Циники. Бритый человек (сборник) Мариенгоф Анатолий
Неурожай распространился на все хлебные злаки.
Про сенокос не приходится говорить – щипнуть нечего.
Земля высохла и отвердела – напоминает паркет. Недосожженное пожирает саранча.
Постановление: «Выселение владельцев из занимаемых ими помещений может иметь место только по обстоятельствам военного времени».
Крестьяне стали есть сусликов.
Желуди уже считаются предметом роскоши. Из липовых листьев пекут пироги. В Прикамье употребляют в пищу особый сорт глины. В Царицынской губернии питаются травой, которую раньше ели только верблюды.
В отмену прежних декретов: «Никакое имущество не может быть реквизировано или конфисковано». Иностранная валюта, золото, серебро, платина и драгоценные камни сверх нормы подлежат возмездной сдаче по средним рыночным ценам.
Разрешены к продаже виноградные, плодово-ягодные и изюмные вина с содержанием алкоголя не более четырнадцати градусов.
Выпал снег, покрывший последние источники питания голодных.
Объявление:
Где можно
сытно и вкусно
покушать
это только в ресторане
ЭЛЕГАНТ
Покровские ворота
Идеальная европейская и азиатская кухня под наблюдением опытного кулинара. Во время обедов и ужинов салонный оркестр. Уголки тропического уюта, отд. кабинеты.
Ольга говорит на полном спокойствии:
– А руки я вам, Илья Петрович, не подам.
Докучаев потерянно смотрит на Ольгу, на меня, на голову Сергея, прыгающую в плечах, как сумасшедшая секундная стрелка.
– Я не шучу, Илья Петрович.
Волосатые растопыренные пальцы висят в воздухе.
– Где вы сейчас, Илья Петрович, были?.. – Докучаев хихикает. – Розы бахчисарайские срывали, что ли?
– Шутить изволите, Ольга Константиновна.
– Нимало.
Он смущенно, будто первый раз в жизни, рассматривает свои круглые, вроде суровых тарелок, ладони. Глаза у Докучаева – темные, мелкие и острые, обойные гвоздики.
– Запомните, пожалуйста, что после сортира руки полагается мыть. А не лезть здороваться.
Горничная вносит белый кофейник и четыре чашечки формы бильярдного шара, разрезанного пополам.
Ольга ее просит:
– Проводите Илью Петровича в ванную.
Докучаев послушно выходит из комнаты.
Вдогонку ему Ольга кричит:
– С мылом, смотрите!..
На Докучаеве мягкая соболья шапка. Она напоминает о старой Москве купецких покоев, питейных домов, торговых бань, харчевенных изб, рогаточных будок, кадей квасных и калашных амбаров. О Москве лавок, полулавок, блинь, шалашей мутных, скамей пряничных, аркадов, цирюлен, земель отдаточных и мест, в которых торговали саньми.
Соболья шапка не очень вяжется с его толстой бритой верхней губой и бритым подбородком. Подбородок широкий и крепкий, как футбольная бутса.
Свою биографию Илья Докучаев рассказывает «с обычкой». До 1914 года состоял в «мальчишках на побегушках» в большом оптовом мануфактурном деле по Никольской. В войну носил горшки с солдатскими испражнениями в псковском госпитале. Философия была проста и резонна. Он почел: пусть уж лучше я повыношу, чем из-под меня станут таскать. От скуки Илья Петрович стал вести любопытную статистику «смертей и горшков». Оказывается, что на каждые десять выносов приходился только один мертвец. За три года войны Докучаев опорожнил двадцать шесть тысяч урыльников.
В 1917 году был делегирован от фронта в Петербург. Четвертушку от часа поразговаривав с «самим» Керенским, составил себе «демократическое созерцание». В октябре Илья Петрович держал «нейтралитет». В годы военного коммунизма «путешествовал». Побывал не раз и не два в Туркестане, в Крыму, на Кавказе, за Уралом, на Украине и в Минске. Несмотря на то что «путешествовал» не в спальном купе, а почаще всего на крышах вагонов, на паровозном угле и на буферах, – о своих «вояжах» сохранил нежные воспоминания.
Багаж у него был всякообразный: рис, урюк, кишмиш, крупчатка, пшенка, сало, соль, сахар, золото, керенки, николаевские бриллианты, доллары, фунты, кроны, английский шевиот, пудра «Коти», шелковые чулки, бюстгальтеры, купчие на дома, закладные на имения, акции, ренты, аннулированные займы, картины старых мастеров, миниатюры, камеи, елизаветинские табакерки, бронза, фарфор, спирт, морфий, кокаин, наконец, «евреи»: когда путь лежал через махновское Гуляй Поле.
Докучаев уверяет, что предвосчувствовал нэп за год до X съезда партии.
Сейчас он арендатор текстильной фабрики, хорошенького домика, поставщик на Красную Армию, биржевик. Имеет мануфактурный магазин в Пассаже, парфюмерный на Петровке и готового платья на Сретенке, одну-другую палатку у Сухаревой башни, на Смоленском рынке, на Трубе и Болоте.
Но, как говорится, «на текущий момент – Илью Петровича довольно интересует голод».
Спрашивает меня:
– Постигаете ли, Владимир Васильевич, целые деревни питаются одной водой. Пьет человечишко до трех ведер в сутки, ну-с, и припухнет слегка, конечно. Потом, значится, рвота и кожица лопается.
– Ужасно.
– Ужасно. Совершенно справедливо заметили.
Он крутит мокрую губу цвета сырой говядины и смотрит на меня с косовинкой:
– В одной только Самарской губернии, Владимир Васильевич, по сведениям губернского статистического бюро, уже голодает, значится, два миллиона восемьсот тысяч.
Он берет меня под руку.
– Многонько?
– Да, много.
Обойные гвоздики делаются почти вдохновенными:
– Необычайная, смею доложить вам, Владимир Васильевич, коммерческая перспектива!
Мы сидим за столиком в «Ампире».
Докучаев подает Ольге порционную карточку:
– Пожалуйста, Ольга Константиновна, программку.
Метрдотель переламывается в пояснице. Хрустит крахмал и старая позвоночная кость. Рахитичными животиками свисают желтые, гладко выбритые морщинистые щеки. Глаза болтаются плохо пришитыми пуговицами. За нашими стульями черными колоннами застыли лакеи.
Ольга заказывает:
– Котлету марешаль… свежих огурцов…
Метр повторяет каждое движение ее губ. Его слова заканчиваются по-бульдожьи короткими, обрубленными хвостиками:
– …котлетку-с марешаль-с… свеженьких-с огурчиков-с… пломбир-с… кофеек-с на огоньке-с…
Докучаев взирает с наслаждением на переломившийся старый хребет, на бултыхающиеся бритые морщинистые щеки, на трясущиеся, плохо пришитые к лицу пуговицы, на невидимое вилянье бульдожьих хвостиков.
Черные колонны принимают заказ. Черные колонны побежали.
Ольга оглядывает столики:
– Я, собственно, никак не могу понять, для чего это вы за мной, Докучаев, ухаживаете. Вот поглядите, здесь дюжины три проституток, из них штук десять красивей, чем я.
Некоторые и вправду очень красивы. Особенно те две, что сидят напротив. Тоненькие, как вязальные спицы.
Ольга спрашивает:
– Неужели, чтобы выйти замуж, необходимо иметь скверный цвет лица и плохой характер? Я уверена, что эти девушки попали на улицу из-за своей доброты. Им нравилось делать приятное людям.
Ольга ловит убегающие глаза Докучаева:
– Сколько дадите, Илья Петрович, если я лягу с вами в кровать?
Докучаев обжигается супом. Жирные струйки текут по гладко выбритому широкому подбородку. Ольга бросает ему салфетку:
– Вытритесь. А то противно смотреть.
– С панталыку вы меня сбили, Ольга Константиновна.
Он долго трет свою крепкую, тяжелую челюсть.
– Тысяч за пятнадцать долларов я бы вам, Докучаев, пожалуй, отдалась.
– Хорошо.
Ольга бледнеет:
– Мне рассказывали, что в каком-то селе Казанской губернии дети от голода бросаются в колодцы.
– Это было напечатано, Ольга Константиновна, неделю тому назад в газете.
– На пятнадцать тысяч долларов можно покормить много детей.
– Можно, Ольга Константиновна. Совершенно справедливо заметили.
– Я к вам приду сегодня часов в одиннадцать вечера.
– Добре.
Докучаев прекрасно чувствует, что дело отнюдь не в голодных детях. Ольга проигрывает игру.
Очаровательные вязальные спицы переговариваются взглядами с необычайно смешным господинчиком. У того ножки болтаются под диваном, не достигая пола, живот покрывает колени, а вместо лица – дырявая греческая губка.
Он показывает на пальцах сумму, которую дал бы за обеих. Они просят больше. Господинчик накидывает. Тоненькие женщины, закусив нежным, пухлым ртом папироски, пересаживаются к нему за столик.
– Докучаев, просите счет.
Лакей ставит большую хрустальную вазу с фруктами.
Ольга вонзает ножичек в персик:
– Я обещала Сергей Васильевичу быть дома ровно в шесть.
Персик истекает янтарной кровью. Словно голова, только что скатившаяся с плахи.
– Боже мой! боже мой!
Встретившись глазами с женщиной «чересчур доброй», по словам Ольги, я опрокидываю чашечку с кофе, вонзаю себе в ладонь серебряный ноготок фруктового ножа и восклицаю:
– Да ведь это же она! Это же Маргарита Павловна фон Дихт! Прекрасная супруга расстрелянного штаб-ротмистра. Я до сегодняшнего дня не могу забыть ее тело, белое и гибкое, как итальянская макарона. Неужели же тот бравый постовой милиционер, став начальником отделения, выгнал ее на улицу и женился по меньшей мере на графине? У этих людей невероятно быстро развивается тщеславие. Если в России когда-нибудь будет Бонапарт, то он, конечно, вырастет из постового милиционера. Это совершенно в духе моего отечества.
– Ольга, вам Докучаев нравится?
– Не знаю.
– Вы хотели «ранить ему сердце», а вместо того объяснились в любви.
– Кажется, вы правы.
– Вы пойдете к нему сегодня?
– Да.
С Сергеем приходится говорить значительно громче обычного. Почти кричать.
– …видишь ли, я никак не могу добраться до причин вашего самоупоения. Докучаев? Но, право, я начинаю сомневаться в том, что это вы его выдумали.
Сергей задумчиво смотрит в потолок.
– …и вообще, моя радость, я не слишком высокого мнения о вашей фантазии. Если говорить серьезно, то ведь даже гражданскую войну распропагандировал Иисус за две тысячи лет до нашего появления. Возьми то место из Священного Писания, где Иисус уверяет своих учеников, что «во имя его» брат предает на смерть брата, отец – сына, а дети восстанут на родителей и переколотят их.
Сергей продолжает задумчиво рассматривать потолок.
– «Кто ударит в правую щеку, обрати другую, кто захочет судиться с тобой и взять рубашку, отдай ему и верхнюю одежду». С такими идеями в черепушке трудненько заработать на гражданском фронте орден Красного Знамени.
Улыбающаяся голова Сергея, разукрашенная большими пушистыми глазами, беспрестанно вздрагивает, прыгает, дергается, вихляется, корячится. Она то приседает, словно на корточки, то выскакивает из плеч наподобие ярмарочного чертика-пискуна.
Каминные часы пробили одиннадцать. Ольга вышла из своей комнаты. Мне показалось, что ее глаза были чуть шире обычного. А лоб, гладкий и слегка покатый, как перевернутое блюдечко, несколько бледноват. Красные волосы были отлакированы и гладко зачесаны. Словно с этой головы только что сняли скальп. Она протянула Сергею руку:
– До свиданья.
– Вы уходите?
– Да.
– Можно спросить куда?
– Конечно.
И она сказала так, чтобы Сергей понял:
– К Докучаеву.
Сергей положил дрогнувшие и, по всей вероятности, захолодавшие пальцы на горячую трубу парового отопления.
Только что мы с Ольгой отнесли в Помгол пятнадцать тысяч долларов.
Хох Штиль:
«Русские о числе неприятеля узнают по широте дороги, протоптанной в степях татарскими конями, по глубине следа или по вихрям отдаленной пыли».
Я гляжу на Сергея. Только что по нему прошли полчища. Я с жадностью ищу следов и отдаленных вихрей.
Чепуха! Я совсем запамятовал, что на льду не лежат мягкие подушечки жаркой пыли, а на камне не оставишь следа.
В селе Липовки (Царицынского уезда) один крестьянин, не будучи в силах выдержать мук голода, решил зарубить топором своего семилетнего сына. Завел в сарай и ударил. Но после убийства сам тут же повесился над трупом убитого ребенка. Когда пришли, видят: висит с высунутым языком, а рядом на чурбане, где обычно колют дрова, труп зарубленного мальчика.
Холодное зимнее небо затоптано всякой дрянью. Звезды свалились вниз на землю в сумасшедший город, в кривые улицы.
Маленькие Плеяды освещают киношку, голубоватое созвездие Креста – ночной кабак, а льдистая Полярная – Сандуновские бани.
Я оборачиваюсь на знакомый голос.
Докучаев торгуется с извозчиками. Извозчик сбавляет ворчливо, нехотя, злобисто. Он стар, рыж и сморщинист, точно голенище мужицкого сапога. У его лошаденки толстое сенное брюхо и опухшие ноги. Если бы это был настоящий конь с копытами наподобие граненых стаканов, с высоким крутым задом и если бы сани застегивались не рогожистым одеяльцем, а полостью отличного синего сукна, опушенного енотом, послал бы сивоусый дед с высоты своих козел прилипчатого нанимателя ко всем матерям. Но полостишка не отличная, а как раз паршивенькая, да и мерин стар, бос и бородат, как Лев Толстой.
Докучаев выматывает из старика грош за грошем спокойно, долботно, уверенно.
Старик только мнет нахлобучку, ерзает на облучке и теребит вожжой.
– Ну, дед, сажаешь или не сажаешь? Цена красная.
И Докучаев отплывает в мрак из-под льдистой Полярной, воссиявшей над Сандуновскими. Сворачивает за угол.
Дед кричит вдогонку:
– Садись уж! садись! куды пошел?
И отворачивает рогожистое одеяльце:
– Тебе, видно, барин, грош-то шибчей мово нужен.
Потом трогает мохрявой вожжой по мерину:
– Богатей на моем коне.
Докучаев разваливается на сиденьице:
– С вашим братом шкуродером разбогатеешь. Улыбка отваливает его подбородок, более тяжелый, чем дверь в каземат.
Я один раз был с Ильей Петровичем в бане. Он моется в горячей, лежит на верхней полке
пупом вверх до седьмого пота, а под уход до рубцов стегается березовым веником.
Русак!
<………………………………………………………………….. >
В селе Любимовке Бузулукского уезда обнаружено человеческое тело, вырытое из земли и частью употребленное в пищу.
По Нансеновскому подсчету голодает тридцать три миллиона человек.
Я говорю Докучаеву:
– Илья Петрович, в вас погибает огромный актер. Вы совершаете преступление, что не пишете психологических романов. Это ужасно и несправедливо, что вам приходится вести переговоры с чиновником из МУНИ, а не с Железным Канцлером. Я полагаю, что несколько тысяч лет тому назад вы были тем самым Мудрым Змием, который соблазнил Адама. Но при всех этих пристойных качествах, дорогой Илья Петрович, все-таки не мешает иногда знать историю. Хотя бы только своего народа. Невежество – опасная вещь. Я уверен, что вы, кстати, даже не слыхали о существовании хотя бы Ахмед-ибн-Фадлана. А ведь он рассказал немало любопытных и, главное, вдосталь полезных историй. В том числе и о некоторых превосходных обычаях наших с вами отдаленных предков. Он уверяет, например, что славяне, «когда они видят человека подвижного и сведущего в делах, то говорят: этому человеку приличествует служить Богу; посему берут его, кладут ему на шею веревку и вешают его на дереве, пока он не распадается на части».
Докучаев весело и громко смеется.
Чем больше я знаю Докучаева, тем больше он меня увлекает. Иногда из любознательности я сопутствую ему в советские учреждения, на биржу, в приемные наркомов, в кабинеты спецов, к столам делопроизводителей, к бухгалтерским конторкам, в фабкомы, в месткомы. В кабаки, где он рачительствует чинушам, и в игорные дома, где он довольно хитро играет на проигрыш.
Я привык не удивляться, когда сегодня его вижу в собольей шапке и сибирской дохе, завтра – в пальтишке, подбитом ветром, послезавтра – в красноармейской шинели, наконец, в овчинном полушубке или кожаной куртке восемнадцатого года.
Он меняет не только одежду, но и выражение лица, игру пальцев, нарядность глаз и узор походки. Он говорит то с вологодским акцентом, то с украинским, то с чухонским. На жаргоне газетных передовиц, съездовских делегатов, биржевых маклеров, старомоскворецких купцов, братишек, бойцов.
Докучаев убежден, что человек должен быть устроен приблизительно так же, как хороший английский несессер, в котором имеется все необходимое для кругосветного путешествия в международном спальном вагоне – от коробочки для презервативов до иконки Святой Девы.
Он не понимает, как могут существовать люди каких-то определенных чувств, качеств и правил.
В докучаевском усовершенствованном несессере полагается находиться: самоуверенности рядом с робостью, наглости со скромностью и бешеному самолюбию рядом с полным и окончательным отсутствием его.
Человек, который хочет «делать деньги» в Советской России, должен быть тем, чем ему нужно быть. В зависимости от того, с кем имеешь дело – с толстовкой или с пиджаком, с дураком или с умным, с прохвостом или с более или менее порядочным человеком.
Докучаев создал целую философию взятки. Он не верит в существование «неберущих». Он утверждает, что Робеспьеру незаслуженно было присвоено прозвище Неподкупный.
Докучаевская взятка имеет тысячи градаций и миллионы нюансов. От самой грубой – из руки в руку – до тончайшей, как французская льстивость.
Докучаев говорит: «Все берут! Вопрос только – чем».
Он издевается над такими словами, как: дружба, услуга, любезность, помощь, благодарность, отзывчивость, беспокойство, внимательность, предупредительность.
На его языке это все называется одним словом: взятка.
Докучаев – страшный человек.
В селе Гохтале Гусихинской волости крестьянин Степан Малов, тридцати двух лет, и его жена Надежда, тридцати лет, зарезали и съели своего семилетнего сына Феофила.
Народный следователь набрасывает следующую картину:
«…положил своего сына Феофила на скамейку, взял нож и отрезал голову, волосы с которой спалил, потом отрезал руки и ноги, пустил в котел и начал варить. Когда все это было сварено, стали есть со своей женой. Вечером разрезали живот, извлекли кишки, легкие, печенку и часть мяса; также сварили и съели».
– Объясни мне, сделай одолжение, зловещую тайну своей физиономии.
– Какую?
– Чему она радуется?
– Жизни, дорогой мой.
– Если у тебя трясется башка, ни черта не слышат уши, волчанка сожрала левую щеку…
– Мелочи…
– Мелочи? Хорошо.
У меня зло ворохнулись пальцы.
– А голод?.. Это тоже мелочь?
– При Годунове было куда тучистей. На московских рынках разбазаривали трупы. Прочти Де Ту: «…родные продавали родных, отцы и матери сыновей и дщерей, мужья своих жен».
К счастью, мне удается припомнить замечание русского историка о преувеличениях француза:
– Злодейства совершались тайно. На базарах человеческое мясо продавалось в пирогах, а не трупами.
– Но ведь ты еще не лакомился кулебякой из своей тетушки?
После небольшой паузы я бросал последний камешек:
– Наконец, женщина, которую ты любишь, взяла в любовники нэпмана.
Он смотрит на меня с улыбкой своими синими младенческими глазами.
– А ведь это действительно неприятно!
Мне приходит в голову мысль, что люди родятся счастливыми или несчастными точно так же, как длинноногими или коротконогими.
Сергей, словно угадав, о чем я думаю, говорит:
– Я знавал такого идиота, которому достаточно было потерять носовой платок, чтобы стать несчастным. Если ему в это время попадалась под руку престарелая теща, он сживал ее со свету, если попадалось толстолапое невинное чадо, он его порол, закатав штаненки. Завтра этому самому субъекту подавали на обед пережаренную котлету. Он разочаровывался в жене и заболевал мигренью. Наутро в канцелярии главный бухгалтер на него косо взглядывал. Бедняга лишался аппетита, опрокидывал чернильницу, перепутывал входящие с исходящими. А по пути к дому переживал воображаемое сокращение, голодную смерть и погребение своих бренных останков на Ваганьковском кладбище. Вся судьба его была черна как уголь. Ни одного розового дня. Он считал себя несчастнейшим из смертных. А между тем, когда однажды я его спросил, какое горе он считает самым большим в своей жизни, он очень долго и мучительно думал, тер лоб, двигал бровями и ничего не мог вспомнить, кроме четверки по закону Божьему на выпускном экзамене.
С нескрываемой злостью я глазами ощупываю Сергея: «Хам! щелкает орехи и бросает скорлупу в хрустальную вазу для цветов».
У меня вдруг – ни село ни пало – является дичайшее желание раздеть его нагишом и вытолкать на улицу. Все люди как люди – в шубах, в калошах, в шапках, а ты вот прыгай на дурацких и пухленьких пятках в чем мать родила.
Очень хорошо!
Может, и пуп-то у тебя на брюхе, как у всех прочих, и задница ничуть не румяней, чем полагается, а ведь смешон же! Отчаянно смешон.
И вовсе позабыв, что тирада сия не произнесена вслух, я неожиданно изрекаю:
– Господин Ньютон хоть и гений, а без штанов – дрянь паршивая!
Сергей смотрит на меня сожалительно.
Я говорю:
– Один идиот делался несчастным, когда терял носовой платок, а другой идиот рассуждает следующим манером: «На фронте меня контузило, треснули барабанные перепонки, дрыгается башка – какое счастье! Ведь вы только подумайте: этот же самый милый снарядец мог меня разорвать на сто двадцать четыре части».
Сергей берет папиросу из моей коробки, зажигает и с наслаждением затягивается.
Мои глаза, злые, как булавки, влезают – по самые головки – в его зрачки:
– Или другой образчик четырехкопытой философии счастливого животного.
– Слушаю.
– …Ольга взяла в любовники Докучаева! Любовником Докучаева! А? До-ку-ча-е-ва? Невероятно! Немыслимо! Непостижимо. Впрочем… Ольга взяла и меня в «хахаля», так сказать… Не правда ли? А ведь этого могло не случиться. Счастье могло пройти мимо, по другой улице…
Я перевожу дыхание:
– …не так ли? Следовательно…
Он продолжает мою мысль, утвердительно кивнув головой:
– Все обстоит как нельзя лучше. Совершенно правильно.