горлышку бутылки – снова и снова.
– Держи, – говорит Шара.
Протягивает Сигруду золотой браслет и кладет на огромную ладонь.
– Спасибо, – отвечает он и застегивает украшение на левом запястье.
– Ты действительно хорошо себя чувствуешь? – спрашивает Шара.
– Ну да, – отзывается Сигруд. – И не в таких переделках случалось бывать.
– Да неужели?
Сигруд задумчиво кивает.
– Но как, как ты выжил?
Он думает некоторое время, а потом поднимает свою правую ладонь, перевязанную медицинским бинтом. Бинт он разматывает, и Шара видит ярко-алый отпечаток весов на ладони.
– Благодаря этому.
Шара разглядывает рисунок:
– Но это… это не благословение Колкана…
– Возможно, что и нет. Но я думаю, что… наказание и благословение Колкана – одно и то же.
Шара вспоминает, как Ефрем читал из «Книги Красного Лотоса» Олвос и комментировал: «Божества не сознавали себя так, как мы сознаем себя, и их непреднамеренные действия говорят о них больше, чем преднамеренные».
Сигруд смотрит на свою ладонь. Глаз его блестит среди припухших век, как спинка жука между крыльев. Он смаргивает – теперь Шара видит, насколько он пьян, – и говорит:
– Ты знаешь, как я это получил?
– Кое-что знаю, – кивает она. – Знаю, что эта отметина от Перста Колкана.
Он кивает в ответ. Между ними повисает молчание.
– Я знала, что у тебя она есть, – говорит она. – Я знала, что это. Но мне казалось, что я не имею права задавать вопросы.
– И правильно казалось. Шрамы – окна в боль, и лучше их не трогать.
Он массирует ладонь и говорит:
– Я даже не знаю, откуда они его заполучили там, в Слондхейме. Такой редкий и мощный артефакт – хотя выглядел как обычный шарик. Серый такой, и на нем весы вырезаны. Им приходилось его таскать в шкатулке со специальной такой подкладкой…
– Серой шерсти, наверное, – говорит Шара. – Колкастани ее особенно ценили.
– Ну как скажешь. Нас было девятеро. Они держали нас в камере, всех вместе. Мы пили ржавую воду из подтекающей трубы, срали в углу, голодали. Голодали долго, очень долго. Я не знаю, сколько времени они морили нас голодом. Но однажды тюремщики пришли к нам с этим камушком в ящичке и тарелкой с курицей – целой курицей! – сказали: «Тому, кто удержит этот крошечный камушек в течение целой минуты, мы дадим поесть». И все наперебой стали вызываться, а я не стал, потому что знал, что это за люди. В Слондхейме они творили что хотели, играли с нами в кошки-мышки. Науськивали нас друг на друга, и мы друг друга убивали…
И он сжимает левый кулак. Посеченные розовыми шрамами холмы костяшек вспыхивают белым.
– Так что я понимал: что-то тут не то. И вот первый вызвался подержать в руке эту гальку, и, как только взял ее, так сразу начал орать. И с руки кровь потекла, словно бы ее проткнули. Он бросил его, и камушек бухнул об пол так, словно это был целый булыжник. А тюремщики расхохотались и сказали: «Давай поднимай», – а тот не смог. Словно бы этот мелкий камень тысячу тонн весил. А тюремщики обернули его в серую ткань и подняли. Мы не понимали, что это, мы только знали, что помираем с голоду, и мы снова попытались, лишь бы только поесть, хотя бы чуть-чуть. Но никто из нас не смог. Кто-то продержался двадцать секунд. Кто-то даже тридцать. Руки у них кровили будь здоров. И раны остались жуткие. И все они роняли этот камень. Этот крохотный Перст Колкана.
Сигруд отпивает вина.
– И тогда… я тоже попробовал. Но, прежде чем взять его в руку, я подумал… подумал обо всем, что потерял. Вот это пламя, что живет у нас в сердце, которое заставляет жить дальше, оно погасло. И даже сейчас оно не горит. И… И я хотел, чтобы этот камень сокрушил меня. Понимаешь? Я жаждал этой боли. Так что я его взял в руку. Удержал.
И он смотрит на ладонь так, словно камень до сих пор лежит в ней.
– Я до сих пор чувствую его вес. Словно бы я его держу. Я взял его в руку не для того, чтобы пожрать, а для того, чтобы умереть.
Ладонь сжимается в кулак.
