Огненный перст Акунин Борис
В сумраке межкелейных переходов служанки было почти не видно. Она шла впереди, шелестела платьем, через каждые несколько шагов оборачивалась и всё так же безмолвно манила рукой. Ингварь следовал за девкой сам не свой, не зная, что и думать.
Трижды или четырежды повернули – Ингварь всякий раз брякал об угол ножнами меча и вздрагивал. Поднялись по лесенке. Миновали двухоконную галерейку, вознесенную над двором – стало быть, перешли в соседний терем. Там еще повернули.
У закрытой невысокой двери с полукруглым верхом служанка наконец остановилась. Приблизившись, встал и Ингварь.
– Что здесь? – спросил он шепотом.
Вместо ответа девка толкнула дверь, а затем, ладонью в спину, мягко, но требовательно, подпихнула вперед и князя.
Он ступил через порог и в первый миг ослеп от солнца. А может, то было и иное сияние, ярче солнечного.
– Явился-таки! – сказал голос, от звука которого у Ингваря ослабели и задрожали колени.
Он и забыл, что Ирина выше ростом. Или, может, ему так казалось, когда они стояли рядом – всегда выходило, что он глядит на нее словно снизу вверх.
За долгие восемь месяцев княжна стала еще красивей, хотя куда уж? Кожа будто финифтяная. Невыразимо прекрасные черты – как нанесены небесным резцом по сердолику. Глаза же сейчас был полны сердитых слез, от которых лучились чудесным светом.
– Что это у тебя? – спросила Ирина всё так же гневно.
– Подарок… Тебе…
Он не столько протянул ей зеркало, сколько отгородился им. После разлуки смотреть на Ирину было невыносимо – рвалось сердце.
Замолчала. Должно быть, разглядывала себя.
– …Хорошее. Лучше моего. – И отодвинула серебряную пластину.
Брови были по-прежнему сдвинуты, во взгляде обида. Ингварь не выдержал, отворотился.
– Ответь, пошто столько времени не приезжал?
В великой растерянности, не понимая, чем мог ее раздосадовать, он забормотал про тяжкую зиму, про многие хлопоты, даже ляпнул про недосуг – и тут княжна его перебила:
– Недосуг?! Он мне нужен! Я о нем по все дни думаю! А ему недосуг!
Да как всхлипнет, да как заплачет!
Ингварь потер глаза. Что за сон? Что за наваждение?
– В чем я виноват? – задрожал он голосом. – Когда ездил, ты была не рада… Перестал ездить – опять плох…
Ирина его не слушала. Давясь слезами, она говорила свое:
– Ты какую книгу мне подарил? Ты где ее взял? Я не знала, что такие книги на свете бывают… Я сначала картинки только смотрела… Но зимой скучно. Сидишь, сидишь… Стала читать… Про Ижоту, про Трыщана… Думала, где же витязя сыскать, чтобы так любить умел?
Он замер, боясь пропустить хоть единое слово.
– Володарь Северский сюда всё приезжал. Я подумала – не он ли?
Ингварь прихватил зубами губу. Спросил сдавленно:
– И что?
– Велела прочесть книгу – не захотел. Прогнала дурака. На что мне такой? О чем с ним говорить? После, на Рождество, наведался Изяслав, третий сын черниговского князя. Батюшка мне его нахваливал. Всем-де женихам жених. А Изяслав букв латинских не знает, у него одни лошади на уме. Тогда я стала про тебя думать. Вот, думаю, с кем про Трыщана и Ижоту поговорить можно. А ты будто сгинул, носа не кажешь… Ох, и злилась я на тебя!
Ирина уже не плакала, только еще пошмыгивала. Глаза покраснели, и кончик носа тоже, но все равно она была несказанно прекрасной.
– Ты сам-то книгу читал? Или так просто подарил?
– Я ее наизусть знаю. «Не желаете ли, добрые люди, послушать прекрасную повесть о любви и смерти?»
– Да-да! – вскричала княжна и продолжила. – «А коли желаете, вот вам печальный рассказ о том, как доблестный витязь именем Трыщан и ясновласая дева именем Ижота полюбили друг друга больше жизни, тем победив людскую ненависть и посрамив самое смерть…»
– «…потому что любовь сильнее ненависти, а жизнь сильнее смерти», – закончил вместе с ней Ингварь, тихонько.
– Тогда объясни мне, я желаю знать! – Ирина схватила его за рукав. – Да положи ты зеркало. Пойдем к окну сядем… Объясни мне, как это Трыщан, свою Ижоту любя, на другой, на второй Ижоте поженился? А ведь клялся! Неужто ему англского князя Говеля, второй Ижоты отца, было стыдней обидеть, нежели клятву, данную любимой, преступить?
– Сам не знаю. Я бы лучше умер.
– Правда? Правда? – воскликнула княжна, и на ее белых щеках проступил румянец. – Вот и я бы скорее умерла, чем с нелюбым жить!
Ее лицо вдруг стало расплываться – это на глазах у Ингваря выступили слезы.
– Вижу, что правда. Ты плачешь… – прошептала Ирина и тоже заплакала.
Они сидели бок о бок, смотрели друг на друга, и он всё пытался унять слезы, но не мог. А она и не пыталась.
– Матушка говорит, ты некрасивый. Дразнит тебя «Таште», «Пятнистым», – сказала Ирина. Сначала сама утерлась шелковым рукавом, потом и ему глаза промокнула. – А у тебя очи синие. Лицо ясное. Посередь лба словно звезда багряная лучится. Поменялся ты, что ли? Или я тебя прежде толком не видела? – Ирина вдруг забеспокоилась. – Может, и я переменилась? Лучше я стала или хуже?
Сжав кулаки – приближалось страшное – Ингварь поднялся.
– Лучше тебя я никого в жизни не встречал и не встречу. С тех пор как первый раз тебя увидал восемь лет назад, только тобой одной живу. Не знаю, кто тебе будет Трыщан, но ты мне навек Ижота, и другой мне не надобно.
Она тоже поднялась.
– Ты говоришь, как в повести… Еще!
– Сказал, как есть. А прибавить не знаю что…
Помолчали.
– Там, в книге, девам руки целуют, – мечтательно улыбнулась княжна.
– И я б твою поцеловал. Потом всю жизнь бы помнил.
– Так на, не жалко.
И протянула раскрытую узкую ладонь. Ингварь прижался губами к самой серединке. Едва не задохнулся от аромата нежной кожи. Ирина же слегка погладила его по затылку.
– Совсем как на картинке, где Ижота, Трыщан и единорог! Только единорога нет…
Он выпрямился.
– Я что нынче приехал, подарок привез… Я тебя сватать приехал. Не пойдешь за меня? Скажи сразу, я тогда прямо сейчас и уеду.
– Уедет он…
Ирина пошла к столу, взяла зеркало, поставила на ларь, прислонив к стене.
– Ну-ка, встань рядом со мной на коленки.
– Зачем?
Однако встал – как и она.
– Гляди на нас с тобой. – Княжна показала на зеркало. – Ингварь и Ирина. Трыщан и Ижота. Похожи? Проси меня у отца. Я согласна.
Румянец на ее щеках запунцовел пуще прежнего, а Ингварь зажмурился. Пускай бы и сон, сказал он себе. Лишь бы не просыпаться.
– Не отдаст ведь…
– Скажу, что хочу, – отдаст. А нет – убежим. Будем, как Трыщан с Ижотой, в лесу жить.
– Здесь нигде и лесов настоящих нет, – возразил Ингварь. Они так и остались стоять на коленях. – Можно, конечно, на север уехать, но как ты станешь в лесу жить? Ни поесть, ни от бури укрыться. Скоро комары пойдут – живьем съедят.
– Это правда. Не умоешься, волосы не расчешешь… – Княжна задумалась. – А мы давай вот как. Ты сегодня батюшку проси. Он, конечно, откажет. Ему свиристельского князя в зятья мало. И ладно, поезжай восвояси. А я плакать начну. И не перестану, пока он не уступит. Куда им с матушкой деться? Измором возьму. А как начнут поддаваться – пошлю тебе весточку. Прав ты, нечего нам по лесам бегать. Давай лучше про то говорить, как Трыщан в англской земле по Ижоте тосковал, а она по нему…
Но про это поговорить не успели.
Сунулась в дверь давешняя девка:
– Княжна, батюшка на двор едет!
– Иди, мой Трыщан, – сказала тогда Ирина торжественно, будто отправляя на бой с трехглавым змеем. – Буду за нас Бога молить.
Лишь в трапезной, уже сидя за столом, Ингварь спохватился, что зеркало-то надо было дарить родителям. Так и по обычаю положено, и княгиня Марья Адальбертовна, глядишь, подобрела бы от богатого подношения. А то сидит, губу нижнюю кривит, так же криво и смотрит. Удивительно даже, как столь лиценеприятная особа могла произвести на свет несравненное совершенство. И ведь, если присмотреться, даже похожа! Но волосы не златые, а желтые. Лик не тонок, а костляв. Глаза тоже большие, однако ж лучше бы поменьше – пучит, будто сова лесная.
Но Ингварь был готов полюбить и франкиню, коли станет ему вместо матери. Бог даст, и теща со временем сменит гнев на милость. Стоило ему мысленно произнести слово «теща» – и вдруг сделалось ясно, что ничего этого не будет. Не станет Ирина ему женой, а ее мать тещей. Не может такого статься, ни за что на свете.
Он наклонил голову к мисе, в которой переливалась кружками прозрачного жира курья похлебка, и понял, что духу завести разговор о сватовстве у него не хватит.
– Не ешь совсем, оттого и лядащий, – добродушно укорил хозяин. – Кости да мослы. Не по-нашему оно, не по-русски.
Сам-то Михаил Олегович кушал от души. Был он дороден, толсторыл. Концы длинных сивых усов перед ужином нарочно закрутил за уши, чтоб не мешали. С подбородка тройной складкой свисали брыли – князь в молодости жил в плену у ляхов и приучился там бриться. В плену же нашел и жену, дочь франкского боярина, служившего у Казимира, краковского князя.
Почему-то с давними супругами всегда так, подумал Ингварь: если одного ведет в мясо, то другого непременно в сухоту. Неужто и у нас с Ириной через тридцать лет так же будет?
И опять вздрогнул, вжал голову в плечи. Взял кус ситного хлеба, какой дома подавали только по большим праздникам. Помял, отложил.
Принимали Ингваря без важности – не то что именитых гостей. Посуду поставили глиняную, не серебро со стеклом, и скатерть стелить, как ныне заведено у больших князей, не стали. Кушанья тоже были обычные, повседневные, однако таких в Свиристели и на рождественскую трапезу не подавали. Похлебки, мясы-рыбы разные – это ладно, но сбоку на малом столике, по новому нерусскому обычаю, ждали своего часа сладкие заедки, всё непростые: белый сахар кусками, вяленый виноград, коржи с цукатами. Слуги наливали из кувшинов не мед – красное венгерское вино с пряностями.
Разговор был пока что хозяйственный. Михаил Олегович похвалил соседа за рачительность и бережливость. Выспросил, сколько засеяно ржи, пшеницы и проса, да хватит ли муки до урожая. Потом осторожно, с добродушным видом, предложил мену: уступить выпасы на Савицких лугах взамен права рыбной ловли по всему совместному рубежу. Ингварь знал, что невыгодно, но согласился.
Радомирский князь залучился, стал сам подливать вина. «Пора! Самое время!» – сказал себе Ингварь. Но поглядел на Марью Адальбертовну, псицу грызливую, и снова оробел.
– Быков покупать у меня не надумал? – спросил хозяин. – Недорого возьму. По гривне.
– Нет, в этом году не выйдет…
Про выкуп, который надо платить Тагыз-хану, Ингварь, конечно, рассказывать не стал. Тогда всё дело, без того утлое, потопишь. Но вдруг стукнуло: а ведь после этакого разорения и свадьбу не справишь, и молодую жену достойно не примешь! Не селить же царевну небесную в нынешнем постыдном тереме, где из щелей дует и в сильный дождь крыша протекает? А на какие деньги новые хоромы ставить?
Дальше пришла мысль того хуже – аж в холодный пот кинуло.
Борислав ведь – старший! Ну как, вернувшись, скажет: мое княжество?
Еще нынче утром, когда не было надежды на успех сватовства, Ингварь только бы обрадовался – сам бы стал брата просить об избавлении от тяжкой ноши. Но теперь всё переменилось. Ирина согласна! Однако если «невеликий князь» для радомирской княжны – пара худая, то что говорить о женихе вовсе безземельном?
«Сделать, как наказывает Добрыня. То есть ничего не делать. Будто не было письма. Не выкупать!» – шепнул разум. Сердце, чрез которое проходит леска, коей Христос рыбарит человечьи души, захотело ужаснуться, но тут в трапезную, скромно опустив очи, вошла княжна, и сердцем завладела сила помощнее совестливой богобоязности.
– Э, Ирина пожаловала, – удивился Михаил Олегович. Видно, своенравная дочь не часто баловала родителей совместным столованием. – Садись, сладкого поешь. У нас видишь кто – соседушка.
Волшебная краса чинно поклонилась, метнула исподлобья вопросительный взгляд, означавший: «Неужто не сказал еще? Пошто так долго?». Должно быть, извелась ждать.
Марья Адальбертовна одним углом рта произнесла что-то по-франкски: «Тон Таште…», – а дальше е разобрать. Должно быть, насмешливое, для Ингваря обидное.
– Батюшка, не буду я сладкого, – ангельским голосом сказала княжна. – Матушка, голубушка, не пожалуешь ли ко мне в светлицу? Атласы, что купцы привезли, выбрать нужно. – И тоже присовокупила что-то франкское.
Княгиня, не удосужившись спроситься у супруга, а на гостя и не поглядевши, поднялась. Обе вышли, но напоследок Ирина посмотрела на Ингваря еще раз. Коротко, но со значением.
И теперь он понял, зачем она приходила. Догадалась, что при матери ему говорить о деле будет вдвое трудней, – вот и увела злыдню.
Князья остались наедине. Слуги стояли поодаль, у стены, в ряд. Если говорить негромко – не услышат.
Ингварь набрал в грудь воздуха – и промолчал.
«Что с Борисом делать будешь? Решил?» – спросил требовательный разум.
А сердце трепыхалось, желало сорваться с Христовой лески, уйти в манящую глубину.
Михаил Олегович, отпив из кубка, подпер толстую щеку кулаком. Хитро подмигнул.
– Ну, сосед, зачем пожаловал? Я тебя знаю. Без дела ты не ездишь. При княгине не хотел сказать? Говори теперь.
Открыл Ингварь рот – и снова закрыл. Руки, спрятанные под стол, мелко дрожали.
Про дальние странствия
Из степей дул жаркий, сухой ветер. Трава стояла еще зеленая, не высушенная солнцем, но воздух был уже не весенний – горьковатый, усталый. Над землей носилась серая пыль.
Из-под руки, настороженно, Ингварь смотрел на противоположный берег. Условились сойтись в полдень здесь, у речного переката. По десять человек. Без луков.
Позади, в густом ковыле затаились стрелки из крепости – на случай половецкого вероломства. Но и поганые, надо думать, явятся не вдесятером. На той стороне овраг, где можно хоть сотню конных спрятать.
В диком поле уговорам не верят. А кто поверил, тех давно в живых нет.
– Вон они, – сказал Добрыня – спокойно, но палец потянулся к усу. Боярин знал половецкие повадки лучше, чем кто бы то ни было. Потому под белую рубаху надел кольчугу, и Ингварю велел сделать то же.
– …Только шестеро, меньше условленного, – посчитал медленно приближавшихся всадников князь. – Едем?
– Я один. Ты жди знака.
Путятич тронул поводья, въехал в реку. Вода дошла до стремени его вороного коня и выше не поднималась. А к августу брод совсем обмелеет – хоть гони через реку вскачь.
С другого берега, горяча и покручивая низкорослую лошадь, навстречу спустился тоже один, в косматой шапке.
Остановились, заговорили.
Вот Добрыня обернулся, дважды махнул. Это означало, что надо показать серебро.
Дружинник вывел вперед коня, груженного казной. Два мешка, в каждом по двести гривен, тяжело звякали.
Половец вскинул ладонь: стой, где есть. Хлестнул нагайкой по крупу, в несколько мгновений вылетел на эту сторону.
– Сюда ссыпай, – сказал он по-русски и кинул наземь вынутую из-за седла коровью шкуру. – Считать буду.
Лицо у степняка было обыкновенное, половецкое: плоское, с узкими глазами, кожа смуглая, усы – два крысиных хвоста. Одет, как все они, в рванье. У поганых наряжаться не заведено, невоинское дело. Чтобы понять, важный человек или нет, надо не на платье, а на оружие смотреть и на лошадь.
Лошадь была точеная, с маленькой змеиной головой – за таким скакуном не угонишься; рукоять сабли серебряная; стремена тоже. Видно, что не рядовой ханский дружинник-ланган.
Половец кошкой, мягко, спрыгнул. Стал доставать из мешка блестящие бруски. Некоторые кусал зубом – проверял, серебро ли. Укладывал кучками по десять штук.
Поехал через реку к дальнему оврагу и Добрыня – проверить, вправду ль привезли Борислава. На краю балки остановился.
У Ингваря быстро колотилось сердце. Если какой обман – Путятич коснется рукой затылка. Тогда быть сече.
Но боярин развернулся, порысил обратно к реке. Значит, брат там.
Немного отлегло.
Проверяльщик опорожнил первый мешок, взялся за второй. Дело пошло быстрей – приноровился.
– Три гривны еще дай, – сказал он, закончив, и поглядел на Ингваря острым, будто не человеческим, а волчьим взглядом.
– Чего это? Сорок кучек, по десять гривен в каждой.
Степняк ловко завязал углы шкуры. Крякнув, поднял ношу, которая была больше его собственного веса. Дружинники переглянулись – ох, жилист, вражина. Лошадь, даром что маломерка, под тяжестью даже не присела. Известно: половецкие кони выносливы, крепки.
– За что три гривны? – сердито повторил Ингварь – и едва удержался в седле. Половец свистнул в два пальца так оглушительно, что спокойный Василько шарахнулся.
Из оврага медленно, трудно выкатила повозка, запряженная парой. В ней лежало что-то, сверкавшее на солнце, – издали не разглядеть что. А потом так же медленно выплыл всадник на исполинском коне, каких Ингварь еще не видывал. Четверо половцев, окружавших богатыря, на своих лошаденках казались игрушечными.
– Два коня и повозка. – Проверяльщик показал три пальца. – Три гривны.
– Не нужны нам ваши кони. И повозка не нужна.
Ингварь щурил глаза, смотрел на огромного всадника: он, не он?
А Добрыня был уже близко. С плеском пересек реку.
Сначала остановил половца:
– Погодь. Он к броду подъедет – тогда и ты.
Потом кивнул Ингварю: обмана нет. Лицо у боярина было хмурое. Кажется, он до последнего надеялся, что степняки брешут и никакого Борислава с ними нет. Сечи-то боярин не страшился.
Богатырь поравнялся с половцами, ждавшими на том берегу, направил своего чудо-коня в воду. В самом глубоком месте она едва доставала гнедому великану до колен.
– Братуша, ты? – раскатился над рекой звучный голос. – Ох, вырос!
– Стой! Куда? – крикнул Добрыня, но Ингварь ударил Василька каблуками в бока, поскакал навстречу.
Мимо с топотом, с брызгами пронесся половец, увозя серебро.
Сошлись с братом посреди брода. Обнялись. Вблизи стало видно, что исполином Борислав кажется из-за своего конищи, который был много выше и шире немаленького Василька.
Если брата в плену и мучили, то, видно, не очень сильно. Лицо у него было румяное и гладкое, за шесть лет нисколько не постаревшее. Под усами, диковинно загнутыми кверху наподобие двух половецких клинков, сверкали сахарные зубы.
Ингварь и забыл, какой Борис красивый. Первая жена у отца была половчанка, но светловолосая, потому что приходилась дочерью венгерской королевне и внучкой австрийскому херцогу. От перемешения многих кровей брат получился молодцом на загляденье. Глаза синие – в отца, кудри светлые – в австрийскую прабабку, усы черные – в половецкого деда, нос соколиный – в деда венгерского.
Одет Борис был не по-русски и не по-степному, а диковинно: плоской лепехой бархатная шапка, из которой торчит пышное перо неведомой птицы; кафтан с длинными разрезными рукавами; сапоги выше колен, с острыми шпорами. У пояса с одной стороны прямой германский меч, с другой короткая кривая сабля. Зачем – непонятно.
Крепко взяв младшего брата ладонями за щеки, Борис повертел Ингварю голову так и сяк. Расхохотался:
– Ну, здравствуй, Клюква. Уж не чаял, что на этом свете свидимся.
Улыбнулся и Ингварь. В самом деле – когда-то Борис звал его этим смешным прозвищем: Клюква.
Вспомнилось из детства. Борис сидит в саду, как всегда окруженный приятелями. Едят из лукошка малину, чему-то смеются. Маленький Ингварь поглядывает издали. Старший брат на него никогда не обращает внимания, в свой круг не зовет. Вдруг – о чудо – Борис манит рукой. «Эй, Клюква! Ягод дать?» Сам не свой от счастья, Ингварь бежит. Малины ему не хочется, но радостно, что позвали. Подбежал. А Борис ему, с оттяжкой, щелчок по середке лба. «У тебя своя клюква, ее и жри!». Больно. Мальчишки гогочут. Ингварь, потирая лоб, плетется обратно…
– Ты косоглазым три гривны-то дай, – сказал Борислав, поглядев назад. К тому берегу как раз подъезжала повозка. – Там наши латы. Тяжелые, без телеги не увезем.
– Чьи «наши»? – удивился Ингварь.
– Мои и Роландовы. – Брат потрепал своего коня по могучей холке. – На Руси таких доспехов ни за какие деньги не сыщешь. Они и там-то редкость.
И поехал к берегу, уверенный, что желание будет выполнено.
Закричал:
– Здорово, Добрыня! Здорово, соколы! Как вам под моим братом, князем Клюквой, проживается? Не кисло?
С каждым обнялся, каждого назвал по имени, да еще про родню спросил. Оказалось, всех помнит.
И стало, как в детстве. Борис окружен людьми, там смех и оживление, а Ингварь поодаль, один.
Гривны-то лишние у него с собой были. Захватил на случай, если половцы заметят среди брусков крашеную медь. Десятая часть гривен была фальшивая. Но половец прохлопал, не те на зуб кусал.
Пока брат балагурил с дружинниками, Ингварь расплатился за повозку. Степняки сразу повернули коней и помчали от реки прочь. Видно, тоже были рады, что обошлось без драки. Еще б им не радоваться – такая пожива! Не во всяком набеге столько добудешь.
В телеге горой лежали щитки и пластины полированной стали. Как всё это надеть и на ногах устоять – загадка.
– Поворачивай! Домой едем! – крикнул Ингварь.
Пришлось повторить приказ еще раз, громче. Только тогда услышали.
По дороге снова оказались вдвоем с братом. Ехали бок о бок, опередив всадников и стрелков.
– Жутко, поди, было, когда Тагыз пригрозил тебя конями разорвать? – спросил Ингварь, глядя снизу.
Когда Борис оказался рядом, живой и целый, сделалось стыдно своих сомнений: выкупать или не выкупать. Уберег Господь от греха страшного, какого себе по гроб не простишь.
Брат засмеялся:
– Ну, про коней-то я придумал, для жалости. Чтоб ты меня поскорей вызволил. Как бы Тагыз стал меня казнью казнить, если мы с ним двоюродные, от одного деда? Надоело мне, братка, кобылье молоко пить да жилистую баранину жевать. Я ведь в плену почти два месяца. В битве под Адрианополем взяли меня половцы из другой орды и перепродали Тагызу, как он мне родич. Двадцать коней Тагыз за меня отдал. Нашего брата, рытарей – по-вашему, именитых мужей, – под Адрианополем много захватили, так что стоили мы недорого.
Хотел Ингварь спросить, что за битва такая, кого с кем, но как услышал про выкуп – ахнул.
– Двадцать коней? Это ж двадцать гривен всего! Ладно бы Тагыз с меня пятьдесят потребовал или даже сто. Но четыреста?!
– Он и хотел просить сто. Но тогда не отдал бы Роланда и латы, – ухмыльнулся Борис. – А они мне дороги. Говорю ему: ты потребуй со Свиристеля вчетверо, но коня и доспехи отдай.
Ингварь потерял дар речи. Лишние триста гривен плачены за лошадь и груду железа?! Да на такие деньжищи можно было бы столько всего сделать, купить, построить!
– Не отставай, Клюква! Едем! – беспечно позвал брат. – Я тебе про свои странствия расскажу. Слушай.
И начал рассказывать, да так увлекательно и складно, что Ингварь на время забыл про триста гривен.
– Бежал я от батюшкиного тиранства со своими другами сам-четвертый, но зато все одвуконь, а в ларце у нас было золотишко. Сначала гнали борзо, боялись погони, но за Черниговом поехали покойно, весело. Стали к нам люди приставать, кому скучно. Золото скоро кончилось, но мы не горевали. Где купчишек перехватим, где деревеньку потрясем. Когда у меня набралось до сотни копий, стали мы и к городкам подступаться – это уже в Галицкой земле. Там все промеж собой грызлись, ни от какой власти докуки нам не было. С городком я как делал? Встанешь у запертых ворот, кричишь: «Выносите серебра столько-то, мяса, муки, меда! Не то начнем огненные стрелы пускать, погорите к бесам!». Обычно выносили. А не вынесут – ну, мы дальше едем. Жечь никого не жгли, стрел было мало.
Борислав хохотнул, а Ингварь подумал, что с таким воеводой лихим людям, наверно, жилось сытно, пьяно, задорно.
– Погуляли по Галичине, по Волынщине, пока нас оттуда не погнали. Убрался я к венграм. Там королем – Имрий, мне по матери двоюродный. Принял честь честью, зачислил в свое войско. Плохого про венгров не скажу. Люди они легкие, до вина охочие. Бабы чернявые, на ласку горячие. Пожил я у Имрия, погулял. Только скучно стало. А тут римский папст объявил Крестовый поход, спасать Святую Землю от неверных сарацинов. Я к той поре без гроша сидел, дружине платить нечем, того гляди разбежится. Но Имрий меня и снарядил, и серебром снабдил, и припас в дорогу дал. Даже латы свои, вот эти, на прощанье подарил. Такие мало у кого есть. Правду сказать, надоел я двоюродному своим шумством. Рад был меня спровадить.
– Ты пошел под латинским крестом? – ужаснулся Ингварь. – Да как же это? У них вера другая!
Рассказчик подмигнул.
– Всей разницы – слева направо креститься.
И ловко, как кошка лапой, обмахнулся с левого плеча на правое, потом от лба до пупа.
– Иисусу не всё одно? Ты слушай дальше. Быстро сказ сказывается, нескоро дело делается. Про то, сколько и где меня по чужим краям носило, говорить не стану. Всякое было: где сытно, где голодно; где густо, где пусто. В конце концов посадили всех нас, воинов креста, на веницейские корабли, и повезли. Но не к Ерусалиму, а к Цареграду. Греческий царевич Алексей попросил помочь против его дяди-кесаря, который родного брата со стола прогнал и глаза ему огнем выжег.
Ингварь охнул, покачал головой на изуверство. Родному брату – глаза выжечь! Прямо как у нас на Руси, а еще цареградцы, близ патриарха живут.
– Эх, что за город Цареград! Стоит на синем-пресинем море, сам преогромен, купола золотые сияют, стены – до облаков. Мы как этакую сласть увидали, и про Святую Землю, и про Гроб Господень позабыли. Кинулись, будто мыши на зерно, никакой силой было не остановить. Взяли Цареград на меч. Убитых ни чужих, ни своих не считали, прямо по мертвякам лезли. Ох, и погулял я там, братка, ох и разжился добром! Девок к себе в лагерь брал только самых красных, с большим разбором. Каждая – пава!
– Кто? – спросил Ингварь, глядя на Бориса широко раскрытыми глазами.
– Пава. Птица такая райская. Хвост – будто из парчи, расшитой смарагдами и яхонтами. У меня потом, в моем конте, таких шесть штук по саду гуляло.
Не поспевая за рассказом, младший брат опять спросил:
– В каком-таком конте?
– Это вроде княжества. Когда в Цареграде сел наш крестоносный император Балдуин Фландрский, стал он щедрой рукой раздавать греческие земли самым доблестным рытарям, кто в деле отличился. И получил я в отчину княжество Коринфское, в Ахейском краю. А сам я сделался конт – вроде нашего удельного князя. Эх, братка, до чего ж хорошие там места! Не наш Свиристель. Градец мой Коринф был весь каменный, крыши красные. Дороги мощеные. Да церквей, да монастырей! Плоды всякие растут. Ягоды-винограда что здесь гороху. Вина столько, что воду я вовсе не пил… Но, если правду сказать, у себя в тамошней отчине бывал я редко. Все больше при Балдуине, в Цареграде. Вот где жизнь была! Что ни день игрища, ристалища, пиры, музыки разные.
От приятных воспоминаний Борис даже зажмурился.
– Жаль, недолго погуляли. Прошлой зимой пошел на нас болгарский царь Калоян, с ним половцы. Балдуин наш орды никогда не видывал. Думал, железными конями по полю растопчет. Собрались мы в поход, не дождались подкреплений. У меня в дружине пятьсот копий! Еду впереди на Роланде. Сверху знамя, шеломы сверкают, трубы трубят, барабаны бьют. Знатно!
Здесь Борис распрямил плечи, обернулся в седле. Сзади было пусто. Лишь вдали поднималось пыльное облако – там Добрыня вел свой невеликий отряд.
И скис конт коринфский, скомкал конец рассказа.
– Дальше что… Побили нас под Адрианополем. Глуп оказался Балдуин. Сам сгинул и нас всех погубил. Кого на поле не поубивали, те в полон угодили. Эх, не видать мне больше моего Коринфа… – И заплакал.
Но горькие воспоминания и сожаления мучили Бориса недолго. Слезы высохли так же быстро, как и пролились. Вскоре брат запел разухабистую песню на неведомом наречии, а когда добрались до Свиристеля, сделался шумен – заливисто хохотал, радовался всему, что видел. Горожане сбегались на него поглазеть. Некоторых он узнавал, шутил с ними. Пока доехали до подворья, обросли целой толпой.
Ингварь думал,что дома они сядут вдвоем и поговорят начистоту, как подобает братьям, о том, как жить совместно. Надо же было понять, станет ли Борис настаивать на старшинстве и первородстве. К непростой беседе Ингварь подготовился, заранее разложил на столе пергаменты. Там цифирь с приходом, расходом, с росписью населения и многое другое, важное. Честно сказать, была задняя мысль, она же надежда. Что Борис, ни к какому прилежному делу не привычный, хозяйством никогда не занимавшийся и не интересовавшийся, увидев мудреные грамоты, испугается и князем быть не захочет. Тогда надо будет сделать предложение, честное: я-де буду править как прежде, а ты возьми на себя дружину, ополчение, крепость. Грянет война – станешь первым князем, а я при тебе вторым.
Только никакого разговора не получилось.
Поглядев на стол с бумагами, Борис и садиться не стал.
– Брось, Клюква. Как жили без меня, так и живите. Сам посуди, какой из меня князь? Устал я от странствий. Отдохнуть хочу.
У Ингваря от облегчения и родственной приязни повлажнели глаза. Даже обнял брата. Тот потрепал ему волосы, щелкнул по лбу – не больно и обидно, как в детстве, а легонько.
– Ничто, Клюква. Сживемся. Скучать со мной не будешь.
Что скучать не придется, Ингварь скоро понял.
В повседневные дела и распоряжения Борис не вмешивался, это правда. Но вел себя по-хозяйски. Что было нужно, брал без спросу. Слуг и дружинников гонял по своей прихоти, не считаясь с тем, заняты иль нет. И что удивительно, его приказы, даже самые нелепые, охотно исполнялись. Было в Борисе нечто, притягивавшее людей.
На второй день по прибытии он удумал ловить на реке рыбу длинным неводом, как делают в греческой земле. Самолично ездил по городу, по всем дворам, велел нести сети, у кого есть.
Тихий Свиристель пришел в движение. Под веселый Борисов покрик сцепили длиннющий невод в двести локтей. С гамом, толкотней поволокли на реку. Тащили сеть человек двадцать, а поглядеть на чудо собрался весь город, и еще из ближних сел набежали. Работать в тот день никто не работал.
