Рассечение Стоуна Вергезе Абрахам
Сестра Мэри едва ли заметила его прикосновение. Щека у нее была куда горячее, чем у него. Он поднял одеяло. Глазам его предстал сильно вздувшийся живот.
Он всегда руководствовался аксиомой, что когда у женщины вздут живот, это беременность, если только не доказано обратное. Но его разум не принял, отверг эту мысль: все-таки перед ним была монахиня. В голове замелькали возможные диагнозы: кишечная непроходимость… асцит… геморрагический панкреатит… словом, что-то серьезное в брюшной полости.
Ухватив Мэри в охапку, он протиснулся в дверь, кряхтя от напряжения, пронес ее вниз по лестнице, по переходу к операционной зоне. Монахиня оказалась куда тяжелее, чем, по мнению Стоуна, следовало.
В Эдинбурге в Королевском колледже хирургии главный экзаменатор задал ему вопрос на устном экзамене (письменный Стоун уже успешно сдал): «Что надо проделать с органом слуха в качестве первой помощи при шоке?» Ответ Стоуна: «Вложить в него слова поддержки!» – вошел в анналы. Но сейчас, будто забыв об ободряющих и укрепляющих дух словах, что принесли бы несомненный терапевтический эффект, доктор громко взывал о помощи.
На его вопли, подхваченные стражем невинности, сбежались все, включая сторожа Гебре, что примчался от главного входа в сопровождении больничной собаки Кучулу и двух безымянных псов-побродяжек.
Вид рыдающего Стоуна потряс матушку-распорядительницу не меньше, чем ужасное состояние сестры Мэри Джозеф Прейз.
«Господи, он опять!» – первое, что пришло матушке в голову.
Дело в том, что со дня своего прибытия в Миссию Стоун три или четыре раза впадал в запой (что составляло тщательно охраняемую тайну). Оставалось только недоумевать, как подобное могло стрястись с человеком, который почти не пил и до того обожал свою работу, что забывал про сон. Запои приходили с внезапностью инфлюэнцы и свирепостью одержимости. По графику назначенный на утро пациент уже должен был лежать на операционном столе… а доктор Стоун отсутствовал. Когда это произошло в первый раз, бросились на поиски. Расхристанный белый человек метался по своей квартире и что-то неразборчиво бормотал. Он не спал, не ел, по ночам выскальзывал в город, чтобы пополнить запасы рома. В последний раз пьяное существо забралось на дерево под своим окном и просидело на нем несколько часов, словно курица на насесте. При падении с такой высоты он бы точно размозжил себе голову. Матушка, глянув раз в налитые кровью бессмысленные глаза, уставившиеся на нее с высоты, бежала, поручив сестре Мэри и Гхошу вести уговоры и переговоры: слезайте, съешьте что-нибудь, протрезвитесь.
Запои заканчивались столь же внезапно, как и начинались. Два, максимум три дня – и Стоун, отоспавшись, как ни в чем не бывало возвращался к работе. Сам он никогда не упоминал о том, в какое неловкое положение поставил госпиталь, помалкивали на этот счет и окружающие: вдруг Стоун в своей непьющей ипостаси обидится. А производительность у этой непьющей ипостаси была такая, что и трем хирургам на полной ставке впору. А уж эти эпизоды… что ж, не такая большая цена.
Матушка оставила без внимания причитания хирурга насчет заворота кишок, непроходимости и туберкулезного перитонита.
– В операционную! – только и сказала она, а прибыв на место, присовокупила: – Положите ее на стол.
Глазам матушки предстала картина, которую она уже наблюдала семь лет тому назад: в области лобка одеяние сестры Мэри было пропитано кровью. Кровавое пятно на облачении вызвало точно такие же тревожные мысли. Матушка тогда не осмелилась напрямую спросить девятнадцатилетнюю девушку, в чем причина кровотечения. Неправильная форма пятна толкала наблюдателя на различные выводы, заставляла фантазию матушки работать. По прошествии стольких лет память перевела событие из разряда таинственных в мистические.
Поэтому-то матушка смотрела на руки и грудь сестры Мэри Джозеф Прейз таким взглядом, будто ожидала увидеть кровоточащие стигматы, перерождение одной загадки в другую. Оказалось, однако, что кровь была только на вульве. Много крови. С темными сгустками. По бедрам стекали ярко-красные ручейки. У матушки не осталось никаких сомнений: на этот раз кровотечение никак не связано с религией.
Вздувшийся живот не привлек внимания матушки, она не сводила глаз с промежности. Синие половые губы вздулись, палец в перчатке выявил, что шейка матки полностью расширена.
Слишком много крови. Матушка применила тампоны и смогла получше рассмотреть заднюю стенку вагины. Когда из легких пациентки вырвался жалобный вздох, у матушки затряслись руки и она чуть не выронила зеркало. Наклонилась ниже, напряженно всмотрелась. Перед ней камнем на дне скважины маячила голова ребенка.
– Господи, да ведь она же… – произнесла матушка, когда к ней вернулся дар речи, кощунственное слово будто прилипло к гортани, – беременна.
Все свидетели, с которыми я позже говорил, запомнили это мгновение. Казалось, атмосфера в Третьей операционной сгустилась и даже громкое тиканье часов стихло.
– Не может быть! – прохрипел Стоун уже во второй раз за сегодняшний день, и хотя эти слова явно расходились с действительностью, присутствующие почему-то облегченно вздохнули.
Но матушка-то знала, что права.
И ведь это ей придется принимать ребенка. Доктора К. Хемлаты – а для них для всех Хемы – нет на месте.
Матушка приняла сотни детей и сейчас постаралась взять себя в руки.
Прочь сомнения! Но что ей делать со стыдом? Христова невеста – и беременна? Невероятно! Разум отказывался принять это. Но ведь вот оно, неопровержимое доказательство, голова ребенка – прямо у нее перед глазами!
Эти же мысли тревожили операционную сестру, босоногую санитарку и сестру Асквал – анестезиолога. Они засуетились вокруг стола, опрокинули стойку для капельницы. И только стажерка, которую мучила совесть за утренний недосмотр и неоказание помощи, все гадала, от кого понесла сестра Мэри.
Сердце матушки, казалось, вот-вот выпрыгнет из груди.
– Господи, ну почему ребенок должен появиться на свет в таких жутких условиях? Беременность – смертный грех. Будущая мать мне вместо дочери. Обильное кровотечение, бледность…
Да тут еще и Хема, единственный гинеколог Миссии, не просто лучший специалист в стране, но лучше которого матушка никогда не встречала, в отсутствии.
Бакелли с Пьяццы худо-бедно разбирался в родовспоможении, но после двух часов дня к его услугам лучше было не прибегать, и к тому же его теперешняя любовница-эфиопка с глубоким подозрением относилась к «вызовам на место». Жан Тран, улыбчивый полуфранцуз-полувьетнамец, был на все руки мастер. Но даже если предположить, что кого-то из этих двоих найдут, сколько времени пройдет, пока кто-нибудь из мужчин явится.
Нет, придется все сделать самой, забыть о том, что беременная – монахиня, сосредоточиться, вздохнуть и принять роды. Самые обычные.
Но в тот день события никак не желали идти обычным путем.
Стоун стоял, ожидая от матушки указаний, а матушка ждала, когда выйдет младенец. Хирург то скрещивал руки на груди, то опускал. Он видел, что сестра Мэри Джозеф Прейз все сильнее бледнеет. И когда медсестра Асквал голосом, полным отчаяния, возвестила о кровяном давлении («Систолическое – восемьдесят, прощупывается»), Стоун зашатался, словно вот-вот потеряет сознание.
Несмотря на маточные сокращения и на раскрытую шейку, ничего не происходило. Голова младенца в глубине чем-то напоминала матушке лысину епископа, торчащую из воротника. Но епископ не двигался. Да еще это кровотечение! Большая темная лужа образовалась на столе, а кровь все прибывала. Для родильных палат и операционных кровь – дело привычное, но уж очень ее было много.
– Доктор Стоун, – пролепетала матушка трясущимися губами, но Стоун никак не мог понять, зачем она его зовет. – Доктор Стоун, – повторила матушка.
Та, у кого есть чутье сестры милосердия, обязана знать, где предел ее возможностей. Ради всего святого, ей нужно произвести кесарево сечение. Но матушка не произнесла этих слов, неизвестно еще, как бы они подействовали на Стоуна. Вместо этого она отодвинулась, уступая место между раздвинутых ног сестры Мэри, и жестом пригласила Стоуна.
– Доктор Стоун. Ваш пациент, – сказала она человеку, которого все считали моим отцом. Тем самым она вверяла ему не только жизнь женщины, которую он любил, но и наши две жизни – мою и брата. Тех, кого он предпочел возненавидеть.
Глава третья. Врата слез
Когда у сестры Мэри Джозеф Прейз начались схватки, доктор Калпана Хемлата, женщина, которую мне суждено будет называть мамой, находилась на расстоянии пятисот миль от Третьей операционной – на высоте в десять тысяч футов. Под крылом самолета открывался чудесный вид на Баб-Эль-Мандеб, или Врата Слез, прозванный так из-за неисчислимых кораблекрушений, происшедших в этом узком проливе, что отделяет Йемен и прочую Аравию от Африки. На этой широте Африку представляют лишь Эфиопия, Джибути и Сомали, занимающие Африканский Рог. Хема проследила взглядом, как Врата Слез из трещинки шириной с волосинку превращаются в Красное море, простирающееся на север до самого горизонта.
Мадрасской школьницей Хема на уроках географии помечала на карте Британских островов, где производится шерсть и уголь. Африка в школьной программе представляла собой некую площадку, где сталкивались интересы Португалии, Британии и Франции, где Ливингстон открыл живописный водопад, который назвал в честь королевы Виктории, и где Стэнли нашел Ливингстона. В будущем, когда мы с братом Шивой и Хемой отправились в путешествие, она припомнила свои уроки географии.
– Представьте себе полоску воды вроде разреза на юбке, которая разделяет Саудовскую Аравию и Судан, а выше – Иорданию и Египет. Полагаю, Бог старался оградить Аравийский полуостров от Африки. Почему бы и нет? Что общего между людьми с противоположных берегов?
Венчает разрез узкий перешеек, Синайский полуостров, по замыслу Господню соединяющий Египет и Израиль. Рукотворный Суэцкий канал связывает Красное море со Средиземным и позволяет судам не пускаться в долгое плавание вокруг континента. Хема часто нам рассказывала, что именно над Вратами Слез на нее снизошло просветление, которое изменило всю ее жизнь.
– В этом самолете я услышала зов. Теперь-то я знаю: это были вы.
Казалось бы, трясущаяся военно-десантная жестянка – не слишком подходящее место для прозрения. А вот поди ж ты…
Хема сидела на боковой деревянной скамейке, что тянулась вдоль ребристого фюзеляжа DC-3. Она и не подозревала, что именно сейчас ее услуги позарез нужны в Миссии, в госпитале, где она трудилась вот уже девять лет. Полчаса полета, полчаса назойливого громкого жужжания двух моторов – и ей стало казаться, что зуд поселился в ее теле навеки. Жесткая скамья, тряска, боль в спине – ее точно везли с горки на горку по ухабистой дороге в телеге, запряженной волами.
С ней вместе из Адена в Аддис-Абебу летели индусы из Гуджарата, малайцы, французы, армяне, греки, йеменцы и еще несколько человек, определить национальность которых по платью и говору было затруднительно. На самой Хеме было белое хлопковое сари, желтоватая блуза без рукавов, а ее левую ноздрю украшал бриллиант. Волосы у нее были посередине разделены на пробор и сзади заколоты, а через плечи перекинуты косички.
Она села так, чтобы глядеть в иллюминатор. По воде скользил серый дротик – тень от самолета, будто громадная рыбина следовала за ними по пятам. Море казалось прохладным и манящим – не то что внутренности самолета, где вроде бы стало не так душно, но коктейль из ароматов человеческих тел только сгустился. От арабов пахло затхлым амбаром, азиаты вносили нотку имбиря и чеснока, от европейцев веяло прокисшим молоком и детской.
За наполовину задернутой занавеской виднелся профиль пилота. Когда летчик оборачивался, чтобы взглянуть на груз, зеленоватые тени скрадывали его лицо, один нос торчал. Садясь в самолет, Хема обратила внимание на его бледный лоб и красные, как у мангуста, глаза. В дыхании его ощущался запах можжевеловых ягод – свидетельство пристрастия к джину. Хема почувствовала к мужчине отвращение еще прежде того, как он разинул рот и, поторапливая пассажиров, гаркнул «Allez!» – словно перед ним были не люди, а животные. Ей стоило большого труда сдержаться – все-таки этот человек поднимет их в воздух.
Лицо летчика с оттопыренными ушами напоминало рисунок ребенка, сделанный карандашом на оберточной бумаге. Но подробностей – сеточку сосудов на щеках, черные крашеные бакенбарды, белое кольцо помутневшей роговой оболочки вокруг зрачка, седые брови – ребенок уже не изобразил бы. Она поражалась, как человек может не видеть в зеркале, насколько нелепа его внешность.
Хема пригляделась к собственному отражению в иллюминаторе. Лицо у нее тоже круглое, широко открытые глаза, задорный кукольный нос. Выделялось красное pottu посередине лба. Кобальт морской воды, коснувшийся щек, придавал ей чуть воинственный вид и подчеркивал необычный для индуски зеленый цвет глаз.
– Твои глаза влекут всех мужчин, они у тебя всегда страстные, чувственные, – говаривал доктор Гхош. – Они сводят меня с ума!
Гхош был насмешник и пустослов. Сказал – и забыл. Но эти слова запали Хеме в душу. Она припомнила волосатые руки Гхоша и содрогнулась. Волосатость с детства выводила ее из себя, хоть она и знала, что это всего-навсего предрассудок. А Гхоша шерсть покрывала, будто гориллу, завитки волос пробивались из-под майки и налезали на воротничок.
– Сводят с ума? Вот распутник, – пробормотала она с улыбкой, словно Гхош сидел напротив нее.
Но в одном Гхош был прав, следует отдать ему должное. Стоило ей посмотреть на мужчину хоть на секундочку дольше, чем следовало, как излишнее внимание со стороны представителя противоположного пола было обеспечено. Отчасти поэтому она носила особо большие очки, отчего глаза за стеклами казались меньше и тусклее. Ей нравился в себе задорный изгиб верхней губы… а вот щеки казались слишком уж пухлыми. Что поделаешь? Она крупная женщина. Не толстая, а крупная… Ну, может, чуть толстовата, пару-другую лишних килограммов она в Индии прибавила, но разве откажешься от вкуснейшей маминой стряпни? Ничего, я высокая, убеждала она себя. В сари почти ничего не заметно.
Она проворчала под нос что-то невнятное, вспомнив, что доктор Гхош придумал для нее особое определение: корпулентная. Годы спустя, когда индийские фильмы с их песнями и танцами завоюют Африку, ребята из отделения скорой помощи в Аддис-Абебе назовут ее Мать Индия, причем вовсе не в насмешку, а со всем почтением к душещипательной ленте с тем же названием, в которой играла Нарджис. «Мать Индия» целых три месяца шла в «Театре Империи», а затем переместилась в «Синема Адова», точно так же безо всяких субтитров. Ребята из отделения скорой помощи распевали Duniya Mein Hum Aaye Hain – «Мы прибыли в этот мир», не зная ни слова на хинди.
«Если уж я корпулентная, то каков ты? – пробормотала Хема, мысленно оглядывая старого приятеля с головы до пят. Красавчиком его назвать было трудно. – Как насчет “чокнутый”? Сильно сказано, конечно, но тебе ведь правда нет никакого дела до собственной внешности. Прямо-таки искушение для всех остальных. Неухоженность превращается в привлекательность. Говорю это потому, что ты далеко. Находиться рядом с человеком, чья самоуверенность порядком превосходит первое о нем впечатление, – это искушение».
Во время отпуска имя Гхош самым таинственным образом то и дело всплывало в разговорах с матерью. Хотя Хема и не выказывала никакого интереса к замужеству, мать все равно была в ужасе, что дочь выскочит за человека не из браминов, вот вроде Гхоша. Хотя с другой стороны, Хеме уже под тридцать, и самый завалящий муж был бы все-таки лучше, чем вовсе никакого.
– Говоришь, он некрасив? А что с цветом кожи?
– Мама, он светлокожий… светлее меня, и у него карие глаза. Как у парса, бенгальца… Может, у кого-то еще.
– А он кто?
– Он называет себя «высшей кастой мадрасских дворняжек», – хихикнула Хема.
Мать сразу насупилась, и Хема сменила тему.
Ко всему прочему, невозможно было достоверно описать Гхоша человеку, который его никогда не видел. Она могла бы рассказать, что волосы у него гладко причесаны и разделены на пробор, – вид вполне благообразный… с утра и в течение минут десяти, после чего на голове воронье гнездо. Она могла бы рассказать, что в любое время дня щеки у него щетинистые, даже если доктор только что побрился. Она могла рассказать, что у него имеется животик, который он невольно выпячивает и который подрагивает при ходьбе. Да еще голос… резкий и пронзительный, словно кто-то выставил регулятор громкости на максимум, да так и оставил. Как убедить мать, что все эти качества вместе взятые вовсе не отталкивают, а, напротив, придают Гхошу странную привлекательность?
Несмотря на сыпь на руках – след от ожога, – пальцы у него были чувствительные. Причиной ожога послужил древний рентгеновский аппарат «Келли-Коэт». При одной мысли об этом музейном экспонате Хема выходила из себя. В 1909 году император Менелик, прослышав о замечательном изобретении, которое вмиг разделается со всеми его врагами, закупил электрический стул. Когда оказалось, что стулу нужно электричество, император нашел ему применение в качестве трона. Похожая история случилась и с рентгеновским аппаратом. «Келли-Коэт» в тридцатые годы выписала американская миссия, которая, впрочем, быстро осознала, что электричество в Аддис-Абебу подается с перебоями, а напряжение в сети недостаточно. Когда американцы убрались, драгоценный аппарат так и остался нераспакованным. Госпиталю Миссии рентгеновский аппарат был нужен позарез, и Гхош, поколдовав над ним, подключил устройство через трансформатор.
Никто, кроме Гхоша, не осмеливался прикасаться к чудовищу. Пук кабелей шел от гигантского выпрямителя к трубке Кулиджа, смонтированной на направляющих, по которым ее можно было перемещать туда-сюда. Гхош трудился над круговыми шкалами и переключателями напряжения, пока между двумя латунными проводниками с оглушительным треском не проскакивала искра. Эту огненную дугу, при виде которой один парализованный соскочил с носилок и кинулся наутек, Гхош прозвал «лечебный курс Sturm und Drang». Уж тридцать лет, как компания-производитель канула в лету, а хитрое устройство тщаниями Гхоша все еще было на ходу. На экране он наблюдал за бьющимся сердцем и за кавернами в легких, мог определить, где образовалась опухоль – на кишке или на селезенке. Первое время он не считал нужным возиться с перчатками или свинцовым фартуком, и последствия такого обращения четко проявились на коже рук.
Хема попыталась представить себе, какими словами Гхош рассказывает о ней своей матери.
Ей двадцать девять лет. Да, в Мадрасском медицинском колледже мы учились на одном курсе, но она на несколько лет меня младше. Понятия не имею, почему она не замужем. Пока мы не поработали интернами в инфекционном отделении, мы были едва знакомы. Она акушерка. Из касты браминов. Да, из Мадраса. Она уже девять лет живет и работает в Эфиопии.
Эти сведения определяли биографию Хемы и вместе с тем почти ничего о ней не говорили и ничего не объясняли. Прошлое бежит от путника, подумалось ей.
Хема закрыла глаза и представила себя девочкой с двумя хвостиками на голове, в длинной белой юбке и белой блузе под половинкой лилового сари. В средней школе миссис Худ в Милапоре все девочки были обязаны носить эту самую половинку, кусок ткани, раз обернутый вокруг юбки и сколотый на плече булавкой. Хема терпеть не могла эту одежду: ни то ни се, не взрослая и не ребенок, а какая-то полуженщина. Учительницы носили полноценные сари, а сама достопочтенная госпожа директор щеголяла в юбке. Хема довозмущалась до того, что заработала отцовскую нотацию.
Ты хоть сознаешь, как тебе повезло, что директрисой у вас британка? Знаешь, сколько народу стремилось попасть в эту школу, готовы были заплатить вдесятеро, но миссис Худ их не приняла. Для нее только личные достоинства играют роль. Или ты хочешь в мадрасскую муниципальную школу?
Так что Хема была принуждена изо дня в день носить ненавистную одежду, и ей казалось, будто, полураздетая, она выставляет на продажу частицу своей души.
Велу, сын соседа, одно время бывший ее лучшим другом, но годам к десяти сделавшийся совершенно невыносимым, любил забираться на разделявшую участки стену и дразниться:
- Девчонки в лиловых юбчонках, парле-ву?
- Девчонки в лиловых юбчонках, парле-ву?
- Юбчонки лиловые,
- Девчонки фиговые,
- У миссис Худ
- Никак не растут и ревут, парле-ву!
Она не обращала на него внимания. Велу, особенно смуглый по сравнению с ней, не уставал повторять:
– Ты так гордишься своей светлой кожей. Смотри, как бы обезьяны не приняли тебя за плод хлебного дерева и не надкусили.
Вот Хеме одиннадцать лет, она отправляется в школу, велосипед «Рэли» кажется таким огромным рядом с ней, с плеча свисает санджи с кистями (там учебники), ремешок впивается в тело между грудей. В ее фигуре, движениях, в том, как неторопливо она крутит педали, уже угадывается будущая солидность.
Велосипед, некогда такой громадный и страшный, становится под ней все меньше, а груди по обе стороны ремешка от санджи делаются все больше, на лобке пробиваются волосы (как бы Велу ни дразнился, она все-таки растет). Хема хорошо учится, она староста, капитан волейбольной команды, подает большие надежды в «Бхаратанатьям»[20], точно повторяет самые сложные комбинации движений в танце, увидев их всего один раз.
Она не стремится в компании и не старается отгородиться от людей.
«Что это ты вечно такая сердитая?» – спросила раз у Хемы близкая подруга, и та очень удивилась и даже немного испугалась. Ее независимость приняли за недовольство. В медицинском колледже (на ней уже было полноценное сари, и ездила она на автобусе) это качество (независимость, а не недовольство) проявилось вполне. Кое-кто из сокурсников считал ее зазнайкой. Прочие поначалу липли как мухи на мед, но очень скоро понимали, что ничего из этого не выйдет. Мужчинам от подруг требовалась гибкость, а из нее никак не выходило ни жеманницы, ни дурочки. Парочки, со словами любви жавшиеся в библиотеке друг к другу над огромными анатомическими атласами, вызывали у нее изумление.
У меня нет времени на такие глупости.
Однако на чтение бульварных романов о похождениях какой-нибудь Бернадетты в замках и коттеджах время находилось. Она пускалась в фантазии о красавцах и смельчаках из богатого поместья со звучным названием вроде Чиллингфореста, Локкингвуда или Ноттипайна. В этом была ее беда – она грезила о любви, далеко превосходящей книжную. Ко всему прочему, ее переполняли неясные амбиции, ничего общего с любовью не имеющие. Чего именно ей хотелось? Трудно сказать. Во всяком случае, не того, к чему стремились другие.
Когда в Мадрасском медицинском колледже вдруг оказалось, что Хема питает особо восторженное чувство к профессору терапии (единственному индусу в учебном заведении, где даже после прихода независимости большинство штатных профессоров были британцы), восхищается его человечностью, знанием предмета (учти, Хема, это – страсть), когда оказалось, что она хочет к нему в дублеры, а он согласен, она решительно сменила специализацию. Нельзя, чтобы кто-то получил над ней такую власть. И она выбрала акушерство и гинекологию, а не терапию. Если предмет профессора был неограниченно широк, от инфаркта до полиомиелита включительно, и требовал соответствующих знаний, то Хема выбрала иное поле деятельности, значительно более узкое и включающее в себя механический компонент – операции. Их перечень был не столь обширен: кесарево сечение, гистерэктомии, пролапс.
Она открыла в себе талант к манипуляционному акушерству, заделалась экспертом в определении предлежания плода, находила вкус в том, чего прочие акушеры просто боялись. Она вслепую могла определить, какие это щипцы, левые или правые, и правильно применить их, даже если ее разбудить ночью. Она могла наглядно представить себе изгиб таза пациентки и сопоставить его с формой черепа младенца, верно направить щипцы и ловко извлечь ребенка.
За границу она поехала под влиянием внезапного порыва. Но Мадрас остался у нее в сердце. Она долго еще плакала по вечерам, стоило ей представить, как родители рассаживаются на стульях на свежем воздухе в ожидании ветерка с моря, который обязательно задувал в сумерки даже в самые жаркие и душные дни. А уехала она потому, что все были решительно настроены против браминов и она бы никогда не получила должность в государственной больнице и не приобрела необходимый опыт. Ей было приятно думать о том, что она сама, Гхош, Стоун и сестра Мэри Джозеф Прейз работали и стажировались в Мадрасе в Правительственной больнице общего профиля, пусть и в разное время. Тысяча пятьсот коек и еще два раза по столько мест между койками и под ними – целый город, что ни говори. Сестра Мэри Джозеф Прейз тогда еще была послушницей, подающей большие надежды стажеркой, – как это они не встретились! И, подумать только, Томас Стоун тоже какое-то время пребывал в должности в Правительственной больнице! Правда, родильный дом находился в отдельном здании, так что пути Хемы со Стоуном никак не могли пересечься.
Позади остался Мадрас, позади осталась ее каста со всеми условностями, здесь слово «брамин» не значило ровным счетом ничего. Работая в Эфиопии, она каждые три-четыре года старалась выбраться домой. Вот и сейчас она возвращалась уже после второй такой поездки. Она сидела в грохочущем самолете и размышляла, правильный ли совершила выбор. За последние несколько лет она, кажется, нащупала верное определение амбициям, забросившим ее в дальние края. Любой ценой избегать стадности.
В Миссии она сразу почувствовала себя в своей тарелке, совсем как в Правительственной больнице общего профиля, только размах не тот: очереди, целые семьи разбивают лагерь под деревьями и с бесконечным терпением ждут (а что еще им остается?). По правде говоря, ей доставляли тайное удовольствие экстренные случаи, когда душа уходила в пятки, на счету была каждая секунда и жизнь матери или младенца висела на волоске. В такие мгновения всякие сомнения в правильности выбора улетали прочь, жизнь приобретала резкие очертания, исполнялась значения безо всяких мысленных усилий, и Хема становилась лишь инструментом спасения.
Правда, в последнее время она остро чувствовала разрыв между своей практикой в Африке и достижениями медицины, что применяются в Англии и Америке. Си Уолтон Лиллехай из Миннеаполиса именно в этом году открыл эру операций на остановленном сердце с использованием аппарата искусственного кровообращения. Изобрели вакцину против полиомиелита, хоть она еще и не добралась до Африки. В Гарварде, штат Массачусетс, доктор Джозеф Мюррей успешно пересадил почку от одного родственника другому. Она видела в «Тайм» его фото – самый обычный с виду парень. А что, если и она способна на серьезное открытие?
Хема всегда обожала истории вроде той, как Пастер открыл микробов или как Листер ставил эксперименты с антисептикой. Для каждого индийского школьника примером был сэр Ч. В. Раман, чьи несложные эксперименты со светом были удостоены Нобелевской премии[21]. Но сейчас она проживала в стране, которую не всякий мог найти на карте. («Африканский Рог, верхняя половина, восточное побережье, та его часть, что смахивает на голову носорога и указывает на Индию», – объясняла она.) Еще меньше людей знало про императора Хайле Селассие или помнило, что журнал «Тайм» в 1935 году провозгласил его «человеком года», не говоря уже о стране, от имени которой тот обратился в Лигу Наций.
Конечно, на прямой вопрос Хема бы ответила: «Да, я занимаюсь любимой работой, которая меня вполне удовлетворяет». Только что еще она могла сказать? Статьи в «Хирургической гинекологии и акушерстве» (ежемесячные номера прибывали морем в покрытых пятнами крафтовых конвертах и с опозданием в несколько недель) казались ей фантастикой, восхищали и вместе с тем бесили, тем более что новости были уже несвежие. Она убеждала себя, что ее работа, ее тяжкий труд в Африке определенным образом способствует прогрессу, вести о котором приносит журнал. Но в глубине души знала, что это не так.
Послышался новый звук – скрежет дерева о металл. В хвосте самолета стояли две громадные деревянные клети, там же громоздились штабеля цыбиков с чаем, перевязанные тонкими лентами со штампом LONGLEITH ESTATES, S.INDIA. Привязанная к распоркам сетка не позволяла грузу обрушиться на пассажиров, зато туда-сюда по полу он елозил свободно. Под ногами валялись пухлые джутовые мешки. Стершиеся армейские надписи виднелись на полу и на серебристом фюзеляже. Здесь когда-то размышляли о своей судьбе американские солдаты, переброшенные в Северную Африку, а может, и сам генерал Паттон. Или же самолет когда-то принадлежал французам и летал в колониях вроде Сомали и Джибути? Мысль перевозить пассажиров явно пришла владельцам авиалинии с их б/у самолетами и пожилыми пилотами в последнюю минуту. Престарелый летчик кричал что-то в микрофон, оживленно размахивал руками, прерывался, чтобы выслушать ответ, и снова начинал орать. Пассажиры, сидевшие ближе к носу, нахмурились.
Хема еще раз вытянула шею, чтобы посмотреть на ящик со своим «Грюндигом», но его не было видно. Стоило ей подумать о своем экстравагантном приобретении, как ее начинала мучить совесть. Хотя покупка до некоторой степени скрасила ночь в Адене. Этот город, построенный в кратере дремлющего вулкана, – сущий ад на Земле, зато торговля в нем беспошлинная. Да еще и Рембо когда-то там жил… правда, не написал ни строчки.
Она прикинула, где именно поставит «Грюндиг» в своей гостиной. Лучше всего получалось под черно-белым изображением Ганди в рамке. А для Махатмы придется найти местечко поспокойнее.
Она представила себе, как Гхош потягивает свой бренди, а матушка, Томас Стоун и сестра Мэри Джозеф Прейз попивают херес или чай. Ее воображению явился образ Гхоша, вскакивающего на ноги при первых же тактах Take the «A» Train[22]. Потом следует нахальная мелодия – и не подумаешь никогда, что такое начало перетечет в такое продолжение. Ох уж эти первые аккорды… как она их слушала! И как сопротивлялась их обаянию – она терпеть не могла поклонения всему иностранному, столь расхожему среди индусов. Но эти ноты снились ей, она мурлыкала их про себя в ванной, – неблагозвучные, готовые разлететься на части, слитые воедино по одной лишь прихоти, эти ноты воплощали для нее все неординарное, смелое и достойное восхищения, что только было в Америке. Ноты, родившиеся в голове черного по имени Билли Стрэйхорн.
С джазом и этой песенкой ее когда-то познакомил Гхош.
– Подожди… Внимание! Чувствуешь? – восклицал он, когда после вступительных аккордов полилась мелодия. – У тебя на лице сама возникает улыбка, от нее никуда не денешься.
И он был прав – таким броским и радостным оказался мотив. Ей очень повезло, что знакомство с западной музыкой началось именно с этой вещи. Хеме порой даже стало казаться, что она сама наткнулась на нее, а Гхош тут совершенно ни при чем. Просто курам на смех, до чего ей нравится Гхош, несмотря на все ее старания внушить себе отвращение к нему.
Но именно сейчас, когда в голове копошились все эти мысли и Хема уже предвкушала прибытие в Аддис-Абебу, с языка сорвалось имя бога Шивы: DC-3, рабочая лошадка воздушных перевозок, вдруг затрясся, словно смертельно раненный.
Она посмотрела в иллюминатор. Пропеллер с ее стороны резко сбавил обороты, а из-под внушительного обтекателя двигателя повалил дым.
Самолет заложил правый вираж, и Хему прижало к окну. Из груди пассажиров исторгся крик, чей-то термос шваркнулся о борт и, расплескивая чай, покатился дальше. Хема замахала рукой в поисках перекладины, за которую можно было бы ухватиться, но тут самолет выровнялся и, казалось, завис в воздухе, после чего начал резко снижаться. Однако желудок ей тут же подсказал – никакое это не снижение, а падение. Гравитация ухватила серебристую птичку своими щупальцами и рванула вниз, в воду. Мягкого приводнения не будет, ведь у самолета колеса, а не поплавки, и вода мигом поглотит его. Пилот что-то вопил, это была ярость, а не паника, и Хема даже не успела задуматься, до чего это странно.
Многие годы спустя, когда Хема, вспоминая эти мгновения, попыталась взглянуть на происходившее с точки зрения клинициста («Зри в корень! Когда и как все началось? Отправная точка – это все. Диагноз кроется в анамнезе!» – говаривал ее профессор), она поняла, что перемена в ней назревала исподволь, долгие месяцы. А проявилась в те мгновения, когда самолет падал в Баб-Эль-Мандеб.
Маленький мальчик-индус – сын единственной малаяльской пары на борту (родители, несомненно, учительствовали в Эфиопии, она это поняла с первого взгляда) – ткнулся ей в грудь. В руке у тщедушного мальчика, утопавшего в мешковатых шортах, был зажат деревянный самолетик – ребенок весь полет оберегал его, словно игрушка была из золота. Нога мальчика застряла между двух мешков, и он повалился на Хему, когда самолет вышел из виража.
Она прижала мальчика к себе. Его глаза были полны ужаса и боли. Хема провела ладонью по его голени – тоненькие как веточки, косточки прогибались, перелом вряд ли будет чистым. Несмотря на то что самолет терял высоту, ее пальцы не утратили восприимчивости.
Молодой армянин, да будет благословенна его предприимчивость, закопошился, пытаясь высвободить ногу мальчика. Как ни удивительно, юноша улыбался, пытался сказать что-то ободряющее. Хему потрясло, что кто-то на борту среди всех этих воплей был спокойнее, чем она сама.
Она усадила мальчика себе на колени. Мысли у нее были ясные и вместе с тем бессвязные. Нога высвобождена, но кость наверняка сломана, самолет падает. Хема жестом остановила родителей мальчика, дернувшихся к нему, жестом же велела им успокоиться. Она ощутила привычное хладнокровие, как всегда в чрезвычайных обстоятельствах, и ее поразила неуместность собственного спокойствия.
– Пусть побудет со мной, – сказала Хема. – Доверьтесь мне. Я доктор.
– Мы знаем, – пробормотал отец.
Они втиснулись на лавку рядом с ней. Ребенок не плакал, только похныкивал. Лицо у него было белое от шока, щекой он вжался в грудь Хемы.
Доверьтесь мне. Я доктор. Вот и мои последние слова, с иронией подумала Хемлата.
В иллюминатор она видела белые гребешки волн, они становились все ближе и все меньше напоминали кружева на синей материи. Она всегда считала, что на поиски смысла жизни ей отведены долгие годы. А теперь оказалось, что в запасе у нее всего несколько секунд, и понимание этого принесло с собой прозрение.
Прижимая к себе мальчика, она осознала: трагедия смерти только в том, что осталось невыполненным. И как столь очевидная мысль пряталась от нее все эти годы? Пусть твоя жизнь воплотится в нечто прекрасное. Не ради ли этой максимы живет сестра Мэри Джозеф Прейз? А затем Хема подумала, что вот она приняла бесчисленное множество детей, отвергла замужество, уготованное для нее родителями, никогда не горела желанием родить самой, но если бы она завела ребенка, то обманула бы смерть. Ребенок стал бы ногой, просунутой в щель и не позволившей двери захлопнуться навеки, и вы проскользнули бы обратно, пусть и перевоплотившись в следующей жизни в собаку, мышь или блоху. А если существует воскрешение, как веруют матушка-распорядительница и сестра Мэри Джозеф Прейз, то у ребенка будет шанс увидеть воскресших родителей. При условии, конечно, что не погибнет с ними в авиакатастрофе.
Пусть твоя жизнь воплотится в нечто прекрасное… Например, в такого вот хнычущего малыша с блестящими глазами, длинными ресницами, большой головой и попахивающими псиной взъерошенными волосами.
На лицах попутчиков был написан тот же страх, что сковал ее изнутри. И лишь молодой армянин все качал головой и улыбался ей, как бы говоря: «Это не то, что ты думаешь».
Вот болван, подумала Хема.
Пожилой армянин – наверное, отец юноши – бесстрастно смотрел прямо перед собой, словно ему было все равно, что с ними случится. Хема удивилась, что обращает внимание на такие пустяки, вместо того чтобы сжаться в ожидании удара.
Море стремительно надвигалось, и Хема вдруг вспомнила Гхоша. Ее захлестнула волна неведомой прежде нежности, словно это он должен был вот-вот умереть в авиакатастрофе, завершив свои захватывающие приключения в медицине, покончив с беззаботными шутками и безвозвратно упустив шанс осуществить мечту и жениться на Хеме.
Глава четвертая. Чему не место в организме
– Ваш пациент, доктор Стоун, – повторила матушка-распорядительница, поднимаясь с табурета, стоящего между ног сестры Мэри Джозеф Прейз.
Глянув доктору в лицо, матушка испугалась, что сейчас он швырнет чем-нибудь.
Такое уже с ним случалось, правда, не в присутствии матушки. Сестре Мэри Джозеф Прейз, пожалуй, ни разу не довелось подать ему не тот инструмент, но порой тугой зажим не хотел раскрываться или кончики биполярных ножниц не резали. Инструменты тогда летели прямо в цель – в некую точку на стене Третьей операционной чуть выше выключателя, что рядом со стеклянным шкафом.
Близко к сердцу это принимала одна сестра Мэри Джозеф Прейз, хотя она лично проверяла каждый инструмент, прежде чем заложить в автоклав. Матушка же считала, что пусть себе швыряется.
– Подавайте ему время от времени зажим, который не держит, – говаривала она. – А то он будет сдерживаться, пока пар из ушей не повалит, и вот тогда-то последует настоящий взрыв.
На штукатурке над выключателем виднелись многочисленные ямки, от которых лучиками разбегались трещины (ну точно следы от взрыва или обстрела). Предмет попадал в стену в короткий промежуток между словами НИКУДА и НЕ ГОДИТСЯ! А однажды Стоун наорал на сестру Асквал, анестезиолога, что доза кураре явно недостаточна и что, пока он копался в брюшной полости, мышцы живота сократились и сжали ему руки словно тисками. Не один пациент в ужасе пробуждался от наркоза под вопль Стоуна:
– Не можете как следует усыпить, так дайте мне мотыгу!
Но сейчас, когда губы у сестры Мэри Джозеф Прейз были пепельно-серые, дыхание поверхностное, глаза смотрели в никуда, кровотечение не останавливалось, да тут еще матушка передала бразды правления ему, Стоун молчал. Его охватила беспомощность вроде той, которую, наверное, испытывают родственники больного, и это чувство оказалось крайне неприятным. Губы у Стоуна позорно затряслись. Но хуже всего был охвативший его ужас и полный паралич мысли.
В конце концов он только и смог выдавить дрожащим голосом:
– Где Хемлата? Когда она вернется? Она нужна нам!
И этим продемонстрировал нетипичное для себя смирение.
Тыльной стороной ладони Стоун вытер глаза и, вместо того чтобы сесть на предложенный табурет, попятился, шагнул к стене, на которой виднелись следы его несдержанности, и стукнулся об нее своей монументальной, словно у горного козла, головой. Ноги его явно не держали, и он ухватился за стеклянный шкаф. Дабы не искушать Господа и не накликать несчастья, Матушка сочла нужным пробормотать непременную мантру:
– Никуда не годится!
Конечно же, Стоун мог выполнить кесарево сечение, и все же, как ни странно это для тропического хирурга, именно эту операцию он до того никогда не проводил. «Увидел, сделал, освоил» – так называлась глава в его книге «Практикующий хирург. Краткие очерки тропической хирургии». Вот только читатели не догадывались, да и сам я узнал об этом многие годы спустя, что все, так или иначе связанное с гинекологией (не говоря уже об акушерстве), вызывало у него отвращение. Причины гнездились в событиях последнего курса медицинского института, когда он, неслыханное дело, закупил себе персонального покойника, чтобы повторить анатомию, уже пройденную на первом курсе на трупах, так сказать, общего пользования. Типичный образчик такого мертвеца в эдинбургских анатомических театрах представлял какой-нибудь мужчина преклонных лет с увядшими мускулами и сухожилиями, поступивший из больницы для бедных. Вместе со Стоуном на нем проводили занятия еще пятеро студентов. А вот с покупкой последнего трупа ему повезло: упитанная женщина средних лет (этот типаж он невольно связывал с фабрикой линолеума в Файфе). Вскрытие руки, произведенное Стоуном, получилось до того изящным (на среднем пальце он обнажил только сухожильное влагалище, а на безымянном пошел дальше и вскрыл flexor sublimis, представший перед зрителем наглядно, словно тросы подвесного моста, между которыми протянулся profundus), что профессор анатомии сохранил эту руку для демонстрации первокурсникам. Несколько недель Томас Стоун в поте лица трудился над покойницей и провел с ней куда больше времени, чем с любой другой женщиной, за исключением матери. Он вполне освоил тонкости анатомии, которые можно было почерпнуть только в близком общении. С одной стороны он вскрыл ей щеку до уха, пришив лоскут наизнанку, чтобы продемонстрировать околоушную слюнную железу и проходящий сквозь нее гусиной лапой лицевой нерв (отсюда и название pes anserinus). С другой стороны лица он снял весь жир, обнажив мириады мимических мускулов, чьи сокращения передавали и радость, и грусть, и все промежуточные эмоции. Он не воспринимал эту женщину как личность, она была для него не более чем учебным пособием. Каждый вечер он укладывал на место мускулы, потом кожные лоскуты, потом прикрывал труп пропитанной формалином тканью. Порой, когда он заворачивал покойницу в клеенку и подтыкал края, ему представлялось, как мать укладывает его в кровать, и он особо остро чувствовал свое одиночество.
В тот день, когда Стоун удалил кишку, чтобы добраться до аорты и почек, его глазам предстала матка, и вовсе не в виде сморщенного мешочка, еле заметного в глубине таза. Она прямо-таки выпирала через верхний край. Через несколько дней он шаг за шагом занялся вскрытием органов таза по Каннингхему. Учебник велел произвести вертикальный разрез передней части матки, и ее содержимое явит себя любознательному хирургу. Стоун последовал указаниям, и наружу вывалился зародыш, голова не больше виноградины, глаза плотно закрыты, конечности прижаты к тельцу, будто у насекомого. Плод болтался на пуповине, словно некий непристойный талисман на поясе у охотника за головами. Почерневшая шейка матки была изъедена инфекцией или гангреной. Последствия трагедии сохранил формалин.
Стоун едва успел добежать до раковины, как его вырвало. Ему мерещилось предательство, казалось, за ним кто-то шпионил. А он-то думал, они с ней одни. Охота продолжать анатомические штудии у него пропала. Он не мог смотреть на нее, не мог уложить все на место, не мог прикрыть тело. Наутро он попросил озадаченного санитара забрать труп, несмотря на то что вскрытие органов таза не было закончено, а нижние конечности и вовсе не тронуты. Но Томасу Стоуну было уже все равно.
В госпитале Миссии благодаря Хеме Стоуну никогда не приходилось вторгаться в область женских репродуктивных органов. Это поле битвы он без боя уступил ей (хотя уступать что-либо без боя было для него совершенно нехарактерно).
За пределами операционной они с Хемлатой были добрыми товарищами. В конце концов, в Миссии было всего три врача: Хема, Стоун и Гхош, и вышло бы неловко, если бы они враждовали. Но в Третьей операционной Хема и Стоун умудрялись бесить друг друга. Точность и осторожность – вот был стиль Хемы. Матушка считала ее живым примером того, почему больше женщин должно прийти в хирургию. Порой матушке казалось, что Хемлата сначала выслушивает пациента, а потом думает, вместо того чтобы совмещать оба процесса. В качестве хирурга Хема исповедовала принцип «семь раз отмерь, один отрежь», тогда как другие считали, что семь раз – это чересчур. Она никогда не покидала операционной, не убедившись, что пациент очнулся от анестезии. Ее операционное поле было чистым и аккуратным, как на занятиях по анатомии, все уязвимые структуры четко определены, все меры безопасности предприняты, а кровотечение находилось под тщательным контролем. По мнению матушки, у Хемы все было статично, но живо, как на картинах Тициана или Да Винчи.
– Откуда хирургу знать, где он находится в данный момент, – любила повторять Хема, – если он не в курсе, где только что был?
По мнению Стоуна, важнее всего было не травмировать лишний раз ткань, у него не было времени для того, чтобы придать операционному полю эстетичный вид.
– Хема, если хочешь, чтобы рана была красивой, вскрывай трупы, – как-то сказал он ей.
– Стоун, если ты без ума от кровищи, подайся в мясники, – парировала та.
Опыт и натренированность Стоуна были столь велики, что его девять пальцев легко ориентировались в кровавом месиве, находя не видимые никому другому зацепки, движения были скупыми и точными, а результаты – неизменно превосходными.
В тех редких случаях, когда женщина поступала с проникающим ранением от рогов быка в области таза и с еще покрытыми грязью полей ногами или девушку из бара привозили с ножевым или пулевым ранением матки, Хемлата и Стоун трудились бок о бок и производили лапоротомию a deux, шипя друг на друга, стукаясь головами и порой обдирая друг другу костяшки пальцев ручками зажимов. Матушка уверяла, что записывает в журнале, кто именно из хирургов стоял при этом справа, и следит, чтобы очередность соблюдалась. Пока Хемлата без спешки вскрывала матку или возилась с разрывом мочевого пузыря, Стоун фальшиво насвистывал God Save the Queen[23], чем выводил Хему из себя. Если первым за работу брался Стоун, Хемлата заводила разговор о знаменитых хирургах прошлого – Купере, Хальстеде, Кушинге – и о том, с каким недостойным пренебрежением современные тропические хирурги относятся к их бесценному наследию.
К прославлению хирургов и их операций Стоун точно относился скептически.
– Хирургия – это всего-навсего хирургия, – повторял он, и нейрохирург для него был ничуть не выше ортопеда.
«Хорошему хирургу нужна отвага, для которой необходимая предпосылка – пара хороших яиц», – написал он в своей книге, прекрасно зная, что ни один редактор в Англии этого не пропустит. Зато с каким удовольствием Томас увидел эти слова написанными на бумаге. Для стиля Стоуна были характерны словоохотливость, задиристость и неистовость, что никак не проявлялись в обычной его жизни.
– Отвага? Что это ты такое написал про отвагу? – осведомилась Хема. – Своей жизнью ты, что ли, рискуешь?
Чисто технически Стоун вполне мог выполнить кесарево сечение. Но в этот роковой день сама мысль о том, чтобы вонзить скальпель в сестру Мэри Джозеф Прейз – его ассистентку, наперсницу, машинистку, музу, наконец, женщину, которую он, как оказалось, любил, – ввергала его в ужас. При столь тяжелом ее состоянии любое его действие могло стать последней каплей. С посторонним человеком он бы, пожалуй, отважился на кесарево сечение.
«Если доктор лечит себя самого, то пациент у него – дурак» – эту максиму он знал очень хорошо. Ну а как тогда назвать врача, что выполняет незнакомую операцию на любимой? Имеются мудрые афоризмы на сей счет?
После публикации книги Стоун неоднократно цитировал ее, будто напечатанные слова имели большее право на существование, чем не увековеченные на бумаге мысли.
Если доктор лечит себя самого, то пациент у него – дурак, но бывают обстоятельства, когда ему неоткуда ждать помощи…
Он описал в книге, как сам себе провел ампутацию под местной анестезией, как при поддержке сестры Мэри Джозеф Прейз произвел разрез, сделал то, что положено, левой рукой, тогда как сестра Мэри Джозеф Прейз замещала правую. И, глядя, как она режет кость, он понял, что она способна на куда большее, чем работа ассистентки. Именно история об ампутации – вкупе с фотографией на обороте титульного листа с растопыренными девятью пальцами – принесла книге такой успех. И что удивительно, особый успех работы по тропической хирургии случился в странах, далеких от тропиков. Наверное, причиной тому послужили ее язвительный тон, едкость и резкий и ничуть не преднамеренный юмор. Стоун исходил из своего опыта или из бережной трактовки опыта других. Читатели воспринимали его революционером, занявшимся вместо земельной реформы операциями на бедных. Студенты писали ему восхищенные письма и обижались, если добросовестный ответ (написанный, разумеется, сестрой Мэри Джозеф Прейз) не соответствовал их напыщенно-исповедальному тону.
Иллюстрации в книге (художник – сестра Мэри Джозеф Прейз) были простенькими, схематичными, без соблюдения пропорций или законов перспективы, однако четкими и ясными. Книгу перевели на португальский, испанский и французский.
Смелые операции, выполненные в африканской глуши – такой подзаголовок вынес издатель на суперобложку. Воображению читателя сразу представлялся доктор Стоун: в палатке, при свете керосиновой лампы, что держит в руках готтентот, под топот слонов он лихо отсекает себе больные части тела, не забывая цитировать Цицерона, и в явном противоречии с клятвой Гиппократа: «Я ни в коем случае не буду делать сечения у страдающих каменной болезнью, предоставив это людям, занимающимся этим делом». Ни читатель, ни сам Стоун не понимали, что в ампутации пальца самому себе гордыни было не меньше, чем героизма.
– Ваш пациент, доктор Стоун, – в четвертый раз проговорила матушка.
Стоун опустился на табурет между ног сестры Мэри Джозеф Прейз. Эта точка не была для него привычной. С мужчинами такое положение приходилось занимать разве что при операции водянки мошонки или при дренировании ректальных абсцессов, перевязке и удалении геморроидальных узлов или fistula-in-ano – у обоих полов. Но он крайне редко оперировал сидя.
Неловким движением Стоун раздвинул половые губы, тут же хлынула кровь. Светя себе передвижной лампой, изогнувшись, он заглянул в родовые пути.
Попытался вспомнить «правило цитрусовых», затверженное в студенческие годы. Как оно звучало? Лайм, лимон, апельсин и грейпфрут соответствуют 4-, 6-, 8- и 10-сантиметровому расширению матки? Или 2, 4, 6 и 8? А виноградины и сливы в расчет не брались?
Увиденное заставило его побледнеть: расширение было явно больше грейпфрута, скорее уж размером с дыню. И на дне кровавого колодца виднелась голова младенца, свет лампы отражался от его мокрых черных волос. Ткани вокруг головы были расплющены.
В это мгновение Стоун словно пробудился ото сна.
Никакой связи между собой и ребенком он не видел. Но эта мокрая голова вывела Стоуна из себя. Ярость вытеснила страх, а у ярости имелась своя извращенная логика. Да как этот наглец смеет подвергать жизнь Мэри опасности! Словно крот, прорыл себе нору в теле Мэри, и надо срочно вытащить зверька наружу и облегчить страдания женщины. Никакой нежности к крошечному существу Стоун не испытал, одно отвращение. И это навело его на мысль.
«Найти врага и победить в перестрелке», – частенько повторял он.
И он нашел врага.
– Газам, жидкости, экскрементам, инородным телам и доношенным младенцам не место в организме, – пробормотал он фразу из своей книги. И принял чудовищное решение. Куда лучше проделать отверстие в голове крота и вытащить его – он уже не думал о нем как о ребенке, – чем пускаться на эксперимент с кесаревым сечением, операцией почти ему незнакомой, которая к тому же может еще и убить Мэри. Ведь враг – это скорее инородное тело, что-то вроде раковой опухоли, чем плод. Наверняка это существо мертво. Да, он проделает в этом черепе дырку, опорожнит его, раздавит, как камень в мочевом пузыре, и вытащит эту сдувшуюся головку, а с ней и все то, что застряло в тазу. Если надо, он сокрушит ножницами ключицы, разрежет скальпелем ребра, вырвет, выскребет, размозжит, вычистит до последней косточки эту преграду, заткнувшую проход, и тем самым остановит кровотечение и спасет Мэри. Да, да! Все ненужное – вон из организма.
В границах его иррациональной логики это было разумное решение. Из зла получить добро, как сказала бы сестра Мэри Джозеф Прейз.
В глазах потрясенной матушки мужчина, сидящий на табурете, уже ничем не напоминал их Томаса Стоуна, человека сильного, хоть и застенчивого, высококвалифицированного хирурга, члена Королевского колледжа хирургов и автора знаменитой книги. Нет, это был какой-то расхристанный, взбудораженный прощелыга, неизвестно как пробравшийся в операционную.
Стоун пристроил «Оперативное акушерство» Манро-Керра на вздувшийся живот Мэри на манер поваренной книги и несколько приободрился.
– Проклятие, Хемлата, когда же ты, черт тебя побери, вернешься? – пробормотал он сквозь зубы.
Целых два богохульства, отметила про себя матушка и пощупала себе пульс, ибо, несмотря на всю свою веру в Бога, очень тревожилась по поводу перебоев в сердцебиении, которые стали вдруг проявляться у нее в последний год. Вот и сейчас ритм сердца резко замедлился, и у нее тут же закружилась голова.
Необычные инструменты, которые матушка по просьбе Стоуна извлекла из старых запасов, как-то не ложились ему в руку.
– Где, к чертям собачьим, Гхош? – закричал Стоун, покольку Гхош часто ассистировал Хеме при проведении абортов и перевязки маточных труб и, будучи мастером на все руки, располагал куда большим опытом по части женских детородных органов.
Матушка еще раз отправила гонца в бунгало Гхоша, не столько надеясь, что тот вернулся, сколько стремясь успокоить Стоуна. Пожалуй, лучше бы она отправила девушку с расспросами в бар «Голубой Нил» или его окрестности, ведь даже будучи в подпитии, Гхош наверняка дал бы Стоуну дельный совет, охарактеризовал бы его решение как неверное, даже идиотское, а его логику – как противоречивую. Матушка чувствовала, что в этой беременности есть часть ее вины: не уделила должного внимания. Правда, наблюдая такое обильное кровотечение, она была уверена, что ребенок давно мертв. Если бы матушка на секундочку поверила, что он жив (о наличии близнецов она и не подозревала), она бы вмешалась.
Стоун вертел туда-сюда головой, сравнивая картинки в книге Манро-Керра с оригиналом: ножницы Смелли, краниокласт Брауна[24], кефалотриб Жардена[25]. Инструменты у него в руках были далекими родственниками тем, что описывались в книге, но явно предназначались для той же зловещей цели.
Двумя зажимами Жакоба Стоун ухватил моего брата за кожу головы.
– Попался, крот! Будь ты проклят за то, что принес Мэри такие мучения! – пробормотал он и ножницами разрезал кожу между зажимами, тем самым дав нежеланному существу первое представление о боли.
Следущий шаг – пристроить на черепе крота кефалотриб – или декапитатор – инструмент, предназначенный для раздавливания головки плода. Это странное средневековое орудие состоит из трех отдельных частей: копья, призванного пробить череп и проникнуть в мозг, и двух похожих на щипцы конструкций, зажимающих череп снаружи. Когда инструмент наложен, три его хвостовика смыкаются и образуют что-то вроде ручки с удобными выемками для пальцев. Раздавливай и тяни – рука не соскочит.
В операционной было прохладно, тем не менее пот заливал ему глаза и смачивал маску.
Он попытался надавить на ручку и всадить копье в череп.
(Ребенок, мой брат Шива, после восьми месяцев пребывания во мраке, еще не родившись, почувствовал резкую боль и завопил в утробе. Я подтолкнул его, и копье соскользнуло.)
Стоун решил, что лучше ему сперва ухватить головку щипцами, вытащить и только потом всадить копье. В ограниченном пространстве руки его не слушались. Матушка содрогнулась при мысли о том, какую травму он может нанести сестре Мэри Джозеф Прейз и ребенку. Стоун наложил щипцы за уши и принялся тянуть, пока головка не оказалась, по его мнению, в пределах досягаемости.
Под матушкой подгибались ноги. «Обязанность операционной сестры – оказывать всяческое содействие доктору, предугадывать, что ему нужно». Не она ли сама не уставала повторять это своим стажеркам? Но все шло не так, как надо, совсем не так, и она понятия не имела, как повернуть ход событий. Она горько жалела, что достала эти инструменты. Научи дурака Богу молиться, он и лоб разобьет. Человеколюбивые акушеры изобрели эти инструменты, чтобы их применяли, когда в отчаянном положении окажется мать, а не врач. А тут инструменты взяли верх над Стоуном и решали за него, что делать. Матушка знала: ничего хорошего из этого не выйдет.
Глава пятая. Последние мгновения
В последнюю секунду, когда она вся сжалась в ожидании удара о воду, океан внезапно превратился в сушу, поросшую лесом.
Не успела доктор Хемлата хорошенько это осознать, как самолет коснулся нагретого солнцем асфальта, визгнул колесами, качнул хвостом и, сбавив скорость, покатился по взлетно-посадочной полосе.
В улыбках пассажиров облегчение мешалось со смущением, ибо даже те из них, кто не верил ни в Бога ни в черта, только что молились о чуде.
Самолет остановился, но пилот продолжал пререкаться с диспетчером и даже закурил, вопреки грозной надписи НЕ КУРИТЬ, загоревшейся сразу после посадки.
Мальчик все хныкал, и Хема с неожиданной для самой себя ловкостью принялась его укачивать.
– Мы наложим крошечную, крошечную повязочку на ногу, и все пройдет. Ладно?
Молодой армянин где-то нашел бамбуковую палку, и они соорудили мальчику шину.
Когда рев двигателя стих, тишина заложила уши. Самодовольно улыбаясь, пилот оглядел пассажиров, словно желая убедиться, что они хорошо перенесли посадку, и раздумчиво изрек:
– Мы сели здесь, чтобы забрать кое-какой багаж и Очень Важных Персон. Это Джибути. – Он показал в улыбке плохие зубы. – Мне не разрешали посадку, только в экстренном случае. Так что у меня вышел из строя мотор. – И он скромно развел руками, словно ожидая аплодисментов.
Хемлата даже испугалась, насколько резко в наступившей тишине прозвучал ее собственный голос:
– Багаж? Ты, гнусный торгаш! За кого нас держишь? За скотину? Ты просто взял и вырубил двигатель, изобразил катастрофу, чтобы сесть в Джибути? Хоть бы предупредил!
Наверное, она должна быть благодарна ему за то, что осталась цела и невредима, но в ее иерархии эмоций гнев всегда главенствовал.
– Гнусный? – Летчик налился кровью. – Гнусный?! – Он выбрался из кабины, торчащие из-под шортов белые костлявые колени угрожающе топорщились.
Он остановился перед Хемой. Судя по всему, слово «гнусный» задело его значительно больше, чем «торгаш». Хотя презрение к женщине из Индии взяло верх надо гневом, он занес руку.
– Если тебе не нравится, наглая ты баба, я тебя сейчас высажу.
Потом он будет уверять, что просто жестикулировал, у него, мол, и в мыслях не было ударить ее. Боже сохрани, чтобы француз, дамский угодник, бил женщину.
Но эти слова прозвучат слишком поздно. Хемлата так и вскипела от возмущения, и ее руки, казалось, действовали сами по себе, помимо ее воли, она словно со стороны смотрела на саму себя, совершенную незнакомку. А эта незнакомка решительно вскочила на ноги. Ростом она была никак не меньше пилота. На левой щеке у него синела сосудистая звездочка, она ее прекрасно видела. Хема сдвинула очки на лоб и посмотрела летчику в глаза.
Тот увидел, какая она красавица, и сник. Что он наделал! Ему бы выпить с ней сегодня вечером в отеле «Гион», проявить себя галантным кавалером, а не… Только сейчас пилот заметил, что вокруг хнычущего мальчика собрались люди. Только сейчас он обратил внимание, что отец ребенка в ярости, а кое у кого из пассажиров сжаты кулаки.
«Ну и тип, – подумала Хема. – Звездчатые гемангиомы по всей коже. Глаза желтые. Несомненно, грудные железы увеличены, волосы под мышками не растут, яички усохли до размеров ореха – и все потому, что печень больше не реагирует на эстроген, вырабатываемый мужским организмом. Да еще этот постоянный запах можжевеловых ягод изо рта… Это не цирроз, нет, это подпитываемое джином неприятие реалий постколониальной Африки. Если в Индии таких, как ты, еще опасаются, то только по старой памяти. Ну а в эфиопском самолете ни о каком почтении и речи быть не может».
Ярость в ней переливалась через край, направленная не только на него, но и на всех мужчин, на тех, кто в Правительственном госпитале всячески помыкал ею, ни в грош не ставил, презирал за то, что она из касты браминов, не спросясь, менял график и гонял туда-сюда, даже не сказав «спасибо».
То, что она, нарушая запреты, стоит почти вплотную к нему, забавляло пилота. Но рука его была все еще поднята, и он, будто только заметив это, сделал неловкое движение – не для того, чтобы ударить женщину, как он впоследствии оправдывался, а всего-навсего чтобы убедиться: это его собственная конечность и она его слушается.
Занесенная рука сама по себе представляет собой оскорбление, а когда она еще и дернулась, Хема ответила так, что потом долго еще краснела при одном воспоминании.
Пальцы Хемлаты с необыкновенной легкостью (она сама удивилась) скользнули пилоту в шорты и ухватили за яйца, большой и указательный пальцы сжали семенные канатики. Много позже она придет к мнению, что на ее подсознание оказали влияние местные реалии – шифта и прочие уголовники в Восточной Африке имели обыкновение отсекать жертве яйца. С волками жить…
Глаза у нее горели будто у мученицы. Пот превратил pottu у нее на лбу из точки в восклицательный знак, залил лицо. По случаю жары на Хеме было хлопчатобумажное сари, садясь, она подвернула его до колен – прочь скромность! – и теперь, когда она вскочила на ноги, очертания ее бедер вырисовывались четко. Она сжала пальцы – пусть француз напугается так же, как она при мнимом падении самолета в море.
– Слушай, лапа… – прошипела она (решив, что имеет дело с тестикулярной атрофией, и пытаясь вспомнить подробности: tunica albuginea, и tunica что-то там еще, и, разумеется, vas deferens, и еще эта морщинистая штуковина сзади, как она там называлась… Epididymis!)