Диктатор Снегов Сергей

Прищепа тоже это понимал, но — натура разведчика — стремился к сенсациям.

— Фермор один, и его можно хорошо разглядеть, а лагерей так много, Андрей.

— Покажи два-три любых. По тому, как дело идёт в них, мы составим картину совершающегося в остальных.

Прищепа выбрал большой лагерь в Ламарии. На экране высветился обширный четырёхугольник, отгороженный двойным рядом колючей проволоки, с восьмью вышками по периметру, с двумя десятками бараков внутри. На центральной площадке уже стояли два наших водолёта, у лагерных ворот, запирая выход, опускался третий. Территорию заливали светом лампы на вышках, к ним добавляли сияния прожекторы водолётов. Уши резал вопль сирен, их жерла были настроены на боевую частоту звука, терзавшего нервы ненамного слабей вибраторов. Десантники в шлемах, прикрывавших уши от режущего визга сирен и глаза от слепящего сияния прожекторов, с импульсаторами и вибраторами, схватывались на лагерных улочках, у входов в бараки с охраной, захваченной врасплох, но ещё пытавшейся сопротивляться. На вышках охранники тоже дрались с лезущими наверх десантниками. Но везде — и на земле, и на вышках — один за другим охранники поднимали руки, какой-то лагерный офицер даже опустился на колени с поднятыми руками, а рядом с ним синяя молния импульсатора располосовала офицера, не пожелавшего сдаться. Этот, коленопреклонённый, видимо, ценил жизнь выше воинской доблести. Пленные выбегали из бараков, кричали, махали руками, обнимали освободителей.

— Какие скелеты! — воскликнул Прищепа.

— Ты ожидал разжиревших щёк? Лагерь — не санаторий.

— Но и не камера пыток! Доводить людей до такого состояния — преступление. За это кортезы ответят!

— Предоставь кары Гонсалесу. Показывай другой лагерь.

Прищепа перевёл обзор из Ламарии в Патину. Здесь лагеря были не такие крупные, как в далёком тылу. Их создавали наскоро — по мере того, как Ваксель продвигался по нашей территории. И в лагере, что попал под стереолуч, не было и намёка на сражение. Здесь опустились два водолёта, и охрана сдалась без сопротивления. Тюремщики стояли в чётком строю около одного из бараков, похоже, назначенного им в местожительство, потом по команде зашагали внутрь, на нары, освобождённые военнопленными. А на площади — крики, объятия, толкотня. И ещё мы с Павлом увидели танцы — освобождённые и освободители кружились и пели на очищенном клочке земли. Я сжимал губы, чтобы не расплакаться и не разразиться ругательствами. Ужасен был этот весёлый танец! Ничего страшней я не видел, хотя нагляделся на раненых и умирающих. Люди в лохмотьях, кожа и кости, живые призраки — нашли в себе силы кружиться с десантниками, здоровыми, сильными, торжествующими, что спасли товарищей. То один, то другой валился и его подхватывал партнёр-освободитель, а к ним поспешал сосед, и оба выносили потерявшего все силы пленного подальше от танцев. А на арену выбирался новый живой скелет и изливал своё счастье в попытке танца с бережно поддерживающим его крепышом-освободителем.

— Переключимся на третий лагерь? — спросил Прищепа.

— Хватит! Слишком много горя в радостных картинах на твоих экранах, Павел!

6

Не один день должен был пройти, чтобы мы точно установили размер наших удач и потерь. Но главное мы узнали уже на другой день. Успехи были огромны, потери ничтожны. Даже в самых оптимистических прогнозах мы не планировали такую удачу. Правда, Аментола бежал из Фермора ещё до того, как наши водолёты пересекли границу Родера и Клура — не поверил советам своего командующего укрыться и переждать метеонападение. Где сейчас находится беглый президент, наша разведка не дозналась, а сам он не подавал сведений. И многих других важных особ мы недосчитались среди захваченных в плен — кто убрался в свои страны, не дождавшись закрытия конференции, кто успел бежать, кто, известив мир об участии в форуме, не сумел прибыть на его открытие. Сейчас они радовались, что оказались столь нерасторопными. Как бы там ни было, десятки властительных фигур, сотни наблюдателей и журналистов были в наших руках — и Пеано заполнял ими возвращающиеся водолёты. Он не собирался удерживать захваченный Фермор. К столице Клура спешили войска из других городов страны, к ним присоединялись высаженные в портах ещё до нашего авианападения полки кортезов, прибывшие из-за океана для пополнения армии Вакселя. Спустя неделю ни одного нашего водолёта не было видно в небе Клура, ни один наш солдат не попирал ухоженную землю этой страны, лучшей страны на нашем континенте. И Гамов строго запретил Пеано, оставляя Клур, производить разрушения, даже крепости велел не трогать. Не могу сказать, чтобы Пеано такая категоричность порадовала, я тоже высказал сомнения. Но Гамов предугадывал будущее проницательнее нас.

Только одно тёмное пятно мы увидели в сиянии нашего успеха. На второй день, воротившись в Ставку, я снова просматривал захват лагерей военнопленных, и снова радовался счастью освобождённых людей, и снова впадал в ярость, видя измождённые лица, худые руки, с трудом передвигающиеся ноги.

— В нашем плане появились серьёзные изъяны, — сказал я Гамову. — Мы можем переодеть этих людей в хорошую одежду, снова кормить досыта. Но бросать их в бой нельзя, сражения им пока непосильны.

Гамов оценивал положение одинаково со мной.

— Продовольствие перебросим на водолётах?

— Возражаю, — сказал я. — В тылу у Вакселя гигантские склады продовольствия. Нужно срочно овладеть ими, пока их не эвакуировали и не сожгли. У кортезов недостатка в продовольствии не было. Захватив тыловые склады, мы заставим их почувствовать, что такое лишения в еде и боеприпасах: кортезы не из тех, кто хорошо сражается голодным.

Пеано с обычной своей энергией переориентировал десанты на интендантские базы. Гонсалес порадовался, что больших передвижений войск в тылу врага в ближайшие недели не предвидится.

— Военнопленные временно остаются на своих местах, — объявил он. — И не потому, что их надо подкормить и подлечить. Это забота Пеано. Я преследую собственные цели. Злодеяния требуют отмщения. Отмщение справедливей совершать там, где злодеяния творились. То есть в лагерях военнопленных. В каждый захваченный лагерь я командирую работников Чёрного суда. Они и будут решать, кто из охранников достоин жестокой кары, а кого освободить от дополнительного наказания, кроме плена.

Пустовойт потребовал, чтобы и его представитель был в судах над охранниками лагерей и имел право отменять решения своего «чёрного» коллеги, если найдёт их несправедливыми. Ибо милосердие выше кары, он просит философскую эту истину утвердить в качестве закона политики. Гонсалес запальчиво возражал. Ещё никогда я не видел нашего робкого министра Милосердия в таком огне, а министра Террора, жестокого по должности и по душе, в таком негодовании. Красавец Аркадий Гонсалес так изменился, что стал почти уродлив, а уродливый Николай Пустовойт засветился и похорошел. Вёл Ядро, как обычно, я. Я дал им накричаться вволю, а потом обратился к Гамову:

— Я поддерживаю Милосердие. Наш добрый друг Гонсалес отлично исполняет свои обязанности, но постоянно грозить карой — политика не из лучших. И на справедливый террор нужна узда, чтобы он не превратился из политики в злобу.

Гонсалес метнул в меня гневный взгляд — как бы предупреждая, что не забудет противодействия. А Гамов не захотел поддерживать одного спорщика против другого: оба ведут одно дело, только разными средствами. На присутствие Белого судьи на Чёрных судах он согласился.

Забегая вперёд, расскажу об одном из судилищ в крупном лагере в Родере. Омар Исиро подробно высветил этот суд по стерео. В нашей стране его видели, наверно, все, но и за рубежом он демонстрировался. В лагере на тысячи три заключённых охранников было свыше двух сотен. Оба судьи — Белый и Чёрный — сидели рядом, по бокам разместились шесть помощников судей, бывшие пленные. Суд совершался в гараже, где раньше стояли боевые машины, обвиняемые и публика — недавние военнопленные — стояли. Обвинитель, тоже из пленных, перечислил преступления охранников, в общем, стандартные — избиения, ругань, карцер за нарушения режима, кража продуктов. Начальник лагеря Ишим Самино, высокорослый, краснощёкий кортез, отвечал на вопросы судей угодливо — понимал, что заплатит своей головой, если не оправдается.

— Обвиняемый, почему у вас в личном сейфе оказалось так много денег — и наши калоны, и кортезские диданы, и родерские доны — состояние, тысячекратно превышающее ваше жалование? — так начал допрос Чёрный судья — фамилии его не помню, облик тоже не сохранился в памяти: Гонсалес умел подбирать внешне маловыразительных сотрудников, зато грозно выражавших себя в приговорах. И продолжал: — Начнём с калонов, это, очевидно, отобранное достояние пленных. Верно?

— Так точно. Все пленные обыскиваются. Их деньги доставляли мне.

— Что вы собирались делать с отобранными деньгами?

— Ну, как что? Деньги же! Если бы оккупировали вашу страну, там эта валюта в ходу…

— А диданы, а доны? У пленных вы их отобрать не могли. Откуда они?

— Копил понемногу…

— И понемногу накопили много? А точней?

— Точней не припомню…

— Разрешите справку, — заявил обвинитель. — В лагерь часто прибывали машины с продовольствием, лекарствами, вещами — всем, что отпускалось для пленных. И это скудное добро разворовывалось охраной, львиная доля доставалась майору Самино, но и каждый охранник получал премию за службу. В котлы закладывалось меньше половины нормы, хотя и полная норма гарантировала лишь выживание, а не здоровье. Что же до лекарств, то две трети их продавались на сторону.

Майор Самино пытался защищаться.

— Мы лечили раненых и больных. Многие выздоравливали.

— Очень немногие, — возразил обвинитель. — Вот справка за полгода. Поступило в госпиталь 120 человек, 45 выжили, 75 погибли.

Майор молчал, опустив голову.

— В разных палатах госпиталя неодинаковые результаты лечения. В палатах врача Габла Хоты было 48 больных, выздоровело 32, умерло 16. В палатах врача Попа Барвелла лечилось 72 человека, выжило всего 13.

— У Барвелла были тяжёлые больные, — сказал начальник лагеря.

— Ложь, — установил обвинитель. — По записям те же болезни и ранения. Зато у врача Габла Хоты не найдено лекарств, кроме занесённых в запас, а у врача Барвелла масса лекарств, записанных как уже использованные. В том числе и консервированная кровь, переливания которой Барвелл ни разу не делал, но аккуратно вписывал в расход.

Чёрный судья вызвал врача Попа Барвелла.

— Для чего вы сохраняли лекарства, записывая их в расход?

— Хотелось иметь запас на случай, когда лекарства реально могли помочь, кому они были уже бесполезны, не давал. А записывать надо было в расход, чтобы лечение выглядело по форме. Мы часто тратим дорогие лекарства, зная, что они не помогут. Зато иным больным отпускал лекарств больше положенного, если верил, что они подействуют.

— Почему такой высокий процент смертности в ваших палатах?

Барвелл пожал плечами.

Судья вызвал Габла Хоту, молодого человека с худым лицом.

— Хота, в вашей палате умирала треть поступивших пленных. Почему такой высокий процент смертности?

— У нас не хватало лекарств, питание было недостаточным.

— Оно было недостаточным, потому что в лагере разворовывали продукты. Вы использовали все отпущенные вам лекарства?

— Все, конечно. Нормы лекарств были скудны. Особенно не хватало консервированной крови.

— Вы не просили кровь у вашего коллеги Попа Барвелла? У него обнаружено много склянок крови.

— Он говорил, что всю кровь тратит.

— По документам вашей палаты, вы произвели на десяток инъекций крови больше, чем получили её. Откуда избыток?

— Я воспользовался собственной кровью. Некоторым больным требовалось крови больше, чем я мог официально отпустить.

— Вы могли воспользоваться кровью других пленных.

— Я не мог ею воспользоваться. Все пленные прибывали очень слабыми. Каждая капля их крови была на вес их жизни.

— Почему вы не записывали, что вводите собственную кровь?

— Это вызвало бы выговоры. Я не хотел, чтобы меня выгнали.

В допрос вмешался молчавший до того Белый судья:

— Сколько вы отпустили больным своей крови в динах?

— Примерно две дины. Некоторым моя кровь помогла, двух спасти не удалось.

После врачей допрашивали охранников, вещевых и продовольственных каптёров, стражников карцера, похоронную команду. Лагерь был как лагерь — отвратительное учреждение, куда людей привозили страдать и где охрана прирабатывала тем, что принуждала пленных страдать сверх узаконенной нормы мучений. Этот лагерный процесс был первым, переданным на весь мир, — Гонсалес постарался ужаснуть зрителей. Он предварил приговор личным появлением на экране и предупредил охранников всех ещё не захваченных нами лагерей наших пленных, что сейчас они увидят собственное будущее — пусть сообразовывают отныне своё поведение с тем, какую оно заслужит кару. Ещё недавно по велению Гамова штабист Аркадий Гонсалес расписывал «Ценник подвигов» в сражениях, сейчас со зловещим увлечением творил ценник кар за воинские преступления, цена теперь обозначалась не в деньгах, а в казнях, унижениях и страданиях. Древнего принципа «Око за око, зуб за зуб» министр Террора не признавал, у него кары десятикратно умножались: все страдания, причинённые военным преступником многим людям, суммировались, и страшная их сумма обрушивалась на него самого. Какая б ни была вина, ужасно было наказанье! Иного от Гонсалеса я не ждал, но для вражеских стран его предваряющая приговор речь прозвучала вряд ли приятней похоронного звона.

Оба офицера и врач приговаривались к публичной казни, издевательски повторявшей их преступления: коменданту лагеря Ишиму Самино насильно вбивать в желудок деньги, украденные у пленных, пока он не задохнётся; его помощника Пурпа Горгона, истязавшего плёткой потерявших силы на лагерных работах, бить его же плёткой на площади, пока он не испустит дух; врачу Попу Барвеллу, воровавшему лекарства, ввести их все: мучительная смерть от лекарств, ставших в таком количестве ядами, была гарантирована. Палачами назначались охранники — и если кто отказывался, сам приговаривался к немедленной казни. Впрочем, отказников не было, охранники, приученные к исполнительству, не нарушили дисциплину.

Зато неожиданно прозвучало постановление Белого судьи о враче Габле Хоте. Судья Милосердия, не показавший и тени милосердия к трём приговорённым, высказался о враче так, что я должен привести его речь: она прорезонировала в мире гораздо громче приговора о казни.

— Врач Габл Хота исполнял свой профессиональный долг так тщательно и благородно, что я освобождаю его от плена и разрешаю свободно удалиться, куда он пожелает. Особо отмечаю великодушие Хоты, добровольно, к тому же тайно, отдававшего собственную кровь больным военнопленным. Всего он пожертвовал около двух дин своей крови, то есть треть количества, содержавшегося в его теле. Две дины — это две тысячи кор, каждая кора содержит двадцать капель, каждая капля — сияющая красная жемчужина в венке благородства, отныне украшающем голову врача Габла Хота. Оцениваю каждую каплю его крови в один золотой лат. Итого объявляю награду подвигу врача Габла Хоты — два миллиона лат. Врач Габл Хота может получить их в золоте либо в банкнотах.

Наверно, не один я ахнул, услышав, какая награда присуждена врачу. Я пошёл к Гамову, он сидел перед стереовизором. Давно я не видел его в таком великолепном настроении. Я показал на экран.

— Вам это нравится, Гамов?

— Восхищён! То самое, что нужно.

— И все эти неслыханные формы казни — убийство деньгами, избиение собственной плёткой, отравление украденными лекарствами — придумали вы сами?

— У меня не хватило бы фантазии на подобные изобретения. Вам не кажется, что Гонсалес больше всех наших министров отвечает избранной для него роли?

— Да, не простой палач, а изощрённый, палач с фантазией.

Я мог наговорить Гамову и побольше того, что сказал. И не сделал этого потому, что знал: горячее осуждение Гонсалеса вызовет у Гамова лишь удовлетворение. Он скажет мне: «Отлично, Семипалов! Если у вас эти казни вызывают такой ужас и отвращение, какой же силой ужаса, какой мерой отвращения они подействуют на врагов. Уверен, в лагерях, которые мы ещё не захватили, коменданты и врачи теперь поостерегутся наживаться на краже продуктов и утаивании лекарств». И нечего возразить! Гамов вёл свою линию и не стеснялся показывать, что Гонсалес — только орудие его воли. Впрочем, и я, и Пустовойт, разрешивший исполинские награды за акт нормального благородства, и все остальные министры были не больше чем исполнителями.

— Семипалов, вам нужно легализоваться. — сказал Гамов.

— Разве я ещё не воротился в должность?

— Об этом знают несколько человек. А должен знать весь мир. Пусть Аментола убедится, что его не только заставили бегством спасаться из Фермора, но и провели перед этим за нос, заставив поверить, что он нашёл в нашей среде влиятельного предателя. Пусть у самоуверенного президента убудет самоуверенности, а его поклонники обнаружат, что поклонялись напыщенному трусу и чурбану, а не проницательному политику, каким он казался. Сегодня вечером вдвоём покажемся на стерео.

— Кстати, что с моим помощником по шпионажу Войтюком?

— Мерзавцу удалось сбежать. И так ловко укрылся, что сыщики Прищепы не могут обнаружить его убежище.

— Вы не арестовали его жену Анну Курсай? Он, кажется, сильно любит её. Если он узнает, что ей грозит жестокое наказание, а его явка с повинной может её вызволить, он сдастся добровольно.

— Отличная идея, Семипалов. Нет, Анну мы не арестовывали. И не арестуем. Войтюк — слишком мелкая сошка, чтобы выманивать его из норы таким сильнодействующим средством. Но вашу идею мы реализуем в случае более важном, чем арест Войтюка.

Уверен, что и тогда он уже провидел, как применить придуманный мной шантаж для реализации важного политического замысла.

Моё появление на экране Омар Исиро подал торжественно. Сперва появился Гамов. Я уже говорил, что каждое выступление Гамова по стерео становилось значительным государственным событием. Он счёл моё возвращение к власти заслуживавшим его речи к народу. Он рассказал о Войтюке и о том, как успешно проходил обман шпиона, и о том, как президент Кортезии поддался на обман и ассигновал огромные деньги на подрывные действия против самого себя. Не скрыл Гамов и того, что противник Аментолы сенатор Леонард Бернулли вовсе не был платным агентом Латании, а, напротив, яростно боролся против нас. И эта его опасная борьба, грозившая разоблачением наших секретных планов, заставила похитить сенатора и объявить нашим агентом, чтобы опорочить все его высказывания и предложения. Но скоро стало ясно, что далеко не все, знающие Бернулли, верят в его предательство, как поверил сам президент Кортезии. И, чтобы большой стратегический обман стал неотвергаемым, Семипалов предложил, чтобы и с ним сыграли ту же обманную игру, что была разыграна с сенатором: объявить всему миру, что он, Андрей Семипалов, второе лицо в правительстве, является скрытым врагом диктатора, что он надеялся захватить власть, что ради этого пошёл на сговор с врагами и что измена его была оплачена огромной суммой правительством Кортезии. Семипалова осудили и публично повесили. И теперь я, продолжал Гамов, счастлив сообщить миру, что казни не было и быть не могло, а сам Семипалов после хорошо разыгранного спектакля жил в отведённой ему резиденции, отдыхал и лечился. И всё, чего мы ждали от мнимого предательства, точно исполнилось — враги поверили во всё, в чём их уверяли, совершали одно за другим подсказанные им действия — и теперь пожинают плоды своей слепоты.

— И я бесконечно рад, что Семипалов воротился в Адан и возобновил работу, — так закончил Гамов свою речь. — Под его председательством прошли очередные заседания Ядра. Он организовал захват маршала Вакселя и его генералов, освобождение наших военнопленных, арест конференции в Ферморе. Великий водолётный флот, любимое детище генерала Семипалова, поднялся в воздух по его команде и совершил великий поворот в войне. А теперь я попрошу творца нашей водолётной мощи, организатора наших военных побед, моего друга Андрея Семипалова показаться перед вами.

Я бы жестоко соврал, если бы сказал, что слушал Гамова спокойно. Он с такой искренностью, так горячо говорил обо мне, что я разволновался до потери голоса. Ещё долго потом обсуждалось, почему после приглашения мне появиться на экране, экран вдруг погас и минут пять ничего не показывал. И я начал именно с этого, всякое другое начало было бы неискренним.

— Друзья мои, простите, что заставил вас ждать, нужно было успокоиться. И не сердитесь, что не произнесу даже малой речи, ещё не могу. Одно скажу: спасибо всем тем, кто радуется моему воскрешению из небытия. Сейчас я снова в строю — для вас, вместе с вами.

Павел Прищепа попенял мне потом, что надо было выступить посолидней — не просто эмоционально, а политически весомо. У Гамова эмоции всегда сопровождают политику — было с кого брать пример.

Впрочем, и Прищепа понимал, что подражать Гамову можно, а равняться с ним трудно — даже при кратковременном появлении на экране.

7

Кортезы оправились от удара быстрей, чем мы рассчитывали. Появился новый командующий армией кортезов и примкнувшими к ней войсками родеров, ламаров и патинов. Им стал не кортез, а родер — корпусной генерал Март Троншке. Он соединил в своих руках общее командование союзными армиями. Он сразу понял, что нельзя рассчитывать ни на нашу слабость, ни, тем более, на нашу глупость, и начал с того, чем закончил Ваксель. Он испугался нас. Он понял, что если не принять чрезвычайных мер, то и ему уготована участь предшественника. А когда пугается умный и храбрый генерал, то никакое действие ему не кажется чрезвычайным. Март Троншке внезапно обрушил на нас сосредоточенный удар своих объединённых армий.

И нанёс его не нашим основным силам, не по фронту, оттеснённому в глубь страны, а по собственному тылу, где мы концентрировали освобождённых военнопленных, превращая их беспорядочные толпы в боевую силу. Троншке понял, почему мы не стремимся перебросить на родину освобождённых солдат и вывозим лишь больных и раненых, а в бывшие лагеря доставляем одежду и оружие. Он хорошо изучил нашу боевую биографию, этот новый главнокомандующий, корпусной генерал Март Троншке. Он запомнил, как мы — всего две дивизии — свирепствовали в тылу у тех же кортезов, как заставили целую их армию принять сражение повёрнутым фронтом и прорезали ту армию, как острый нож прорезает парусину. Троншке понимал, что если промедлит, то скоро на него навалятся и с фронта, и с тыла — и натиск с обеих сторон будет тысячекратно жесточе того, какой когда-то помог нам вырваться из окружения. И оставив на фронте лишь оборону, он быстро двигался назад, в захваченные нами с воздуха районы — на центры создаваемой нами новой армии.

Пеано потребовал срочного созыва Ядра.

— Наша разведка оскандалилась, нашему штабу отказала проницательность. Наше командование показало нерасторопность! — так сурово оценил все наши действия — и свои в первую очередь — наш обычно улыбчивый командующий: даже тень улыбки не озаряла его посуровевшего лица. Был тот редчайший случай, когда Пеано считал недопустимым скрывать своё плохое настроение. — Без немедленных энергичных действий создание в тылу врага боеспособной армии обречено на провал.

— Откроем наступление на фронте? — спросил Гамов.

— Троншке учитывает такую возможность. Он будет отчаянно обороняться на фронте, но не снимет ни одной дивизии из тех, что движутся на повторный захват освобождённых пленных.

— Надо вывозить пленных, — подал голос Пустовойт.

— Самое неудачное решение! — отрезал Пеано — и опять без своей обычной вежливости. — Равносильное отказу от создания в тылу врага боеспособной армии.

— Согласен, Пеано, — сказал я. — Наши освобождённые пленные страшны Троншке в его тылу, а на родине они лишь немного увеличат число мобилизованных в армию.

— Вы говорили, Пеано, о действиях чрезвычайной энергичности? — сказал Гамов.

— Да, энергичных и решительных. Я наметил шесть городов для сосредоточения бывших пленных. В каждый направляются освобождённые из ближних лагерей, продовольствие и снаряжение с захваченных баз, по воздуху к ним перебрасывают оружие и боевые пополнения. «Закольцеваться!» — вот единственная команда, которую я отдаю нашим войскам в тылу врага. Преимущество в воздухе у нас абсолютное. Мы сможем непрерывно усиливать оборону этих центров — до поры, пока они сами не смогут выйти в поле как мобильная армия. Это произойдёт в день, когда мы двинем на врага весь западный фронт.

— Разведку сегодня критиковали справедливо, — сказал Гамов. — Но я хотел бы посмотреть на нового командующего вражескими войсками. У вас нет фотографии Троншке, Прищепа?

На фотографии корпусной генерал Март Троншке выглядел точно таким, какими рисуют родеров: худой, голубоглазый, носатый, тонкогубый. Я мог бы поручиться, что у этого человека резкий, металлического звона, чуть-чуть с хрипинкой, очень повелительный голос — нечто громкое, без полутонов и обертонов. Он и был таким, это я узнал потом. В общем, голос для командования, а не для дружеских споров, тем более — не для интимных объяснений с женщинами. Люди с такими обличьями и голосами хорошо воюют.

— Этот орешек будет потвёрже Вакселя, — сказал я Пеано, когда мы расходились.

Пеано рассеянно посмотрел на меня.

— Да нет, мы хорошо закольцуемся, — ответил он своим мыслям, а не мне. И поправился: — Буду исходить из того, что в любой ситуации Троншке примет самое разумное решение. Он предельно насторожен.

У выхода меня задержал Прищепа.

— Ты приказал секретарю не соединять тебя ни с кем?

— К тебе это не относится, Павел. Для тебя я всегда открыт.

— Я говорю не о себе. После появления на экране тебе уже не надо таиться от тех, кому нужно с тобой встретиться.

— Буду и дальше таиться, Павел. Военная обстановка не даёт отвлекаться на иные дела. За кого ты ходатайствуешь?

— Твоя жена бесконечно счастлива, что не было никакой измены и казни, что ты жив и здоров и снова ведёшь государственные дела. Она должна высказать тебе свою радость, но секретари отказывают ей в свидании. Она мучается, Андрей!

Я ответил не сразу. Павла нельзя было резко отстранять от моих личных дел. Когда-то он казался влюблённым в Елену, но она предпочла меня, а не его. Он не показывал, глубока ли рана у него в сердце либо её вовсе нет. Он был ровен с нами — истинный друг. Не заведя себе подруги, он часто подшучивал, что не создан для семейной жизни. Впрочем, не созданными для семьи были и сам Гамов, и Пеано с Гонсалесом, Павел не составлял в нашем кругу исключения. Исключением был я, меня связывало с Еленой не только то, что она скоро двенадцать лет моя жена, с жёнами часто расстаются, к жёнам охладевают, — тут была связь крепче супружеской.

— Нет, Павел, — сказал я. — Не могу сейчас встречаться с Еленой. Ты не знаешь, какой у нас был разговор в камере.

— Елена мне рассказала после твоей казни, что произошло в камере смертников. И она уже тогда раскаивалась в своей резкости.

— А ты не объяснил ей, что реально происходит совсем не то, что ей…

— Разве я имел право выдавать такие тайны? Её горе от твоей гибели, негодование на твою измену были рассчитанными элементами нашей игры. Но можешь быть уверен: если бы мне предложили отдать год жизни…

— То ты отдал бы год жизни, даже пять, чтобы иметь возможность сказать ей правду. Но сейчас она знает правду, ей стало легче. Павел, пойми меня, я не могу, не хочу, не должен сейчас с ней встречаться! Поговори с Еленой. Успокой её. Можешь говорить всё, что захочешь, заранее одобряю каждое твоё слово.

Он долго не отрывал от меня хмурого взгляда.

— Ты очень переменился, Андрей.

Я пытался закончить разговор шуткой:

— Переменишься, если повесят… Считай, что я возродился ко второй жизни несколько ушибленным или покорёженным… Всё же побыл на том свете, без последствий это не обходится.

Он не поддержал шутки.

Я немного поработал в своём кабинете, потом пошёл к Пеано.

Он сидел на своём обычном месте под аппаратами связи и экраном. Его вызывали коменданты захваченных во вражеском тылу городов. Я не всегда отчётливо слышал, что они докладывают и чего просят. Но его ответную на все просьбы категорическую команду: «Закольцуйтесь! Немедленно закольцуйтесь! Самым крепким, самым надёжным способом — закольцуйтесь!» и сейчас отчётливо слышу, как будто она долго продолжается. А на экране сменялись однообразные картины. К захваченным городам по всем дорогам двигались освобождённые пленные, уже в новой форме, с оружием в руках и боеприпасами в ящиках на спине. Их обгоняли тяжёлые водоходы с электроорудиями и стационарными вибраторами, снарядами и взрывчаткой, мешками с мукой, ящиками с консервами, тушами быков и свиней — со всем тем, что нельзя таскать на плечах и держать в руках. На площадях опускались водолёты, из них выпрыгивали наши солдаты, переброшенные через фронт, выгружались механизмы переносных метеогенераторов. На глазах, буквально на глазах мирные тыловые городки ламаров и родеров превращались в оснащённые крепости.

— Этот долговязый голубоглазый Троншке непременно разобьёт свою белокурую голову о ваши заслоны, Пеано, — сказал я.

Пеано вздохнул и осветился радостной улыбкой. Это новое сочетание было забавным — унылый вздох и сияющая улыбка одновременно.

— Надеюсь на это. Но он слишком быстро движется, проклятый Троншке. Он может приблизиться раньше, чем мы закончим оборону.

— Он не только быстро движется, но и далеко отходит от фронта. Надо наказать его за такую оперативность. Этим займусь я.

У себя я вызвал Готлиба Бара. Отступление наших войск на фронте было прекращено, на огромной линии, прорезавшей всю страну с юга на север, установилось спокойствие.

— Готлиб, будешь теперь показывать, чего реально стоишь. В смысле, соответствуешь ли своему высокому посту, — приветствовал я старого друга. В отсутствие Гамова с Готлибом, как и с Павлом, я не соблюдал предписанной чинности.

— Вполне соответствую и стою не меньше, чем заплатил за тебя одураченный Аментола, — весело отпарировал Готлиб. Он узнал об игре с Войтюком только из речи Гамова по стерео и не переставал удивляться, что хитрая операция прошла в тайне от него. Не меньше он удивлялся и тому, что я не был казнён, очень уж правдоподобно выглядела сцена повешения. И сказал мне об этом при первой же встрече на Ядре не только с радостью, но и с некоторой завистью — министра организации восхитила блестящая организация спектакля казни. Готлиб положил передо мной схемы, чертежи с колонками цифр. — Можешь сам убедиться в моей реальной цене.

Он, конечно, был на своём месте и стоил даже больше того, во что сам оценил себя. На душе у меня становилось легче. Всё, что мы предварительно намечали, планируя поворот от отступления к атаке, было выполнено с превышением. Я боялся, что, форсируя производство сгущённой воды для большого метеонаступления и флота, Бар ослабит производство на других военных заводах — возможности его небеспредельны. К тому же пришли к концу запасы, созданные Маруцзяном. И хотя золотая валюта выдавалась, валютные магазины уже не соблазняли роскошью редких товаров. Готлиб Бар справился с затруднениями. Документы показывали, что поток снаряжения не только не ослабел с началом воздушной войны, но даже усилился.

— Через неделю развернём наступление, — сказал я.

Он с нарочитым сокрушением пожал плечами.

— Удивляюсь вам, великие военачальники. Внутри ваших смелых ударов всегда затаённая трусость. Наступление можно начинать уже завтра — людей и боеприпасов хватит. Нет, вы всё колеблетесь.

Он был превосходным организатором промышленности, но в стратегии не разбирался.

— Можем ударить и завтра, ты прав. Но глупо, Готлиб. Генерал Троншке разделил армию на две части. Если мы начнём завтра, он успеет воротить ушедшие войска и будет отбиваться сосредоточенной массой — зачем нам это? Пусть он ввяжется в бой с нашей новой армией в своём тылу, а мы тогда грянем на фронте.

Март Троншке в несколько дней достиг первого из наших тыловых «колец» и ударил по нему с такой силой, что сразу овладел всеми наружными укреплениями. Но в городе его натиск ослаб — завяз в уличных схватках, распылился в боях за дома. Вероятно, ни в одной из прежних битв не было такой концентрации людей и оружия на малой площади, как в сражении у этого первого из шести «колец». И если бы мы не обладали абсолютным превосходством в воздухе, Троншке выбил бы нас из города — и вторичный плен для тех, кто остался в живых, стал бы неизбежен. Но десанты с водолётов снова захватывали укрепления, оставляемые нами, — битва для каждого отряда Троншке шла впереди и позади, справа и слева, боевые уставы кортезов и родеров таких хаотических сражений не предусматривали, воины им не обучались: Пеано мастерски использовал затруднения противника. И это дало возможность подготовить большое наступление.

Теперь всем известно, что разведка кортезов не смогла даже приблизительно оценить реальную мощь наших сил. Уже в первый день фронт противника был прорван в двух местах, а потом весь покатился на запад. Территория, с таким трудом завоёванная Вакселем за год войны, возвращалась за дни. Март Троншке срочно снял осаду «колец» и погнал войска назад, на поддержку рушащемуся фронту. И тут ему пришлось до дна выпить горькую чашу, приготовленную для него Альбертом Пеано: все шесть «колец» одновременно раскрылись, из каждого выступили заново оснащённые дивизии бывших пленных, усиленные по воздуху пополнениями. Дивизии на марше соединялись в корпуса — новая армия, стремящаяся к отмщению за пережитые унижения и страдания, яростно бросилась на повернувшие на восток вражеские войска. О том, чтобы выдержать битву с повёрнутым фронтом, не могло быть и речи. Лучше всех это понимал сам Троншке. Прищепа перехватил его отчаянную радиограмму Аментоле. Президент Кортезии вновь возник из небытия — подхалимы уже славили Аментолу за очень предусмотрительное, очень удачное бегство от хищных вражеских рук, — так вот, Аментола, к чести его скажу, понимал, что поражение Троншке равнозначно катастрофе. Он потребовал от Клура и Корины, ещё не участвовавших в сражениях, срочного выступления. Оба союзных государства отреагировали — Корина собрала небольшую армию и перебросила её на материк, Клур вторгся несколькими дивизиями в Родер и преследовал наши войска, оставившие свои «кольца». Я смотрел на карту и пожимал плечами, так невероятна была картина. Дивизии Клура наступали на восток, навязывая битву нашим отступающим «кольцевикам», дивизии Троншке, отбиваясь от наших главных сил, отступали на запад, навстречу своим же дивизиям, сражавшимся с «кольцевиками».

Финал мог быть только один, и он закономерно совершался. Разрозненные дивизии Троншке соединялись, но теперь сами были в жёстком кольце. Клуров, уставших от маршброска через весь Родер и добрую половину Ламарии, легко отбросили назад. Пеано послал Троншке ультиматум. Заранее оговариваюсь, что к тексту ультиматума я руки не приложил, его сочинил сам Гамов.

Вот точный текст:

Генералу Марту Троншке, командующему соединёнными армиями Кортезии, Родера, Ламарии и Патины.

Ваше положение безнадёжно. Вы окружены и отрезаны от баз снабжения. Три четверти боеприпасов вами израсходовано, число раненых и больных почти равно числу ещё боеспособных. Ни один водолёт не может прорваться к вам, наше господство в воздухе абсолютно. Дальнейшее сопротивление самоистребительно.

Наши предложения:

1. Вы отдаёте приказ своим армиям сложить оружие и сдаться в плен. Срок — 24 часа с момента объявления настоящего ультиматума.

В случае капитуляции все пленные солдаты и офицеры поселяются в специальных лагерях, где им обеспечат благоприятный быт, не идущий ни в какое сравнение с трагическими условиями жизни военнопленных в ваших лагерях.

2. В случае продолжения войны все военнопленные, захваченные в ходе последующих битв, будут содержаться в лагерях карательного режима, ухудшенного даже по сравнению с вашими лагерями для военнопленных.

3. Если какие-то соединения ваших армий, отчётливо сознавая своё безнадёжное положение, будут исступлённо сражаться ради накопления трупов и лживых традиций «воинской доблести», офицеры и солдаты, виновные в таком преступлении, по захвате их будут предаваться суду Священного Террора для выполнения унизительно-позорной их казни, без права апелляции к суду Милосердия.

Командующий армией Латании Альберт Пеано.

Разведчикам Прищепы удалось раздобыть стереозапись кортезов, изображавшую, как в штабе Троншке отнеслись к ультиматуму Пеано. Я впервые — и в последний раз — увидел живого Троншке, нервно шагающего по комнате, нервно разговаривающего со своими генералами — голос то повышался до крика, то спадал до шёпота:

— Картина ясна, — говорил Троншке. Генералов собралось в небольшой комнате до двух десятков. — Проклятый Пеано точно описывает ситуацию. Возможно, какая-то наша часть прорвётся на запад, но с чудовищными потерями. Всей армии не прорваться. Маршал Ваксель совершил непоправимый просчёт, преуменьшив реальные силы противника, и позором плена заплатил за свою ошибку. Наша разведка катастрофически проглядела создание вражеского огромного водолётного флота. Нас не только обманули. Нас пересилили. За это надо платить. Хорошие военные платят за ошибки собственными головами. Мы доказали, что плохие военные, поэтому не требую в уплату ваших голов. Даю вам свободу командовать собой. Противник предоставил нам выбор: бесчестье и премия за него; воинская доблесть и отвратительная казнь за верность воинским традициям. Есть ещё третий выход, я воспользуюсь им. Я написал завещание. Прощайте! Выхожу из борьбы, которую дальше не вправе вести!

Вот такую речь произнёс Март Троншке перед своими генералами. А затем удалился в другую комнату и прошил своё сердце молнией из ручного импульсатора. Пеано распорядился похоронить Троншке с музыкой, играли сдавшиеся в плен родеры, в традициях этого народа все события жизни сопровождать хорошей музыкой.

А после смерти командующего началась капитуляция его армии. Я сказал «началась», а не «совершилась», потому что она стала процессом, а не одновременным актом. Никто из вражеских генералов не последовал — с помощью карманного импульсатора — за Троншке. Зато несколько командиров продолжали бессмысленное сопротивление. Понадобилось две недели жестоких боёв, чтобы и этих строптивых генералов привести в смирение.

Клуры, оставшись в одиночестве в Родере и Ламарии — дальше они не продвинулись, — с неделю топтались на месте. А потом повернули назад.

Не прошло и месяца после водолётного рейда на Фермор, как наши войска остановились на границе Клура и Родера. Вторгаться в Клур Гамов не захотел. Кроме Клура на западе и Корины с Нордагом на севере, все соседние державы были завоёваны — Патина, Ламария и Родер. Надо было позаботиться хотя бы о временном успокоении этой территории.

Приближалась зима. Война на полях замерла до весны, так мы планировали. Действительность, как всегда, оказалась сложней нашего представления о ней.

8

Осень выдалась отменная. Война отдыхала после диких вспышек огня и ливней. Это открыло возможность отдохнуть и природе. Океан, безмерно обираемый кортезами и нами, замер, ни одна искусственная буря не вздыбливала его. Даже естественных больше не было. Боевые циклоны, свирепо раздиравшие атмосферу, прекратили не только мы, но и кортезы — каждая враждующая сторона накапливала энерговоду для грядущих схваток. И оказалось — ни один учёный метеоролог не предвидел этого, — что природа, освобождённая от искусственных ураганов, так устала от них, что уже неспособна была породить свои собственные. По обе стороны океана установилась давно не виданная — Фагуста написал даже в своём злом листке «неслыханная» — тишина. На сбор урожая это уже повлиять не могло, урожай у нас и воюющих соседей практически погиб, зато население этих стран, не только мы в Латании, снова могло без опасения выходить из домов, снова могло любоваться безоблачным небом.

А в Латанию возвращались военнопленные. Они ехали в поездах, шли строем по городам, растекались мелкими группами по районам. Население высыпало на улицы — кричали, обнимались, целовались… Ещё в лагерях, где томились военнопленные, расписали, куда каждому возвращаться. И каждый эшелон имел свой особый маршрут, пленные получили свою особую форму, свидетельство перенесённых страданий. И в кармане у каждого лежало сто золотых лат и разрешение на отпуск от военной службы — праздник свободы в тридцать радостных дней.

Но одновременно с эшелонами освобождённых по тем же дорогам, в таких же вагонах, в таком же пешем строю двигались и пленные — кортезы и родеры, ламары и патины. Этих не встречали криками радости, всюду, где они появлялись, устанавливалось ненавидящее безмолвие. На них только смотрели — и если бы гневными взглядами убивали, половина не добрела бы до конечной цели своего пути — заблаговременно выстроенных лагерей в далёком тылу. До самого прихода в те лагеря эшелоны находились в бесконтрольном распоряжении Бара, а на месте их принимала новая охрана — министерства Милосердия. Я долго не понимал, почему Гамов так распорядился, ведь охрана врагов, даже захваченных в плен, отнюдь не милосердная операция. Но смысл в таком повелении Гамова имелся, позже я это понял — и не я один.

В мой кабинет вошёл Павел Прищепа.

— Есть важные новости, Павел? — полюбопытствовал я.

Он ответил с холодностью, ещё не случавшейся между нами.

— Когда выполнишь своё обещание? Ты знаешь, о чём я говорю.

— Знаю! Я обещал встретиться с Еленой, когда на фронте полегчает.

— Она в твоей приёмной. Что ты ей скажешь?

— Что я могу сказать? Пусть входит.

Павел ушёл, и появилась Елена. Я пошёл навстречу. Вид её поразил меня. Вероятно, и мой вид показался ей неожиданным. Мы одновременно сказали одно и то же:

— Ты очень переменилась, Елена, — сказал я.

— Ты очень переменился, Андрей, — сказала она.

Я засмеялся, так было удивительно, что мы одинаково увидели изменения друг в друге и сказали о них одинаковыми словами. Она сделала порывистое движение, я испугался, что она бросится мне на шею, и поспешно показал на кресло. Она села. Я сел напротив.

— Я думала, наша встреча будет иной, — сказала она с болью.

Я знал, что она начнёт не с поздравлений, что я не казнён, а жив и здоров, а с жалобы на холодность, и подготовил ответ.

— Встреча соответствует расставанию, — я даже улыбнулся.

Она всматривалась в меня большими глазами. Она как бы не верила, что это я.

— Так и будем молчать, Елена? — сказал я мягко.

Она встрепенулась и притушила распахнутые глаза.

— Андрей, ты уже много дней на свободе… то есть на прежней работе, а мне хоть бы слово, хоть бы намёк! Павел сказал, что ты запретил говорить мне, что воротился в Адан. Даже что ты жив, что сцена твоей казни была выдумкой — даже это запретил сказать!

— Никто до поры не должен был знать, что казни не было.

— Никто — да! Но я, я!

— И ты, Елена! Я не мог сделать для тебя исключения.

— Для Павла сделал! Для Бара, для Штупы, для какого-то Исиро! Только не для меня.

— Они — мои сотрудники. Я не мог оставаться для них бестелесной тенью.

— Для меня, значит, мог оставаться тенью? Больше, чем тенью! Страшным воспоминанием об изменнике, казнённом за преступления! Почему такая безжалостность? Со своей женой ты обошёлся суровей, чем с сослуживцами!

— Бывшей женой, Елена, — сказал я.

У неё перехватило дух. Она страшно побледнела. «Держи себя в руках!» — мысленно приказал я себе.

— Ты сказал: «бывшей женой», Андрей?

— Я сказал — бывшей женой, Елена.

Она прижала руки к лицу, на висках пульсировали жилки.

— Прости, я не поняла. Разве мы уже не супруги?

— Мы были ими до моей казни…

— Но ведь не было казни! Ты ведь не умер, Андрей!

— В каком-то смысле всё-таки умер.

— В каком-то смысле? В каком же? Больше не любишь меня? Почему ты опускаешь лицо? Ты не любишь меня? Говори всю правду!

Я не мог сказать ей всю правду. Я любил её — так же крепко, как любил прежде, ещё крепче. В далёком изгнании, в домике по соседству с двумя физиками, я часто вспоминал об Елене, но охладевшей памятью. Она ушла не от меня, но из меня, она была в постороннем мире, тот мир больше не соприкасался со мной. И, воротившись, я не пожелал её видеть. Меня волновала удача военных действий, а не встреча с ней. Я морщился и поёживался, воображая, как она будет оправдываться в недоверии ко мне, как будет радоваться, что никакой казни не было, как будет ласкаться, какие строить надежды на будущую жизнь…

Но вот она не оправдывается в нанесённых мне оскорблениях, не уверяет в неизменности своей любви, только допытывается, люблю ли я её. Какой удачный случай для последней фразы задуманного расставания. «Да, не люблю!», либо: «Нет, не люблю!» — и всё завершено. Но именно эти два слова: «не люблю» — были единственными, какие я не мог произнести.

— Ты спрашиваешь о любви, — сказал я горько. — А кто бросил мне в лицо: «Ненавижу тебя! Боже, как я ненавижу тебя!..» Любить ненавидящего тебя! Не слишком ли многого ты требуешь от меня?

— Нет! — крикнула она. — Это ложь! Я не говорила, что ненавижу…

— Не говорила? Придётся обратиться к Павлу. Наверно, он поставил в моей камере регистрирующие аппараты. Может, услышав свой голос, ты перестанешь отрицать, что этот голос говорил.

— И тогда буду отрицать! Тысячу раз услышу свой голос, тысячу раз услышу слова о ненависти к тебе, всё равно буду отрицать, что говорила их. Не было этих слов, Андрей!

— Не было, хотя были? Повторяю: ты слишком многого требуешь от меня! Я всё-таки ещё в добром сознании. И в роду моём, ты это знаешь, не водились сумасшедшие.

— И в моём роду тоже их не водилось. И я, как и ты, в ясном сознании. Именно потому, что ты в ясном сознании и способен понять правду, как бы неправдоподобно она ни выглядела, я и говорю тебе: не было этих слов о ненависти к тебе!

— Елена! Я потребую у Павла плёнку!..

Страницы: «« ... 1314151617181920 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Иван Коваль уважал двух женщин – маму и сестру.Его не могли увлечь ни стервы, ни трепетные лани.Его ...
Спустя семь лет после гибели любимого мужа Катя соглашается стать женой другого, но в день помолвки ...
«Когда все потеряно, остается надежда», – утверждает герой одного из рассказов Рэя Брэдбери. И эти с...
Это первое на русском языке издание, представляющее региональное своеобразие Узбекистана, великолепн...
Год 1917-й. Революционные изменения охватили Россию и весь мир. Новый русский император Михаил II вс...
Анатолий Фёдорович Дроздов – известный писатель-фантаст. Он работает в разных жанрах, но чаще всего ...