Горький апельсин Фуллер Клэр
– Я тебя там видела, когда мы подъезжали на машине с Питером.
– Когда вы подъезжали? Но меня там тогда не было. Мы в твоей комнате все приготовили еще вчера вечером – на случай, если ты вернешься пораньше.
– Но я тебя видела в окне.
– В окне? Ну да, конечно, я же тебя окликнула и помахала, помнишь? Я стояла у окна в одной из спален на этом этаже. – Она кивнула в сторону двери спальни, ведущей в коридор, указывая тем самым на комнату напротив. – Мне пришлось протиснуться сквозь весь этот армейский хлам, чтобы добраться до окна. Надо нам все это выкинуть и поставить туда какую-нибудь мебель из музея. Пускай весь дом выглядит хорошо. – Она слишком много говорила. – У нас могут гостить друзья, можно устраивать вечеринки. Питер будет выбирать вино, а я – готовить, а ты… ты будешь занимать гостей.
Она умолкла и воззрилась на меня. Сердце у меня заколотилось быстрее.
– Что ты видела? – спросила она.
– Просто лицо. Очертания лица. Я думала, это ты.
– Но это была не я. Лицо взрослого человека?
– Да, взрослого.
Я вспомнила, как Питер рассказывал, что она видит в окнах детские лица. Может, она постоянно думала о своем ребенке? Она принялась рыться у себя в косметичке, а я смотрела на ее затылок, мысленно призывая ее поднять взгляд и самой рассказать мне об этом. Но когда она подняла глаза, она улыбалась – нормальной широкой улыбкой.
– Думаю, не помешает чуть-чуть помады. Открываем рот.
– Питер мне сказал, что твоего ребенка звали Финн.
– Открываем рот, – повторила она и накрасила мне губы.
15
– Я сказала Питеру, что это не ребенок Падди, что отца не было, – произнесла Кара, закрывая помаду колпачком.
Мы сидели на среднем подоконнике в ее спальне, как раз под вращающимся винным бокалом, подвешенным на веревочке. Вместе с солнцем исчезли и мазки света, вспыхивавшие на стенах.
– Он знал, что это не может быть его ребенок: у нас с ним ничего не было. Ни на переднем сиденье машины, ни в кладовке. Только немножко поцелуев.
Теперь, когда я слушала Кару, все это казалось таким достоверным. Ее история вновь звучала убедительно – несмотря на всю свою невероятность.
– Мы были в гостиной Килласпи вместе с Изабель, – продолжала она. – Мне следовало ему сказать, что у ребенка вообще нет отца. Было бы нечестно принять его предложение и уехать с ним, но ничего ему об этом не сказать. Он просто стоял и молчал – видно, его это потрясло. А вот Изабель отвесила мне пощечину, и заплакала, и объявила, что ее дочь – не только потаскуха, но еще и лгунья. Она раскричалась, спрашивала, почему я не могла хотя бы еще несколько месяцев потерпеть и не раздвигать ноги, пока не выйду за Падди – ведь не так уж долго и оставалось подождать. Но нет, мне было невтерпеж, возмущалась она, и теперь я опозорила наше имя и ее тоже опозорила. Помню, как Питер дернулся при этой пощечине и при этих словах, но я прикрыла рукой то место, куда она ударила, и заставила себя улыбнуться, чтобы еще сильней ее разозлить. Тут вошел Дермод с чаем, и я по его лицу поняла, что он все слышал. Он шмякнул поднос на стол и выбежал, и я удивилась, что он способен так отреагировать – после всех этих историй о тайнах и чудесах, которые он рассказывал, когда мы с ним сидели за кухонным столом. Никто мне не верил. Вот почему так важно, Фрэн, чтобы ты поверила.
Подавшись вперед, она обхватила меня руками, мой подбородок уперся ей в плечо, а мои руки неловко прижало к бокам, так что я могла только приподнять кисти, чтобы похлопать ее по талии. Похоже, она приняла это за знак согласия, потому что, отодвинувшись, стала рассказывать дальше:
– Я не знала, куда делся Дермод. Я искала его во всех обычных местах: в сломанном тракторе, в курятнике, под его кроватью, – но так и не смогла его найти, чтобы попрощаться. Я написала ему записку и оставила ему же еще одну – для Падди. В ней я просила прощения и пыталась как-то все объяснить.
А вот Питер проявил себя гораздо спокойнее, чем Изабель. Я собрала сумку, мы сели в его машину и уехали. Мне не верилось, что я действительно покидаю это место. Мы остановились пообедать в какой-то гостинице в Корке, и он взял меня за руку, когда я потянулась к половинке грейпфрута, и сказал, что ему все равно, кто отец, мы будем вместе, а остальное не имеет значения. Я опять пыталась ему втолковать, что это не Падди и не кто-нибудь другой, но он приложил палец мне к губам.
Потом он привез меня в маленький домик, который заранее снял на западном побережье. Никакого сравнения с Килласпи: две комнатки, уборная во дворе. Но это было неважно. Он купил мне дешевенькое обручальное колечко (то самое, которое я выбросила в озеро), чтобы я выглядела как приличная дама. Мы провели там две недели – видимо, что-то вроде медового месяца, – потом ему нужно было возвращаться на работу. Он взял напрокат два велосипеда, и мы колесили по узким дорогам, доезжали до моря. Бывало, мы сидели на скамейке возле бакалейной лавки О’Доуда, держались за руки и страшно мерзли. Он покупал диких устриц, и я ему показывала, как их открывать и как глотать целиком. Про ребенка мы не говорили. После нашего обеда в Корке мы его упоминали только один раз – в нашу первую ночь в этом домике, когда Питер сказал: мол, он слышал, что для будущей матери не очень хорошо заниматься любовью, это может что-то там попортить, а он не хочет повредить ни мне, ни ребенку.
Через две недели он уехал на своем зеленом спортивном автомобильчике делать покупки на аукционах и обследовать особняки. Я волновалась, как бы он не встретил чью-нибудь еще дочку, еще одну ирландскую девушку, не беременную. Он оставил мне деньги на хозяйство, а я раздобыла еще несколько итальянских поваренных книг – взяла в передвижной библиотеке. Потом написала в один дублинский магазин – заказала там пармезан, макароны, салями, разных итальянских закусок в банках, отправила им плату почтовым переводом. Я мечтала о том, как мы с Питером поедем в Италию, будем сидеть на солнечной террасе, одни, чтобы вокруг никого не было. Как будем гулять по каким-нибудь садам и апельсиновым рощам и срывать фрукты прямо с дерева. И тут я вдруг вспомнила, что у меня будет ребенок.
Пока Питера не было, я перебрала его вещи. Их было немного: он почти все оставил в Англии. Это мы тоже не обсуждали – ни Англию, ни Мэллори.
Кара закрыла окно, теперь мы снова сидели с ней лицом к лицу, и она продолжила свой рассказ, а я пыталась представить ее в ирландском коттеджике с белеными стенами, там, где до моря всего одно-два поля.
– Но я нашла ее фотографию, – сообщила Кара. – Я обнаружила полдюжины снимков во внутреннем кармане его летнего пиджака. Помню, на одном был роскошный, но порядком обветшавший дом, а на пороге – дряхлый старик в кепке. Я подумала, что это, наверное, его отец, но я ошиблась. Еще был снимок деревянной мыши: такая резьба на перилах, крупным планом. И еще один – комната с роялем. Мне показалось, что фотография чем-то присыпана, и я попыталась протереть ее кухонным полотенцем, но тут поняла, что это штукатурка в комнате на снимке крошится и пылит по всей мебели и по всему полу, как сахарная пудра. Прямо как тут, в Линтонсе. С первого взгляда кажется – вот красота, но если немного присмотришься, то увидишь, что все распадается, гниет, разваливается.
А на последней фотографии была Мэллори: он надписал на обороте ее имя и год, шестьдесят первый. Я пришла в ярость из-за того, что он захватил ее с собой. Но она оказалась совсем не такой, как я представляла. Я-то ожидала увидеть этакую высокую и утонченную штучку, с сигареткой в мундштуке, изысканную, скучающую. Но она оказалась эдакой пышкой, коротенькой и кругленькой. Просто не верилось. Мне хотелось разорвать эту фотографию на мелкие кусочки, но вместо этого я поступила так: пересыпала муку из жестянки, положила снимок на дно и снова засыпала жестянку мукой. Не знаю, зачем я это сделала. Наверное, чтобы я могла смотреть на нее в любое время, когда мне понадобится.
В тот первый раз итальянские продукты, которые я заказала, не пришли. Когда Питер вернулся, примерно через неделю после своего отъезда, выяснилось, что я потратила все деньги и во всем доме из еды только одно крутое яйцо. Он так рассердился. А потом я это яйцо случайно уронила. Наш единственный кусочек пищи. И он наступил на него, когда мы начали ссориться, и заявил: «Тебе нельзя доверить деньги, ты не в состоянии вести хозяйство» – что-то такое. Надо признаться, я запихнула нестираные вещи под кровать, когда увидела, как приближается его машина. Мы с ним вечно ссоримся насчет денег. Он уверяет, что я слишком много трачу, но он и без того вечно беспокоится о деньгах. Сам он в этом ни за что не признается, но я-то знаю, что он платит ипотеку за тот дом, где живет Мэллори. Он чувствует себя виноватым за то, что ушел от нее. Говорит, что она не соглашается на развод. Но я даже не уверена, что он вообще ее об этом просил. – Она потянулась, покрутила головой. – И вообще, вряд ли ты хочешь все это слушать, – заметила она.
– Хочу, – отозвалась я. – Пожалуйста.
– Милая Фрэн, ты такая славная. – Она улыбнулась. И потом нахмурилась, вспоминая. – У нас с ним разгорелся жуткий скандал. Я обвиняла его во всех смертных грехах. Что он не поверил мне, когда я сказала, что никакого отца не было. Что он не хочет ребенка, что он не хочет меня. Я орала: «Намылился обратно к своей женушке, а? К своей коротышке. Я знаю, ты только рад будешь заняться с ней любовью». Это заставило его замолчать. И как раз перед тем, как наступить на яйцо, он сказал этим своим серьезным голосом: «Дело совсем не в этом». И пошел в лавку О’Доуда за чаем. Он не собирался об этом говорить. Питер такой сдержанный, такой весь англичанин, это жутко бесит.
Потом он вернулся – принес буханку хлеба, кусок масла и немного джема. Заварил мне чайник чая, чтобы я могла пить в постели: в этом доме я вечно торчала в кровати, потому что там было очень промозгло, – и стал кормить меня из рук маленькими кусочками хлеба с маслом. А потом забрался в кровать рядом со мной и заявил, что устал, что ему нужно поспать. Утром он сообщил, что повидался с итальянкой, о которой ему кто-то рассказал, и договорился об уроках для меня.
Когда живот у меня вырос, Питер стал с огромным воодушевлением относиться к ребенку. К нашему ребенку – так он его называл, как если бы мы его сделали вместе. Я почти не задумывалась над тем, что отца у ребенка нет. Изумлению и недоверчивости когда-нибудь да приходит конец. Иногда, пока Питера не было, я ходила в город к обедне и на исповедь. Но так и не решилась признаться священнику, что я девственница. Я знала, что он поглядит сквозь решеточку и увидит, что я беременна. Но я поделилась этим с миссис Шихи – с той женщиной, которая обучала меня итальянскому. Она стала единственным человеком, который сказал, что это, должно быть, чудо. Помню, как она осторожно касалась моего живота кончиками пальцев и потом отдергивала их, словно обожглась. Я знала, о чем она думает, потому что я тоже об этом думала. Хотя она никогда этого вслух не говорила. Что я, возможно, вынашиваю Сына Божьего. Или что грядет, ну, второе пришествие.
Кара засмеялась, и я засмеялась вместе с ней, потому что так вроде бы полагалось. Но меня смутило и поразило, что кто-нибудь мог на самом деле такое подумать, а тем более произнести вслух.
– Миссис Шихи была очень милая. Она устроила так, чтобы мне перешла старая коляска ее племянника Джонатана и его детская одежонка. Ему было уже двадцать три, и он жил в Англии.
Срок родов приближался, и я все ждала посылку от Изабель: теплую распашонку для младенца, вязаный чепчик, что-нибудь такое. Или открытку от Дермода. Хватило бы просто его имени на этой открытке. Но ничего такого не пришло.
Кара посмотрела в окно спальни, возле которого расположилась, и я глядела на ее отражение, неясное, но светящееся. Над ее головой сияла луна. И глаза ее отражения внимательно смотрели на меня. Я сидела как зачарованная.
В гостиной свечи давали неяркий мягкий свет, оставляя углы комнаты темными, и это скрывало от взгляда потертости на кушетке, дыры в ковре, длинную царапину на одном из столиков для закусок.
– Бог ты мой, – проговорил Питер. – Только поглядите на них.
Он взял Кару за кисть и поднял руку, чтобы она с изящным поворотом проскользнула под ней. Она приподняла подол и сделала реверанс.
– А Фрэнни-то!
Он отпустил Кару, и она стояла, наблюдая, улыбаясь так, словно сама меня сотворила, словно я дебютантка на балу и она впервые вывозит меня в свет.
– Очаровательна, просто очаровательна. – Питер и меня взял за руку и согнулся над ней в поклоне.
Потом он откупорил шампанское, и мы провозгласили массу тостов – за каждого из нас, за эти наряды, за леди с портрета Рейнольдса, за столовый сервиз, снова за нас. Кара улеглась на кушетку, опустив голову на вышитую диванную подушку и закрыв глаза. Питер вынул из ее рук кренящийся бокал и принес чашку кофе туда, где я сидела на широком подоконнике.
– Надо мне пойти наверх, – заметила я. – Чтобы вы спокойно легли спать.
– Сначала допейте свой кофе.
Он чуть подтолкнул меня и уселся рядом. Некоторое время мы оба смотрели на спящую Кару.
– Она просто прекрасна в этом платье, – произнесла я.
– А вы – в вашем.
– Ну, не знаю. Это на самом деле халат.
– Все равно он вам идет.
– Вообще, в музее так много всяких красивых вещей. Как по-вашему, это ничего, что мы их на время берем?
– Конечно ничего. Если их используют, носят, восхищаются ими, это лучше, чем если бы они просто гнили в запертой комнате.
– Думаю, мы всегда можем их вернуть после того, как закончим, – предположила я, водя пальцами по вышивке на ткани халата.
Свеча догорела и погасла. Было уже поздно.
– Вы должны и дальше его носить. Так замечательно видеть вас довольной. Вам очень идет, кто угодно согласится. А в музее еще масса всякой другой одежды, которую можно примерить. Смешные панталончики, шляпки, меха, все что угодно.
– У моей тети, сестры матери, был меховой палантин, – сообщила я, отхлебывая кофе.
– Что-то вроде большого шарфа?
Мы разговаривали шепотом, не забывая, что в нескольких футах от нас спит Кара.
– Да, из лисы, – ответила я. – Когда мне было десять лет, я раньше обычного вернулась из школы и увидела, что эта штука висит на перилах лестницы. Я как раз тянулась к ней, чтобы потрогать, и тут на верху этой самой лестницы появилась тетя. А за ней шел мой отец.
Питер поднял брови, но промолчал.
– Тетя сказала, что я могу погладить ее лисью накидку и потрогать мордочку и лапки, если ничего не скажу матери. Там была такая заостренная мордочка.
Я повернулась, чтобы сесть на подоконнике боком, подняла ноги и просунула под них края халата.
– И что же вы? – поинтересовался Питер. – Дотронулись?
– Нет. – Я наклонила чашку, делая глоток кофе. – Лучше бы я это сделала. По крайней мере, лучше бы я не говорила матери о том, что увидела. На другой день меня отправили в Дорсет к бабушке с дедушкой, у них там был дом. Уже началась война, и все думали, что Лондон вот-вот станут бомбить, помните? Я считала, что меня просто эвакуируют – как моих школьных друзей. Но через несколько месяцев за мной приехала мать и отвезла обратно в Лондон. Отец переселил нас в четыре комнаты в Доллис-Хилле, продал наше семейное гнездо и перебрался к моей тете. Я никогда больше не говорила ни с ним, ни с тетей, а моя мать так никогда толком и не оправилась от всего этого. Думаю, она всегда знала про их роман, но она очень любила свою младшую сестру. И теперь, когда я об этом думаю, мне кажется, что там еще было много всяких подробностей, в прошлом между ними троими происходило много всяких вещей, о которых я так никогда и не узнала. Так или иначе, она винила меня в том, что я вытащила это наружу, вынудила отца действовать. И мне пришлось со всем этим жить.
– Ох, Фрэнни, – произнес Питер.
Но я еще не закончила. Начав, я не могла остановиться. Он был хороший слушатель. Как и я.
– Года два назад тетя погибла в автомобильной аварии, – продолжала я. – Она завещала мне эту свою накидку. Я говорила поверенному, что она мне не нужна, но ее все равно прислали. У меня нет точного ответа, что тетя пыталась этим сказать. Может быть, она тем самым благодарила меня за то, что смогла провести двадцать семь лет с моим отцом, любовью всей ее жизни? Не знаю. Основа палантина стала хрупкой, и почти весь мех вылез. Довольно неприятное зрелище. Однажды ночью я отнесла эту штуку в дальний конец садика, который принадлежал жильцам нижней квартиры, и зарыла ее там. Некоторые вещи лучше не рассказывать. Вам не кажется?
– Лучше солгать?
– Или просто молчать. И в одиночку заглаживать вину.
– Не знаю. – Он положил ладонь мне на колено. – Возможно, есть вещи, которые человеку трудно переносить одному.
– Поделишься бедой – и легче станет? Старый трюизм? – отозвалась я.
Мы оба посмотрели в окно. Небо было темно-лиловым, еще не черным. Лунный свет отражался от стеклянной крыши оранжереи, от той крыши, на которую изнутри напирали ветви, рвавшиеся наружу. Я не могла разобрать выражение лица Питера: его лицо расплывалось перед моими глазами.
– Мне пора в постель, – заявила я, отчетливо чувствуя тяжесть его руки сквозь ткань халата.
Интересно, подумала я, отдает ли он себе отчет, что его рука – здесь? И если да, то что под этим подразумевается? Я встала.
Он тоже поднялся.
– Я вас провожу. – Он взял подсвечник, в котором еще горело несколько свечей. – Кара вам хотела показать еще один сюрприз. Но, думаю, лучше пусть она поспит.
– Еще один сюрприз? – Я попыталась, выполняя просьбу Кары, придать своему голосу интонацию радостного возбуждения.
Мы прошли по коридору, не включая свет. Питер первым шагнул в дверь, обитую сукном, и первым стал подниматься по винтовой лестнице. Только тогда я вспомнила о лице в окне и о том, что сама не была наверху с тех пор, как вернулась из Лондона. Хотя теперь я уже думала об этом видении без прежней уверенности. Может, я тогда все-таки напутала с этажами?
Дверь наверху оказалась приоткрыта. Питер толчком отворил ее пошире, но я опасливо медлила, глядя, как вокруг пляшут наши тени.
– Неужели вы по-прежнему считаете, что видели здесь кого-то? – спросил Питер.
– Нет. – Я покачала головой. – Нет, скорее всего, не видела.
Но здесь чувствовался какой-то своеобразный запах, похожий на тот, который я ощутила, когда только-только приехала и сняла коврик в ванной. Запах матраса, который я когда-то делила с матерью, пока не явились люди, которые его забрали – вместе со всеми прочими вещами, не имевшими никакой ценности.
В моей спальне Питер поднял канделябр повыше. Армейская койка исчезла, ее место заняла высокая односпальная деревянная кровать, рядом стоял подходящий по стилю шкафчик с ящиками, а на нем – лампа. Питер пересек комнату и включил ее, и я увидела ковер, о котором говорила Кара.
Он опустил ладонь на один из резных столбиков кровати:
– Полагаю, эдвардианская.
– О, Питер, – проговорила я. – Просто невероятно. Спасибо.
– Боюсь, матрасы не лучшего качества, но все-таки надеюсь, что они получше предыдущего.
Я села на это ложе.
– Будет так приятно поспать тут в нормальной кровати.
Мне хотелось сказать что-то такое, что задержит его в этой комнате, найти какие-то слова, которые показали бы: я его понимаю.
– И смотрите. – Он театральным движением развернулся. – Больше никого. Только мы вдвоем.
– Конечно. Теперь я уверена, что увидела тогда только Кару, этажом ниже.
– Хотите, я проверю другие комнаты?
Интересно, подумала я, он сам нарочно тут медлит? Ищет повода остаться со мной подольше? Может, он поднялся с иной целью? В конце концов, ему незачем было меня провожать, да еще и со свечами.
Я подумала про унитаз, воду в котором спускали среди ночи, про подушку в ванне, и забеспокоилась, как бы он не решил, что я – просто перепуганная женщина средних лет, которая шарахается от собственной тени.
– Нет-нет, – ответила я. – Все в порядке.
Но мысленно твердила: «Да, да, оставайся».
– Возможно, мне имеет смысл начать запирать на ночь двери внизу. Мы не хотим, чтобы сюда проникали посторонние. Во всяком случае, сейчас.
Он явно думал о тех вещах, которые мы обнаружили в музее, и о том, сколько они стоят.
– Да, – отозвалась я. – Уверена, что вы правы.
В голове у меня возник образ мужчины, которого описывала Кара: воодушевленного перспективой стать отцом, катящего с ней к морю на велосипедах, кормящего ее с руки кусочками хлеба с маслом. Образ романтика. Мне хотелось, чтобы он доверился мне, поведал мне свои тайны.
– Что ж, – произнес он, – я рад, что вам понравилось в вашей комнате. Пожалуйста, дайте мне знать, если вам понадобится что-нибудь еще.
– Тут все идеально.
– Оставляю вас опробовать вашу новую кровать.
Я прошла за ним по темному коридору обратно к винтовой лестнице, придавая какое-то особое значение тому, что он так и не включил свет. Я была позади него, совсем рядом, когда он вдруг замер, и я едва не рухнула на него, когда он схватил меня за руку. В тот момент я была готова к дальнейшему и уже закидывала голову.
– Проклятье, – сказал он. – Забыл притащить вам письменный стол.
И он включил лампы на потолке.
– Ах да, – откликнулась я. – Стол. Да. Письменный стол – это было бы замечательно.
Он меня не поцеловал. Разумеется, он меня не поцеловал.
16
В пустой чердачной комнате рядом с моей кто-то встряхивал мокрое белье: скатерти или салфетки с монограммой, что-то достаточно небольшое, чтобы один человек мог держать это за углы и хлопать этим в воздухе. Шум проник в мое сновидение, и когда я, вздрогнув от ужаса, проснулась, то обнаружила, что лежу в темноте на своей новой кровати и слушаю повторяющийся звук. Я подумала о лице в окне. Теперь я была уверена, что оно действительно там появлялось и что этот человек, кем бы он ни был, скрылся в соседней комнате. Я нащупала часы и поднесла их к самым глазам, но в темноте все равно не могла разобрать, который час.
После своего прибытия я обследовала все комнаты на чердачном этаже, побродила по их пустоте, отдающейся эхом, отводя нити старой паутины и опускаясь на корточки, чтобы выглянуть из маленьких окошек. Из тех, что смотрели на запад, открывался тот же пейзаж, что и из моего: вид с высоты на парк, а вдали – лесистые уступы.
Ночной воздух под этим потолком казался мне каким-то густым, словно свинец крыши накапливал каждый солнечный день и по ночам давил меня этой духотой. Я попыталась отвлечься, вспомнив разговор с Питером, когда он проводил меня наверх – в эту самую комнату! Правда ли он сказал: «Больше никого, только мы вдвоем»? Я уже начала снова проваливаться в сон, когда странный звук раздался снова, и я, застыв от страха, прислушалась, представляя себе лицо – безглазое, безротое, безносое. Теперь мне казалось, что человек за стеной – женского пола: безумная старуха с распухшими суставами и поредевшими волосами, устроившая стирку среди ночи. Я так и видела, как она взбирается на подоконник, трясет оконный переплет и непрочно сидящее в нем стекло, как царапает раму ногтями, ороговевшими и желтоватыми, точно корка старого сыра.
Я не могла оставаться в постели, напрягая слух и воображая такие картины. Проявив силу воли (я даже не знала, что у меня она есть), я откинула простыню и сползла с кровати. Звук прекратился. В коридоре я прижалась ухом к двери в соседнюю комнату. Тишина. Я подумала было пойти к Питеру, но ведь всего несколько часов назад я заверяла его, что не боюсь. Может, вернуться в постель? Но я знала: если звук раздастся снова, мне уже не хватит смелости опять выбраться из кровати. Материнский медальон лежал у меня на груди, и я невольно дотронулась до него. И потом я открыла дверь.
На полу перед разбитым окном лежал черный дрозд со свернутой шеей. Верхний глаз уже потускнел, но желтые круги вокруг него сияли – как и клюв. Когда я взяла птицу в ладони, она была еще теплая.
– Я ей сказала: прости, – говорю я Виктору (или мне кажется, что говорю).
Коричневая Сестра-Помощница прижимает своими теплыми пальцами холодный медленный ток крови в моих венах и считает.
– Не очень задерживайтесь, капеллан, – просит сестра. – Миссис Джеллико нужно поспать.
– Капеллан! – восклицаю я.
Вот как его надо называть в этом месте. А не «викарий».
– Что такое, мисс Джеллико?
На моем лице – дыхание Виктора, от этого дыхания веет мятными леденцами. Может, сегодня утром он думал, что ему предстоит визит к умирающей и придется подойти совсем близко? Держит ли он пакетик леденцов в кармане сутаны? И бывают ли у сутан карманы? Я внимательно разглядываю его и вижу, что его высокий воротничок скособочился, точно он надевал его второпях.
– Мисс Джеллико? – говорит он, напоминая мне о прерванной беседе.
– Прости, – повторяю я. – Я ей сказала: прости.
– Кому сказали? – спрашивает Виктор.
Я бреду сквозь стадо коров, и она заставляет их расступиться передо мной, как Моисей заставлял море расступиться перед евреями. Я никогда не любила коров – и они тоже меня никогда не любили. Я не боюсь умирать. Рядом со мной капеллан.
– Каре Калейс? – уточняет он.
Я никогда не любила коров.
– Казалось, что она просто спит, – говорю я. – Так мирно.
– Что вы сделали, мисс Джеллико? Мы же когда-то были друзьями, помните? Вы можете рассказать мне.
И я отвечаю:
– Это сделала я.
Утром я встала раньше Кары и Питера и надела тот самый халат, впервые не заставляя себя возиться с материнским нижним бельем. Я нашла лопату в пристройке, где до этого обнаружила банки из-под варенья, и похоронила дрозда под шелковицей. Потом я поискала в конюшнях и других строениях подходящий кусок доски или фанеры, чтобы заколотить разбитое окно, но ничего такого там не обнаружила, поэтому спустилась в подвал. Дверь на нижней площадке у винтовой лестницы застряла на плитках пола, и мне пришлось ее посильнее толкнуть. Она открылась с жалобным ржавым стоном. Я пошарила внутри, нащупывая выключатель, и, когда я им щелкнула, лампочки вдоль коридора вспыхнули одна за другой. Коридор, словно хребет, шел по всей длине подвала с севера на юг, точно так же, как коридоры на двух этажах над ним. Во время нашей экскурсии Питер не водил меня в подвал: возможно, считал, что там особенно нечего смотреть, а может, ему хотелось сохранить в тайне, сколько бутылок вина он обнаружил. Когда-то он сообщил мне, что общий план подвала – такой же, как у всего дома, но помещений здесь чуть ли не три десятка: кладовые, чуланы, стенные ниши, а также старая кухня. А я ему рассказала, что, когда Линтонс только построили, подвал представлял собой скорее цокольный этаж с окнами в сад, но в начале XIX века дом перестроили и вокруг сделали земляную насыпь, чтобы соорудить западную террасу и портик, так что в итоге слуг словно замуровали в гробнице.
Я торопилась пройти коридор, в котором несло сыростью сильнее, чем в остальном доме. В некоторых комнатах, куда я заглядывала, стоял земляной запах плесени.
Комнаты над землей по большей части пустовали, зато этот этаж использовался как кладбище для всего сломанного: для колченогих стульев, щеток без щетины, дырявых ведер. От этого грязного искалеченного хлама и от отсутствия естественного освещения мне стало не по себе. Я действовала быстро: одну за другой открывала двери и включала внутри свет, заставляя мышей и пауков удирать в поисках убежища. В дальнем конце коридора я набрела на кладовку со старыми банками краски и обрезками досок, штабелем сложенными у стены. Я порылась в них, пока не нашла кусок, который, как я решила, подойдет.
Инструменты Питера лежали в комнате дворецкого или экономки (скорее всего, именно такую роль когда-то выполняло это помещение), с небольшим камином и почерневшим чайником на его решетке. Здесь имелась и кровать, вытащенная из специального деревянного ящика, куда ее, по-видимому, убирали, когда не использовали. Подойдя поближе, я увидела, что наволочка на подушке – свежая, что под шерстяное одеяло аккуратно подложена простыня и все уголки подоткнуты. Инструменты, которые хранил здесь Питер, были разложены на старом сундуке, а рядом стояла кувалда, при помощи которой он открыл путь в музей. Я взяла небольшой молоток и пригоршню гвоздей. Меня порадовало, что я сумела добыть все, что нужно, не побеспокоив Питера.
Тут я услышала, как в дальнем конце коридора открывается дверь. Точно такой же звук она издала, когда я ее толкала, чтобы отворить: скрип по плиткам пола, ноющий скрежет петель. Хотя я не могла вспомнить, закрывала я ее или нет.
– Питер? – позвала я. – Это я, Фрэнсис. Надеюсь, вы не возражаете, я тут позаимствовала ваш молоток. – Я потуже затянула кушак халата.
Ответа не последовало. Но я слышала, как приближаются шаги по каменному полу.
– Кара? – окликнула я, уже как-то опасливо.
Выйдя в коридор, я бросила взгляд вправо, влево, но нигде никого не увидела. Я снова позвала, но никто не откликнулся. За моей спиной снова выросла тень, я почувствовала, как давит на меня серый воздух, и развернулась вокруг своей оси, пытаясь ее поймать. Проступок – это слово пришло мне в голову, возникло в ней, словно кто-то произнес его вслух.
– Эй? – позвала я, но от моего голоса пошло гулкое эхо, и тогда я бросилась по коридору (на шее у меня подскакивал медальон), через дверь – на винтовую лестницу, наружу, на дневной свет.
Мы устроили ланч: инжир, сыр, хлеб. Кара была в том же голубом платье, которое она выбрала для себя накануне вечером. Питер отправился делать кофе. Я видела его с того места, где мы расположились на ступеньках оранжереи: как его фигура появляется то в одном окне, то в другом, как он подбирает бокалы и чашки, из которых мы пили и которые оставили на новой мебели, из-за чего на полированных поверхностях появились белые кольца, словно выжженные чем-то очень горячим.
– Питер сказал, что вчера поднимался с тобой на чердак, – произнесла Кара, облизывая пальцы.
Откинувшись назад, она закрыла глаза. Фраза казалась невинной, но кто знает?
– Чтобы показать мне ваш сюрприз, – пояснила я. – Мою новую кровать и ковер.
– Тебе нравится?
– О да. Спасибо.
– Мне хотелось, чтобы мы оба преподнесли тебе этот сюрприз. Я думала, мы с ним об этом договорились.
– Ты крепко заснула. На кушетке.
– И вы не догадались меня разбудить? – Она резким движением убрала волосы, лезшие ей в лицо.
– Нам показалось, что ты очень устала. После всех трудов ради меня.
– И вы оба пошли наверх?
Я попыталась представить, что мог сказать ей Питер.
– Да, – ответила я. – Просто чтобы он показал мне кровать и ковер. И столик у кровати. Я сделала вид, что удивилась. Я подумала, что мы ведь об этом договорились, разве нет?
Она села прямо, но какое-то время молчала, словно мысленно оценивая мой крохотный акт неповиновения.
– Я рада, что тебе нравится, – заявила она. – Меня просто разочаровало, что я не увидела твоего лица, когда ты вошла к себе.
Некоторое время мы обе безмолвствовали, позволяя улечься этой так и не начавшейся ссоре. Теперь я видела Питера у них в ванной: видимо, наполняет чайник.
– Когда родился ребенок? – спросила я.
Мне казалось, что ее история более безопасная тема для нас. Я начинала понимать, что и у Кары, и у меня – свои роли в рассказывании этой хроники. Я главным образом выполняла функцию публики из одного-единственного человека. А она нуждалась в аудитории, пусть та и состояла лишь из меня одной, сидящей в партере с разинутым от удивления ртом почти весь спектакль. Без меня как слушательницы ее история оставалась бы просто бродящими в мыслях воспоминаниями и фантазиями, неоткрытыми и непроизнесенными: словно книга без читателя. У меня имелась и вторая роль – суфлера, подсказывающего из-за кулис.
– Летом шестьдесят четвертого, – ответила она. – По моим подсчетам – поздновато.
– По твоим подсчетам? – непонимающе переспросила я.
– Да, – сказала она. – Если отсчитывать от того дня, когда я беседовала с отцом Крегом у нас в задней гостиной и видела, как Христос сходит с картины. Ты помнишь?
– Христос на картине? – Она меня в очередной раз поразила.
– Да, Фрэнсис. Следи за рассказом, – бросила она раздраженно, и я умолкла, позволив ей продолжать.
– Питер отвез меня в Корк, в больницу. Я не разрешила ему пойти со мной: вдруг ему придется подниматься по лестнице и он споткнется и умрет.
– Как твой отец?
– Думаю, он сидел в машине или вышагивал по коридорам. Меня заранее пугали родовые муки: и сама боль, и ее неизведанность, но более всего – что же я такое рожу? Если у ребенка нет отца-человека, что же это будет за существо? Я понятия не имела. В те несколько ночей, перед тем, как начались схватки, мне снились пастухи, нимбы – и коровы. И все это как-то бессмысленно перемешивалось. Но родился самый обычный мальчик, с нормальным числом рук, ног, пальцев на ногах. Он не был похож ни на кого, даже на меня. Бледная кожа с очень светлым пушком. Брови и ресницы – почти белые. Но на голове волосы были как желто-оранжевый абрикос, а когда он открыл глаза, оказалось, что у него огромные зрачки, вот как бывают у кошки, когда ее разбудишь.
Я его любила, но у меня так и не возникло ощущения, что он – мой. Я не понимала, как он вообще появился. Но Питер с самого начала называл его своим сыном. Я его кормила, я ему меняла подгузники, но он всегда был сын Питера. Иногда я о нем на какое-то время забывала, он ведь был такой тихий, почти никогда не плакал, не кричал. И потом я его брала и обнимала – и видела на его лице какое-то непонятое выражение, словно в голове у него роились мысли, к чему ни один младенец не способен. Может, вообще все матери так думают насчет своих детей. Не знаю. Может, им всем кажется, что их дитя – какое-то особенное. Но Финн и правда был необычный. Иногда среди ночи Питер приносил его к нам в постель, даже если он не плакал, и я просыпалась и видела, что он растянулся между нами и спит.
Но я все равно планировала добраться до Италии, до солнца. Я устала от Ирландии и от дождя. Когда я ходила к О’Доуду за письмами, деревенские обращались со мной дружелюбно, но они всегда знали, что у кого творится. Чтобы вписываться в тамошнее общество, нужно быть родственником кого-нибудь из местных, пускай даже самым дальним. Но все пошло не так. Наступил такой момент, когда…
Кара умолкла. Она смотрела мне через плечо, и когда я оглянулась, то увидела, что Питер, неся кофе, выходит через французское окно, ведущее на террасу.
– …такой момент, когда я отпустила Финна. Надо мне было покрепче за него держаться. Надо было держаться, – проговорила она шепотом и очень быстро. Но тут села прямее. – Кофе? Отлично! – сказала она Питеру.
Я представила кого-то вроде ирландской монахини, со строгим лицом в обрамлении апостольника. Как она берет ребенка из рук Кары. И слезы на лице Кары, когда она борется с угрызениями совести.
Вместе с кофе Питер принес тарелочку с гарибальдийским печеньем, которое Кара испекла сама. Я так и не сказала ей, что оно никакое не итальянское, несмотря на свое название. Когда-то это были любимые сладости матери, но я больше не могла вынести даже мысли о том, чтобы съесть хоть одно. Мы с Карой пили кофе, и она показала мне кольцо из музея, которое по-прежнему оставалось у нее на пальце. Это было кольцо скорби. Символы на внешней стороне ободка представляли собой миниатюрные черепа, а страз, имитирующий бриллиант, держался на особом шарнирчике: когда она приподняла стекляшку, за ней обнаружилась выемка со свернутой прядью чьих-то волос. Сняв кольцо, она попросила меня прочесть надпись на его внутренней стороне: «Элиза Саттон, 6 июня 1830, 17 лет».
– Ее новое обручальное кольцо, – проговорил Питер без улыбки.
Небо успело потемнеть, и сверху упало несколько крупных капель. Мы быстро собрали все в скатерть, на которой ели, но не успели вернуться в дом, как дождь прекратился. Мы втроем уселись под портиком оранжереи, прислонившись спинами к ее закрытым дверям.
– А я сегодня утром в первый раз спускалась в подвал, – сообщила я.
– Не нравится мне там, – заметила Кара. – Так и представляешь себе всю эту прислугу, которая никогда не видела дневного света.
– Мне послышалось, что кто-то из вас вошел. Кто-нибудь из вас там был?
– В подвале? – хмурясь, переспросила Кара. – Не я.
Она взглянула на Питера.
– Кара, – отозвался он, – я все утро был с тобой наверху. Что вы делали в подвале? – обратился он ко мне.
– Никто из вас туда не заходил?
– Нет, – ответила Кара. – Но ты кого-то слышала?
– Мне понадобился кусок доски. Для окна. Ночью птица влетела в соседнюю комнату.
Кара выпрямилась:
– Птица? С ней все в порядке?
– Она носилась по комнате, хлопала крыльями, билась обо все. Я так испугалась.
– А она пела? – Кара поставила свою чашку рядом, на камень.
– Пела? Нет, никакого пения я не слышала. Она все хлопала крыльями – видно, ей очень хотелось вырваться на волю. Когда я вошла, окно оказалось разбито.
– Питер, – произнесла Кара, явно имея в виду что-то такое, что понимали только они. Я тут была лишней.
– Это ничего не значит. – Питер сидел с закрытыми глазами, и вид у него был усталый.
– Ничего не значит? В каком смысле? – Я перевела взгляд с него на нее.
– Питер! – настойчиво повторила она. – В доме была птица.
– В доме была птица? – Я снова забеспокоилась насчет всех этих вещей – лица в окне, шагов в подвале, подушки в ванне. Мои пальцы коснулись медальона, и я накинула цепочку на нижнюю губу.
Кара резко встала, сбив свою чашку, одну из набора с золотисто-голубой каймой, с гербом из трех апельсинов. Чашка покачнулась, и Питер выбросил руку, чтобы поймать ее, но она наклонилась, свалилась на камни и разбилась.
– О господи, Кара. Это был полный столовый сервиз. Теперь без одной чашки он почти ничего не стоит.
– Но птица! – Склонившись над ним, она говорила сквозь зубы.
Он тоже встал, обнял ее одной рукой за талию, попытался притянуть к себе, но она его оттолкнула. Питер застыл с вытянутыми руками, словно пытался поймать ее, тоже своего рода птицу, но она оказалась для него слишком проворной.