Рассечение Стоуна Вергезе Абрахам
Пилот сгорбился, лицо его побелело, он весь сдулся, точно из него выдернули затычку.
– Твой сифилис пока не очень запущенный, ведь ты чувствуешь боль в яйцах, а?
Рука его медленно опустилась и аккуратно, почти нежно легла ей на предплечье, умоляя не давить сильно. В салоне стало тихо, как в церкви.
– Ты слушаешь? – вопросила она, подумав, что выбрала все-таки не лучший метод познания мужской анатомии. – Мы с тобой на равных, так? Моя жизнь в твоих руках, а твои фамильные сокровища – в моих. Ты считаешь, что вправе так пугать людей? Из-за твоих штучек мальчик сломал ногу.
Она мотнула головой в сторону пассажиров, не сводя глаз с лица французика.
– У кого-нибудь есть нож поострее? Или бритва?
Послышался легкий шорох, будто все мужское население самолета невольно подтянуло мошонки, пытаясь получше укрыть свое хозяйство.
– Нам не давали посадки… Мне пришлось… – прохрипел пилот.
– Достань кошелек и заплати мальчику, – велела Хема, ибо не верила в долговые расписки.
Пока летчик тряс банкнотами, молодой армянин выхватил у него бумажник и передал отцу мальчика.
Один из йеменцев вдруг обрел дар речи и разразился ругательствами, размахивая пальцами перед носом у пилота.
– А теперь верни деньги за авиабилеты мальчику и его родителям, – распоряжалась Хема. – И давай-ка, взлетай поживее, а то не только станешь евнухом, но я лично попрошу императора, чтобы тебя не взяли даже в погонщики верблюдов, а не то что в летуны.
Грузовой люк открылся, послышались пронзительные голоса кули, столпившихся вокруг самолета.
Француз, выпучив глаза, беззвучно кивнул. Франция колонизировала Джибути, часть Сомали, а в Индии так даже постаралась перехитрить англичан, захватив плацдарм в Пондишерри. Но в этот душный день некая смуглянка, в душе которой произошли необратимые перемены, заручилась поддержкой малаяли, греков, армян и йеменцев и показала, что свобода ей дана не напрасно.
– Разве можно оставаться в здравом уме в такую жарищу? – хихикнула Хемлата, отпуская летчика и покидая самолет, чтобы омыть руки.
Глава шестая. Моя Абиссиния
Хема не отрываясь смотрела на землю, стараясь уловить момент, когда бурую пустыню и кустарники сменит пологий склон, предвестник поросшего буйной растительностью горного плато Эфиопии.
«Да, – подумала она. – Теперь это мой дом. Моя Абиссиния». На ее вкус, звучало это название романтичнее, чем Эфиопия.
Страна, в сущности, представляла собой горный массив, вознесшийся над тремя пустынями: Сомали, Данакилом и Суданом. Даже сейчас Хема чувствовала себя самим Дэвидом Ливингстоном[26] или, на худой конец, кем-то вроде Ивлина Во, – иными словами, настоящим исследователем этой древней цивилизации, оплота христианства, который до вторжения Муссолини в тридцать пятом никто не смог колонизировать. Ивлин Во в своих репортажах в «Лондон Таймс» и в книге осуждал его величество императора Хайле Селассие за бегство от Муссолини. У Хемы создалось впечатление, что Во не по душе древность африканского царствующего дома, ведущего свою родословную от царицы Савской и царя Соломона. По сравнению с ним Виндзоры или Романовы были просто выскочками.
Новые пассажиры, поднявшиеся на борт самолета, были из Сомали и из Джибути (по мнению Хемы, их разделяла только линия на карте, проведенная западным картографом, больше никакой разницы не существовало). Они жевали кат[27], курили сигареты «555» и, несмотря на скорбь в глазах, пребывали в прекрасном настроении. В самолет, ставший теперь для Хемы чуть ли не родным домом, погрузили целые тюки ката. Это было очень странно, обычно кат путешествовал в прямо противоположном направлении: выращивали его в Эфиопии, неподалеку от Харрара, на поездах отправляли в Джибути, а затем самолетами в Аден. Именно этим высокодоходным перевозкам были обязаны своим рождением «Эфиопские Авиалинии». Хема краем уха услышала, что с автомобильным и железнодорожным транспортом возникли проблемы и для удовлетворения резко возросшего спроса на кат в связи с некой свадьбой пришлось прибегнуть к реэкспорту и вынужденной посадке. Кат следовало жевать буквально на следующий день после сбора урожая, иначе он терял силу. Хема представила себе, как сомалийские, йеменские и суданские купцы в своих крошечных лавочках, заполонивших чуть ли не каждый переулок, да и владельцы магазинов посолиднее на Меркато в Аддис-Абебе покрикивают на своих приказчиков и поглядывают на часы в ожидании, когда прибудет груз. Она представила себе свадебных гостей: с пересохшими ртами они пытаются сплюнуть и сердито бурчат, какая все-таки невеста страхолюдная с этой огромной родинкой на шее и наверняка такая же скупая, как и ее папаша.
Хема мысленно рассказала матери, что учинила с пилотом, и рассмеялась. Сидевший напротив сомалиец, один из вновь прибывших пассажиров, разулыбался в ответ.
Те три недели, что Хема провела в Мадрасе, стояла адски душная жара, но по сравнению с Аденом это был рай. Дом ее родителей по соседству с Милапором[28] (целых три комнаты, и почти у самого храма) в детстве казался ей просторным, но сейчас теснота прямо-таки душила ее. Хотя Хема регулярно переводила родителям деньги, в доме ничего не менялось. Краска в комнатах облезала, образуя абстрактные узоры, темная кухня еще больше почернела от дыма и походила на фотолабораторию. Узкая улочка, где автомобиль был редким гостем, превратилась в шумную магистраль, а давно не беленый забор своим цветом стал напоминать землю, на которой стоял. Только саду время пошло на пользу, дом спрятался за зарослями бугенвиллеи. Два манговых дерева, густо обвешанные плодами, вымахали неимоверно. Сорт одного из них назывался «Альфонсо», а второе дерево было гибридом, мякоть его казалась немного резиновой на зуб, но потом таяла во рту, словно мороженое.
Единственным украшением гостиной был календарь с рекламой сухого молока «Глаксо». Сверх меры упитанный кавказский ребенок таращил с него голубые глаза. Лозунг провозглашал: «Дети Глаксо пышут здоровьем». При взгляде на эту картинку любая кормящая мать должна была почувствовать угрызения совести: она-то, оказывается, держит своего младенца впроголодь. Девочкой Хема не обращала на ребенка Глаксо никакого внимания, сейчас календарь мозолил глаза и бесил. Хема сняла календарь со стены, но оставшийся светлый прямоугольник еще больше притягивал взгляды. Когда Хема уедет, другой ребенок Глаксо, несомненно, займет место прежнего.
За время своего короткого отпуска Хема покрасила дом и поставила потолочные вентиляторы. Сатиамурти, отец Велу, сущего наказания ее отроческих годов, смотрел из-за забора, как рабочие вмуровывают в цемент стульчак западного образца над башмаками традиционного индийского сортира.
– Это не для меня, старый ты болван, – сказала Хема по-английски. – У матери больные ноги.
А Сатиамурти ответил единственной известной ему английской фразой:
– К черту Китай, поцелуй меня, Эйзенхауэр! – Улыбнулся и помахал рукой, и Хема помахала ему в ответ.
У сомалийца в голубой синтетической рубашке, сидевшего напротив, на запястье болтались золотые часы. Пальцы ног, торчащие из сандалий, сверкали не хуже полированного эбенового дерева. Его лицо показалось Хеме знакомым. Сомалиец улыбнулся, выбросил руку, растопырил пальцы, как на аукционе, и проревел:
– Три ребенка, два захода, одна ночь.
Она вспомнила. Его звали Адид.
– Тебя по-прежнему хватает на двоих?
От его сверкающей белозубой улыбки в салоне сделалось светлее. Он сказал что-то своим товарищам. Те ухмыльнулись и глубокомысленно закивали. Какие у них крепкие зубы, подумала Хема. Кожа у него была до того черная, что отливала лиловым. А вот директриса ее школы, миссис Худ, напротив, была такая белокожая, что ученицы верили: дотронешься до нее – и пальцы побелеют. От прикосновения к Адиду пальцы бы точно почернели. Его царственные манеры, неторопливая смена выражений на лице, игра губ и бровей заронили в голову Хемы безумную мысль: она была бы не прочь пососать его указательный палец.
В последний раз она видела Адида в травмпункте Миссии, он невозмутимо стоял в своем богатом головном уборе и просторном одеянии, а его беременная жена корчилась в муках. Когда Хемлата слой за слоем сняла с нее одежду, перед ней предстала бледная, худосочная девчонка. Артериальное давление у нее зашкаливало. Это была эклампсия[29]. Пока Хемлата делала ей в Третьей операционной кесарево сечение, Адид исчез и вернулся со второй женой, постарше, также на сносях. Родила она прямо в запряженной лошадьми гари возле ступенек поликлиники. Хемлата выскочила как раз вовремя, чтобы перерезать второй жене пуповину, а когда надавила ей на живот, то вместо последа выскочил второй ребенок – близнец. Хема в шутку предложила ему украсить грудь транспарантом: ОДНА НОЧЬ, ДВА ЗАХОДА, ТРИ РЕБЕНКА. Адид смеялся, как человек, не знающий в жизни ни забот ни хлопот.
– Да, да, – прокричал он, перекрывая рокот моторов. Рубленая речь, французский акцент, типичный для жителя Джибути выговор. – Богатство человека определяется числом детей. Ради чего же еще мы живем на этом свете, доктор?
«По этим меркам я – нищая», – подумала Хема. А вслух сказала:
– Аминь. По этой части ты, наверное, мультимиллионер.
Он с хитрым выражением показал глазами на одетую в оранжевое женщину в чадре, мелькнула ее бледная, выкрашенная хной нога. Она из Йемена, догадалась Хема. Или мусульманка из Пакистана либо Индии.
– И она тоже? – осведомилась Хема. Наверное, не будет невежливым спросить о ее национальности.
Адид энергично закивал:
– Еще целых три месяца. И еще одного ждем дома.
– Знаешь что, – Хема многозначительно посмотрела на его пах, – я попрошу доктора Гхоша сделать тебе иссечение семявыводящих протоков с большой скидкой. Этак выйдет дешевле, чем перевязывать трубы всем твоим женам.
Пара из Гуджарата сердито посмотрела на зашедшегося смехом Адида, который в восторге хлопал себя по ляжкам.
– Почему бы тебе не поместить жен в пренатальную клинику? – спросила Хема. – Смышленый человек вроде тебя не должен сидеть сложа руки и дожидаться неприятностей. Зачем им страдать?
– Я тут ни при чем. Ты же знаешь этих женщин. Они будут терпеть, пока сознания не потеряют.
«И ведь правда», – подумала Хема. Несколько лет тому назад арабка в Меркато рожала несколько дней, и муж, богатый торговец, привел доктора Бакелли, чтобы тот ее осмотрел. Но женщина, чтобы только не дать врачу-мужчине увидеть свое тело, втиснулась между стеной и дверью ванной, так что дверь было не открыть, не нанеся травмы роженице. За этой дверью она и умерла, и родственники ее одобрили.
Чтобы позлить пару из Гуджарата, Хема приняла от Адида пару листочков ката и сунула в рот. Раньше ей и в голову бы такое не пришло, но события нескольких последних часов многое изменили.
Поначалу листья казались горькими, но, будучи разжеванными, приобрели куда более приятный, почти сладкий вкус.
– Восхитительно, – громко сказала она, надула щеки, словно бурундук, и принялась неторопливо, раздумчиво двигать челюстями, уподобляясь тем тысячам любителей ката, которых она видела за свою жизнь. Даже позу она приняла соответствующую: локтем оперлась на сумочку, одну ногу задрала на сиденье, другую согнула в колене, подтянула к подбородку и наклонилась поближе к Адиду, оказавшемуся на удивление разговорчивым.
– …и большую часть сезона дождей мы провели вдали от Аддис-Абебы, в Авейде, вблизи Харрара.
– Я хорошо знаю Авейде, – подхватила Хема, что было неправдой.
Когда-то она выбралась туда в отпуск посмотреть крепостные стены Харрара. Авейде показался ей громадным торжищем ката, вот и все, что она запомнила. Дома самые незамысловатые, даже не побеленные.
– Я хорошо знаю Авейде, – повторила она, и кат заставил ее поверить в собственные слова. – Люди там богатые настолько, что каждый может себе купить по «мерседесу», но гроша не дадут, чтобы покрасить входную дверь. Ведь верно?
– Откуда вы знаете, доктор? – изумился Адид.
Хема улыбнулась, как бы желая сказать: я все замечаю.
В голову ей полезли всякие анатомические подробности, относящиеся к мочеполовой системе француза: серединный шов разделяет два яичка, мясистая оболочка мошонки, клетки Сертоли… Мысли прыгали с предмета на предмет.
В кабине уже не было так жарко. От предвкушения, что скоро будет дома, у Хемы стало хорошо на душе, и ей вдруг захотелось рассказать Адиду одну историю.
– Когда я училась на медика, мы таким образом проверяли способность наших пациентов ощущать висцеральные боли. Висцеральный – значит относящийся к внутренним органам. Эти боли трудно охарактеризовать и локализовать, но боль есть боль. Если сдавить яички, будет неплохая проверка, поскольку при некоторых болезнях вроде сифилиса висцеральные боли пропадают. Однажды у койки сифилитика профессор велел мне продемонстрировать, как надо проверять висцеральные боли. Мужчины в нашей группе захихикали, но я ничуть не испугалась. У больного был запущенный сифилис. Обнажаю ему яйца – пардон, семенные железы – и сдавливаю. Пациент улыбается. Ничего. Никакой боли. Сдавливаю изо всей силы. Никакой реакции. Ноль. Но один из моих сокурсников грохнулся в обморок. Адид ухмыльнулся, будто она и правда рассказала ему эту историю.
Самолет снижался, пронзая облака. Город пока прятался за густыми эвкалиптовыми лесами. Когда-то император Менелик вывез эвкалипт с Мадагаскара – не ради масла, а ради дров, нехватка каковых чуть было не заставила его покинуть столицу. Эвкалипт прижился на эфиопской почве и рос быстро – за пять лет двенадцать метров, а за двенадцать лет – все двадцать. Менелик засаживал им гектар за гектаром. Леса эти были неистребимы, легко восстанавливались при вырубках, а древесина отлично зарекомендовала себя как строительный материал.
Показались проплешины с круглыми хижинами под тростниковыми крышами и загонами для скота за колючей живой изгородью. Затем уже на границе города Хема увидела дома под рифлеными крышами, их становилось все больше, застройка уплотнялась. Мелькнул невысокий шпиль церкви, и открылся вид на сам город. Черчилль-роуд спускалась по крутому склону к Пьяцце, по ней ползло несколько автобусов и автомобилей. Центр города выглядел вполне современно, и это навело Хему на мысли об императоре Хайле Селассие. За время своего правления он ввел больше изменений, чем его предшественники за три столетия. Его портрет – крючковатый нос, тонкие губы, высокий лоб – украшал каждый дом на проносящихся под крылом самолета улицах. Отец Хемы был большим поклонником императора, потому что перед Второй мировой войной, когда Муссолини изготовился к вторжению, Хайле Селассие предупредил весь мир, какова будет цена невмешательства и чем обернется захват Италией суверенной страны вроде Эфиопии; подобное бездействие развяжет руки не только Италии, но и Германии, сказал он. «Господь и история запомнят ваше решение» – таковы были пророческие слова императора перед Лигой Наций. И обычно его изображали в виде маленького паренька, дерзнувшего схватиться с верзилой – и проигравшего.
– Мадам, вы видите госпиталь Миссии? – спросил Адид.
– Что-то не видать, – ответила та.
Весь склон горы рядом с аэропортом полыхал оранжевым пламенем цветущего мескеля, это означало, что сезон дождей закончился. Другой склон отливал различными оттенками ржавчины – то были гофрированные крыши, прикрывающие хибары и навесы. Каждая хижина была отгорожена забором от соседа, вместе они сверху смотрелись как прихотливо извивающийся железнодорожный состав, что карабкается в гору, зачем-то раскинув в разные стороны непонятные ответвления.
Француз на бреющем полете прошел над взлетно-посадочной полосой (так что таможенный агент успел вскочить на велосипед и прогнать приблудившихся коров), сделал круг и сел.
Три ядовито-зеленых полицейских «фольксвагена» устремились к самолету, не замедлили явиться и все наличные сотрудники «Эфиопских Авиалиний». Лязгнула грузовая дверь, и торопливые руки принялись разгружать кат. Кипы листьев заполнили фургон, трехколесную тележку, потом настала очередь полицейских машин. Автомобили сорвались с места, взвыли сирены. Только теперь дело дошло и до выгрузки пассажиров.
Шестисоткубовый мотор бело-голубого «фиата-сейченто», которому машина была обязана своим именем, натужно тарахтел, унося вдаль Хемлату с ее «Грюндигом». Она лично проследила, чтобы большую коробку как следует закрепили в багажнике на крыше.
В Аддис-Абебе стоял чудесный солнечный день, и она забыла, что опаздывает из отпуска больше чем на два дня. Свет на такой высоте был совсем другой, чем в Мадрасе, он не сверкал, не слепил, а мягко заливал предметы. В ветерке не чувствовалось ни намека на дождь, хотя погода могла перемениться в одно мгновение. Ноздри ей щекотал древесный целебный аромат эвкалипта, совершенно непригодный для духов, но вселяющий бодрость духа. К нему примешивался запах ладана, что сгорал в печках вместе с древесным углем в каждом доме. Хема была рада, что благополучно пережила перелет, рада, что вернулась в Аддис-Абебу, и не могла понять, откуда на нее накатила волна ностальгии, томления духа, природу которого она и сама не могла определить.
Дожди закончились, и на лотках появились красные и зеленые перцы чили, лимоны и запеченная кукуруза. Мужчина, взваливший себе на плечи блеющего барана, всматривался в дорогу прямо перед собой. Женщина продавала связки эвкалиптовых листьев, на их пламени готовили инжеру[30] – блины из теффовой муки. Чуть подальше Хема увидела, как маленькая девочка растапливает масло на огромной плоской сковородке, водруженной на три кирпича, меж которых горел огонь. Когда инжера была готова, ее, словно скатерть, снимали со сковороды, складывали в восьмую долю и укладывали в корзину.
Пожилая женщина в черной траурной одежде остановилась, чтобы помочь женщине помоложе закинуть за спину ребенка в заплечном мешке; мешок представлял собой часть ее же шамы – белого хлопчатобумажного одеяния, в которое кутались и мужчины и женщины.
Мужчина с высохшими ногами, подвязанными к груди, прыгал на руках вдоль грязной обочины, в каждой руке у него был зажат деревянный брусок с ручкой, ими он и отталкивался. Получалось у него на удивление споро, словно буква «М» шагала по земле. Казалось, Хема и отсутствовала-то недолго, а все эти сценки уже были ей в новинку.
По дороге трусило стадо мулов, нагруженных высоченными вязанками дров, животные кротко сносили кнут, которым их непрерывно охаживал босой хозяин. Таксист затрубил клаксоном, но дорогу ему не уступили. Пришлось ползти следом, будто еще одна скотина, изнывающая под непомерным грузом.
Их обогнал грузовик, до отказа набитый овцами. Это были овцы-счастливчики, ведь их везли на бойню. Перед Мескелем[31], праздником в честь обретения креста, скотину гнали в столицу целыми стадами, животные падали от изнеможения и запросто могли околеть по дороге к праздничному столу. Зато после торжеств овцы будто сквозь землю проваливались. Только торговцы шкурами бродили по улицам и переулкам, выкликая: «Ye beg koda alle!» (У кого найдется овечья шкурка!) Из какого-нибудь дома торговца окликнут, он поторгуется, кинет шкуру на плечо поверх уже имеющихся и опять заголосит.
Внезапно Хемлате стали попадаться на глаза дети, все эти годы она их будто не замечала. Два мальчика катили палками металлические обручи, изображая гул мотора. Едва начавший ходить малыш, весь в соплях, завистливо смотрел на них. Голова у него была выбрита, за исключением пучка волос вроде островка безопасности. Еще в первый приезд в Эфиопию Хему просветили, какая цель у такой странной прически: если Господь захочет забрать ребенка (а он стольких уже взял), то ему будет за что ухватиться, чтобы переправить малыша на небеса.
Фигура матери мальчика выделялась на фоне бисерной занавески у входа в буна-бет – кофейню (на самом деле – бар), женщина предлагала нечто более существенное, чем кофе. Вечер преобразит ее, бар озарится неоновыми огнями, зеленым, желтым и красным, сделает предложение более привлекательным. Кофеварка за оцинкованной стойкой – наследие итальянской оккупации – определяла класс заведения. Пустые глаза женщины скользнули по машине, на мгновение остановились на Хеме (в них мелькнула злость, словно при виде конкурентки), задержались на странной коробке на крыше такси и сверкнули презрением, словно желая сказать: «Тоже мне, нашла чем удивить». Наверное, она из народа амхара, подумала Хема, ореховый оттенок кожи, высокие скулы. Красивая. Подружка Гхоша, не иначе. Из волос гребенка торчит, будто причесывалась, причесывалась, да и бросила. Ноги блестят от «Нивеи». Да она эту «Нивею», пожалуй, и внутрь принимает, чтобы цвет лица был лучше.
– Насколько я знаю, помогает, – вслух сказала Хема и поежилась.
Между новыми домами из шлакоблоков попадались некрашеные хижины, стены из прутьев и соломы обмазаны глиной. Достаточно было воткнуть в землю столб и увенчать его пустой жестянкой, чтобы сказать: «Вот вам и еще буна-бет, пусть и без кофеварки “Экспресс” и без бутылочного пива “Сент-Джордж”. Зато мы подаем теж[32] и таллу[33], и во всем остальном у нас ничуть не хуже».
Древнейшая профессия мира не вызывала осуждения, даже со стороны Хемы. Она убедилась, что протестовать бесполезно. Но последствия такой терпимости были для нее очевидны: абсцессы труб и яичников, бесплодие, вызванное гонореей, выкидыши и дети с врожденным сифилисом.
На дороге Хема заметила группу белозубых, очень черных и коренастых рабочих гураге под присмотром бригадира-итальянца. Гураге, южане, пользовались заслуженной репутацией прекрасных работников, охотно берущихся за такие виды деятельности, от которых местные отказывались. Гебре, когда ему были нужны дополнительные рабочие руки, просто выходил из главных ворот Миссии и кричал: «Гураге!» Хотя с недавних пор это могли принять за оскорбление, и безопаснее было сменить призыв на «Кули!».
Рабочие были босиком, за исключением бригадира и еще одного человека в пластиковых чувалах не по размеру с прорезанными дырками, из которых торчали пальцы ног. По всем меркам Хема должна была бы возмутиться при виде чернокожих рабочих и белого надсмотрщика и даже удивилась, почему же это ее не взорвало; наверное, причина была в том, что оставшиеся в Эфиопии после освобождения итальянцы были все такие душки, так охотно смеялись сами над собой, что злиться на них было просто нельзя. Жизнь для итальянцев представляла собой некую интерлюдию между трапезами. А может, они нарочно демонстрировали такой подход как наиболее оправдавший себя в сложившихся обстоятельствах. Хема видела, как стоило бригадиру отвернуться, и рабочие тут же замирали. Вот так, потихоньку-полегоньку, черепашьим шагом, но все-таки возводились школы, конторы, почтамт, национальный банк, сооружения, вполне гармонировавшие с величием церкви Святой Троицы, здания Парламента и Дворца Юбилея. Представление императора об африканской столице в европейском стиле воплощалось в жизнь.
Наверное, мысли об императоре, да еще тот факт, что такси остановилось на перекрестке, где вместо торговых рядов в свое время находилась виселица, вызвали в памяти Хемы жестокую сцену.
Именно здесь в 1946 году она и Гхош (они только пару месяцев как приехали в Аддис-Абебу) угодили в толпу, запрудившую улицу. Встав тогда на подножку «фольксвагена», Хема разглядела грубо сколоченную конструкцию и три болтающиеся петли. Подъехала Trenta Quattro с военными номерами. В кузове находились три человека, скованных наручниками. Они были без пиджаков, но по рубахам, обуви, брюкам можно было догадаться, что их забрали прямо с какого-то обеда.
Офицер в форме императорской лейб-гвардии прочитал что-то по бумажке и отбросил листок в сторону. Хема завороженно наблюдала, как он накинул каждому петлю на шею, пристроив узел возле уха. Казалось, приговоренные покорились судьбе, что само по себе свидетельствовало об их чрезвычайной храбрости. Судя по выправке, высокий пожилой мужчина и двое его товарищей были военными. Высокий сказал что-то офицеру лейб-гвардии. Тот выслушал его, наклонив голову, кивнул и снял петлю. Приговоренный перегнулся через борт грузовика и протянул закованные руки рыдающей женщине. Она сняла у него с пальца кольцо и поцеловала ему руку. Приговоренный сделал шаг назад, словно актер на сцене, и поклонился офицеру. Тот отдал ему поклон и надел обратно петлю с нежностью жениха, возлагающего гирлянду цветов на шею невесты.
Хема никак не могла понять, что за картина перед ней разворачивается. Театральное представление? В отчаяние ее повергла не жестокость всего, что последовало – рев грузовика, предсмертные судороги, шеи, выгнутые под невозможными углами, руки толпы, сдирающие с мертвецов обувь, – а сознание того, что она живет в стране, где такое возможно. Разумеется, и в Мадрасе не обходилось без разного рода жестокостей, но такое равнодушие к человеческим страданиям, такая развращенность были ей в новинку.
Несколько дней Хема была больна, подумывала об отъезде из Эфиопии. «Эфиопиен Геральд» ни словечком не обмолвилась о казни, не последовало никаких комментариев со стороны правительства. Говорили, что эти люди планировали революцию и таков был ответ императора. Иначе нельзя, порядок в стране превыше всего.
Хеме на всю жизнь врезался в память образ палача, с явной неохотой выполняющего свои обязанности. Красивый мужчина, мужественное лицо не портил даже слегка расплющенный нос. Она никак не могла забыть, с каким достоинством он поклонился приговоренному, выполнив его последнюю просьбу. Этот жест говорил о конфликте между долгом и состраданием. Если бы этот офицер не исполнил приказ, его бы, наверное, самого повесили. Хема была уверена, что он поступил против совести.
Может быть, это-то и удерживает ее в Аддис-Абебе все эти годы, подумала Хема, сосуществование бок о бок культуры и жестокости, формирование нового из первобытной грязи. Город эволюционировал на глазах, и она чувствовала себя частью этих перемен, не то, что в Мадрасе, где все словно застыло за столетия до ее рождения. Заметил ли кто-нибудь, кроме родителей, ее отъезд?
– Почему бы тебе не остаться в Индии? Так много женщин из числа бедняков безвременно умирает в Мадрасе, – несмело сказал тогда отец.
– Мне их бесплатно обслуживать у нас на дому? – парировала она. – Попробуй найди мне работу. Хоть в муниципальной больнице, хоть в Правительственной. Если я нужна моей стране, почему меня никуда не берут?
Они оба знали почему. Работу получал тот, кто был готов дать взятку. Заново переживая прощание с родителями, Хема громко вздохнула, таксист даже обернулся.
Босоногие крестьяне с чудовищными грузами на головах и запряженные лошадьми гари, казалось, воплощали таинственный дух древнего царства, подтверждали самые завиральные сказки Иоанна-пресвитера[34], что писал в Средневековье о магическом христианском государстве, окруженном землями мусульман. Да, настала эра, когда в Америке пересаживают почки, и вакцина против полиомиелита добралась даже до Индии, но Хема никак не могла отделаться от ощущения, что со всеми своими знаниями, которыми ее щедро снабдил двадцатый век, она угодила в далекое прошлое. Частичкой власти Его Величество наделял расов, дежасмачесу и феодалов меньшего ранга, а они – вассалов и преданных слуг. Хеме льстило, что профессия врача была такой редкой, такой востребованной повсюду – от бедняцкой хижины до императорского дворца. Не востребованность ли определяет само понятие родины? Ну да, ты родился не здесь, но ты здесь нужен.
Около двух часов дня ее такси подъехало к бурым воротам Миссии, государства в государстве.
Территорию больницы окружала каменная стена, за ней прятались строения, над ней возвышались эвкалипты, а где их не было – пихты, палисандровые деревья и акации. Для устрашения грабителей поверху в стену были вмурованы битые бутылки – воровство цвело в Аддис-Абебе буйным цветом, – хотя наводящий ужас вид несколько смягчали розы. Кованые ворота, обшитые листами железа, обычно были заперты, пеших посетителей на территорию впускали через калитку. Но сейчас и ворота, и калитка были распахнуты настежь.
Дверь и ставни хижины привратника Гебре также были раскрыты, а когда машина достигла вершины холма, Хема увидела и самого привратника (по совместительству священника), он подпирал дверь сарая камнем.
Заметив такси, Гебре в своем развевающемся одеянии и огромном тюрбане, под которым его маленькое лицо казалось совсем крошечным, бросился к машине; рука привратника сжимала крест и четки. Он словно хотел отогнать такси. Гебре и вообще-то был дерганый, с резкими движениями и речью скороговоркой, но сегодня даже для него было чересчур. Казалось, он был поражен, словно и не чаял уже увидеть Хему.
– Хвала-Господу-за-то-что-вы-благополучно-добрались! Добро-пожаловать-мадам! Все-ли-у-вас-ладно? Господь-ответил-на-наши-молитвы! – выпалил привратник на амхарском.
Она ответила поклоном на поклон, но Гебре продолжал трещать, пока Хема не окликнула его по имени. Протягивая ему банкноту в пять быров, Хема сказала:
– Возьми миску, ступай в бар «Царица Савская» и принеси мне доро-вот.
Речь шла о вкуснейшем курином красном карри, приготовленном с эфиопским перцем бербере. На амхарском она говорила неважно, только в настоящем времени, но слово доровот выучила сразу. Последние несколько ночей в Мадрасе она просто мечтала об этом блюде, – что неудивительно после многодневного вегетарианского меню. Кусочки мяса мысленно заворачивались в нежнейшую инжеру и с наслаждением поглощались. К тому времени как Гебре вернется, соус хорошенько пропитает инжеру… у Хемы потекли слюнки.
– Сию-минуту-мадам-там-отличный-повар-благослови-его-Господь…
– Скажи-ка, Гебре, почему двери и окна открыты? – Только сейчас она заметила, что его ногти и пальцы в крови, а на рукава налипли перья.
Тут-то Гебре и выдал:
– О, мадам! Об этом-то я и пытаюсь вам сказать. Ребенок застрял! Ребенок. И сестра. И ребенок!
Она не поняла. Никогда еще Гебре не представал перед ней в таком расхристанном виде. Хема улыбнулась и набралась терпения.
– Мадам! У сестры роды! Все идет не так, как надо!
– Что? Повтори! – Долго же ее не было, совсем забыла амхарский.
– Сестра, мадам! – Раздосадованный, что его не понимают, Гебре старался говорить все громче, пока не пустил петуха.
«Сестрой» в Миссии называли исключительно сестру Мэри Джозеф Прейз, ко второй монахине, матушке-распорядительнице Херст, обращались «матушка», других монахинь в наличии не было.
К ее ужасу, Гебре прохрипел сквозь рыдания:
– Нет хода! Я все перепробовал, открыл все окна и двери, разорвал курицу!
Он схватился за живот, изображая роды, и попробовал перейти на английский:
– Бэби! Бэби? Мадам, бэби?
Мысль, которую он хотел донести, была достаточно ясна, тут ошибка исключалась. Но поверить в это Хеме было трудно, на каком бы языке с ней ни говорили.
Глава седьмая. Смертный смрад
Дверь в операционную распахнулась. Стажерка взвизгнула. При виде выросшей на пороге женщины в сари – запыхалась, грудь вздымается, ноздри раздуты – матушка-распорядительница схватилась за сердце.
Все замерли. Откуда им знать, что это Хема, а не ее призрак? Женщина казалась выше и крупнее Хемы, и глаза у нее налиты кровью, будто у дракона. Только когда призрак заорал:
– Что за чушь мелет Гебре? Во имя Господа, что происходит? – всякие сомнения исчезли.
– Это чудо, – молвила матушка, имея в виду прибытие Хемы, но тем только окончательно ее запутала.
Раскрасневшаяся стажерка, сияя всеми оспинами на щеках, присовокупила:
– Аминь.
Морщины на лице Стоуна разгладились. Он не произнес ни слова, но вид у него был словно у альпиниста, который провалился в расселину и в последний момент ухватился за ниспосланную небесами веревку.
Много лет спустя Хема вспоминала:
– У меня во рту все пересохло, сынок, лицо залил пот, хотя было прохладно. Понимаешь, даже прежде того, как я оценила происходящее с медицинской точки зрения, меня поразил этот запах.
– Какой запах?
– Ни в одном учебнике ты этого не найдешь, Мэрион, не стоит и трудиться. Но он впечатывается сюда, – она постучала себя по носу, затем по лбу. – Если бы мне довелось написать учебник – хотя я особенно не стремлюсь, – я бы целую главу посвятила только сопровождающим роды запахам. Повеяло чем-то вяжущим и вместе с тем сладковатым, эти два взаимоисключающих качества и определяют смертный смрад. Он всегда означает, что в родовой палате несчастье. Смерть матери, смерть младенца, одержимый мыслью об убийстве муж.
Она потрясенно смотрела на огромную лужу крови. Затем обвела взглядом разбросанные повсюду инструменты – они лежали на пациентке, рядом с пациенткой, на операционном столе. И уж совсем не укладывался в голове Хемы тот факт, что Мэри, милая сестра, которой полагалось стоять посреди суматохи в маске и шапочке воплощением стерильности и спокойствия, вместо этого почти без признаков жизни лежит на столе и лицо ее заливает смертельная бледность.
Мысли у Хемы сделались бессвязными и какими-то чужими, словно картинки из книжки проплывали перед ней во сне. В глаза почему-то бросились скрюченные пальцы на левой руке сестры Мэри Джозеф Прейз, один лишь указательный палец был почти прямой, будто перед тем, как потерять сознание, она давала кому-то строгий наказ – совершенно нехарактерная для нее поза. Хема то и дело посматривала на эту руку.
Вид Томаса Стоуна, занимающего священное место акушера, вывел Хему из себя. Она быстро оттерла его в сторону, Стоун споткнулся и опрокинул табурет. Он бормотал не умолкая, стараясь представить ей всю картину: как он навестил сестру, как они обнаружили, что она беременна, как плод не идет, симптомы шока нарастают, а кровотечение не останавливается…
– А это еще что такое? – изумилась Хема, завидев окровавленный трефин[35] и раскрытую книгу. – Что за барахло? – Она взмахнула рукой, книга и инструмент полетели на пол.
Сердце у стажерки колотилось о грудную клетку, как мотылек о лампу. Не зная, куда деть руки, она сунула их в карманы. В том, что касалось книги и барахла, ее вины не было. Ее вина (она начинала это понимать) лежала глубже, она не проявила чутья сестры милосердия и не оценила серьезности состояния сестры Мэри Джозеф Прейз, когда передавала ей слова Стоуна. Положилась на других, а другие-то ничего и не сделали. Никто, включая матушку, не узнал, что сестра тяжело больна.
Сестра Мэри Джозеф Прейз чуть повернула голову, и матушке показалось, что так она отвечает на прикосновение. Ничего подобного, из-за жестоких болей та и не почувствовала, что матушка держит ее за руку.
Длинное золотое копье с железным наконечником и небольшим на нем пламенем было в руке его, и он вонзал его иногда в сердце мое и внутренности, а когда вынимал из них, то мне казалось, что с копьем он вырывает и внутренности мои.
Матушка вроде бы расслышала, что шептала сестра Мэри Джозеф Прейз – хорошо знакомые им обеим слова святой Терезы Авильской.
Боль от этой раны была так сильна, что я стонала, но и наслаждение было так сильно, что я не могла желать, чтобы кончилась эта боль. Благо душе, познавшей истину в Боге.
Только в отличие от святой Терезы сестра Мэри Джозеф Прейз явно желала, чтобы эта боль кончилась, и, по словам матушки, боль взаправду вдруг ослабила свою хватку и сестра чуть слышно шепнула:
– Изумляюсь, Господи, твоему милосердию. Я не заслужила его.
Сознание ее на короткое время прояснилось, глаза блуждали, она снова и снова пыталась заговорить, но слов было не разобрать. В помещении посветлело, «словно пелена растаяла», как говорила потом матушка. Сестра Мэри Джозеф Прейз вроде бы поняла, что находится на своем рабочем месте – в Третьей операционной – в качестве пациентки и что обстоятельства складываются не в ее пользу.
– Пожалуй, она почувствовала, что заслужила смерть. – Матушка старалась угадать ход мыслей мамы. – Если вера и милость Господня призваны сглаживать грешную природу всех людей, то сейчас это равновесие было позорно нарушено. Но она, наверное, по-прежнему верила, что Господь любит ее и прощение ждет ее если не на земле, то в царствии небесном.
Монахиня не знала, пугает ли маму мысль, что смерть может настичь ее в Африке, вдали от родины. Ведь, наверное, в каждом человеке глубоко укрыто желание замкнуть круг своей жизни возвращением в то место, где родился, то есть в ее случае в Кочин.
Тут матушка ясно услышала, как мама шепчет: «Miserere mei, Deus» – и принялась проговаривать слова псалма на латыни, в такт беззвучно шевелящимся губам роженицы:
– …Вот, я в беззаконии зачат, и во грехе родила меня мать моя. Вот, Ты возлюбил истину и сердце, и внутрь меня явил мне мудрость. Окропи меня иссопом, и буду чист, омой меня, и буду белее снега…
И пелена вернулась. Свет покинул ее мир.
– Подними табурет, Стоун, – рявкнула Хема. – А ты, – она щелкнула пальцами перед стажеркой, – вынь руки из карманов.
Она решительно опустилась на подставленный Стоуном табурет, бриллиант у нее в носу сверкнул. Хема сердито сдула упавшие на глаза волосы и расправила плечи. Каким бы ужасным ни представлялось открывшееся ей зрелище, следовало браться за дело. Она акушер, это ее работа, сколь бы опасной она порой ни была.
Хеме не хватало кислорода. Чтобы акклиматизироваться, легким требовалась примерно неделя. Как-никак ее Мадрас находился на уровне моря, а операционная – на высоте 8202 фута плюс табурет, на котором она сидела. Ноздри ее раздувались, как у чистокровного скакуна, пробежавшего четверть мили.
Но дыхание перехватило еще и от того, что предстало ее глазам. Гебре не сошел с ума и не нахлестался таллы, он говорил правду. Сестра Мэри Джозеф Прейз зачала, и задолго до отъезда Хемы в Индию. Более того, сейчас беременность поставила ее между жизнью и смертью. А кто отец?
Кто же еще? Она глянула на бледное лицо Стоуна.
А почему бы нет? Чему тут удивляться?
– Рак шейки матки, – вспомнила она слова своего профессора, – чаще всего встречается у проституток и почти равен нулю у монахинь. Почему почти? Потому что монахинями не рождаются! Потому что не все монахини попадают в монастырь непорочными девами! Потому что не все монахини живут в целибате!
«Все это не имеет значения», – напомнила себе Хема, надевая перчатки, поданные матушкой.
Стажерка записала в журнал прибытие доктора Хемлаты Калпана и упрекнула себя за то, что забыла про перчатки.
Хемлата расставила затекшие во время полета ноги и попрочнее уперлась ими в пол. Пальцами левой руки раздвинула губы, затем привычным движением правой раскрыла родовой канал.
– Рама, Рама, орудие из каменного века, – вскричала она с отвращением, осторожно высвобождая щипцы декапитатора из-за ушей ребенка. Окровавленный инструмент полетел в сторону.
Матушка перевела дух. Что бы там ни произошло, по крайней мере за дело взялся акушер. Она не могла не заметить, как Хемлата и Стоун поменялись ролями: теперь Хема кричала и швырялась предметами.
Матушка поведала, что ужасные боли у сестры Мэри Джозеф Прейз одно время вроде бы прошли, она даже стала говорить… но потом возобновились с прежней силой.
– Господи, – выдавила Хема, зная, что в естественных условиях боли не прекращаются, пока ребенок не родится, – это похоже на разрыв матки.
Та к вот откуда столько крови. Правда, есть еще вероятность Placenta previa[36] – плацента заткнула выход из утробы. В любом случае ничего хорошего.
– Когда вы перестали слышать стук сердца плода?
Ответа не последовало.
– Давление?
– Шестьдесят при прощупывании, – помолчав, сказала сестра-анестезиолог, словно ждала, что кто-то сделает за нее ее работу.
Хема испепелила медсестру Асквал взглядом.
– Ждешь, пока оно упадет до нуля? Интубируй! Очнется, петидин внутривенно. Закончишь – скажешь. Где Гхош? За ним послали? А кто пошел за кровью? Как! Никто? Одни идиоты, что ли, вокруг? Живо! Марш!
Двое кинулись к двери.
– Берите в оборот каждого встречного-поперечного, пусть сдает кровь! Крови нам нужно много!
Двумя пальцами правой руки Хема коснулась головки плода. Другой рукой она надавила сестре Мэри Джозеф Прейз на живот.
Медсестра Асквал дрожащими руками вставила трахеальную трубку. С каждым вздохом воздушного мешка полная грудь роженицы вздымалась.
Руки Хемы словно превратились в глаза, она тщательно прощупала будущее поле битвы, пальцы внутри были чуткими датчиками, пальцы снаружи были им в помощь. Она закрыла глаза, чтобы ничто не мешало верно оценить данные, ширину таза, предлежание ребенка.
– Что это у нас здесь такое? – произнесла она громко. Вот ребенок в положении головой вниз, а это что? Вторая головка? – Господи, Стоун? – Она отдернула руку, словно коснувшись раскаленного угля.
Стоун в молчании смотрел. Он ничего не понимал, но боялся спросить. А она уставилась на Стоуна в ожидании ответа, любого ответа. Из груди у нее рвался крик.
– Все ненужное – вон из организма? – пробормотал Стоун, полагая, что она имеет в виду его попытки сокрушить ребенку череп.
– Пошел ты, Томас Стоун, еще будешь мне тут цитировать свою идиотскую книгу. Думаешь, это все шуточки?
Стоун, который, напротив, полагал, что все серьезнее некуда и что Хема делает всю работу за него, покраснел.
Хема повернулась и еще раз оценила серьезность положения. Да, несомненно, целых две новые жизни под угрозой.
Слова ее обрушились на Стоуна безжалостными ударами.
– Один раз посетить врача в период беременности? Почему ты не показал ее мне хотя бы один раз? Я бы никуда не поехала. А теперь смотри, что получилось. Чудо из чудес, черт бы его побрал. Всего этого вполне можно было избежать. Избежать! – Последнее слово свистнуло бичом.
Стоун стоял понурившись, как нашкодивший школьник перед директором. Что тут скажешь? Запинаясь, он проговорил:
– Я не знал!
В глубине души Хема не верила, что Стоун – отец ребенка, даже детей, сестры Мэри Джозеф Прейз. Разве такое возможно? Но цинизм акушерки, которая повидала все на своем веку, быстро вернулся.
– Так, значит, непорочное зачатие, доктор Стоун? – Она обошла стол. – В таком случае знаешь что, господин практикующий хирург? Это круче вифлеемских ясель! У девы двойня! – Хема немного помолчала, чтобы до него дошло. – Черт бы тебя побрал, ты что, не мог сделать кесарево сечение?
Она почти пропела последние слова, и они повисли в воздухе.
– Перчатки и халат, быстро! – рявкнула Хемлата. – Кювету для кесарева! Пошевеливайтесь! Не хотите ее спасти, что ли? Живо! Живо! – И на всякий случай повторила по-амхарски: – Толу, толу, толу!
Все словно очнулись от оцепенения.
– А вы что, мозги себе накрахмалили? – накинулась она на медсестер, натягивая стерильный халат и перчатки. – Почему ничего ему не сказали? Матушка?
Монахиня уставилась в пол.
– Когда сердце плода перестало быть слышно? Какая была частота ударов?
– Это произошло слишком быстро. Мы…
– Замолкни, Стоун. Пусть один из вас даст мне четкий ответ. Остальные помалкивают. Давление какое?
– Около шестидесяти.
– Где кровь? Вы глухонемые? Отвечайте!
У больницы не было своего банка крови, так, пинта-другая в холодильнике, если больному повезет. Семьи пациентов не торопились сдавать кровь. Хема однажды накинулась на одного супруга, чтобы сдал для жены кровь, и тот отказался.
– Уж она бы наверняка отдала вам свою кровь, случись что, – упрекнула его Хема.
– Вы не знаете моей жены. Она ждет не дождется, когда я помру, чтобы заграбастать мое имущество и моих коров, – ответил муж.
Время от времени Хема, Гхош и матушка сами сдавали кровь и убедили кое-кого из медсестер последовать их примеру. По меньшей мере раз в год Гхош садился в машину и объезжал членов своей команды по крикету с той же целью.
– Никто так и не подумал про кровь? – кипятилась Хема. – Всем, кто не занят, пойти и сдать. Она – наш товарищ, черт побери! Быстрее! Нет, Стоун, только не ты. Не снимай перчаток. Постарайся принести пользу. Какая частота сердечных сокращений?
Стажерка уткнулась в медицинскую карту, не смея поднять глаз. Мысль о том, что придется сдавать кровь, перепугала ее. К тому же она прекрасно знала, что частоту сердечных сокращений плода никто не слушал, все занимались исключительно роженицей. Стажерка перечеркнула заголовок «Показано кесарево сечение», чувствуя, что матушка-распорядительница этого не одобрит. Облегчения не приносил и вид доктора Стоуна, который сжался, опустив голову. Так нашкодивший пес инстинктом чует, что надо бежать прочь, но знает, что стоит пошевелиться – и на тебя обрушится наказание.
– Давление?
– Не могу найти…
– Неважно, вливайте кровь, плесните йода, живо!
Она сорвала крышку со стерильной кюветы, схватила скальпель – не до стерильности теперь – и произвела вертикальный разрез ниже пупка. Происходящее никак не укладывалось у Хемы в голове.
Вот сейчас Мэри сядет и запротестует, казалось ей.
Раздался шорох, она обернулась и успела увидеть, как матушка-распорядительница оседает на пол.