Оливия Киттеридж Страут Элизабет

— Господи, — произнесла она, когда они остановились на красный свет у моста, ведущего в город Мейзи-Миллз. — Я и правда сейчас взорвусь.

— Я не совсем понимаю, что я могу сделать, — сказал Генри, наклоняясь и вглядываясь сквозь переднее стекло. — Бензозаправки на другой окраине города, да и кто знает, работают они в это время или нет? Мы будем дома через пятнадцать минут.

— Нет, — возразила Оливия, — Поверь, я держусь как могу. Но я на пределе.

— Ну…

— Зеленый! Поезжай! Заезжай в больницу, Генри. У них там должен быть туалет.

— В больницу? Ну, Олли, не знаю.

— Поворачивай в больницу, не то я закричу! — И она добавила: — Я же там родилась. Думаю, они разрешат мне воспользоваться туалетом.

Больница стояла на вершине холма, теперь она разрослась — к ней пристроили новое крыло. Генри свернул в ворота и проехал мимо вывески, кричавшей «СКОРАЯ ПОМОЩЬ».

— Что ты делаешь? — спросила Оливия. — Ради всего святого!

— Везу тебя к главному входу.

— Останови эту чертову машину!

— Ох, Оливия! — Его голос звучал огорченно, она решила — это из-за того, что он терпеть не может, когда она бранится.

Генри дал задний ход и остановил машину перед большой, хорошо освещенной синей дверью с надписью «Скорая помощь».

— Спасибо, — поблагодарила Оливия. — Что, это было так уж трудно сделать?

Сестра в ярко освещенном, чистом и пустом приемном зале оторвала взгляд от письменного стола и устремила его на Оливию.

— Мне нужен туалет, — выпалила Оливия, а сестра подняла руку в белоснежном рукаве и указала ей, куда идти. Оливия подняла над головой ладонь в знак благодарности и скрылась за дверью.

«Уф! — произнесла она громко, обращаясь к себе самой. — Уфф». Наслаждение есть отсутствие боли, как утверждал Аристотель. Или Платон. Кто-то из них.

Оливия окончила колледж, получив степень бакалавра с отличием. А Паулине именно это и не понравилось. Представить только! Мать Генри на самом деле что-то такое говорила о девицах с отличием, которые в принципе некрасивы и не умеют развлекаться. Ну, Оливия не собиралась испортить себе удовольствие от этого момента мыслями о Паулине. Она закончила свои дела, вымыла руки и, держа ладони под сушителем, принялась оглядывать помещение: туалет оказался просторным, в нем и хирургические операции можно было бы проводить. Это из-за людей в инвалидных колясках. В наши дни вас привлекут к ответственности, если вы не построите что-то достаточно большое, чтобы вместить инвалидную коляску, но сама она предпочла бы, чтобы ее просто застрелили, если дело до коляски дойдет.

— С вами все в порядке? — Сестра стояла в коридоре, белоснежный свитер и брюки висели на ней мешком. — Что у вас? Диарея?

— Взрывчатка, — ответила Оливия. — Господи прости. Теперь все прекрасно, спасибо вам большое.

— Вырвало?

— Нет, что вы!

— На аллергию жалуетесь?

— Нет. — Оливия оглядела приемный зал. — У вас тут что-то пустовато, дела неважно идут?

— К концу недели оживляются.

Оливия кивнула:

— Народ вечеринки устраивает. На деревья наезжает.

— Чаще всего, — сказала сестра, — семейные неприятности. В прошлую пятницу у нас тут брат сестренку в окно выкинул. Боялись, она шею себе сломала.

— Батюшки, — поразилась Оливия, — и все в этом маленьком городке?

— Но с ней все обошлось. Думаю, доктор уже готов вас посмотреть.

— Но мне вовсе не нужен доктор. Мне был нужен туалет. Мы обедали с друзьями, и я ела все, что под руку попадет. Меня муж ждет на стоянке.

Сестра потянулась за рукой Оливии и стала рассматривать ладонь.

— Давайте мы все-таки проявим тут осторожность и подождем минуточку. У вас нет зуда в ладонях? В подошвах ног? — Она пристально вгляделась в Оливию. — А уши у вас всегда такие красные?

Оливия потрогала свои уши.

— А что такое? — спросила она. — Я что, уже умирать собралась?

— Да мы тут как раз вчера женщину потеряли, — объяснила сестра. — Примерно вашего возраста. Как и вы, она обедала с мужем в ресторане, а потом заявилась сюда с диареей.

— Ох, ради всего святого! — воскликнула Оливия, но сердце у нее заколотилось сильнее, и лицу стало жарко. — Так что же за болезнь с ней приключилась?

— Аллергия на крабовое мясо, и у нее произошел анафилактический шок.

— Ну вот. А у меня никакой аллергии на крабовое мясо нет.

Сестра спокойно кивнула:

— Та женщина годами его ела — без проблем. Пусть доктор просто на вас глянет. Вы же и правда пришли сюда вся разгоряченная, покрасневшая, возбужденная.

Сейчас Оливия чувствовала себя гораздо более возбужденной, но не собиралась осведомлять об этом сестру; не собиралась она и сообщать ей о грибах, фаршированных крабовым мясом. Если доктор ей понравится, она ему скажет.

Генри припарковался прямо перед входом в помещение «Скорой помощи» и так и не выключил двигатель. Оливия жестом показала ему, чтобы он опустил стекло.

— Они хотят меня обследовать, — сказала Оливия, наклонившись к окну.

— Положить в больницу?

— Обследовать. Убедиться, что у меня нет шока. Да выключи ты эту чертову штуку!

Впрочем, он уже повернулся, чтобы выключить радио: он слушал репортаж об игре «Красных носков».[29]

— Олли, господи боже мой! С тобой все в порядке?

— У них тут вчера какая-то женщина задохнулась из-за крабового мяса, теперь они боятся, что их засудят. Они проверят мой пульс, и я сразу выйду. Но тебе придется отвести машину.

Сестра отодвинула в сторону тяжелый зеленый занавес в дальнем конце зала.

— Он слушает бейсбольный репортаж, — сообщила Оливия, направляясь к сестре. — Когда он подумает, что я уже умерла, полагаю, он сюда зайдет.

— Я за ним присмотрю, — пообещала сестра.

— На нем красная куртка.

Оливия положила сумку на соседний стул и уселась на высокую, как стол, кушетку для осмотра пациентов, а сестра принялась измерять ей давление.

— Лучше перестраховаться, чем потом жалеть, — сказала сестра. — Но я надеюсь, с вами все в порядке.

— Надеюсь, что так, — согласилась Оливия.

Сестра оставила ее наедине с анкетой, пришпиленной к планшетке, и Оливия сидела на высокой кушетке, заполняя графы. Пристально посмотрела на свои ладони и отложила планшетку. Что ж, если вламываешься, пошатываясь, в приемную «Скорой помощи», то их дело — тебя обследовать. Она покажет им язык, даст пощупать пульс, пока будет рассказывать врачу о том, как они ходили в ресторан и что она зашла к ним, только чтобы воспользоваться туалетом по дороге домой, и — да, у нее была ужасная диарея, что ее очень удивило, но никакого зуда ни в ладонях, ни в ступнях.

— Что же вы ели? — спросил ее доктор так, будто ему это было интересно.

— Я начала с грибов, фаршированных мясом крабов, и мне известно, что какая-то пожилая дама вчера вечером от этого умерла.

Доктор начал с того, что пощупал у Оливии мочки ушей.

— Не вижу никаких признаков высыпаний, — заявил он. — Скажите мне, что еще вы ели?

Оливия тут же оценила, как этому молодому человеку удается не выказать ни малейших признаков скуки. Очень многие врачи заставляют тебя чувствовать себя черт-те как, вроде ты всего-навсего толстый кусок мяса, движущийся на конвейерной ленте.

— Бифштекс. И картофелину. Печеную. Огромную, с вашу шапочку. И шпинат со взбитыми сливками. Дайте-ка вспомнить. — Оливия прикрыла глаза. — И жалкий маленький салатик, но с прекрасной заправкой.

— А суп? В суп кладут самые разные приправы, которые могут вызвать аллергическую реакцию.

— Никакого супа, — сказала Оливия, открывая глаза. — Зато прекрасный кусок творожной ватрушки на десерт. С клубникой.

Записывая все ею сказанное, доктор заметил:

— Вероятнее всего, это случай активного гастрорефлюкса.

— А-а, понятно, — произнесла Оливия. Потом, поразмышляв над этим с минуту, добавила: — С точки зрения статистики вряд ли похоже, что у вас две женщины могут помереть по одной и той же причине два вечера кряду.

— Думаю, с вами все в порядке, — ответил доктор. — Но мне все равно хотелось бы вас осмотреть. Прощупать ваш живот, прослушать сердце. — Он вручил ей голубой бумажно-синтетический квадратик. — Наденьте это. Открывается спереди. Все с себя снимите.

— Ох, ради всего святого! — взмолилась Оливия, но он уже скрылся за занавесом. — Ох, ради всего святого, — повторила она, закатывая глаза, но стала делать то, что сказал доктор, потому что он так мило себя вел и еще потому, что эта тетка с крабами накануне померла.

Оливия сложила брюки и положила их на стул, тщательно подсунув под них трусы, чтобы доктор, когда вернется, их не увидел.

Дурацкий узенький синтетический поясок, рассчитанный на какую-нибудь тощуху-пищуху, едва сходился у нее на талии. Ей все же удалось его завязать — получился крохотный белый бантик. Ожидая врача, она сложила руки и вдруг осознала, что всякий раз, когда она проезжала мимо этой больницы, у нее в голове возникали две мысли: о том, что она здесь родилась, и о том, что сюда привезли тело ее отца после его самоубийства. Да, ей пришлось через многое пройти в своей жизни, но это не так уж важно. Она выпрямила спину. Другим тоже пришлось через многое пройти.

Оливия слегка покачала головой, подумав о том, как медсестра рассказывала про кого-то, кто выбросил свою сестренку в окошко, вот так запросто! Если бы у Кристофера была сестра, он никогда бы ее в окно не выбросил. Если бы Кристофер женился на своей регистраторше, он по-прежнему жил бы здесь, в городе, рядом с ними. Впрочем, та девчонка была глупая. Пробивная, решительная и злющая, как летучая мышь из преисподней.

Оливия снова выпрямилась и посмотрела на стеклянные флакончики со всякими разными вещами, выстроившиеся рядком на стойке, на коробку с латексными перчатками. В ящиках вон того металлического шкафа, несомненно, находятся шприцы самых разных видов, для решения самых разных проблем. Она покрутила ступней — в одну сторону, потом в другую. Через минуту она обязательно высунет нос наружу — узнать, все ли в порядке у Генри. Она понимала, он не останется сидеть в машине, даже слушая репортаж о бейсболе. А завтра она позвонит Банни и расскажет ей об этом небольшом фиаско.

После этого все было похоже на то, как пишут картину губкой: вроде кто-то прижал обмокнутую в краску губку к внутренней стороне ее мозга, и только то, что эта губка окрасила, только эти мазки содержали все, что ей запомнилось об остатке той ночи. Раздался короткий шуршащий звук — отдернули занавес, жестяно прозвякали кольца по металлическому стержню, на котором он висел. Появился человек в синей лыжной маске, он махал рукой в сторону Оливии, крича: «Слазьте!» Наступило странное замешательство. На секунду в ней проснулась школьная учительница, и она произнесла «Эй, эй, эй!», а он опять крикнул: «Слазьте, дама, слезайте же, господи!» — «Слезать — куда?» — кажется, спросила она, потому что оба были смущены, в этом она была уверена: она, стягивавшая на себе узкое бумажное одеяние, и этот худощавый человек в синей лыжной маске, махавший на нее рукой. «Смотрите, — пробормотала она, язык у нее прилипал к гортани, как липкая бумага от мух, — моя сумка рядом, вон на том стуле».

Но тут послышался крик из приемного зала. Кричал мужчина, он все приближался, и удар с размаху его одетой в сапог ноги, опрокинувший стул, поверг Оливию в черную бездну ужаса. Высокий мужчина, с ружьем в руке, в огромном жилете цвета хаки со множеством карманов с клапанами. Но казалось, именно маска, которая на нем была, — хеллоуинская маска розовощекого смеющегося поросенка, омерзительная пластмассовая морда розовой смеющейся свиньи сошвырнула Оливию вниз, в ледяные водные глубины. Там, под водой, она разглядела водоросли его камуфляжных штанов и поняла, что кричит он на нее, но не смогла расслышать ни слова.

Ее заставили пройти через холл босиком, в этом бумажно-синтетическом халате, а сами шли следом; ногам было больно, и они казались огромными, словно огромные бурдюки, наполненные водой. Резкий толчок в спину, она пошатнулась, запнулась, схватившись за края бумажного халата, — ее втолкнули в дверь туалета, где она уже побывала. Там на полу, спинами к трем разным стенам, сидели сестра, доктор и Генри. Молния на красной куртке Генри была расстегнута, куртка перекосилась, одна брючина задралась почти до колена.

— Оливия, они причинили тебе боль?

— Заткни свою грёбаную мать-перемать! — прорычал мужчина с улыбающейся свиной физиономией и сапогом ударил Генри по ноге. — Еще одно слово — и я вышибу твои грёбаные мозги здесь и сейчас!

Красочный мазок памяти всякий раз начинал мелко дрожать: потрескивание липкой ленты в ту ночь у нее за спиной, когда ленту торопливо отматывали с катушки, то, как грубо завели ей за спину руки, как закрутили вокруг них липкую ленту; именно тогда она осознала, что скоро умрет, что все они, все до единого, будут убиты, точно приговоренные к расстрелу: им придется встать на колени. Ей было велено сесть, но садиться со связанными за спиной руками было ох как трудно, да еще в голове нещадно стучало и плыло. Она подумала: «Только поскорее!» Ноги у нее так тряслись, что пятки чуть слышно шлепали о плитки пола.

— Только шевельнитесь, получите пулю в башку, — пригрозил Свинячья Морда. Он держал ружье и быстро поворачивался во все стороны, а раздувшиеся карманы его жилета раскачивались при каждом его повороте. — Только взгляните друг на друга, и этот парень сразу мозги вам повышибает.

Но когда им было что-то сказано? Что-то совсем другое?

Сейчас у съезда с шоссе растут деревца сирени и куст красных ягод. Оливия подъехала к знаку «Стоп», а потом чуть не выехала прямо перед проезжавшей у нее перед носом машиной: хотя она и смотрела в упор на эту машину, она чуть не выехала прямо перед ней. Водитель покачал головой так, будто думал, что она ненормальная. «Ну и катись к чертям собачьим», — сказала она, однако подождала, чтобы не оказаться непосредственно за тем, кто только что посмотрел на нее как на ненормальную. А потом она решила поехать в другую сторону, в обратную, в направлении Мейзи-Миллз.

Свинячья морда оставил их сидеть в туалете, а сам ушел. («Это бессмыслица какая-то, — говорили Киттериджам самые разные люди вскоре после того события, после того как прочли о нем в газете и увидели по ТВ. — Это бессмыслица какая-то — два человека врываются в больницу в надежде добыть наркотики». Говорили еще до того, как все поняли, что Киттериджи и трех слов не желают промолвить об этом тяжком испытании. Какое отношение имеет слово «бессмыслица» к цене на яйца? — могла бы спросить Оливия.) Свинячья Морда их оставил, а Синяя Маска взялся за дверную ручку и повернул: она издала такой же щелчок, как недавно под рукой Оливии, когда та вошла сюда впервые. Затем он сел на крышку унитаза, наклонившись вперед и расставив ноги, держа в руке небольшой, какой-то почти квадратный револьвер — или пистолет? Похожий на оловянный, или вроде того. Оливия подумала, вот сейчас ее вырвет и она захлебнется рвотой. Это казалось неизбежным, ведь она не могла сдвинуть с места свое нескладное, безрукое тело. Она вдохнет эти рвотные массы, что уже поднимаются к горлу, и это произойдет здесь и сейчас, когда она сидит прямо рядом с доктором, который не сможет ей ничем помочь, потому что и у него руки связаны липкой лентой. Сидя рядом с доктором и напротив медсестры, она умрет, захлебнувшись собственной рвотой, как какой-нибудь пьяница. А Генри все это увидит и никогда уже не будет прежним. «Люди обратили внимание, что Генри очень изменился». Ее не вырвало. Сестра плакала, когда Оливию только втолкнули в туалет, и она все еще продолжала плакать. Очень многое произошло там по вине этой медсестры.

В какой-то момент доктор, чей белый халат оказался наполовину скомкан у него под ногой — той, что была ближе к Оливии, спросил:

— А как ваше имя? — тем же самым приятным тоном, каким недавно разговаривал с Оливией.

— Слушай, — сказал Синяя Маска. — Мать-перемать. Заткнись, ладно?

В разные мгновения Оливии казалось, что она помнит все очень четко, но потом, позже, она не могла вспомнить, даже когда именно ей так казалось. Впрочем, вот еще такие мазки краски.

Они молчали. Они ждали. Ноги у нее перестали трястись. За дверью зазвонил телефон. Он звонил и звонил, потом умолк. Почти сразу же начал звонить снова. Коленные чашечки Оливии возвышались за краем ее голубого бумажного халата, словно большие неровные блюдца. Она подумала, что не согласилась бы признать их своими, если бы кто-то предложил ей серию снимков толстых коленок, принадлежащих пожилым дамам. Ее лодыжки и пальцы ног с шишками на суставах, босые ступни, достававшие до самой середины помещения, выглядели более знакомыми. У доктора ноги были не такие длинные, как у нее, и его башмаки казались не очень большими. Очень простые у него полуботинки, будто детские. Из коричневой кожи, на каучуковой подошве.

У Генри на ноге, там, где задралась брючина, на белой безволосой коже видны пятна старческой «гречки». Он тихо произносит: «Ох, господи, — а потом спрашивает: — Как вы думаете, вы не могли бы достать одеяло для моей жены?» У Оливии зубы выбивают дробь.

— Ты думаешь, вам тут что — долбаный отель? — отвечает Синяя Маска. — Заткни свою грёбаную мать-перемать.

— Но ведь она…

— Генри! — резко говорит Оливия. — Помолчи!

Медсестра продолжает молча плакать.

Нет, Оливии не удается расположить мазки по порядку, но Синяя Маска очень нервничал, Оливия поняла это почти с самого начала: он был перепуган до смерти. Он постоянно подергивал коленями, вверх-вниз, вверх-вниз. Молодой — это она тоже сразу поняла. Когда он подтянул повыше рукава нейлоновой куртки, его запястья были мокры от пота. А потом она заметила, что у него почти нет ногтей на пальцах. Никогда в жизни, за все годы преподавания в школе ей не приходилось видеть, чтобы ногти были так яростно обгрызены, почти до основания. Парень все время подносил кончики пальцев ко рту, просовывая их сквозь прорезь Маски с какой-то свирепостью, даже ту руку, в которой держал револьвер, он тянул ко рту и быстро прикусывал сгиб большого пальца — большую ярко-красную шишку.

— А ну, опусти свою грёбаную башку, — велел он Генри, — прекрати, мать твою, за мной наблюдать.

— Вам очень нужно так грязно выражаться? — спросил Генри, глядя в пол; его вьющиеся волосы как-то свалились у него в другую сторону, поперек головы.

— Ты что сказал? — Голос парня взлетел так высоко, что казалось, вот-вот сорвется. — Что ты такое, мать твою, сказал, а, старикан?

— Генри, пожалуйста, — попросила Оливия. — Помолчи, пока нас всех из-за тебя не убили.

И еще это: Синяя Маска наклоняется вперед, заинтересовавшись Генри.

— Ну, старикан, что это такое ты, мать твою перемать, мне сказал?

Генри поворачивает свою большую голову набок, хмурит густые брови. Синяя Маска поднимается, утыкает дуло револьвера в плечо Генри.

— А ну, отвечай мне! Что ты, вбогадушумать, мне сказал?

(А Оливия сейчас, сворачивая за мельницу и подъезжая к городу, вспоминает знакомое чувство безумного разочарования, абсолютной беспомощности, когда она сама требовала от маленького Кристофера: «Отвечай мне!» Кристофер всегда был молчаливым ребенком, молчуном, таким же, каким был ее отец.)

Генри выпаливает:

— Я сказал, что вам вовсе не нужно так грязно выражаться. — И еще к тому же выпаливает: — Постыдились бы собственных губ!

И тут парень утыкает револьвер Генри в лицо, прямо в щеку, его палец уже на спусковом крючке.

— Прошу вас! — вскричала тогда Оливия. — Пожалуйста! У него это от матери! Его мать была просто невозможна. Не обращайте на него внимания.

Ее сердце колотилось так сильно, что ей думалось, ее бумажный халат колышется у нее на груди. Парень стоял на месте, глядя на Генри, потом наконец отступил назад, запнувшись о белые туфли медсестры. По-прежнему направляя револьвер на Генри, он повернулся к Оливии и спросил:

— Этот тип — ваш муж?

Оливия кивнула.

— Так он же псих долбаный.

— Он ничего с этим поделать не может. Вы бы знали его мамашу. Его мамаша была просто набита религиозной чепухой.

— Это неправда, — возразил Генри. — Моя мать была доброй, честной женщиной.

— Заткнись, — устало произнес парень. — Пожалуйста, все просто заткнитесь, мать вашу.

Он снова опустился на крышку унитаза, расставив ноги, держа револьвер на колене. У Оливии страшно пересохло во рту; она подумала о слове «язык» и представила себе коровий язык, упакованный для продажи.

Неожиданно парень стянул с себя лыжную маску. И — как поразительно! — получилось так, будто она его тогда узнала, будто то, что она его увидела, придало всему смысл. Очень тихо он произнес: «Подонок грёбаный». Разгоряченная под лыжной маской кожа стала чувствительной, на шее выступили красные полосы и пятна. На скулах рдели группки воспаленных прыщей. Парень был обрит наголо, но Оливия разглядела, что он — рыжий: об этом говорило оранжеватое свечение его головы, крохотные отблески едва отросшей на ней щетины и самый вид бледной, точно выбеленной, нежной кожи лица. Согнув руку, парень отер лицо о рукав нейлоновой куртки.

— Я своему сыну купила такую же лыжную маску, — сказала ему Оливия. — Он теперь живет в Калифорнии и катается на лыжах в горах Сьерра-Невады.

Парень смотрел на Оливию. Глаза у него были светло-голубые, ресницы почти бесцветные. Белки глаз покрыты паутинкой красноватых вен. Он не переставал смотреть на Оливию, не меняя выражения лица: вид у него был пристыженный. Наконец он выговорил:

— Только, пожалуйста, заткнитесь.

Оливия сидит в машине в дальнем конце больничной парковки, откуда ей видна синяя дверь «Скорой помощи», но здесь нет тени, и солнце печет сквозь ветровое стекло так, что, хотя все окна открыты, ей слишком жарко. Разумеется, недостаток тени весь год не составлял проблемы. Зимой она приезжала и сидела в машине, не выключая двигателя. Никогда не задерживалась надолго. Лишь настолько, чтобы поглядеть на эту дверь, вспомнить чистый, ярко освещенный зал, просторный туалет с блестящим хромированным поручнем вдоль одной из стен — поручнем, за который, вполне возможно, как раз сейчас хватается какая-нибудь нетвердо держащаяся на ногах старушка, чтобы подняться со стульчака; на этот поручень Оливия смотрела не отрывая глаз, когда все они сидели, вытянув на полу ноги, с руками, связанными за спиной. В больницах жизнь все время меняет свой курс. В какой-то газете сообщалось, что медсестра не вернулась туда на работу. Однако, возможно, сейчас она уже вернулась. Про доктора Оливия ничего не знает.

Парнишка все время вставал и снова садился на крышку унитаза. Когда садился, сразу наклонялся вперед, в одной руке револьвер, другая — кулаком у самого рта, грызет кончики пальцев, выгрызает там все до чертиков. Сирены звучали не очень долго. Тогда она так подумала, но вполне вероятно, что их было слышно довольно долгое время. Это один фармацевт смог просигнализировать уборщику, чтобы тот вызвал полицию, спецподразделение с переговорщиком, — договариваться со Свинячьей Мордой, но никто из них тогда про это не знал. Телефон все время звонил: замолкнет и опять звонит. Сестра закинула назад голову, закрыла глаза.

Слишком короткая ленточка синтетического пояска у Оливии вдруг развязалась. Воспоминание об этом походит на густой, толстый шлепок краски. Поясок где-то во время всего происходящего развязался, и бумажный халат оказался раскрыт. Оливия попыталась скрестить ноги, положив одну на другую, но от этого халат только еще шире раскрылся, и ей стал виден собственный толстый живот со всеми его складками и бедра, белые, как животы двух больших рыбин.

— Ну в самом деле! — произнес Генри. — Неужели вы не можете найти хоть что-то, чтобы укрыть мою жену? Она же вся раскрылась!

— Молчи, Генри, — сказала Оливия.

Медсестра открыла глаза и воззрилась на Оливию, да и доктор, конечно же, повернул голову, чтобы на нее взглянуть. Теперь они все смотрели на нее.

— О господи, Генри.

Парень еще сильнее наклонился вперед.

— Слышь, — тихо сказал он Генри. — Тебе надо помолчать, не то кто-то тебе башку снесет. Грёбаную твою башку, — добавил он.

Он выпрямился на своем сиденье. А когда обвел глазами помещение, его взгляд упал на Оливию, и он произнес:

— Ох ты господи, дама! — На лице его появилось выражение истинного смятения.

— А что я-то могу сделать? — воскликнула Оливия с возмущением.

Ох, как она была возмущена, и если раньше у нее зубы выбивали дробь, сейчас она ощущала, как пот ручейками стекает по ее лицу: казалось, она вся превратилась в один намокший, возмущенный бурдюк, полный страха. Во рту у нее появился вкус соли, и она не могла понять, слезы это или ручейки пота.

— Ну ладно, слушайте.

Мальчик сделал глубокий короткий вдох. Он поднялся на ноги, подошел к Оливии и, положив револьвер на кафельный пол, присел перед ней на корточки.

— Только кто из вас шевельнись — убью. — Он оглядел всех сидящих в туалете. — Дайте мне пару грёбаных секунд, и все.

Потом он решительно потянул ее бумажный голубой халат за края и завязал белый синтетический поясок узлом прямо у нее на животе. Его обритая голова с крохотными бликами едва отросшей оранжевой щетины была совсем рядом с ней. Верхняя часть лба у него все еще краснела там, где маска раздражила кожу.

— Ну вот, — сказал он. Забрал револьвер, пошел и снова уселся на крышку унитаза.

Вот тот момент — тот самый, когда мальчик сел на место, а ей так хотелось, чтобы он взглянул на нее, — он остался ярчайшим пятном краски на внутренней стороне ее мозга. Как сильно ей хотелось, чтобы мальчик взглянул на нее в тот момент, а он так и не взглянул.

Сейчас, в машине, Оливия включает двигатель и выезжает со стоянки. Проезжает мимо аптеки, мимо булочной, где продаются пончики, мимо магазина дамского платья, который стоит там с незапамятных времен, потом — через мост. Дальше впереди, если бы она поехала в ту сторону, находится кладбище, где похоронен ее отец. На прошлой неделе она отнесла туда сирень — положить на могилу, хотя вообще-то она не из тех, кто специально ходит туда, чтобы могилы украшать. Паулина — она подальше, в Портленде, и в этом году Оливия впервые не поехала с Генри в День поминовения,[30] чтобы посадить кустики герани в изголовье могилы Паулины.

А тогда раздался громкий стук в дверь туалета, запертую изнутри мальчиком (точно так, как сама Оливия еще раньше ее запирала), и торопливый оклик: «Давай, давай, открывай! Это я». И она увидела… Генри не мог этого видеть из-за того, что в другом месте сидел, а она увидела: когда мальчик открыл дверь, в которую стучали… этот ужасный человек с ружьем — Свинячья Морда — изо всей силы его ударил, треснул прямо в лицо, и заорал: «Ты снял маску! Ты, тупоголовый ублюдок, дерьмо собачье!» И тут у нее сразу же опять отяжелели ноги и руки, отяжелели мышцы глаз, отяжелел и сгустился воздух в туалете, все стало густым и тяжелым, медленно нарастало тяжелое чувство нереальности всего вокруг. Потому что теперь все они умрут. Им-то уже казалось, что нет, но теперь они снова поняли, что умрут. Это было ясно по паническому тону Свинячьей Морды.

Сестра принялась читать «Радуйся, Мария», быстро и громко, и, насколько Оливия могла припомнить, уже после того, как сестра произнесла в …надцатый раз «благословен плод чрева твоего», она резко оборвала сестру: «Господи, да замолчите вы, наконец, уши вянут от этой вашей чуши». А Генри сказал: «Оливия, прекрати». Вот так — встал на сторону медсестры.

Оливия, остановившись на красный свет, тянется вниз за мешком с покупками из магазина тканей, чтобы водрузить его обратно на сиденье рядом с собой; она до сих пор не может этого понять. Просто не понимает этого. Сколько бы раз она ни прокручивала это у себя в голове, она никак не могла понять, почему Генри вот так принял сторону медсестры. Если только не потому, что сестра не бранилась (Оливия могла бы поспорить, что сестра знает и употребляет бранные слова), а Генри, со связанными, как у цыпленка для гриля, крылышками, и всего за несколько мгновений до расстрела, злится на Оливию за то, что она бранится. Или — что чуть раньше, когда старалась спасти ему жизнь, принизила Паулину.

Что ж, тогда она кое-что высказала про его мамашу. После того как Свинячья Морда наорал на мальчика, а потом снова исчез и все они уже знали — он вернется, чтобы их расстрелять, в эту смутную, тяжелую, ужасную часть ночи, когда Генри сказал: «Оливия, прекрати!» — вот тогда она, Оливия, и сказала кое-что про его мамашу.

Она сказала:

— Ты же сам терпеть не можешь этих католиков с их «Радуйся Мариями»! Тебя твоя мамочка этому обучила! Паулина была единственной истинной христианкой во всем мире — с точки зрения Паулины. Да еще ее чудный сынок, Генри. Вы двое были единственными добрыми христианами во всем этом чертовом мире!

Вот что она тогда сказала. Она сказала:

— А ты знаешь, что твоя мать говорила людям, когда умер мой отец? Она им говорила, что это грех! Как тебе такое? Похоже на христианское милосердие, а? Я тебя спрашиваю!

Тут вмешался доктор:

— Перестаньте сейчас же! Давайте перестанем! — но внутри у Оливии будто бы включился двигатель, и мотор все набирал и набирал обороты: как можно было такое остановить?

Она произнесла слово «еврейка». Она плакала, все в голове перемешалось, и она сказала:

— Тебе никогда не приходило в голову, что Кристофер из-за этого уехал? Потому что он женился на еврейке и понимал — отец его осуждает. Ты хоть раз подумал об этом, Генри?

В помещении вдруг воцарилась тишина, мальчик сидел на крышке унитаза, пряча разбитое лицо в сгибе руки. И в этой тишине Генри тихо сказал:

— Ты обвиняешь меня в отвратительных вещах, Оливия, и сама знаешь, что это неправда. Он уехал потому, что со дня смерти твоего отца ты завладела жизнью нашего сына. Ты не оставила ему свободного пространства. Он не мог бы в одно и то же время оставаться в браке и в нашем городе.

— Заткнись, — сказала Оливия. — Заткнись, заткнись.

Мальчик встал со своего места, подняв револьвер, и произнес:

— Господи Иисусе, вбогадушумать! Ох, старик, так тебя перетак!

А Генри пробормотал: «Ох нет!» — и Оливия увидела, что он обмочился: темное пятно разрасталось у его колен и ползло вниз по брючине. Доктор уговаривал: «Давайте попробуем успокоиться. Попробуем помолчать».

Тут они услышали потрескивание переносных раций в зале, уверенные, невзволнованные голоса людей, владеющих ситуацией, и мальчик расплакался. Он плакал, не пытаясь это скрыть; он по-прежнему стоял с револьвером в руке. И вдруг сделал жест рукой, какое-то нерешительное движение, и Оливия прошептала: «Ой, не надо!» До конца жизни она сохранит уверенность, что мальчик подумал о том, чтобы направить револьвер на себя, но полицейские были уже повсюду, защищенные темными жилетами и шлемами. Когда они перерезали липкую ленту, стягивавшую ей запястья, руки и плечи у нее болели так, что она не смогла самостоятельно опустить руки вдоль боков.

Генри стоял на палубе у носа, глядя на залив. Оливия думала, он будет работать в саду, а он — вот он, просто стоит и смотрит на воду.

Он обернулся:

— Привет, Оливия. Вернулась? Тебя что-то долго не было, я ждал — ты приедешь раньше.

— Да я наскочила на Синтию Биббер, и она никак не замолкала.

— Так что же нового у Синтии Биббер?

— Ничего. Абсолютно ничего нового.

Оливия опустилась на полотняный шезлонг на палубе.

— Слушай, — начала она, — я не очень помню. Но ты заступился за ту женщину, а я ведь просто хотела тебе помочь. Я думала, тебе вовсе не по душе слушать ту дерьмовую католическую галиматью.

Генри мотнул головой, будто ему в ухо попала вода и он пытается ее вытряхнуть. Помолчав минуту, он открыл было рот, но снова его закрыл. Отвернулся и опять стал смотреть на воду; довольно долго оба они молчали. В прежние годы их семейной жизни они, бывало, ссорились, и после этих ссор Оливия чувствовала себя плохо — вот так же, как сейчас. Но после определенной точки в семейной жизни перестаешь ссориться или ссоришься совсем иначе, не так, как раньше, подумала она, потому что, когда лет позади оказывается гораздо больше, чем впереди, все становится иначе. Солнечные лучи согревали Оливии руки и плечи, хотя здесь, у подножья холма и у самой воды, в воздухе ощущался холодок.

Залив ярко сверкал под послеполуденным солнцем. Катерок с подвесным мотором мчался в сторону Алмазной бухты, высоко задрав нос, а дальше к горизонту шла яхта, один парус у нее был красный, другой — белый. Слышно было, как бьется об утесы вода, — уже завершался прилив. С норвежской сосны прокричала птица-кардинал, а от кустов восковницы, жадно впитывающих солнечное тепло, донесся нежный аромат листьев.

Очень медленно Генри повернулся и опустился на деревянную скамью на носу, наклонившись вперед и подперев руками голову.

— Знаешь, Олли, — сказал он, подняв на нее взгляд усталых глаз, кожа вокруг них покраснела. — За все те годы что мы с тобой прожили вместе, за все годы я не припомню, чтобы ты хоть раз извинилась, попросила прощения. За что бы то ни было.

Оливия покраснела — внезапно и сильно. Она чувствовала, как под солнечными лучами загорелось у нее лицо.

— Ладно, прости меня, прости, прости, — выговорила она, снимая темные очки с макушки, где они до тех пор покоились, и снова возвращая их туда же. — Что ты на самом деле хочешь сказать? — спросила она. — Какого черта? Что тебя беспокоит? О чем, черт возьми, речь? Извинения? Ну, тогда я прошу меня извинить. Прости меня за то, что я такая ни к черту не годная жена.

Генри покачал головой, наклонился вперед и положил ладонь ей на колено. Проходишь по жизни определенным путем, подумала Оливия. Вот как она многие годы ездила домой от «Кухаркина угла» мимо Тейлорова поля, еще до того, как там появился дом Кристофера; потом его дом там появился, и в нем был Кристофер; потом, через некоторое время, Кристофера там уже не стало. Другой путь, другая дорога, и приходится к этому привыкать. Но твой ум — или сердце (она не могла разобрать, что именно) — теперь как-то заторможены, медленно все схватывают, и Оливия кажется себе большой, растолстевшей полевой мышью, пытающейся забраться на мячик, что катится перед нею все быстрей и быстрей, она в отчаянии цепляется за него коготками, но не может закинуть на мячик лапки.

— Оливия, мы в ту ночь были смертельно испуганы. — Генри слегка сжал пальцами ее колено. — Мы оба перепугались. В ситуации, в какую большинство людей не попадают никогда в жизни. Мы наговорили всякого, но со временем мы с этим справимся.

Однако он поднялся со скамьи, отвернулся и стал смотреть на воду, а Оливия подумала: ему понадобилось отвернуться, потому что он знает — то, что он сказал, не может быть правдой.

Они никогда не смогут с этим справиться, не смогут забыть ту ночь. И не потому, что их держали заложниками в туалете, — что, разумеется, Андреа Биббер и сочла бы кризисом. Нет, они никогда не смогут справиться с этим, потому что они произнесли слова, изменившие то, как они видят друг друга. А еще потому, что она с тех самых пор не перестает лить в душе слезы — словно у нее внутри подтекает тайный краник, — не в силах оторвать свои думы от рыжего мальчишки с перепуганным, прыщеватым лицом; словно влюбленная, как обыкновенная школьница, она рисует себе его прилежно работающим в тюремном саду и, с разрешения тюремных властей, готовится сшить ему садовничий комбинезон из той ткани, что купила сегодня в «Соу-фроу»: Оливия ничего не может с собой поделать, как, должно быть, не могла Карен Ньютон, когда влюбилась в того мужчину из компании «Мидкоуст пауэр», — несчастная, изнывающая Карен, произведшая на свет сына, который заявил: «Может, ты мне и бабушка, но, видишь ли, это вовсе не значит, что я обязан тебя любить!»

Зимний концерт

В темноте машины его жена Джейн сидит в своем симпатичном, застегнутом на все пуговицы черном пальто — они вместе купили это пальто в прошлом году, обойдя предварительно все магазины одежды. Тяжкий труд — их одолела жажда, и они оказались в конце концов в кафе на Уотер-стрит, где съели по порции пломбира с орехами и фруктами, где хмурая официантка всегда предоставляла им скидку как гражданам старшего возраста, хотя они никогда ее об этом не просили. Они даже шутили меж собой о том, как эта девушка даже не представляет себе, что ее рука, небрежно плюхающая на стол перед ними чашки с кофе, когда-нибудь тоже будет усыпана возрастной «гречкой», а чашки кофе придется тщательно планировать, поскольку лекарства, понижающие кровяное давление, заставляют тебя постоянно выкручиваться и все учитывать; она не представляет, что жизнь набирает скорость, и вот уже большая часть ее пролетела… от всего этого просто дух захватывает на самом-то деле.

— Ах, это забавно, — произносит сейчас его жена, глядя сквозь вечернюю мглу на украшенные разноцветными рождественскими огнями дома, мимо которых они проезжают, и это вызывает у Боба Хаултона, ведущего машину, улыбку — жена его довольна, ее руки в перчатках спокойно лежат на коленях. — Все эти жизни, — продолжает она, — все эти истории, которых мы никогда не узнаем!

И он улыбается еще шире и протягивает руку — коснуться ее затянутой в перчатку руки, потому что он заранее знал, что она об этом подумает.

Маленькая золотая сережка в ухе жены сверкает в свете уличного фонаря, когда Джейн поворачивается к мужу лицом:

— А помнишь, в наш медовый месяц, — спрашивает она, — тебе хотелось, чтобы я восхищалась развалинами строений майя так же, как ими восхищался ты сам, а мне всего-навсего хотелось тогда выяснить, у кого из пассажиров нашего автобуса были дома помпоны на занавесках для ванны? И мы поссорились, потому что в глубине души ты тогда перепугался, что женился на тупоголовой мещанке? Симпатичной, но тупой.

Он отвечает — нет, он этого вовсе не помнит, и Джейн глубоко вздыхает, чтобы показать ему — она боялась, что помнит; а потом она указывает ему на дом на углу улицы, весь украшенный голубыми огнями — гирляндами голубых огней, бегущих вверх и вниз по всему фасаду дома, она поворачивает голову, чтобы не выпускать его из виду, когда машина проезжает мимо.

— Я совсем голову потерял, Джейни, — произносит он.

— Совсем потерял, — соглашается она. — А билеты ты взял?

Боб кивает:

— Забавно — иметь при себе билеты, чтобы в церковь войти.

Разумеется, был смысл перенести зимний концерт в храм Святой Екатерины после того, как из-за последнего снегопада провалилась крыша концертного зала «Маклин». Никто тогда не пострадал, но мысль об этом заставляет Боба Хаултона содрогнуться; перед его глазами возникает картина: они с Джейн сидят в красных бархатных креслах, крыша валится в зал, оба они задыхаются, их жизнь вместе заканчивается вот таким ужасным образом. В последнее время Бобом часто овладевают подобные мысли. Даже сегодня, перед выездом, у него возникло предчувствие чего-то дурного, но он никогда жене о таких вещах не говорит, тем более что она очень любит смотреть на все эти праздничные огни.

И правда — сейчас Джейн чувствует себя совершенно счастливой. Джейн Хаултон, в своем симпатичном черном пальто, думает, что, в конце-то концов, жизнь — это дар, что очень важно понимать, когда стареешь, что так много моментов в твоей жизни оказались не просто моментами: они были дарами. И как прекрасно на самом деле, что люди так всерьез воспринимают этот праздник в это время года. И не важно, что может заключать в себе жизнь каждого из этих людей (в некоторых из домов, мимо которых они сейчас проезжают, наверняка могут быть какие-то ужасные беды), несмотря на все это, у людей возникает побуждение праздновать, потому что каждый из них по разному — по-своему — понимает, что жизнь есть что-то такое, что следует праздновать.

Боб включает сигнал поворота, выезжает на проспект.

— Ну, это было чудесно, — говорит Джейн, откидываясь на спинку кресла.

В последнее время им так весело вместе, они по-настоящему развлекаются. Вроде бы их совместная жизнь была долгой трапезой из многих сложных блюд, а теперь наступило время прелестного десерта.

В центре города, на Мейн-стрит, машины двигались медленно, проезжая под яркими лампами мимо фонарных столбов, украшенных большими венками, и сияющих витрин магазинов и ресторанов. Почти сразу за кинотеатром Боб заметил свободное место у тротуара и подвел к нему машину; это потребовало некоторого времени: ему пришлось маневрировать, чтобы протиснуться между двумя другими автомобилями. Кто-то сзади стал нетерпеливо сигналить.

— Ой, фу на тебя, — произнесла Джейн, состроив в темноте гримаску.

Боб поставил колеса прямо, выключил двигатель.

— Подожди, пока я подойду, Джейни.

Они ведь уже не молоды, вот в чем дело. Они повторяли это друг другу, будто не могли в это поверить. Однако каждый из них в этот последний год перенес сердечный приступ, правда не очень серьезный; сначала — Джейн: она говорила, что ощущение было такое, будто она в тот вечер за обедом переела жареного лука. А потом, через несколько месяцев, — Боб, но он вовсе не чувствовал ничего похожего, ему скорее казалось, что кто-то всей своей тяжестью сел ему на грудь, но челюсть у него болела так же точно, как у Джейн.

Сейчас оба чувствуют себя хорошо. Но Джейн уже семьдесят два, а Бобу — семьдесят пять, и, если только на них обоих не свалится какая-нибудь крыша, можно предположить, что одному из них придется с какого-то времени жить без другого.

Витрины магазинов сверкали рождественскими огоньками, в воздухе вроде бы пахло снегом. Боб взял Джейн под руку, и они пошли вперед по улице, где ресторанные окна демонстрировали самые разнообразные аранжировки из ветвей остролиста или венки, а углы некоторых окон были окрашены белыми брызгами из распылителя.

Страницы: «« 23456789 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

В учебном пособии рассказано о приемах и методах, применяемых автором на сеансах групповой психотера...
Кажется, что жизнь Помпилио дер Даген Тура налаживается. Главный противник – повержен. Брак с женой-...
Представляем роман «Тэн» – вторую книгу этого цикла. Главный герой Антон Смирнов в свои тридцать лет...
Работа в престижном свадебном салоне – что может быть увлекательнее для юной девушки? Радуешь других...
Научный эксперимент, затеянный учеными, окончился глобальной катастрофой. Часть нашего мира перемест...
Первое - устройтесь на работу вашей мечты, чтобы не возникло преждевременного желания уволиться. Вто...