Огненный перст Акунин Борис

А тут на беду чем-то она, сжавшаяся, его заинтересовала. Дворецкий, распахнув длинную, крытую лиловым сукном шубу, остановился. Взгляд пронизывающий.

Кикимора, низко поклонившись, хотела проскользнуть мимо, но тихий, бабий голос молвил, чуть шепелявя:

– Стой-ка. Повернись. Брюхо-то сдулось. Родила уже?

Она оперлась рукой о стену – так ударила в голову кровь. Откуда прознал, колдун грецкий?!

Кут наклонился, взял двумя вялыми пальцами за подбородок, поднял лицо кверху.

– Родила… Эх, хотел я с тобой потолковать, всё времени не было. Что трясешься, глупая? – Густые черные брови тревожно сдвинулись. – Э, да ты не удавила ль дитя? Где оно? Гляди, если с княжьим ублюдком учинила плохое, страшной смертью умрешь.

Глаза, всегда тусклые, будто пленкой покрытые, сверкнули до того жутко – Кикимора затряслась.

– Нет, нет! – пролепетала она.

Он еще посверлил взором. Поверил. Складки на жирных щеках разгладились.

– Кого родила? Парня? Девку?

– Мальчика…

– Веди. Показывай.

На подгибающихся ногах, всхлипывая от ужаса – а раньше никогда, ни разу в жизни слезинки не уронила, – горбунья повела грозного грека в чулан. Раздвинула доски, спустилась.

И тут стукнуло. Не уложить ли Кута к Живке под бок? Ради Золотика не то что дворецкого – и великого князя-государя убила бы, не задумалась.

Но мысль была глупая. Дворецкий не девчонка-прислужка. Будут искать, пока не найдут. И где столько силы взять, когда ноги еле держат? К тому же Кут в подпол и не полез, через дыру заглядывал.

– Поднеси. Разверни.

Она протянула Золотика кверху на ладонях, умоляюще поскуливая.

Грек присел на корточки. Вынул свечу, щелкнул кресалом, зажег. Долго рассматривал младенца, почмокивая губами. Никогда в жизни Кикимора так не боялась, как сейчас.

– Здоровый, – задумчиво сказал Кут. – Ишь, в погребе, на голой земле ощенилась, а здоровый. Никому не сказывала?

Она помотала головой.

– Что ж… Дай-ка.

Вдруг вынул из ее рук ребенка, сунул под широкую шубу.

Горбунья тонко вскрикнула.

– Не шуми, дура. О тебе и твоем ребенке забочусь. Княжий сын – не сучий приплод. Потом решу, как с вами быть. Будете пока у меня в дальней каморе жить. Поди к старшему вашему, Костею. Скажи, я велел тебе при мне состоять. Пожитки с собой возьмешь. И приходи в большой терем, с заднего крыльца. Спросишь, где Кутова клеть – всякий укажет. Только гляди, как тебя, Кикимора: никому ни слова.

Она радостно кивнула, не веря великой удаче. Ей только сейчас в ум вошло: а ведь верно – Золотик княжьей крови! Потому, наверно, и личиком светится.

Сама себя не помня (и куда только слабость пропала), сбегала к тайнику, забрала короб. Потом, уже спокойная, с улыбкой, отправилась к Костею.

Печенег сидел в своей комнатенке с гостем, тоже нерусским человеком – должно, из берендеев. Пили кислое молоко, жевали сушеную конину.

– Хэ, – удивился гость. – Баба горбатая, а на лицо хороша. Жалко, что горбатая.

Удивился и Костей. Спросил недовольно:

– Что с тобой, Кикимора? Ишь, морду гладкую наела. И с глазами что-то. Этак нельзя. Смеяться не станут. Вечером играть пойдем – сажей что ли намажься.

На стене у него висело медное зеркало. Костей, когда к игрищу готовился, себе перед ним рожу потешно малевал. Кикимора, привстав на цыпочки, заглянула.

Правда. Изменилось что-то в лице. Будто она – и не она. Даже черная отметина на лбу словно для украшения нарисована.

– Сам сажей мажься, костлявое рыло, – сказала она. – Ухожу от вас. Главный дворецкий меня к себе берет.

– Ку-ут? – ахнул печенег. – На что ты ему?

– А это ты у него спроси, – огрызнулась горбунья. – Прощевай. Чтоб ты сдох со своими уродами.

Но не по-всегдашнему сказала, без злости, а больше по привычке. Вроде бы так много ее, злости, было в душе, на всю жизнь хватит и еще потом останется, а куда-то вся подевалась, закончилась.

Остаток дня Кикимора прожила не на земле, а на небесных облаках, куда даже птахи божьи не залетают, а обитают лишь ангелы, и один, прекраснейший из всех, был с нею рядом, не брезговал уродиной, ласкал сладкими устами ее убогое тело, питался проклятым соком, дарил счастье. Она всегда была уверена: счастье – это вроде доброты, пустое слово, измысленное для обмана. А выходило, что счастье есть. Счастье – это когда хорошо и больше ничего не нужно. Белый свет, про который Кикимора думала, что на самом деле он черный, тоже, оказывается, существует. И бывает такой ослепительно белый, что аж золотой.

У Кута горбунья разместилась очень великолепно, в башенной светелке – малой, но теплой и покойной, с окошком на теремную крышу, на город, на речной простор.

К вечеру стали болеть губы. Кикимора не сразу догадалась, отчего это. А потому что все время рот до ушей. Раньше ведь никогда не улыбалась, только скалилась.

Жалко только, нельзя было кормить дитятко всё время, беспрестанно. Раз, в середине дня, пососал и опять уснул. Но ничего, она сидела, глядела на золотое личико, любовалась на малое круглое пятнышко посередке лба. Оно было не черное, как у матки, а светло-розовое, будто капелька прозрачного клеверного меда.

У отца, которого Кикимора не любила вспоминать, и у бабки тоже был лбяной знак. Это потому что их род, вся деревня, – от древнего лесного бога, у которого из главы произрастал сучок. В незапамятные времена, в далеком краю, где большие озера и дерева до небес, жила-была обычная земная девушка, которая поженилась с лесным богом. И потому в каждом поколении тот сучок беспременно у кого-то одного сквозь лоб прорастает.

Маленькой Кикимора, тогда Молчуха, эту сказку столько раз слышала, что запомнила наизусть. Качая своего Золотика, тихонько нашептывала:

– Как не в поле, да не на юру, а в зеленом да во бору, во лесной избушке, у бабушки-старушки, жила дева пригожая, на отца-матерь непохожая, собою вся белая, на всяку работу умелая. А в небе чистом по-над облаками, над зелеными да надлесами, от земли высоко, от людей далёко, глазом не свидать, ухом не услыхать, растут други леса, небесные, собою пречудесные. Дерева там все гладкие, на них плоды сладкие, птицы-звери ласкаются, богу Лесеню прислужаются, все промеж собою вместе, поют затейные песни. Лесень-бог слушает, радуется, с небес на землю заглядывается. Один глаз у него светлый, как солнышко, днем зреть, а другой темный, как тучка, чтоб ночью глядеть…

Других сказок Кикимора не знала. Когда досказала до конца, начала сызнова. И в третий раз, и в четвертый. Думала: еще десять тыщ раз расскажу, пока Золотик вырастет.

Никогда она о будущем не мечтала. Разве что о том, как отомстит ворогу или обидчику, но это было совсем другое.

Оказалось, что мечтать – тоже счастье.

Золотик – княжий сын. Ничего, что заблудный. У великого государя Ярослава Владимировича таких небрачных до дюжины, и все в больших людях ходят: кто тиуном, кто боярином, кто честным мужем. На серебре едят, в красное сукно одеваются. Так и Золотику будет.

Мамки-уродины ему, конечно, не надо. Но доилицей-то оставят. Вон молока сколько. А после прилепиться бы нянькой. Или хоть кем. Быть бы неподалеку, любоваться, доглядывать, чтоб не захворал. Больше ничего и не нужно. Пускай даже не знает, что страшилина горбатая ему родная мать…

Один раз понадобилось Кикиморе по нужному делу. Хотела выйти из светелки – а за порогом стражник. Да не русский, а какой-то косматый, с узкими глазами. И на службе, видно, недавно, ни слова не понимает, не говорит. Рукой только замахал: нельзя-де выходить. Она ему показала: мне-де на двор. Оказалось, для того у стражника есть поганый ушат. Дал и назад, в комнату подтолкнул. Прежде Кикимора окрысилась бы, затаила зло, а сейчас, самой удивительно, нисколько не обиделась. Подумала: ну и ладно, так еще лучше, от Золотика не отдаляться.

Потом тот же нерусский еды принес, вкусной: мясо, хлеб из сеяной муки, орехи, сладкий мед. Видно, был на хмельное охоч – когда ставил кувшин, облизнулся.

Никогда Кикимора никому ничего просто так не давала, а тут вдруг захотелось.

– На, – сказала, – дурень, пей. Мне и без меду пьяно.

Радетель Кут обещал до вечера объяснить, как они с Золотиком будут дальше проживать, однако не пришел. А и ничего. Кикимора еще раз дитё покормила, мягкой тряпицей обтерла, побаюкала, сызнова сказку про Лесеня и белу деву рассказала. Потом, прижавшись меченым лбом к теплому тельцу, уснула.

Кут

А Кут к себе в клеть вернуться никак не мог. После заката в тереме князя Святослава Ярославича началась кутерьма. То, чего ждали уже вторую седмицу, наконец случилось – княгиня Цецилия затеяла рожать.

Без дворецкого, на все случаи знатца и пособника, не обошлось. Он заранее постарался, чтобы князь с этим правилом свыкся, не мог ни в каком важном деле управиться без полезного человека. Едва – еще летом – стало ясно, что княгиня понесла, Кут списался с самым лучшим херсонесским врачом, договорился о плате. Ближе к положенному сроку за собственное серебро отправил за лекарем ладью. И как только княгиня начала охать, а князь от непокоя на себе усы дергать, дворецкий подошел к Святославу с тихим, убедительным разговором. Нечего-де бабу молоденькую, нерожалую повивальной бабке доверять. Ведь первенец, по всем приметам – сын. Шутка ли? Всякие могут случиться обстоятельства. Надобен настоящий медик – искусный, греческой выучки, опытный в родовспоможении. «Где же его взять? – вскричал князь, терзаясь тревогой за первенца. – Мы чай не в Царьграде!»

Тут-то Кут, подобно кудеснику, своего херсонесца и явил. Ибо высшее мастерство службы – предугадывать желания и нужды своего господина, когда тот еще сам о них не ведает.

Господином многоумного скопца был не Святослав, а великий князь, но услуга, оказанная не по обязанности, а по зову сердца, вдесятеро ценнее.

Предусмотрительный человек должен глядеть в будущее. Ярослав Владимирович очень стар. Сколько ему осталось? Год, два, самобольшее – пять. А кто возьмет под себя Русь потом?

Сам государь прочит в наследники старшего сына Владимира. Но тот наместничает в далеком Новгороде и, сказывают, сильно хвор. Второй сын, Изяслав, глуп и вздорен. Если и воссядет на стол, долго не продержится, всех против себя вооружит. А Святослав, третий, и сокол соколом, и удачлив, и дружине мил. Вот на кого нужно ставить.

Шестнадцать лет назад русский посланник сманил императорского слугу в Киев. Деметрос, будущий Кут, согласился не из-за жалованья. Понимал, что константинопольский двор в упадке и худшее впереди. Человеку с размахом, с чаяниями здесь ждать нечего. А про северную державу, еще недавно считавшуюся варварской, рассказывают, что она богата и могущественна.

И ведь не просчитался. За шестнадцать лет поднялся высоко, стал самым первым из слуг. Пока – из слуг. А там видно будет…

В полночь стоны, доносившиеся из ложницы, перешли в истошные вопли. Кут навострил уши. Нет, кричала только баба, младенческого писка было не слышно.

Врач – он священнодействовал в опочивальне один – трижды хлопнул в ладоши. Служанка потащила к двери кувшин с теплой водой. Это херсонесец заранее обучил прислугу. Раз хлопнет – полотенца нести. Два раза – вино разбавленное. Три раза – теплую воду. А если свистнет, тогда можно входить отцу. Непочтительно, конечно, пресветлому князю, как собачонке, на свист откликаться, но грек голос имел старческий, жидкий, из-за дверей и не услышишь. Святослав сказал, что побежит и на свист, да еще по-собачьи на карачки встанет, лишь бы добром кончилось.

Чрево у княгини росло торчком, и рвало ее в последний месяц зеленой желчью – это указывало на мальчика. А всё же князь волновался.

Морщась от пронзительного женского крика, он укусил себе кулак, сказал:

– Только б не девка. Сына хочу! Нет, не может быть девки. Я везучий! Коли дура немецкая мне дочь родит, все скажут: «Закатилась у Святослава его звезда-удача»…

…Чтоб отвлечь князя от тревожных дум, Кут заговорил о другом. О том, что нынче из Царьграда, от епископа Агафодора, пришло с купеческим кораблем письмо, из которого явствует, что дело слажено, можно порадовать великого государя.

Святослав оживился.

– Неужто грек сговорил царевну за Володьшу? Ох ты и ловок!

Прошлым летом византийского посла спровадили без ясного ответа. Оставили в надежде, что митрополита от греков, может, еще и примут. Кут несколько раз ходил к епископу на исповедь, обещал тайно доносить обо всём, что происходит при киевском дворе. Некоторое время назад отписал в Константинополь: русские от автокефалии отказаться не желают, однако же согласны принять в митрополиты грека – при условии, что кесарь не поспесивится отдать дочь за Всеволода, четвертого Ярославова сына. Только пустят на киевскую кафедру не абы кого, а пастыря, который на Руси всем полюбился легким нравом и доброумием – самого Агафодора.

Протопроэдр на что хитер, а наживку проглотил. Кут когда еще сказал князю: грек хочет сам в Киеве сесть и ради этого горы перевернет. Вот и перевернул.

– Базилевс пришлет царевну с Агафодором, чтоб тот свершил венчание. И после того епископ в Киеве останется.

– Пускай недельку-другую погостит, – засмеялся Святослав. – Как окрутит Володьшу с Марьей, отправим его восвояси.

Дворецкий знал, как сильно угодил князю известием. Теперь князь доложит отцу, что головоломное дело, в успех которого мало кто верил, устроилось в самом лучшем виде. Всю заслугу Святослав, конечно, возьмет себе, но это пускай.

Очень довольный, князь на время забыл о родах.

– Ой, умора! – захохотал он. – Будет Агафодор себе пустое место чесать, как и подобает скопцу!

Кут улыбнулся, нисколько не задетый шуткой. Никогда, ни разу в жизни он не пожалел, что в детстве лишился мужского стержня. Если б мог найти работорговца, который выкупил его ребенком, чтоб оскопить и после продать, – щедро наградил бы. Обычный мужчина подобен кобелю, готовому нестись сломя голову на сучий запах. И слаб, ибо имеет уязвимый тыл – семью. Скопец же силен своим диночеством, ясен умом, тверд волей.

Из ложницы вышла служанка, приносившая воду. Снова раздался отчаянный вопль, и Святослав перестал смеяться, потемнел лицом.

– Что там? – рявкнул он на девку. – Орет, будто режут ее. Долго еще?

Та пролепетала:

– Не знаю, княже. Грек-лечец прочь выгнал, в тычки.

Здесь Кут нахмурился. Чтоб тихий, вежливый херсонесец толкнул служанку? Плохой знак…

А крики умолкли. Святослав весь обратился в слух – не раздастся ли свист врача или плач младенца.

Дверь приоткрылась. Выглянул врач, но не произнес ни слова. Его лицо было бледным.

Кут первым двинулся вперед. Князь – за ним. Вошли в спальню.

Женщина лежала неподвижная, белая, с закатившимися под лоб глазами.

– Мертва? – ахнул Святослав.

Лекарь дрожащим голосом ответил:

– Без чувств.

– А дитя? Родилось?

– Да…

– Что ты еле бормочешь, грек? Неужто дочь? – схватился за сердце князь.

– Нет, господин…

– Слава Иисусу! Где мой сын?

Старик не сразу указал на стол, где лежало окровавленное тряпье:

– Там…

Кут подошел, развернул ткань, отшатнулся. За спиной у дворецкого сдавленно вскрикнул Святослав.

– Что это за пакость?! Ты что мне показываешь, пес?!

Огромная голова на тонкой шейке лепилась к крошечному лиловому туловищу – без ручек, без ножек.

Дворецкий накрыл мертвого уродца покрывалом, взял трясущегося князя за плечи, повел к стене, усадил на лавку.

– На всё воля Божья, княже. Господь шлет испытание, даст и избавление…

Но Святослав не слышал.

– Этого не может быть! – Он отчаянно тряс головой. – Со мной – не может! Стерва немецкая! Гнилая утроба! Что она со мной учинила? Как я отцу это предъявлю? Что скажет дружина? Народ? Святослав чудище произвел!

Он закрыл руками лицо, зарыдал. Нужно было дать ему поплакать. Сейчас ничего не услышит и не поймет.

Подав врачу знак, чтоб оставался с князем, Кут тихонько вышел в горницу. Сказал ожидавшим:

– Не родила еще. Отдыхает. Князь велел передать, чтоб здесь никого не было. Желает один остаться. Будет перед образом поклоны класть. – Он показал на висевшую в углу икону святого Николая Мирликийского, Святославова небесного покровителя. – Ступайте, ступайте!

Выпроводив всех, полушагом-полубегом ненадолго отлучился. Вернулся с плетеной баклажкой.

В ложнице было всё то же: князь глухо рыдал, врач стоял рядом, ломал запачканные в крови руки.

– Я сделал, что мог! – жалобно вокликнул он. – Даже не взрезал живот, чтоб не подвергать жизнь архонтессы опасности. Я вынул младенца, хоть это было очень трудно! Ты видел, какая у него голова?

– Ты ни в чем не виноват, почтенный, – успокоил лекаря Кут. – Я заплачу тебе за труд, как уговорено. Но от князя награды, сам понимаешь, не будет. На вот, хлебни крепкого кипрского вина, оно тебе необходимо. Посиди, отдохни. Я же поговорю с архонтом.

Он наклонился, решительно взял князя подмышки, поставил на ноги.

– Пойдем, княже, в горницу. Здесь дух тяжелый.

Святослав, с трудом переставляя ноги, дал себя увести.

– У тебя вино? – пробормотал он. – Дай, хочу!

– Не сейчас. После.

В пустой горнице дворецкий отвел князя к окну. Сказал негромко, но с нажимом:

– Успокойся, господин. Твой первенец жив.

Святослав испуганно оглянулся на ложницу:

– Жив?! А что с ним таким делать?!

– Слушай меня, не перебивай. Время дорого. – Кут сильно тряхнул князя за плечи. Сейчас было так нужно. – Помнишь ли, как зимой ты покрыл горбунью-шутиху? В шубной, при Агафодоре. Вспомнил? Минувшей ночью горбунья родила мальчика. Здорового. Никто про то не знает. Горбунью с ребенком я от всех спрятал. На всякий случай. Мало ли что – вдруг княгиня родит мертвого. Про такое, – он кивнул на запертую дверь, – конечно, думать не думал. Но это ничего. Уродца я вынесу, закопаю. Княгине положим другого сына, здорового. Очнется – не поймет, что чужой. Откуда ей узнать? А тебе он будет родной, своя кровь.

Не ошибся Кут, когда решил из всех Ярославовых сыновей сделать ставку на этого. Еще минуту назад Святослав был будто клоп раздавленный, но вот встрепенулся, взгляд стал остр, плечи расправились. Такого за плечи уже не потрясешь.

Дворецкий отступил на шажок, убрал руки за спину.

– А ребенок точно ль мой?

– У кого кроме тебя хватило бы доблести на страшилищу влезть? – льстиво улыбнулся скопец. – И на лицо вылитый ты.

Теперь Святослав сам схватил слугу за плечи – с такой силой, что Кут охнул.

– Веди!

Стражника-торка Кут отослал. Хоть он был с урезанным языком, а все одно лишнего видеть незачем.

Вошли в малую каморку, куда были помещены Кикимора и ее роженыш. Горбунья спала сидя, обхватив короб с младенцем. Услышала шаги – вскинулась. Испуганно захлопала глазами на пресветлого князя, он же на нее и не посмотрел. Жадно заглянул поверх.

Одной рукой держа светильник, Кут не забыл погладить уродку по волосам: не трясись, мол, всё хорошо. Она сжалась, не шелохнется.

Святослав пальцем, осторожно, развернул пеленку. Нагнулся.

– Свети ярче… Погоди, переверну… Ладный какой. Кожа чистая, только на лбу пятнышко. Годный младенец, годный. Только вот что… – Обернулся, нахмурился. – А лекарь?

– Никому не скажет. Ручаюсь.

Говорили по-гречески.

Князь усомнился.

– Здесь-то не скажет. А в Херсонесе?

– Ни здесь, ни в Херсонесе. Нигде. – Дворецкий похлопал баклагу, висевшую у пояса. – Вино, каким я его напоил, особенное. Нет уже лекаря. Старый человек. Роды были трудные. От усталости, от волнений помер. Да кто про него вспомнит, когда радость такая – первый Святославич народился.

Кивнув, князь подумал. Прищурился. Кут догадался, о чем дума. Не знал только, скажет вслух или нет. Если промолчит – нехорошо. Всё сейчас от этого зависело.

Но Святослав сказал:

– Значит, никто кроме тебя ведать не будет?

Мысленно перекрестившись (вслух сказал!), дворецкий ответил заготовленное:

– Сомневаешься во мне – убей. Но я весь твой, с потрохами. Куда ты, туда и я.

Не понимая, о чем разговор, но чувствуя напряжение, горбунья, кажется, вообразила, что спорят о ней. Засуетилась, распахнула ворот, вынула набухшую грудь.

– У меня молока страсть сколько. Сладкое!

Подняла младенца, стала совать ему сосок, но ребенок был сыт, есть не хотел.

– Нечего уродине моего сына своим поганым соком травить, – недовольно молвил Святослав. – Сыщи мне самых лучших доилиц. Здоровых и румяных. А с этой… Сам решай.

– Не изволь тревожиться, княже.

Перед тем, как уйти, князь сказал:

– Попрошу отца, чтоб отдал тебя мне. Будешь при моем сыне дядькой. Воспитай его таким же умным, как ты… Я – вперед пойду. Погляжу, чтоб никого не было. Если Цыцка очнулась, скажу, что младенца унесли обмыть. Но лучше бы поспеть до того. Не медли. Скоро вслед иди. Сына спрячь под шубу. Эх, да что я учу ученого?

Махнул рукой, вышел.

– О чем было говорено, господин? – робко спросила Кикимора. – Что Золотик кушать не схотел, так это он сытенький. Гляди, улыбается!

Подивился Кут чудесам божьим. Двадцатилетняя немкиня, кровь с молоком, рожает ужасного кадавра, а горбатая калека – крепыша.

Его молчание показалось уродке страшным.

– Что князь сказал? – повторила она изменившимся голосом. Ощерила зубы. – Отобрать велел? Не дам! Куда он, туда и я!

«Будто мои слова подслушала, – внутренне усмехнулся скопец. – Ишь, вцепилась. Какие пальцы сильные».

Потрепал бабу по щеке.

– Повезло твоему сыну. Радуйся. Нынче ночью княгиня родила мертвого младенца. О том никто не ведает. Князь хочет твоего Золотика – ишь, имя какое удумала – выдать за своего законного первенца. Вырастет – тоже князем будет. Может, даже великим. Но только гляди. Рот держи на замке – и сейчас, и после. Сыну навредишь.

Она пальцы разжала, схватилась за грудь.

– Ни одной душе! Никогда! И самому ему знать незачем! На что ему такая матерь? Мне бы только докормить, а потом близко быть. Всё равно кем. Дозволь, умоли князя! А я твоя верная раба по гроб буду!

Кут отдернул руку, чтоб не целовала. Засмеялся:

– Зря волнуешься. Всякий знает, что для дитяти лучше всего молоко родной матери. Докормишь, хоть бы даже того и не хотела.

А выдоишься – оставлю тебя во дворце на покое жить. Негоже княжьей доилице на пирах кривляться.

Надо же – от счастья даже у страшилин лицо делается красивым. Глаза так и вспыхнули – яркие, лучистые.

– Клянусь! Под пыткой правды не вырвут.

– Кто станет пытать княжью доилицу? А что ты горбата, это не в зазор. Горб – к счастью. Сядь-ка вот. Вина выпей, чтоб лучше спать. Такая у тебя теперь работа – есть, спать, да дитё кормить. Хорошая работа.

– Не надо вина. – Кикимора отодвинулась от баклаги. – Боюсь, усну крепко. Золотик позовет, а я не услышу.

– Пей, пей. Обычай такой греческий. На счастье. Чтоб всё сбылось. А про дитя теперь не твоя забота. У него няньки будут. Понадобишься – разбудят.

Она выпила.

– Сладкое…

– Привыкай. Теперь всегда будешь сладко пить-есть… – Он взял флягу. – Ну, пора нести. Пойду погляжу, нет ли лишних глаз, а ты ребенка заверни в плат получше.

Он прошелся по пустой галерее. Встал у заиндевевшего окна, полюбовался на тусклые зимние звезды.

Ах, какая ночь! На всю жизнь запомнить.

Пожалуй, время. Зелье действует быстро.

Вернулся в каморку. На полу бесформенным кулем лежала горбунья. Пальцы на вывернутой руке еще подрагивали, но дыхания уже не было.

Ребенка она завернула хорошо, плотно.

На руках у дворецкого дитя проснулось, открыло глазки, вопросительно наморщило лобик с розовым кружком в самом центре.

– Ну здравствуй, княжич пресветлый, исчадие неплодности моей, – тихо сказал Кут. – Будешь сыном не князю – мне. Храни тебя Христос от бессчетных опасностей, подстерегающих сынов человечьих: от тихой смерти младенческой, от мора детского, от буйства отроческого, от злобы завистников, от ревности родичей. А я, что могу, для тебя сделаю. И да вознесет тебя Господь высоко-превысоко, а с тобою и меня, грешного. Аминь.

Младенец зевнул. Евнух прикрыл светлое личико углом плата. Взял кулек к груди, под шубу. Понес.

Князь Клюква

Повесть

Про арифметику

И очень даже хорошо, что его боле не будет, подумал Ингварь, хмуро глядя в зеркало. Оно было большое, с круглый половецкий щит, полированного серебра. Каждую родинку, каждый волосок видно. Отныне придется смотреться в обычное, медное, где всё будто в красноватом тумане. Ну и ладно, расстройства меньше.

На что любоваться-то? Ростом мал, сложением щупл. Добрыня, который знает всё на свете, сулит: мол, в возраст войдешь, летам этак к тридцати – и костью поширеешь, и мясо нарастет, но тогда уже все равно будет, в тридцать-то лет. Краса нужна сейчас, а ее нет в помине. Голова на тонкой кадыкастой шее будто одуван. Волосы желты, бороденка цвета прелой соломы, растет пухом-перьями. Лицо костлявое, неладное. Брови, пожалуй, неплохи – густые и темные, зато ресницы, будто на смех, белесые. Глаза посажены близко к носу – и не нос это, а носишко. Губы пухлые, словно у дитяти. Хоть бы усы поскорей запышнели, прикрыли рот.

Всё бы ничего, есть уроды и хуже, кабы не треклятое пятно. Ровнехонько посреди лба разместился кругляшок багрового цвета – словно ты прихлопнул насосавшегося комара, а смахнуть забыл. У матери на лбу, говорят, тоже была такая отметина, только бледная, почти невидная. Свой родовой знак мать унаследовала от родителя, которого так и звали – Меченый. Но старицкий князь, Ингварев дед, был богатырь и удалец, а удальца, как известно, и оспа красит. Если б Ингварь вырос красным молодцем, как старшие единокровные братья, ему пятно было бы не в досаду, лишь прибавило бы приметности, а княжичу приметность всегда в пользу. Но он пошел в мать: телом мелок, нравом тих. Овдовев после первой жены, отец взял старицкую княжну девочкой и не дал дозреть, сгубил первыми же родами, так что первый крик Ингваря прозвучал в то же мгновение, что и последний стон его бедной, почти и не пожившей матери. Всего от нее осталось, что кружок на лбу да из приданого вот это серебряное зеркало греческой работы, с которым ныне предстояло расстаться…

Ах, что зеркало? Сегодня Ингварю предстояло распрощаться с надеждой, светом и радостью всей жизни. Страшно, трепетно было ехать в Радомир, а и не поехать нельзя. Член, пораженный антоновым огнем, подлежит усекновению. Промедлишь дольше крайности – сгинешь. Лучше жить калекой безруким иль безногим, чем вовсе погибнуть…

Услышав за дверью шаги, Ингварь положил зеркало на стол, где уже была приготовлена овчина, чтоб не поцарапать драгоценную вещь при скачке.

– Готово? – спросил он, не поворачиваясь. Думал, пришли сказать, что конь оседлан.

Но то был не слуга, а ближний, он же единственный боярин Добрыня Путятич.

– Гридь из орды вернулся, – сказал Добрыня и тяжко вздохнул. – Борислав это. Живой…

Усы у боярина были длинные, седые, а борода короткая и серая, словно шерсть на морде у матерого волка.

Просветлев лицом, Ингварь трижды перекрестился на икону Феодосия Печерского, святого покровителя свиристельского княжества.

– Слава Господу!

– Как письмо прочтешь, Бога славить передумаешь.

Правой рукой, на которой было только два пальца, большой и мизинец (прочие когда-то отхватила половецкая сабля), боярин протянул пергаментный свиток, развернутый.

Ингварь взял письмо, нисколько не удивившись, что оно уже прочитано. От Добрыни секретов нет. На нем, мудром и надежном советчике, всё держится.

Маленьким Ингварь страшился Путятича не меньше, чем отца. Уже тогда Добрыня был немолод, суров, на речи скуп. На княжича-последыша, который при двух старших братьях не имел никакой важности, даже и не глядел. Кажется, ни разу слова не сказал.

Нет, один раз было. Лет восьми Ингварь играл на псарне с новорожденными щенками. Гончая сука принесла шестерых. Смешные, слепенькие, они копошились в корзине, наползая друг на дружку. Сунешь кутенку палец – хватает беззубым ртом, думает, это титька. Мальчик смеялся. Вдруг его накрыло тенью. Это подошел Добрыня, наклонился. Внимательно поглядел – не на княжича, на щенков. Своей жуткой двухпалой рукой потыкал в одного, в другого, в третьего. Двоих оставил в корзине. Остальных сгреб лапищей и сжал. Хрустнули тонкие косточки. Сука с визгом кинулась в угол, куда боярин отшвырнул трупики. Закричал от ужаса и маленький Ингварь. Лишь тогда страшный человек посмотрел на него, сверху вниз. Сказал: «Слабым жить незачем. Тебе это надо знать». Но Ингварь знал тогда только одно: что всей душой ненавидит Добрыню. Такому волю – он бы Владимира с Бориславом, старших братьев, оставил, а Ингваря точно так же раздавил бы и в гнилую солому кинул…

Видя, что князь медлит читать письмо, боярин криво усмехнулся:

– Вижу, рад? Читай, читай…

И стал наматывать ус на сиротливо торчащий мизинец, что служило у Добрыни знаком предельной озабоченности.

Страницы: «« ... 1112131415161718 »»

Читать бесплатно другие книги:

Чудны дела твои, Господи! Как только Андрей Ильич Боголюбов вступает в должность директора музея изо...
Эрик-Эмманюэль Шмитт – мировая знаменитость, это один из самых читаемых и играемых на сцене французс...
Новая книга Евгения Рудашевского начинается как задачка из квест-комнаты, а затем успевает стать ром...
Сьюис, неуверенная в своей победе над империей и союзом, отправилась в неисследованные области вселе...
Жизнь загнала меня в угол – с престижной работы уволили, а деньги нужны, как воздух. Но помощь пришл...
Возвращаясь с летнего корпоратива, я весьма удивился, когда дорога перед глазами исчезла и машина ок...