Уездный детектив. Незваный гость Коростышевская Татьяна
Волков поклонился сперва даме поверенного, русоволосой и пышнотелой.
— Оплошал, Сергей Павлович, не предполагал даже своего особенного положения.
— Супруга моя, — сообщил Чиков, — Елена Николаевна, чиновная дама, директриса нашей сиротской богадельни.
Сохранить приветливо-равнодушное выражение лица мне удалось, лишь представив, как мозг чиновной дамы забрызгивает ее жемчужную диадему.
— Евангелина Романовна Попович, — ответил Волков лучезарно, — моя невеста.
Оказавшись в перекрестье злобных взглядов, я томно протянула:
— Ах, Грегори… — и поправила локон, чтобы продемонстрировать сапфир на пальце.
Отчего ярилась Чикова, было более-менее понятно — женская ревность, Елена Николаевна наверняка на всех девиц так зыркает, а вот злоба ее мужа удивляла.
— Не будем более таиться, — жених поцеловал мне перчатку, — нашу чистую любовь от мира скрывать. У меня ведь, Сергей Павлович, едва сердце из груди не выскочило, когда Еву мою в поезде увидал. А она…
— Едва чувств не лишилась! — Поцелуи дошли до локтя, и я выдрала руку, чтоб прижать ее к груди.
Толпящийся подле нас народ внимал легенде с восторгом, нравятся народу нашему любовные истории, отклик в душах находят. Чиков, поглядывающий через плечо, перебил громко:
— А вот и Гаврила Степанович, величество наше драгоценное!
Злонамеренное устное оскорбление императорского сана фраппировало только меня. Когда Бобруйский шел через залу, прочие гости расступались и кланялись. Купец действительно отыгрывал величайшую особу. Его свита на шаг отставала, даже супруга. Как же она подурнела с момента фотографирования у Ливончика! На карточке была изображена молодая красавица, сейчас же по бальному паркету брела исхудавшая до прозрачности тень женщины. Плохо подогнанное платье, дорогое и модное, висело на ней беспомощными складками, блеклые волосы, причесанные и украшенные эгреткой с массивным камнем, казались седыми. А глаза! В них не было ничего — ни блеска, ни мысли, ни жизни. Мария Гавриловна, напротив, не изменилась нисколько. Плотная некрасивая девица, всем своим видом выражающая равнодушие и смирение. Третьей же спутницей Гаврилы Степановича оказалась актерка Дульсинея, жена Бархатова. Ее карьера, судя по всему, также пошла в гору, только по другому, если можно так выразиться, департаменту. Платье ее видела я две недели назад в витрине модного мокошьградского салона, розовый жемчуг с алмазной крошкой по подолу, жемчужный же пояс, розетки с бриллиантами, драгоценная канитель, накидка-болеро из страусиных перьев, закрепленная на одном плече.
Когда хозяин приблизился на приличное расстояние, Волков с достоинством поклонился.
— Гришенька! — Бобруйский обнял его по-свойски. — Тебя только дожидаемся, голубь наш сизокрылый.
Слуги, упредившие купца о прибытии Григория Ивановича, и про невесту донести не забыли, потому что вторичных объятий удостоилась уже я.
— Евушка, доченька, рад знакомству. Надеюсь, Крыжовень тебе родным домом станет.
В прикосновениях Бобруйский себя не сдерживал, прошелся лапищами по спине, задержался на том, что пониже, сминая турнюр, проверил упругость, остался, кажется, доволен, уж больно горячо засопел.
Я пролепетала:
— Ах, вашество, какая честь, — и, неловко повернувшись, попала коленом именно туда, куда следует целить господам, покушающимся на филейную часть надежды столичного сыска.
Извинилась, всхлипнула, переждала, пока пострадавший утрет слезы, и присела в поклоне. Грегори меня отрекомендовал, раскланялся с дамами, поцеловал ручки Нинель Феофановне и Марии Гавриловне, проигнорировав, впрочем, Дульсинею.
Бальный балаган продолжался. Некий ряженый господин громыхнул посохом о паркет и пригласил к столу. Бобруйский завладел моей рукой.
— Откушаем, детки, чем бог послал!
Мы с ним оказались впереди процессии и вошли в обеденную залу первыми.
Хозяйское место, куда меня влекли, было в центре стоящих буквою «П» столов. Подумав, что придется теперь отбиваться от страстных атак, я тяжко вздохнула, но покорно села, куда указали. Простоту обращения в обществе мог себе позволить лишь хозяин, прочие чопорно рассаживались соответственно разложенным среди сервировки карточкам. На моей стояло «Дуська», и ее немедленно выхватил слуга, другой рукой отодвигая стул для Бобруйского.
Есть хотелось до обморока, но было никак нельзя, барышням этого не полагается. Гаврила Степанович себя не ограничивал, ему-то что. Исполняющий обязанности столоначальника господин Чиков произнес тост, все выпили за возвращение крыжовеньского величества. Нинель Феофановна сидела по другую руку от мужа и смотрела в тарелку, будто на фарфоре сейчас как раз фильму показывали. Мария Гавриловна, оказавшаяся, разумеется, подле Волкова, бросала на мачеху тревожные взгляды. Сергей Павлович тостовал без пауз, мы выпили за процветание, за любовь, за здоровье, за нового пристава, за его красавицу-невесту. Здесь пришлось встать и пригубить шампанского. С дальнего конца стола кто-то нетрезво потребовал поцелуя. Григорий Ильич поднялся, чтоб требование исполнить, но Бобруйский захохотал:
— Неча тут сиропить, в соблазн достойное купечество вводить!
Я пожевала капустный лист и сочла внедрение успешным. Господин Бобруйский относился к тому отвратительному типу посконных мизогинистов, которые женщину в принципе за человека не считают, посему разговоров со мною не заводил. Ну сидит рядом девица, и пусть сидит, и прочь уходить чтоб не смела. Она же только для демонстрации власти нужна, сизокрылому голубю Гришеньке показать, кто в городе хозяин. Нет, по коленке меня, разумеется, мазнули лапой ненароком, но без аффектации, навроде комнатную собачку приласкали между делом. Я даже протеста заявить не успела.
Внесли вторую перемену, горячее. Гаврила Степанович накидывался, как перед казнью, пил, не дожидаясь тоста, ломал руками запеченную птицу, неприлично чавкал.
«До танцев допросить его надобно, — подумала я, — после он уже вовсе не в кондиции будет».
И под прикрытием крахмальной салфетки извлекла из футлярчика «жужу».
— …что же Анна Гавриловна, — говорил Волков соседке.
— Не ко времени занедужила, — отвечала та, — еще в дороге на мигрень жаловалась, и вот… Маменьку ее болезнь немало тревожит.
Я медленно обводила взглядом сидящих за столом гостей.
— Полюбовницу новую привез, актерку. Там же, где и прочие, вскорости окажется, под фонарем или в овраге…
— Три тысячи ассигнациями на стол бросил и поджег…
— …пенькой торговать, а лошадиный рынок у Крыжи огородили, после полудня…
— Столичная штучка, представляет из себя всякое, а у самой из драгоценностей только колечко обручальное.
— Так перстенек непростой, гербовый. Видно, не за деньгами эта Ева охотится, а за…
— …заперли, чтоб Волков на младшенькую не клюнул.
— Да не на что там больше клевать, от Анютки-красотки ничего не осталось, на каких таких водах ее…
— …цена арлейского двухлетки…
Я вернула взгляд к девицам-сплетницам. Две барышни вполголоса беседовали украдкой.
— …папенька велел, — говорила сдобная блондинка с мелко завитыми локонами, — с визитом отправиться наутро, ну я и пошла, подруженька как-никак. Ну сели в гостиной, то-сё… Я давай расспрашивать, как оно там в заграницах, она отвечает будто через силу, расплывчато так, что-де везде люди-человеки и дома-жилища. Ни обновок никаких не показывает, собачку даже не ласкает. Ах, что за прелесть! Болонка мальтезе, шерстка белоснежная, носик черный, а уж егоза… Маркиза кличка, непременно и себе попрошу у папеньки мальтезе на именины.
Барышень я запомнила, но за разговором дальше следить не стала.
— …Фараония и скажи, — господин пошевелил кавалерийскими усами, — сто тысяч такое стоит.
— А барин? — У его собеседника на губу налипла крошка, он ее слизнул. — Заплатил?
— Ну, раз у нас нынче новый пристав, сам и рассуди.
— Однако.
— И шито-крыто все, кто может…
— Страшилу-то замуж пристроят, — карминно мерцали губы Мишкиной, — ежели барин что решил, по его будет.
— А рыженькую куда? — Юный ее спутник бросил мне страстный взгляд, пришлось улыбнуться. — Себе заберешь?
— Ты, Герочка, аппетиты поубавь. Рыжая в столицы свои вернется несолоно хлебавши, хотя ежели у нее родни нет…
Противно мне не стало, ну то есть противнее, чем было до этого. Публика эта и без того хороших чувств не вызывала.
— Евушка, — обратился хозяин, дошедший до того состояния опьянения, когда женщин начинаешь замечать, — что ж ты не кушаешь совсем?
— Мигрень у меня, Гаврила Степанович. — Изобразив томное прикосновение к челу, я сняла «жужу», толку от нее было немного. — Слабый пол очень мигреням подвержен.
— Шипучки выпей шампанской, авось полегчает.
Послушно пригубив, я широко улыбнулась.
— Да вы чародей!
Бобруйский утвердительно икнул.
— И на женщин волшебное впечатление производите, — добавила я сахарку, — такого, что ни деньгами, ни властью не достичь.
— На тебя тоже?
— А то, — отодвинув колени подальше от соседа, я исторгла томный вздох.
— Ну так, может, — купец подмигнул и махнул рукой на дверь, — картины тебе свои прямо сейчас покажу?
— К прискорбию, останутся они неосмотренными, я, Гаврила Степанович, — девушка приличная, а вы вообще человек женатый. Так что страсть свою я вынуждена сдерживать.
— Экая цаца! Сережка говорил, непростая ты штучка, Евангелина Романовна, репортерка столичная.
— Господин Чиков? Лестная аттестация и точная. Интервью для издания дадите?
— Чтоб мое имя старинное купеческое в листке трепали?
— Не трепали, а упоминали с достоинством. Чтоб в Мокошь-граде узнали, что в Крыжовене такой замечательный купец проживает.
Лесть цели достигла, хозяин пустился в хвастовство. Про древность своего имени позабыл, зато поведал, как самому в жизни пришлось пробиваться, как из калачевского приказчика, то есть управляющего, сам барином стал.
Время монолога я употребила с пользой, припрятав «жужу» за поясом.
— А супруга ваша, — глянула я через плечо собеседника, — того самого Калачева внучка? Мецената и филантропа?
Внучка филантропа как раз скребла по тарелке ножом и беззвучно хихикала.
— Нинелька-то? Ага. Старик на коленях передо мной стоял, чтоб я ее замуж взял, позор…
Он запнулся и, махнув стопку водки, занюхал ее рукавом фрака.
— Понятно, — улыбнулась я скабрезно.
— Что тебе понятно?
— Что, кроме деловой хватки и ума, господин Бобруйский обладает также истинно рыцарским благородством.
— Так у себя и напиши.
— Всенепременно. А плод вашей юной страсти, Анна Гавриловна, отчего не на празднике?
— Хворает она, в матушку здоровьем уродилась, — показал Бобруйский большим пальцем себе за спину, — нервические припадки у обеих происходят.
— Так вы от припадков их на водах лечить пытались?
В мутном взгляде купчины мелькнули хитрые искорки.
— Хочешь, газету тебе куплю?
— У мальчишки за пятачок?
— Чего? — Он расхохотался. — Экая ты, Ева, забавница! Нет, у этого, как его… не важно. Целую газету, чтоб сама там хозяйничала. Нравиться ты мне, рыжая. Как увидал, сразу поправилась, еще в поезде, да нет, даже раньше, когда ты на перроне с чиновными господами щебетала. А господа-то известные, портретами в газетах пропечатанные…
И Бобруйский подвесил многозначительную паузу. Сглотнув горькую слюну, я холодно улыбнулась.
— Вас забавляет этот фарс?
На лице купца не было видно и следа опьянения, сейчас рядом со мной сидел готовый вгрызться в соперника хищник.
— Фарс? — переспросил он дурашливо.
Мысли в голове щелкали, как костяшки домино. Я анализировала свой вокзальный разговор с канцлером Брютом, то, как это смотрелось со стороны, кто где стоял. Есть!
— Разумеется, фарс, — серьезно ответила я. — И вы, Гаврила Степанович, в нем главную роль исполняете, притворяетесь перед всеми эдаким посконным купчиною, водку напоказ хлещете, самодурствуете на публику.
В глазах собеседника мелькнула растерянность. Он явно ждал моих оправданий.
— А вы ведь вовсе не такой, — погладила я рукав фрака. — Вы ведь умный, иначе положения своего нынешнего не достигли бы.
Бобруйский смотрел на мою руку. Я жалобно попросила:
— Грегори ничего не рассказывайте, умоляю!
— Про канцлера?
— Именно. Дайте любовью насладиться. У нас с господином Волковым ренессанс в отношениях случился, в столичных моих грехах я признаться не успела, да и не нужно ему о том знать.
Это ему понравилось, очень понравилось, он решил, что полностью держит в своих руках мою судьбу. А уж управлять судьбами Бобруйский обожал. Сейчас он прикидывал, какую выгоду сможет получить в свете открывшихся обстоятельств. Я решила помочь.
— Недельку обождите. Я статью для своего издания закончу да в столицу уеду.
— Без жениха своего?
— Разумеется. Какой-то пристав мне в Мокошь-граде без надобности. Коллежский асессор? Право слово, ерунда.
Бобруйский посмотрел на меня с уважением, Волкова же одарил взглядом победно-презрительным.
— Про что статейку сочиняешь? Про колдунства?
— О кровопийце Попове, который вашего прошлого пристава на тот свет отправил.
— Да ну?
— Ну сами посудите: молодой, здоровый мужик к проклятой усадьбе отправился и самоубился на осиновом суку. Да читатели газету с моей статьей из рук рвать будут!
В смежной танцевальной зале призывно грянул оркестр. Взгляды всех присутствующих устремились к нам.
— Ладно! — Бобруйский бросил салфетку и поднялся, давая сигнал прочим. — Наговорю я тебе интервью, проказница. Завтра приходи, с женихом, пусть, пока мы с тобою беседуем, к Маньке пообвыкнет, ему ведь с нею утешаться, когда ты в столицу упорхнешь. Канцлер! Ну ты и ловчила!
Он ушел в неприметную дверку за античной колонной, я бессильно откинулась на стуле.
«Кошмар, Геля! Ты была на вершок от сокрушительного фиаско. Все потому, что на первое впечатление положилась. Забавный купчина-охламон, знакомый типаж… Хи-хи, ха-ха! А этот типаж тебя на раз-два срисовал».
Публика потянулась в соседнюю залу, столы пустели: я заметила Грегори, пробирающегося ко мне. То есть устремленного и пытающегося оторвать от своего локтя пальчики Дульсинеи.
— Чудовище! — вдруг произнесла Нинель Феофановна, раскачиваясь на стуле. — Он чудовище, барышня, опасайтесь его.
— Это вы мне? — Я повернулась. — Кто чудовище?
— Он! Бобруйский! Ненавижу.
Быстро пересев на ближайший стул, я взяла женщину за руку.
— Нинель Феофановна, голубушка. Скажите, вы с Блохиным дружили?
— Степан? Степушка? Хороший мальчик. Много Степанов в Крыжовене, куда ни глянь, либо Степан, либо Степанович, либо Степанов…
Совсем она мне не нравилась, то есть не она, а ее странное сумеречное состояние. На опьянение не походило нисколько. Безумие? Но почему она тогда не под лекарским присмотром, а здесь?
— Степан Фомич, — тоном, которым обычно говорят с маленькими детишками, подсказала я, — Блохин, красавец-блондин, бравый, веселый. Вы его любили?
— Я? — Женщина негромко рассмеялась. — Полноте, я Степушке в матери гожусь. То есть годилась… теперь не гожусь…
По бледным щекам потекли слезы.
— А все он, чудовище! Убийца! Мою жизнь исковеркал, за Нюту принялся! Шаг за шагом злодейства повторяет.
«Анна, Анюта, Нюта. Нюта Бобруйская либо Блохина. Что так, что эдак — „НБ“. Перфектно, Попович, работай дальше».
Но продолжить не получилось. Мария Гавриловна заботливо обняла мачеху за плечи.
— Сейчас мы в спаленку пойдем, сопровожу вас, капелек выпьете, отдохнете.
— Как же так, Маша? — всхлипнула Бобруйская.
Девушка промокнула слезы женщины носовым платочком, помогла подняться, обратилась ко мне:
— Простите, Евангелина Романовна, и плохо про матушку не подумайте.
— Давно это с ней? — Встав, я придерживала Нинель Феофановну под другую руку. — Идемте, я помогу.
— К жениху своему ступайте, — возразила Мария Гавриловна непреклонно. — И прошу, забудьте этого Теодора, про которого матушка здесь рыдала, она в помутнении и… Ах, простите.
Проводив их только до дверцы за колонной, я развернулась на каблуках. Грегори все сражался с Дульсинеей. Потому что джентльмен, вот почему. Берендийский бы мужик давно нахалку окоротил, а этот миндальничает.
Я двинулась в спасательную экспедицию с видом самым решительным и даже грозным, вопросила:
— Что это тут у нас?
— А вот и Ева! — хихикнула актерка, была она навеселе и нелепости своего поведения не понимала.
Волков изобразил лицом страдание, это было забавно, обычно он богатством мимики публику не балует.
— Госпоже Бархатовой, — решила я, — умыться надобно. Мы с нею сейчас дамскую комнату отыщем.
Григорий Ильич с облегчением поклонился.
— Не задерживайся, милая.
К моему великому разочарованию, туалетные находились вовсе не за вожделенной дверцей. Актерка уверенно провела меня в боковой коридор. Снующие слуги почтительно уступали нам дорогу.
— Драться со мною хочешь?
— Не хочу. — Втолкнув девицу в какую-то попавшуюся на пути комнатенку, я заперла дверь. — Я твоему покровителю авансы раздавала, ты — моему жениху, так что квиты.
Дульсинея плюхнулась на диван, нисколько не заботясь о сохранности драгоценного наряда.
— И хорошо.
Помещение было чем-то вроде гостиной. Кроме дивана, столика на гнутых ножках и двух затянутых гобеленом кресел стояла в нем только ширма. Потянув носом, я уловила застарелую сигарную вонь, отчего немедленно переименовала помещение в курительную.
Актерка пошарила за корсажем, достала серебряный портсигар и зажгла пахитоску.
— И что тебе тогда от меня надобно? — Выпустила облачко дыма, стряхнула пепел себе на подол.
Я устроилась в кресле.
— Давно в деле? А из Мокошь-града какая нужда погнала?
— Ангажемент в провинции…
— Брось, Бобруйскому про карьеру сценическую байки трави. Ты, Дусенька, воровка, и подельник твой тем же промышляет. Я ведь его фокусы в ресторанном вагоне лицезрела. И знаешь, никакие это не фокусы. Шулер карточный твой Бархатов.
Девица расхохоталась картинно и зашлась в кашле, вовсе уже не картинном, а от дыма.
— Мне, барышня, ваши подозрения вовсе обидны.
— Пьесу по ходу дела не меняй, — пожурила я, — непрофессионально это. Ну так что?
— Что — что?
Она лихорадочно искала правильный тон, но опыта ей явно недоставало. Желторотая совсем барышня, и это не от молодости. Пальчики, держащие пахитоску, дрожали. Ногти коротко, по-мужски, острижены, на мизинцах только чуть длиннее.
— Машинисткой работала? — предположила я дружелюбно. — Присутственное время с восьми до шести, начальник-самодур, подруженьки-змеи, жалованье двадцать пять рублей, и то ежели за порчу бумаги не оштрафуют? Скучно. А тут Эдуард Милославович на горизонте нарисовался, мечтами о приключениях принялся соблазнять. Поначалу антрепренером представился, красотою твоею неземной очарованным. Ухаживал. Деньгами не сорил, но конфеты-букеты присутствовали. Поженились хоть или так, на веру куролесите?
Дульсинея завистливо зыркнула на мое кольцо.
— Обещал, но не женился, — решила я. — Тебе будущность посулили, что-де только финансы появятся…
— Да что ты, дура, понимаешь? — Пахитоска описала полукруг. — Эдуард…
— Тебя Бобруйскому продал.
Карминные губки растянулись но-лягушачьи, девица заплакала. Мне стало чуточку стыдно. Девка-то в беде, по уму ее гнать из Крыжовеня надобно, обратно в столичную конторку.
— Не реви, — сказала я, — толку от женских слез мало.
— Не желала я ничего такого… Эдуард сказал, купчина кусманище жирный, ты его в два счета вокруг пальца обведешь, заморочишь, даже в койку идти не понадобится, а придется, так не убудет.
— Родители-то живы?
— Па-а-пенька только…
История ее была до того обыкновенной, что скулы сводило. Глупенькая, восторженная фантазерка, голова романтическими историями забита, там-то в романчиках с фильмами настоящая жизнь, а у нее так, проживание. Думала, в актерки ей самое то. Сначала на сцену пробьется, с ее-то красотою это раз плюнуть, после в фильмах попробуется, а там и слава всенародная, и подарки от поклонников, и полное счастье. Главное ведь протекцию получить, в лицедействе это самое главное. Бархатов ей протекцию посулил, но немедленно к делу пристроил, в хорошенькие спутницы, чтоб, значит, флиртом карточных его партнеров развлекала. Работали по мелочам, а когда на крупный куш замахнулись, тут-то ноги из столицы уносить пришлось. Эдуард Милославович, как и она сама, дальше трех верст от Мокошь-града нигде не бывал, о жизни в провинции представление имел простое. Живет там мужичье сиволапое да купцы-богатеи, народ сплошь темный, простодушный, к столичным хитростям не приученный. Уж они-то с Дульсинеей развернутся. Бобруйского они срисовали еще в вокзальном ресторане, обработали по обыкновеннию. И все неплохо шло, пока в хоромы барские не явились. Здесь несчастной Дульсинее немедленно дали понять, что она никто и звать ее никак, что-то навроде болонки, пока развлекает, а после пинком под зад. Она бросилась жаловаться «супругу», тот же посоветовал терпеть.
— Тебя под замком держат?
— Все мы тут пленницы. — Девица бросила окурок на ковер. — И я, и барыня безумная, и дочери ее. Женскую половину по ночам пуще каземата стерегут. Особенно Анну Гавриловну, она буйная очень, с прислугой дерется, бежать хочет.
— Здесь уже обезумела? В Крыжовене?
— Ну да. Мне сперва обычной девицею показалась. Ну то есть я особо не присматривалась. Барышня как барышня. Нас с Эдуардом гостевать пригласили, так я рядом с нею в санях с вокзала ехала. Она молчала всю дорогу, а как на Гильдейскую улицу завернули, говорит так спокойно: «Беги, пока можешь». Я ей: «Отчего же, барышня Бобруйская? Папенька ваш ангажемент мне в театре посулил». А она…
— Первый припадок при тебе случился?
— При мне, я в гостиной ждала, пока слуги гостевые покои подготовят, Эдуарда-то сразу в пристройку отдельно определили. Сижу, скучаю, вдруг вбегает Анна Гавриловна, глаза безумные, маменька с сестрою за ней, увещевают, она кричит: «Он обещал! Обещал, что Степана не тронет! Вы все мне обещали!» Бряк на пол и в конвульсиях забилась. Тут слуги набежали, унесли горемычную. А Марья Гавриловна передо мною за скандал извинилась.
— Странная семья, — сказала я задумчиво. — И Анну ты больше не видела?
— На следующую ночь из спальни на шум вышла, так ее по коридору волокли, горничные жаловались, что сбежать пыталась.
— А прочие дамы Бобруйские?
— Терпят, что им остается? Мария Гавриловна очень за маменьку переживает, трясется над нею, что курица над яйцом, чуть что — соли под нос, чтоб нервы успокоила.
— А что за Теодор?
— При тебе тоже бредила? Тетка совсем головою слаба, Мария Гавриловна объяснила, что воображаемая персона этот Теодор. Бобруйская иногда звать его принимается, иногда плачет и крестится, иногда…
Здесь благотворное действие исповеди подошло к концу, и Дульсинея хитро прищурилась.
— Тебе-то какое дело до фамилии Бобруйских, Евангелина Романовна?
— Репортерское любопытство, — вздохнула я и поднялась из кресла. — Колонку о провинциальных нравах в газету хочу предложить. Ладно, заболтались мы с тобой.
— Может, поменяемся? Ты себе барина забирай, а я…
— А ты беги отсюда, пока можешь. Супруг твой фальшивый, скорее всего, уже на пути из города.
— Ерунда.
— У него к фрачной паре дорожные ботинки на ногах были, когда он оркестром дирижировал, примета верная. Спорим, музыканты сейчас без руководства исполняют?
— Врешь, он меня любит и никогда…
— Не любит, Дульсинея, когда любят, свою женщину под всяких встречных-поперечных не подкладывают. Эдуард твой быстро скумекал, что в неприятности встрял, и тебя оставил, как ящерка хвост. Он хитрый. Охрана нынче с ног сбивается, при таком-то обилии гостей, время для побега выбрано перфектно.
Девица хлопала глазками и прерывисто дышала.
— Скорее всего, — продолжала я, — погоню за ним все же отправят, так что твои шансы как раз неплохи.
— Нет!
— Как знаешь, — пожав плечами, я отперла дверь и вышла.
Господина Бархатова в танцевальной зале, разумеется, не оказалось. Грегори немедленно увлек меня вальсировать.
— Как продвигается репортерская работа?
— Не хуже твоей полицейской. Мне даже личную газету уже посулили.
— Ты выиграла, мне, судя по всему, предстоит качаться на осиновом суку.
— Прямо вот такими словами сообщили? И не боишься?
— В отличие от тебя я в смертельные заговоры не верю нисколько.
— Зря, они существуют.
— Не в нашем случае.
