Я стану Алиеной Резанова Наталья
При звуке этого имени выражение лица у нее стало такое, что Оливер сразу пожалел, что упомянул его. Потом она отложила книгу в сторону.
— Я тебе верю. Хотела бы я не верить тебе…
- Далеко, средь белизны земель,
- Стоит одинокая гора,
- Что раньше пылала огнем,
- А нынче стала огромной
- Каменной чашей…
Странно, Раньше Оливер никогда не слышал, чтоб она пела. Напротив, настаивала на том,, что петь не умеет, что нет у нее ни голоса, ни слуха,.. — а это оказалось совершенной неправдой. Может быть, стеснялась его? Но когда он вошел в комнату, Селия не смутилась и не сразу оборвала песню.
- И какие бы ветры
- Ни бушевали вокруг,
- Внутри этой чаши
- Всегда тишина.
- А на дне ее — два меча…
Она кивнула, не изменяя ставшей привычной за время путешествия позы — одно колено согнуто, другая нога вытянута, — на постели сидела как на земле.
Оливер, бросил плащ на спинку стула, сел напротив.
— Ну что, видел Камень Крови?
— Нет, — ответил он. — И служителя Трибунала тоже не видел.
Он опоздал к началу процессии, при коем клир Фораннана вынес из врат монастыря, сегодня широко распахнутых, камень Захарии в хрустальной раке. Подоспел лишь тогда, когда за клириками к Соборной площади, где должно было происходить празднество покаяния, двинулись представители многочисленных братств и конгрегации — бледные, словно все дни и ночи карнавала они проводили в непрестанных бдениях и молитвах, в нарочито залатанной новой одежде. Первыми сегодня следовали члены братства святого Иоанна Крестителя, как бы связанного узами крови с реликвией, чей праздник отмечался, затем представители конгрегации Семи скорбей Девы Марии, Пяти ран Спасителя и многих других.
И все они устремлялись к собору. Так что, если бы Оливер действительно желал взглянуть на реликвию, вряд ли он сумел бы к ней протолкнуться.
Говорили, что вся Соборная площадь будет запружена народом, что соберется не менее двенадцати тысяч, не считая детей. Посланец примаса мог быть удовлетворен — коли он приехал убедиться, что жители Фораннана, покончив с распутной карнавальной жизнью, перешли к покаянию. Отец Маэль был прав — город преобразился. Люди на всем пути следования процессии истово молились и обливались слезами, словно бы упиваясь этим, по речению святого Бернарда Клервосского, вином ангелов. Истинный благочестивей сказал бы, что слезы вызваны крыльями благодати, овевающими толпу, злостный нечестивец — что пронизывающим ветром. И на этот же ветер списал бы он обстоятельство, что бесчисленные свечи и факелы, несомые членами конгрегации в солнечный январский день, то и дело гасли. Однако ж в толпе это находили дурной приметой, виной же тому считали то, что носилки с реликвией сподобились нести только представители духовенства. Раньше, услышал Оливер, подобная честь выпадала самым знатным, именитым жителям города, которые исполняли ее с великой торжественностью и высоким почтением, теперь же клир отринул обычай, узурпировав право приобщиться благодати (а ведь клирики и в будни могут зреть Святой Камень) и лишив ее мирян. И хотя ропот толпы не переходил в откровенную брань и сквернословие, также нередко сопровождавшие священные процессии, ясно было, что будущее представляется людям в самом мрачном свете, и это было еще одной причиной проливать слезы на ветру и бить себя кулаками в грудь.
Те же, кто следовал за духовными конгрегациями, били себя отнюдь не кулаками, но бичевали веревками, завязанными узлами, и даже хлыстами, приспустив власяницы до пояса или даже вовсе ограничась набедренной повязкой, босые, с шеями, натертыми веригами… Все это было так несвойственно Древней земле, так не похоже на нее, что Оливеру невольно хотелось отвести глаза, пускай видывал несравненно худшие виды — в том же Тримейне, например. Там, если честно признаться, каялись с гораздо большим рвением. Там подобное празднество не обошлось бы без посещения городского кладбища и лицезрения останков умерших, выставленных на показ, дабы напомнить, что in vitae sumus in morte (Средь жизни мы в смерти (лат.).) без замуровывания какой-нибудь добровольной затворницы в келью при монастырской стене или в ограде того же кладбища… Да и сравнительно теплый климат Фораннана давал здешним кающимся преимущества перед тримейнскими, коим зачастую приходилось месить босыми ногами снег. Однако январь и в Древней земле оставался январем, и чтобы расхаживать без малого нагишом, требовалось благочестие немалое. А говорили, что процессии кающихся будут следовать улицами Фораннана всю неделю. Это ж какое надобно здоровье! Говорили, правда, и о том, что большинство кающихся — не местные, а паломники, прибывшие в город со всех концов империи.
Но откуда бы они ни пришли, те, кто двигался в процессии, были людьми, добровольно наложившими на себя покаяние. Существовали же и такие, для которых покаяние стало приговором — что должно было увенчать нынешний праздник. Самих этих грешников Оливер не увидел, равно как и реликвию, хотя по другой причине, — их везли на Соборную площадь другими улицами. Там, наверное, тоже собралось немало зрителей поглазеть, что и как. Предстояли костер, бичевание, позорный столб. Впрочем, насчет смертной казни люди с уверенностью говорили только об одной. Проповедник запрещенной секты братьев Свободного Духа, о которой сообщалось, что там под предлогом приобщения таинствам Духа предаются самому разнузданному разврату, был приговорен к сожжению еще до Рождества, однако исполнение было отложено до сегодняшнего дня. Были и другие приговоренные, доставленные сюда свитой посланца архиепископа, — какая-то ведьма, какой-то проштрафившийся монах, но кто из них подлежит смерти, а кто иному наказанию, в толпе точно не могли сказать.
Да, не столичный город Фораннан, верно. Две смертные казни в подобный день, всего только две! В Тримейне по большим праздникам, бывало, сжигали до тридцати ведьм и еретиков одновременно. Оливеру приходилось слышать, что доходило и до восьми десятков, но сам он этого не видел.
Он отбился от толпы и переулками, которые за неделю уже успел выучить, добрался до «Хрустальной башни». Беспокойство снедало его с самого утра, как только он покинул гостиницу, а сейчас просто грызло, как голодная собака кость. Правда, хозяин и слуги опередили его, едва ли не с рассветом отправившись поглазеть на выход процессии, но кто-то из них мог вернуться, заметить, что Селия не выходила, и донести на нее. Или она сама, наскучив ожиданием, могла отправиться искать его.
Но она была дома (если гостиничный номер дозволено называть домом), пела и ждала его. И ничего не случилось. Пока.
— Я не видел камня, — повторил он, — но видел, как праздник греха сменяется празднеством покаяния. И знаешь что? Мне думается, что больше всех каются не те, кто в эти дни вокруг нас пьянствовал, дрался, играл в чернь и нарушал супружескую верность, а те, кто этого не делал. Полосуя себя в кровь, ломая шеи железными цепями и покрываясь на холоде гусиной кожей, они надеются искупить не определенные грехи, но само свое существование на этой земле, ибо для них родиться — уже значит впасть в грех. Те же, кто этого не делает, — не говоря о нас с тобой, — обречены на вечные муки.
— Есть и такие, — тихо отвечала она, — что утверждают, будто даже Сатана будет прощен в конце времени.
— Их жгут, Селия.
Она резко отвернулась к окну.
— Спасибо, что напомнил.
Ему оставалось порадоваться, что Соборная площадь слишком далеко отсюда, чтобы Селия сумела увидеть в окно, между домами, отблеск костров.
Они выжидали еще три дня, прежде чем решились пойти навестить отца Маэля и узнать от него, как обстоят дела. Вряд ли это можно было выведать иным способом. Процессии кающихся разгуливали по городу, упоенно размахивая окровавленными хлыстами и вопия, что бьют их судороги не от холода, но от того, что чувствуют они, как чья-то душа отправляется в ад. Даже в тихом переулке за церковью Святой Екатерины однажды раздался грохот — какой-то грешник в знак унижения плоти велел протащить себя по улицам в свином корыте. Но вряд ли из этого можно было извлечь какие-то практические сведения.
Иных знакомых в городе, кроме Сторверка и хозяина гостиницы, у них не было, но Сторверк наверняка не имел никакого касательства к церковным делам, а расспрашивать гостинника могло оказаться себе дороже. Итак, единственным источником информации оставался монастырь Святого Бреннана. Оливер собирался направиться туда один, но Селия, которая в предыдущие дни вела себя чрезвычайно кротко, воспротивилась. В конце концов, происходящее больше всего затрагивает ее, и она желает узнать новости немедленно, не дожидаясь возвращения Оливера. А если он опасается, что их схватят, то что мешает Трибуналу повязать их поодиночке? А так они, по крайней мере, будут вместе.
Она его уговорила, присовокупив обещание не высовываться и не задавать лишних вопросов. И, прихватив перечитанное за последние дни творение брата Ширы («сей Часослов любви в тиши уединенья», как назвал его один тримейнский пиит), они двинулись по направлению к обители Бреннана.
Сами улицы, казалось, потускнели. Серо-розовые плиты песчаника, из которых по большей части были выстроены стены домов, словно поубавили в своей окраске розового и прибавили серого. Или с них просто сняли гирлянды, флаги и штандарты, украшавшие фасады в дни карнавала. Нет, город Фораннан с уходом праздника не стал ни мрачным, ни унылым. Он стал обычным.
И монастырь изменился, правда, лишь внутри.
Луигне отпер дверь почти мгновенно и обошелся без пререканий и сопроводительных комментариев. Неловкость, с которой он передвигался, пропуская их, наводила на мысль, что его пороли, — может, не сильно, но чувствительно.
Двор, как и прежде, был почти пуст, но стоило лишь переступить порог скриптория, как стало ясно, что пустота двора объясняется отнюдь не тем, что братия, как совсем недавно, отлынивает от своих обязанностей. Монахи, в основном молодые, — на первый взгляд их было не менее двух десятков — усердно скрипели перьями, склонясь над столами. В прежние свои посещения карнионских монастырей Оливер узнал, что переписывание книг, дозволенных к чтению мирянам, служит одинаково хорошо как просвещению населения, так и обогащению обители. И здешние переписчики и миниатюристы потрудились на своем веку над немалым количеством Часословов и Псалтирей, житий и бревиариев, лекционариев и exempla (это уже для приходских священников, а также проповедников, не имеющих, в отличие от знатных прелатов, на службе собственных переписчиков). За особую плату можно было заказать даже копию книги из монастырской библиотеки, чего на Севере и в горячечном бреду не представишь.
Монахи работали молча, не проявляя неподобающего их званию греховного любопытства, и позволяли себе лишь краем глаза покоситься в сторону вошедших чужаков, да и то наклонив головы и приспустив веки.
Отец Маэль, стоя у окна, которое здесь было даже застеклено, что позволяло работать зимой при солнечном свете, и придирчиво щурясь, разглядывал какую-то миниатюру. Дабы не нарушать приличествующую месту тишину, Оливер подошел к нему вплотную, и только тогда библиотекарь заметил их приход. Он тоже ничего не сказал, но сделал приветственный жест, приглашая следовать за ним. И, лишь оказавшись в знакомой уже Оливеру и Селии комнате, позволил себе заговорить.
— Добрый день, юные друзья мои. Благоволите садиться… У меня для вас есть две новости. Первая — хорошая. Приор согласен купить ваш список. А вторая, как водится, годится лишь на то, чтобы огорчить это известие. Он категорически отказывается платить золотом. Самая высшая цена, на которую он в силах расщедриться, — это сорок пять крон серебром.
По правде говоря, цена была даже больше, чем та, на которую рассчитывал Оливер, но он не выдал этого, а с важным видом кивнул:
— Право, отец Маэль, мне приятнее сознавать, что список мой будет находиться в достойном всяческих похвал книгохранилище, а не в доме какого-нибудь толстосума, который покупает манускрипты, равно как рога единорогов и спинные хребты драконов, исключительно повинуясь моде. Поэтому мы принимаем вашу цену не торгуясь.
— В таком случае я готов вручить вам деньги, поскольку казначей выдал мне их еще вчера. — Библиотекарь передвинул Оливеру по столу небольшой кошелек. — Пересчитайте, прошу вас. Нет, ради Бога, не отказывайтесь. Я человек близорукий, старый и мог ошибиться просто по рассеянности.
Оливер высыпал содержимое кошелька на стол.
— А это что?
— Ах это, это… Мне было крайне неловко, что приор отказался довести сумму хотя бы до пятидесяти крон, и я рискнул на собственный счет прибавить эту печатку из сардоникса. Удивительный камень, — в задумчивости прибавил библиотекарь, — он не слепит глаза сиянием и блистанием, а также игрой граней, однако наряду с драгоценнейшим смаргдом почитается камнем Богородицы, ибо бывает черен, красен и бел, подобно тому, как Пресвятая Дева черна в смерти, красна в страданиях, бела во славе… На языке же камней обозначает он честность.
Оливер под эти рассуждения успел убрать деньги и печатку.
— Вы более чем великодушны, отец Маэль, — произнес он совершенно искренне.
— О, то лишь малая плата за удивление и наслаждение, которое испытал я, читая вашу рукопись, и за трудности, что претерпели вы, ее добывая…
Замечательная все же земля Карниона, подумал Оливер. И не зря отец Маэль сделал подарок, символизирующий честность. Ведь список-то сделан с подлинника, и взаправду не без труда. А ну как бы он все это придумал? И ведь до знакомства с Селией подобная мысль ни за что бы не пришла ему и голову.
Тут он едва не вздрогнул. Он пришел сюда не только для того, чтобы получить деньги, есть более важная цель, а он почти забыл о ней…
Оливер взял у Селии книгу брата Ширы и положил ее перед библиотекарем:
— Вот, отец Маэль, ваш заклад в целости и сохранности.
— Я не сомневался…
— Не стоит об этом. Не будет ли нескромностью с моей стороны спросить, как прошел визит посланца архиепископа?
Библиотекарь глубоко и тяжело вздохнул. Немного помедлил с ответом, видимо колеблясь, рассказывать ли мирянину о произошедшем, затем махнул рукой:
— Сильная гроза пронеслась над нами, друг, и не все еще уверены, что громы и молнии ее уже миновали. Собрание клира происходило здесь, в зале капитула, и едва ли я смогу описать вам десятую долю того, что там делалось и говорилось. Брат Джеффри был в страшном гневе. Он ведь застал последние дни карнавала с их излишествами… «Даже и во время служб, — кричал он, — священники и монахи в чудовищных харях, одеждах женских и скоморошеских пляшут в храмах, поют на хорах непристойные песни, поедают, взамен причастия, подле алтаря кровяные колбасы, тут же играют в кости и наполняют церковь зловонным дымом кадил, в которых сжигают вместо ладана старые подошвы, и срамно скачут по улицам. Зрелище отвратительное! И что за нравы? Кому поклоняются здесь и кого почитают — Христа и Богородицу или, как в недобрые прежние времена. Владычицу Зверей и Рогатого Охотника?» Так обличал брат Джеффри здешние порядки, и в особенности нравы духовенства. И многие провинившиеся понесли наказание, хотя брат Джеффри требовал еще более суровых кар. Он требовал, чтобы восстановили ордананс, по которому за брань карали рассечением верхней губы, а за богохульство — урезанием языка… Наш добрый приор Кесан просто болен от этого. Честно говоря, в благочестивом рвении, бескорыстие его никто не ставит под сомнение, но брат Джеффри порой говорил такое… Он утверждал, к примеру, что священник не имеет права жить под одним кровом с женщиной, даже если та приходится ему матерью, ибо никакое родство и никакие законы вблизи женщины не уберегают от соблазна и прелюбодеяния… Мы-то, конечно, понимаем, что всякая женщина — зло и орудие греха, но помним и то, что следует оказывать снисхождение ее слабостям. Однако ж брат Джеффри утверждал, что Спаситель наш повелел простить грешницу потому лишь, что не был уверен в ее вине, а был бы уверен точно, приказал бы предать ее смерти…
— Довольно близко к прямой ереси. Это суждение подразумевает, что Спаситель не всеведущ, и, следственно, принижает Сына перед Отцом, а это, как вы знаете, арианство.
— Верно, но кто осмелится сказать подобное служителю Трибунала, денно и нощно преследующему ариан, манихеев, богомилов, вальденсов и прочих еретиков, не говоря уж об иноверцах и ведьмах? Так или иначе, брат Джеффри не пожелал останавливаться в нашей обители. Не только потому, что она не пришлась ему по нраву, но потому еще, что епископский дворец, где он поселился, выходит окнами на Соборную площадь, а он хотел лично наблюдать за наказанием грешников.
— Да, я слышал о сожжении еретического проповедника.
— Увы, этот… извратитель Господнего слова, посрамляющий род человеческий, — порождение нашего города. Что поделаешь?.. А те грешные представители клира, что обличал брат Джеффри, выставлены на площади и вкупе с ними — еще один, его имя брат Лактанций, доставленный служителем Трибунала.
— Один? Мне что-то говорили о двоих.
— А, это долгая история, и пренеприятная к тому же. — Такая преамбула обычно прикрывает желание «пренеприятную историю» рассказать, и Оливер в своем предположении не ошибся. — По делу действительно проходили двое, однако в живых остался только один. Этот брат Лактанций, еще будучи мирянином, не упомню уже в каком городе, осуждался за колдовство и чернокнижие вместе с какой-то женщиной — не то дочерью его, не то наложницей… Собственно, данное обстоятельство и вызвало гневную филиппику посланца примаса, которую я упоминал… И они бежали… потом этот человек, я забыл его мирское имя, вроде бы раскаялся и постригся в монахи, назвавшись Лактанцием. Но, не пробыв в обители и нескольких месяцев, не выдержав строгости устава, снова бежал и — как силен враг рода человеческого! — ограбил предварительно монастырскую казну. Его схватили уже в нашем диоцезе, но, учитывая его полное и искреннее раскаяние, а также то, что в первый побег он был вовлечен злонравной женщиной, его было решено не приговаривать к смертной казни, но заменить оную бичеванием, позорным столбом и последующим заключением в монастырь, к несчастью — в наш.
— А… женщина?
— Здесь и заключается самая неприятная часть истории. Эта женщина… имя еще у нее было какое-то красивое — Астрея… или Селия… была арестована очень скоро после своего побега. В Эрдском герцогстве. И представьте себе, по пути в Эрденон на конвой, сопровождавший ее, напали разбойники, очевидно согнанные с привычных убежищ в области Эрдского вала карательными отрядами, — вы, наверное, уже слышали об этой акции. Как показало следствие, конвой был перебит и утоплен в болоте. Жители деревни, расположенной поблизости, опознали те трупы, что удалось извлечь, — всего-то три из многих, но, насколько удалось осмотреть болото, погибли все. Остальных засосала топь. Подробностей я не знаю, но, за невозможностью достать тело грешницы, она, осужденная посмертно, была три дня назад сожжена в изображении, и нам остается только молиться об этой погибшей душе. Какая ужасная участь! — Отца Маэля передернуло. — Смерть на дне болота! И главное, солдаты получают отпущение грехов заранее, заочно — in articulo mortis, но женщина… Если бы ее доставили в Эрденон, плоть ее все равно бы погибла, но душа могла быть спасена. А так она сгорела…
— В изображении…
— Так ведь это никакой разницы… и без всякой пользы для спасения души. Но довольно об этой несчастной.
— Да, довольно, довольно… А колдун… брат Лактанций… значит, теперь у вас?
— Этого вряд ли возможно избежать, но пока что он все еще на Соборной площади…
Ударил колокол, призывающий к мессе. Оливер уже слышал его в прежний приход, но не обращал внимания, как мрачно и глухо он звучит. Словно со дна морского. Отец Маэль поднялся, однако карнионская учтивость в этот миг взяла в нем верх над приверженностью уставу, и он не заспешил к выходу, но довольно вежливо и многоречиво начал прощаться. Оливер пытался отвечать в том же духе, хотя был напряжен как струна и почти не в состоянии подбирать слова. А Селии каково? Неудивительно, что она вообще не в силах ничего вымолвить.
Он повернулся, чтобы предложить ей также попрощаться с библиотекарем, и сердце его упало.
Селии в комнате не было.
Дверь в скрипторий была открыта.
А за дверью — пусто. Монахи уже покинули места своих занятий и двинулись в церковь.
Он не помнил, как очутился во дворе. Ему было все равно, что подумает старый монах об его недостойном поведении.
Сколько кругом людей! И никого не различить… Или у него в глазах темно, и он не может выделить темный плащ Селии среди множества ряс?
Когда она успела ускользнуть? И куда направилась?
Хотя на последний вопрос можно не отвечать.
Когда он добежал до ворот, они оказались заперты. Оливер рванул засов, и на скрежет из каморки выбрался привратник. Впервые на его памяти это оказался не Луигне, а сменивший его на посту маленький старичок — в отличие от Луигне, глаза у него были здоровы, зато он был награжден двумя горбами — спереди и сзади. Стоило бы поразмышлять, нарочно ли здесь в привратники избирают людей, чья наружность не без ущерба, или это случайное совпадение, однако сейчас Оливера подобные вопросы не занимали.
— Эй, схолар! Погоди двери ломать, здесь тебе не кабак…
Оливер пытался его обойти, но горбун маячил на дороге.
— Завели себе обычай шастать туда-сюда как одержимые, только и знай запирай за ними, потом отпирай…
— А что… — Оливер хватал воздух ртом, как большой пес, — сейчас кто-то выходил отсюда?
— Твое какое дело?
— Тут был… друг один… Меньше меня ростом, плащ коричневый…
— А, этот… бледный такой, глаза черные, — горбун кончил, наконец, мучить засов, — выскочил аккурат перед тем, как в колокол ударили. Эй, погоди!
Старикашка, наверное, надеялся на какую-либо мзду за открытую дверь и сведения, однако напрасно. Оливер отпихнул его и бросился по улице, надеясь увидеть, как мелькает впереди плащ Селии. Упоминание о «черных глазах» — хотя они у Селии были светлые, и даже очень светлые, его не обманывало. Мало ли что старику может померещиться. Куда она направилась, он сомневался не больше, чем в тождестве Найтли и брата Лактанция. Конечно же ее путь туда — на Соборную площадь.
А вот что она там собирается предпринять, он догадаться не мог. Более того, он не был уверен, что это понимает и сама Селия.
Добро еще, если она бежит туда, чтобы увидеть Найтли. А что, если…
Найтли причинил ей худшее зло, какое можно сотворить с живой человеческой душой.
Но он также заботился о ней с рождения и научил всему тому, что она знает.
Что, если она попытается его освободить?
Оливер рванулся со всей мочи. Этого нельзя допустить. Не важно, имеет ли Найтли право на спасение, Селию нужно остановить. Осужденная заочно, она попадет прямо в руки палачей. Даже если она не будет пытаться спасти Найтли — на площади могут быть люди из Трибунала, брат Джеффри собирался лично следить за наказанием грешников, а он занимался ее делом… ее узнают.
Каждый раз, когда они разлучались хотя бы ненадолго, случалось что-нибудь ужасное. Как в Кулхайме, как у Сломанного моста. Может быть, поэтому он согласился брать ее с собою при походах в монастырь, пусть это было поперек всякому здравому смыслу. И вот случилось как раз то, чего он боялся.
Стоп! Еще ничего не случилось. И может, не случится, если ее задержать. Он сильнее, он сумеет с ней справиться. Догнать ее! И ни за что не оставлять одну.
Как бьют колокола! Сколько же церквей и звонниц в этом городе? Совсем недавно, в первую ночь января, они слушали эти раскаты, изгонявшие зиму, выкликавшие весну. Тогда это были колокола жизни, теперь — смертный перезвон. И весь этот город, покаянно искупающий праздничное веселье, это звучащее днем и ночью по его улицам гнусавое пение…
Оно ему не примерещилось. Из-за угла вывернулось очередное покаянное шествие и преградило ему , путь, с пением «Dies irae», воем и плачем.
Проталкиваясь среди бичующихся и калек на костылях и в тележках, Оливер с ужасом осознавал, что каждое мгновение все увеличивает расстояние между ним и Селией. Кто-то из смиренно кающихся грешников, разозленный его не слишком деликатным продвижением, ткнул ему в лицо горящей свечой — Оливер лишь машинально уклонился и продолжал прорываться дальше, провожаемый проклятиями.
Все было безнадежно. Он отстал. Теперь ее уже не догнать. Но он и не думал останавливаться. Точнее, он вообще не думал. Просто бежал.
Когда ноги вынесли его на Соборную площадь, он едва не упал. Но перевел дух и ринулся дальше, в толпу. Людей здесь было не меньше, чем во время карнавала. Хотя исчезли и скоморохи, и поводыри зверей, и канатоходцы. От смертных костров, пришедших им на смену, виднелись только следы на брусчатке, да и те почти стерлись. Однако у горожан все еще оставалось здесь развлечение как раз против фонтана, с которого они с Селией смотрели потешный турнир, на галерее, где прежде были выставлены звери… Правда, теперь там были выставлены люди.
И возле одного из столбов в галерее, обвитом ржавой цепью, толпился народ, и гулко отдавались голоса, и гнусно пахло паленым, и солдаты в медных касках — такие же, как в достопамятном конвое, — лениво тыкали под вздох не в меру напиравшим зевакам древками копий, и два монаха нищенствующих орденов яростно спорили, стоя под каменной аркой, размахивая костлявыми ручищами, — о чем, нельзя было разобрать…
Поздно. Все поздно. Он не успел.
Но Селии нигде не было видно. Неужели ее уже увели? Или она еще там, в галерее, в окружении солдат и попов… живая или мертвая? «Будь уверен, сжечь себя не позволю», — сказала она…
Слепо и отчаянно он втиснулся в толпу любопытствующих, но преуспел лишь в том, что увидел затылки собравшихся впереди. Он проглотил ком в горле и, обернувшись, не видя ничего, спросил:
— Что здесь?
Ему охотно ответили:
— Да какого-то хрена старого у позорного столба кондрашка хватила, вот они и суетятся…
Дышать сразу стало легче. Оливер даже смог рассмотреть говорившего — это был горожанин средних лет, в серо-зеленой котте, короткой, как приличествовало его сословию.
— А… с чего вдруг?
— Да Бог его знает. Стояли себе эти грешники так они уж не первый день стоят. Позорище, конечно, ну и думали бы о том прежде, чем развратничать, воровать да богохульствовать! Народ пошумел немного, в первые дни навозом пошвырялся — так не камнями же! А после только кричали да ругались, и то без большого зла. Вон один парень на край фонтана влез и брякнул оттуда: «Доброго пути, жаркого огня, удобной могилы!» Всего-то. А этого и прихватило. Попы уж проверяли его, каленым железом жгли, думали, притворяется: ан нет, ни рукой, ни ногой не движет. Теперь спорят, снимать его или до ночи оставить…
Оливер посмотрел на фонтан. В тот первый, еще ничем не омраченный день Селия стояла на его краю и смеялась.
А неделю спустя здесь жгли ее изображение.
«…Жаркого огня, удобной…»
Ее по-прежнему нигде не было. И, как ни ныло сердце, Оливер догадывался, что вряд ли найдет ее здесь.
В толпе началось какое-то движение. Солдаты, спрыгнув со ступеней галереи, начали теснить горожан в сторону, прокладывая дорогу. Похоже, монах, настаивавший на том, чтобы расковать сраженного ударом грешника, одержал верх в споре. Соорудив носилки из двух копий и щита, болящего повлекли прочь, туда, где один из охранных воинов изловил какого-то несчастного, на свою голову заехавшего на площадь в телеге, и затребовал телегу, лошадь, и возницу для нужд Церкви.
Оливер, бешено работая локтями, пробился к самому оцеплению, и когда пораженного проносили мимо, увидел наконец-то человека, о котором столько слышал за последние полгода.
Старческое лицо, перекошенное ударом, казалось неестественно розовым. Из полуоткрытого рта на изрытую морщинами щеку стекала слюна. Один глаз был зажмурен, другой выпучен и, как на миг показалось Оливеру, уставлен в упор прямо на него.
Только это он и запомнил.
Голубой с прожелтью глаз в кровавых прожилках.
Селия не могла обогнать его намного, но, когда он вошел в комнату, оставалась неподвижна, словно сидела так уже несколько часов. Даже головы не подняла. Она сбросила плащ, но не перевязь, и орлиная лапа на рукояти меча хищно высовывалась из-за ее плеча.
Оливер замер в дверях. Он был вне себя, но усилием воли заставил себя молчать. Ее чудовищная дикарская выходка — в виду окон служителя Трибунала — могла стоить ей жизни, и, кажется, стоила ее Найтли, о нем же, Оливере, она опять предпочла забыть. Но он не знал, как сказать ей об этом. То, что произошло сейчас, — гораздо хуже, чем поединок на публике, и ссора, которую он повлек, могла оказаться лишь бледным предвестием того, что способно было привести к полному разрыву. И неизвестно, что площе — дать волю своему гневу или унизиться, полностью подавив его.
Он сказал:
— Я был на площади. И видел, как его унесли.
— Вот как? — Голос ее звучал пусто и безжизненно. — А я вот не дождалась…
— Зачем ты бросилась туда? Зачем? Увидеть его? Убить?
— Я не могла… — Она не договорила, задохнувшись, словно боролась с кашлем.
— Что изменилось бы, если бы ты хоть немного подождала? Если бы мы пошли туда вместе? Но ты упорно отшвыриваешь меня в сторону, потому что я могу удержать тебя, могу не позволить тебе погибнуть глупо, бессмысленно и страшно.
— Ты забываешь, — медленно произнесла она, — мне ничего нельзя сделать. Я уже мертвая.
Оливер снова призвал на помощь все возможное хладнокровие. Напомнил себе, что известие о собственной смерти могло так потрясти ее сознание, что она на время потеряла способность управлять своими поступками… Не властна? Но это не вяжется с тем, как она поступила с Найтли.
— Доброго пути, жаркого огня, удобной могилы, — пробормотал он.
Селия подняла голову. Ему стало не по себе. Такой он видел ее только раз, в тот жуткий вечер после возвращения от моста. Глаза запали, кости выступили под кожей, губы дергались.
— Это он сказал… — она сделала паузу, — Алиене, когда та уходила… туда, на мост. Его последние слова. Больше никто их не слышал. Не думаю, чтоб он сознательно желал мне смерти. Хотя, может, и желал. Но он считал, что я испугаюсь и вернусь.
Оливер выпустил, наконец, притолоку двери, за которую цеплялся, шагнул вперед, сел против Селии на пол. Он не знал, что пугает его больше, — это вновь возникшее в ее речи "я" или то, что Селия видит в его словах и поступках сходство со словами и поступками Найтли.
— И все сбылось… — продолжала она. — Все. Знаешь, я видела эту могилу. А он, должно быть, хорошо помнил свои слова, если… если…
— Если пытался изменить прошлое, — тихо докончил Оливер. — И поскольку его слова слышала только Алиена, когда он услышал их от тебя, то понял, что опыт его был удачен. И это его добило. Но, — внезапно он оживился, — что, если он придет в себя? Он же расскажет, что ты вовсе не умерла! Нам нужно немедленно уезжать отсюда!
— Что он им расскажет? — саркастически спросила она. — Что я была мертва, он меня воскресил, потом меня снова убили и я снова воскресла? Даже Лазарю евангельскому удалось через такое пройти только один раз. Нет, если к нему вернется речь, в чем я сомневаюсь, все его признания сочтут бредом умалишенного. А коли ум у него еще остался, для него же лучше держать язык на привязи.
— Я, наверное, никогда не пойму тебя. Твою безмерную расчетливость и неспособность действовать разумно… твое благородство и равнодушную жестокость…
— Это хорошо, что ты не понимаешь. — Усмешка тронула ее губы.
— Хорошо — для тебя или для меня?
— Для нас обоих… А что до моей жестокости… ты прав, я жестока, знаю это, но знаю также, что за все мне придется заплатить. За всех убитых мною, за то, как я обращалась с тобой, равно как и за то, как я поступила сегодня, — за все воздается.
— Ты же сама говорила, что жизнь несправедлива по своей сути.
— А разве я сказала, что плата будет равноценной?
Она встала и подошла к столу, чтобы выкресать огонь. Маленький фитилек свечи колебался от сквозняка, и Селия прикрыла его ладонью, тут же окрасившейся бледным сиянием. А лицо — в тени.
Почему все же привратник сказал, что у нее черные глаза?
Оливер настоял, чтобы отправиться в монастырь одному. И Селия не возражала. Очевидно, она все же осознала, что ее последняя выходка перешла всяческие границы. Они и без того уже достаточно долго щелкали судьбу по носу. Конечно, наглость лучшее оружие и главное счастье жизни, но всякий наглец потеряется в пыточной камере.
Отец Маэль встретил Оливера, как всегда, любезно, рассеянно поинтересовался: «А где же ваш фамулус?» — видимо, имя спутника Оливера он не запомнил и, получив ответ: «Болен», тут же забыл о нем, но не о болезнях и хворях.
— А у нас в монастыре прибавилось хлопот, — сообщил он. — Помните, я рассказывал вам об осужденном грешнике, коего приговорили отбывать наказание в нашей обители? Так вот, несомненно, грехи его оказались слишком тяжелыми, дабы он мог ограничиться пребыванием в монастырской келье, или даже в узилище, которое, должен признаться, несмотря на мягкость царящих здесь нравов, у нас существует, — однако и оно, должно быть, показалось бы ему теперь императорским дворцом. Ибо ныне он заключен в гораздо более тесной темнице, темнице без замков, стен и решеток — темнице собственного тела.
— Я что-то не понимаю вас, отец Маэль. — Оливер был несколько сбит с толку риторической фигурой. — Он умер?
— Лучше бы ему умереть, да простит мне всемилостивый Господь подобные речи! Он жив, но жизнь его есть подобие смерти: без движения и без языка. Иными словами, его хватил удар.
Стоило выслушивать весь этот поток элоквенции, дабы узнать то, что Оливеру и так было известно!
— Следует ли понимать, что его пользуют в лечебнице вашей обители?
— Пользуют, пользуют… Только пользы от этого не видно. Брат Этерскел, наш лекарь, уверяет, что при надлежащем уходе он сможет прожить еще достаточно долго, но надежды на то, что он встанет, — если только Господь Всемогущий не совершит чуда, — почти никакой. Впрочем, — библиотекарь слабо улыбнулся, — приор уже придумал, как обратить прискорбное сие событие на пользу монастырским нравам. Поскольку недавние происшествия требуют укрепления порядка и усиления наказаний, ужесточать же их до крайности приор считает неблаготворным, он наложил послушание на молодых новициев, провинившихся во время карнавала, по очереди нести службу при этом болящем. Убогий получит надлежащий уход, а послушники более чем зримо познакомятся с последствиями грехов и неправедной жизни.
— И заодно поучатся у лекаря, как достойно оказывать помощь больным, и, может быть, пойдут по стопам врачевателя, а не врачуемого…
— Да, да! Именно это я и хотел сказать! Вы все превосходно понимаете.
Когда Оливер рассказал Селии о параличе, в котором обречен пребывать Найтли, ответом ему было яростное:
— Пусть теперь на себе узнает, каково разуму быть пленником, не хозяином тела!
Его несколько смутила эта вспышка.
— Ты так его ненавидишь?
— Теперь уже нет, наверное. То, что случилось с ним, — и правда хуже проклятия. Несчастная его судьба… всегда была несчастной, не только ныне. Праведник из него получился такой же, как ученый, а ученый — такой же, как герой. Вечно он поступал неправильно и делал из этого неправильные выводы. А что в результате? Душонка, обремененная трупом. Кстати, это еще один пример его неправильных выводов. Я действительно не читала Эпиктета. Точно так же, как и Алиена. Эту фразу я вычитала у Марка Аврелия.
— Знаешь, на кого ты сейчас похожа? На лекарку, пытающуюся заговорить зубную боль.
— Да, — она рассеянно кивнула, — прости, что своими благоглупостями тебе мешаю… Ты из-за меня деньги взять у отца Маэля не забыл?
Столь странный переход мог удивить еще больше, но Оливер уже устал удивляться.
— Не забыл, как ни удивительно. Видимо, потому, что засунул кошелек в сумку до того, как он рассказал мне… о Найтли. Так и таскал. Вот он. — Оливер выложил кошелек на стол, но стягивавший его ветхий ремешок порвался, и монеты с глухим стуком покатились по столешнице.
Селия подняла выпавшую печатку отца Маэля и подкинула ее:
— Знак честности… Он, между прочим, не взял с тебя расписку в получении денег. Если бы дело было не в Карнионе, я бы сказала, что приор выделил большую сумму, а библиотекарь часть денег присвоил. Но он приложил этот камень, уже не помня смысла обычая… Красный, белый и черный… цвета Святой Девы… или же Владычицы зверей… — Она бросила печатку на стол и обхватила голову руками. — Заговорить боль… только не зубную… Нам нужно уехать отсюда.
— Из империи?
— Из Фораннана… из Карнионы… от всей этой древности, что пропитала здешнюю жизнь… Это она во всем виновата… Променять хрустальную башню на обычный дом… Может, ты и был прав, ты всегда в конечном счете оказываешься прав, и мне нечего возразить тебе.
— Ты забыла — это я предложил ехать в Фораннан. И это я виноват в том, что тебе так плохо.
— Значит, и тогда ты был прав. Мы могли бы поехать в любой другой город, но судьба Найтли решилась здесь, и нам нет причины бежать…
— Значит, не я был прав, а судьба. Я всегда тебе говорил, что верю в нее.
- Сила скоро перемелется,
- И судьба во всем обманется.
- Пусть ничто не переменится,
- Но зато душа останется.
<Песня, приписываемая Голиарду из Тримейна (XIII век). В «Carmina» брата Ширы Несского не вошла.>
Оливер не сразу нашел в порту «Холле», корабль Сторверка Хагбардсона Брекинга — таково было полное имя их приятеля. «Холле» стояла у дальнего пирса, и пока Оливер туда шел, он успел много чего наслушаться, в отличие от предыдущего своего похода в порт. Разумеется, заботой порта было не покаяние, как у города. Здесь ждали наплыва беженцев из области Эрдского Вала — дешевой рабочей силы. Это могло бы порадовать некоторых судовладельцев, но портовый люд — плотников, конопатчиков и в особенности грузчиков — это обстоятельство приводило в бешенство.
«Холле», несмотря на мрачное название (или в семье Брекингов в ходу такие шутки? Впрочем, Сторверк упоминал, что корабль принадлежал его тестю), оказалось довольно красивым судном. Белобрысый веснушчатый парень, драивший палубу, жизнерадостно сообщил, что капитана нет, когда будет, неизвестно, а вообще-то, если ног своих не жаль, искать надо в «Трех подковах», дела там у него какие-то, ну и подхарчиться тоже решил…
Пришлось проделать весь путь в обратном направлении.
Сторверка он заметил сразу — тот сидел за тем же столом, что и в прошлый раз, видимо, это было его привычное место, и с довольным видом тянул пиво из кружки. Увидев Оливера, он махнул рукой, приглашая за стол.
— Привет! Где вы пропадаете все время? Свечки в церквах ставите за свои грехи? Эй! — крикнул он служанке. — Бутылку реутского…
— Может, не стоит?
— Стоит. Я тут одно дело удачно провернул. А партнер, понимаешь, попался постник — в покаянные дни ничего, кроме пива, причем темного, в цвет смирению, не трескает… Я почему еще рад тебя видеть? Вот. — Сторверк указал на соседний стол. Там худосочный, замученный донельзя малый с жадностью поглощал похлебку из кислой капусты. — Нейл наконец выбрался из дока. Я ему нарочно ничего не говорил, ждал тебя, чтобы пристойно беседу завести.
— Вот и хорошо, что ничего не говорил, — сказал Оливер. — Знаешь, мы решили внять твоим словам насчет заморских поездок…
Они покинули Фораннан, как и намеревались, — с окончанием зимних штормов. Но до этого успели произойти кое-какие события. С грустью сердечной пришлось расстаться с «полководцами». Неопределенность их судьбы не позволяла тащить лошадей вдоль побережья морем, да вдобавок платить за это. Из «Хрустальной башни» они переехали сначала в «Три подковы», а потом, по настоянию Сторверка, прямо на «Холле». Сторверк беспокоился не напрасно — жданные и нежеланные беженцы прибыли. Местные грузчики нападали на них при каждом удобном случае. Пару раз случались кровавые драки с поножовщиной, и однажды подожгли портовые трущобы, где беженцы обитали, огонь же из-за сильного ветра затем перекинулся на близлежащую таверну, носившую, по иронии судьбы, название «Подпаленный кабан». «Три подковы» пока не пострадали, но кто знает…
Казалось, тут бы и вмешаться силам Лиги, но ее официалы утверждали, что их обязанность — поддерживать порядок в море, а не на берегу, городская же стража предпочитала не соваться в доки, дожидаясь, пока все уладится само собой. Однако жестокость, грубость и опасность портовой жизни словно бы выводили порт из сферы внимания возможных агентов Святого Трибунала. «На воде, хоть и соленой, костры не слишком разведешь», — заметила Селия.
Со Сторверком они подружились, как ни опасно было им доверять кому бы то ни было, — а они, скрывая от Сторверка правду о своем прошлом, все же доверили ему свои жизни. Именно Сторверк нашел покупателей для Гая и Гнея. Он переселил их на свой корабль. Вообще он казался воплощением правила «Честность — лучшая политика». Он торговал чем угодно, но никогда не переступал закона, поэтому мог не опасаться внимания Лиги. Все его матросы были свободными людьми, но причины, по которым Сторверк отказывался иметь дело с вербовщиками и работорговцами, ничего общего с принципами морали и христианского милосердия не имели. «Эти рабы, — отмахивался он, — что покраденные, что запроданные… с виду-то с ними вроде выгоднее, а на деле — один убыток. Пусть с ними императорский флот возится, с галерами-то своими. Я лучше жалованье платить буду — себе дороже». И то, что он не постеснялся взять с них комиссионные за продажу лошадей — представитель древнего рода! — и часть платы за проезд вперед, как-то внушало к нему симпатию. Иначе он был бы слишком хорош, чтобы быть правдивым.
Что ж, для них он был хорош и так — добродушен, жизнерадостен и разговорчив. Обожал распространяться о своей семье — родителях, братьях (которых иногда брал с собой в плавание), сестрах, сыновьях Олафе и Магнусе — в той же мере, как другие моряки любят трепаться о муссонах, пассатах, морских змеях, сиренах, плавающих островах и тому подобном. Несомненно, у него было остро развитое чувство семейственности, плановости — и по этой именно причине он и подружился с Оливером и Селией. «Из-за этого мерзавца Хьюга мы с вами вроде бы как родственники», — как-то сказал он. Последние же признавали между собой, что для тех, кого Сторверк родственниками не считал, он мог быть весьма и весьма опасен.
Каюта, в которую они вселились, располагалась на полуюте, рядом с капитанской. Это были единственные отдельные каюты на корабле, и, поскольку «Холле» не была предназначена специально для перевозки пассажиров и принимала их лишь от случая к случаю, логично было предположить, что там жили братья Сторверка — Эйнар и Торвальд, когда он брал их с собой, или же его тесть, он же компаньон.
Команда проживала в носовом пристрое на полубаке. «Холле», в отличие от большинства торговых кораблей, была палубным судном. Построить такое стоило больших затрат, но, по мнению Сторверка, они окупались. Так, товары в трюме не страдали от морской непогоды, и это вызывало уважение у солидных коммерсантов.
Команда «Холле» состояла из двадцати пяти человек, не считая помощника капитана и кормчего — звали их соответственно Родри и Датан, — которые по судовой росписи к матросам не причислялись, имели, согласно контракту, заключенному со Сторверком, ряд привилегий, в частности, право обедать за капитанским столом. Вообще, среди моряков существовала определенная иерархия, не хуже, чем при дворе, и чем моложе и неопытнее они были, тем меньше было у них прав, но, поскольку все с этого начинали, таковой обычай считался единственно правильным. .
Итак, на смену вполне пристойной комнате в «Хрустальной башне» пришла теснейшая каюта, в которой вдвоем было не повернуться, однако она обеспечивала приватность, какую они вряд ли получили бы, решившись отправиться в путь на другом корабле. Здесь они обвыкали, прежде чем корабль выйдет в плавание. («Ничего, — усмехалась Селия, — в Карнионе говорят, что у воды приоткрываются сокровенные знания». — «У воды? Я-то всегда считал, что в горах. По крайней мере, чтение Святого писания приводит к таким выводам». «Очевидно, Эрдский Вал для сокровенных знаний недостаточно высок…») Сторверк проворачивал свои дела. Корабли Лиги по-прежнему стояли в порту, и «Холле» в принципе могла подвергнуться обыску, как и любое другое судно. И все же Оливер повторял себе, что теперь опасаться нечего. Даже если Лига пяти портов выполняла приказы Святого Трибунала, Селия из Солана, известная как «тримейнская еретичка», мертва, что и зафиксировано официально, а Селию Хейд обвинять не в чем, равно как и ее мужа, сроду ни в каких подозрительных делах не замешанного.
Что за лицемерие! Но лучше быть лицемером, хотя бы на время, чем дичью, которую травят.
Они вышли из Фораннана в середине февраля. Целью Сторверка были окраинные порты империи, но, даже если его экспедиции за пряностями суждено было преуспеть, он не мог позволить себе роскоши делать порожние рейсы. Поэтому ближайшим городом, где им предстояло сделать остановку, причем на несколько дней, была Несса. Сторверк вез туда зерно, масло и вино, которыми и загрузился в Фораннане, сообразно со сведениями, которые нацедил во время здешнего зимнего сидения, а также шерстяные ткани, доставленные с Севера. В Нессу он торопился попасть до начала Масленицы, когда мог сбыть свои товары с наибольшей выгодой.
За несколько дней до выхода в море Оливер попрощался с отцом Маэлем, не уточнив ни времени своего отбытия, ни направления. Старый монах и не спрашивал об этом, привыкнув, что бродячие ученые на месте подолгу не сидят. Via est vita (Дорога — это жизнь (лат.).), или, в переводе на общедоступный, волка ноги кормят. Хотя Оливер и испытывал искреннюю симпатию к библиотекарю, к ней примешивалась некая радость оттого, что больше его не увидит. Может быть, из-за сознания вины, ведь он обманывал благожелательного священнослужителя. Никто из-за этого обмана не пострадал, напротив, он послужил ко всеобщему благу, и все-таки…
Или все же пострадал? Найтли, сиречь брат Лактанций, оставался все в том же положении и, возможно, обречен был пребывать в нем остаток жизни. Оливер несколько раз говорил себе, что стоило бы навестить его, но вспоминал остекленевший голубой глаз — и удерживался от этого намерения.
Если бы они не свели знакомство с отцом Маэлем, то, вполне допустимо, не узнали бы, что Найтли отбывает наказание на Соборной площади, Селия не бросилась бы туда, и Найтли бы не хватил удар… Все связано. Так что же — кто виноват? Оливер, Селия, отец Маэль? Или все-таки судьба?
Если бы они, как обычные пассажиры, взошли на корабль перед самым отплытием — это событие весьма повлияло бы на их души и тела. Но в силу сложившихся обстоятельств, для них мало что изменилось. Оливеру уже приходилось путешествовать морем — для уроженца Старого Реута это был самый простой способ покинуть город, причем в гораздо худших условиях. Селия — другое дело, она хоть и провела большую часть жизни в приморском городе и в непосредственной близости от порта, никогда не плавала, по собственному признанию, даже в лодке. Спрашивать же, плавала ли на кораблях Алиена, Оливер не хотел. Во всяком случае, Селия выказывала мало интереса к окружающему, и крутые берега Древней земли проплывали мимо не только борта, но и ее внимания. Она, по большей части, не покидала каюты, а если выходила, то лишь вместе с ним. Причем не похоже было, чтоб она плохо себя чувствовала. Просто была подавлена. После привычки к полной свободе передвижений пребывать постоянно в замкнутом пространстве корабля было тяжело. А чтобы понять, что здесь тоже есть свобода, только иная, требовалось время.
«Холле» делала от пяти до восьми морских лиг в день — скорость для парусника невеликая, однако ж никаких приключений с ними не случалось, хотя здешние воды не были свободны от мелей. Сторверк и его кормчий хорошо проложили курс. Единственная серьезная опасность, которая могла их подстерегать, — это пираты. Правда, команда Сторверка была прилично вооружена — топорами и кривыми, как у южных кочевников, мечами (уверяли, что рубить такими в абордажном бою несравненно сподручнее, чем прямыми), многие из матросов были вдобавок хорошими лучниками — кстати, к арбалету Селии, так же как к мечам, тут отнеслись без насмешки: мол, дамские игрушки. Эти люди хорошо знали цену оружию и для чего оно дается человеку.
Но в случае настоящей опасности, скажем, при нападении не одного пиратского судна, а двух-трех, что не было редкостью, эти стрелы и топоры были что мертвому припарки, и Сторверк признавался, что подумывает обзавестись несколькими бомбардами. Пока же таковых не имелось, оставалось уповать на крепость оснастки при возможной погоне да на Лигу пяти портов, что обязана была нести патрульную службу.
Обедали они у Сторверка — у него каюта была попросторнее, правда, когда за столом собиралось пятеро, да еще подававший им Стивен — бойкий малый лет пятнадцати-шестнадцати, исполнявший, как младший в команде, обязанности слуги капитана, — там тоже оказывалось тесновато. Капитанский стол был побогаче матросского — хотя Родри и Датан уверяли, что матросы на «Холле» тоже отнюдь не голодают, — но ни разнообразием, ни тонкостью вкуса не блистал, что объясняло, почему Сторверк во время стоянки в Фораннане предпочитал обедать в таверне, пусть это и вставало ему, безусловно, дороже. И все же Сторверк предупредил Селию, что она не должна — даже из самых лучших побуждений — предлагать помощь корабельному повару. Тот воспримет это как посягательство на свою власть и будет глубоко оскорблен.
— И зря, — Оливер не удержался, чтобы не похвастаться, — потому что готовит она замечательно.
— Ну, — протянул Сторверк, — женщины все это умеют.
— Не все, — сказала Селия, — хотя и многие.
Это был единственный раз, когда она рискнула возразить капитану в присутствии его подчиненных. Во всем же остальном держалась крайне скромно, этакая мышь серая, тень своего мужа. Может, в этом выражалась та же подавленность, может, это было продолжение игры в «слугу», «фамулуса», «схолара», начатую на дороге. Но если это была игра, то слишком от души она шла! Даже новую одежду, купленную во время карнавала, пусть та тоже не блистала яркостью, она припрятала и вновь облачилась в старую, выстиранную и старательно зачиненную за дни вынужденного безделья, когда Оливеру приходилось оставлять ее одну в «Хрустальной башне». Опыт защитной окраски.
Так прошли эти несколько дней. Сторверк, щурясь, стоял на мостике, потом спускался к себе в каюту, что-то вычерчивал либо высчитывал, ругаясь вполголоса. Родри, рыжий, зеленоглазый и корноухий — они прослушали уже полдюжины версий того, как он потерял правое ухо, и все они были равно занимательны, — и Датан, чернявый, коренастый, коротконогий, хвастались и красовались перед гостями капитана. Даже по самым скромным подсчетам выходило, что они вдвоем сразили пиратов больше, чем весь флот Лиги пяти портов, а об императорских галерах и речи нет.
В Нессу они прибыли аккурат к назначенному сроку, и Сторверк успел сбыть свой товар. Но это была первая и последняя удача, ожидавшая их в городе, — впрочем, не их одних. На какие бы новые сделки ни рассчитывал Сторверк, как бы ни предполагала гульнуть на Масленицу его команда, каких бы новых открытий по части книжного знания в старинном городе, славном именем брата Ширы, ни рисовал себе Оливер — все эти надежды постиг крах.
В сущности, здесь повторилось то же, что недавно произошло в Фораннане, но в худшем варианте, ибо беженцев здесь было гораздо больше, сюда они пришли раньше, с осени стали еще голоднее, а горожане, у которых отбирали работу, — еще злее.
На второй день Масленицы начался мятеж. Сторверк, Оливер и Селия сидели на открытом дворе портовой таверны, когда вбежали ушедшие в город матросы, во главе с Родри, сообщив, что в Нессе жгут и бьют, но неизвестно, кто кого. Сторверк не стал это выяснять, а незамедлительно загнал всех на корабль и велел не высовываться, пока заваруха не стихнет. Ждать пришлось порядком. С кораблей Лиги передавали, что зачинщиками мятежа были беженцы, которые принялись кричать, будто купцы в Нессе непомерно взвинтили цены, чтобы уморить пришлых голодом (как водится, не обошлось без слухов об отравленном хлебе, который раздавали беженцам под видом милостыни, и пирогах с человечиной), и бросились громить и жечь лавки, а потом уж и все дома на своем пути.
Да, здесь люди Лиги вмешались, хотя, в отличие от Фораннана, события разворачивались не в порту, а в городе. Но в Нессе были затронуты интересы тех, на чьи деньги в основном и существовала Лига, — карнионского купечества. Конечно, морская стража играла в подавлении мятежа вспомогательную роль. В городе имелась собственная стража, расквартировали на зиму отряд имперских солдат, да еще подоспел со своей личной гвардией стареющий, но еще полный сил граф Несский, любивший напомнить о сеньориальном праве над городом, принадлежавшем некогда его предкам. Оставалось лишь гадать, кто причинил городу большее зло, — мятежники или защитники правопорядка, во всяком случае, многие пожары занялись значительно позже погромов.
Притихший порт патрулировали, гремя амуницией, стражники Лиги, матросы сидели на полубаке и выли хором мрачные северные песни про брато-, сестро-, сыно— и прочие убийства, Оливер стоял на палубе, смотрел на дым над городом, на грязную пену между кораблями и вспоминал стихи брата Ширы, во времена оны написанные где-то неподалеку отсюда.
- И эта ранняя весна,
- И тяжесть колдовского сна,
- И все преображенья мира
- Теперь гнетут смущенный дух,
- Иные звуки ловит слух,
- Забыв бряцанье гордой лиры.
- Но не исчезну в блеске льда,
- Неблагодарного труда
- Не променяю на блаженство
- Забвенья и небытия,
- Как бы ничтожен ни был я,
- И ни далек от совершенства.
На четвертый день в порт начали стаскивать трупы для опознания, ибо не все капитаны были столь же предусмотрительны, как Сторверк, и не все матросы были столь же легки на ногу, как его команда. Иные мертвецы были в таком состоянии, что юный Стивен, обожавший строить из себя битого жизнью мужчину, не выдержал — разревелся.
А на следующий день Сторверк с Датаном рискнули выбраться в город. Вернулись они еще более мрачные и злые, чем уходили, рассказали, что многие дома выгорели дотла, не пересчитать народу повесили без суда и следствия, и куда больше сидит в темнице, причем выяснить, кто мятежник, а кто нет, довольно трудно, поскольку жгли и грабили с самого начала, говорят, не только беженцы, но и коренные горожане, но городские власти обещают, что теперь-то проведут следствие по правилам, со всеми разберутся, и судьба их будет такова, что им останется лишь позавидовать тем, повешенным без суда. Датан, правда, сомневался, что всех казнят. Ну, кого-то там колесуют, клещами разорвут — ладно, Но большую часть, как всегда, загонят на галеры. Сторверк долго ругался, потом заявил, что ему ни до чего этого нет дела, а есть ему дело до того, что все уцелевшие лавки и склады в Нессе стоят закрытые, и даже если их откроют, порядочная торговля здесь раньше чем через месяц не наладится, а он не может болтаться тут столько времени, он и так почти всю зиму в Фораннане проторчал…
Короче, мало было веселого при их пребывании в Нессе, но причина несчастий была столь очевидна, что никто не вспомнил о «женщине на борту». Многим кораблям, на борту которых женщин не было, повезло гораздо меньше.