Весь невидимый нам свет Дорр Энтони
— Этьен, — шепчет Мари-Лора, — ты не жалеешь, что мы сюда приехали? Что я свалилась тебе на голову и вам с мадам Манек пришлось обо мне заботиться? Ты никогда не чувствовал, что я навлекла на тебя проклятие?
— Мари-Лора, — говорит он без колебаний и двумя руками стискивает ее ладонь, — ты лучшее, что было в моей жизни.
Что-то словно нависает в темноте, какая-то ревущая волна, огромный морской вал. Однако Этьен лишь произносит второй раз: «Спи, а когда ты проснешься, я уже буду здесь», и мгновение спустя она считает его шаги на лестнице.
Арест Этьена Леблана
Этьен уже не помнит, когда прошлый раз чувствовал себя таким здоровым и сильным. Он рад, что мадам Рюэль поручила ему это последнее задание. Координаты одной зенитной установки он уже передал: она стоит на укреплениях позади «Пчелиного дома». Остались еще две батареи. Надо взять азимут с двух известных точек — это будут колокольня и остров Пти-Бе — и по ним вычислить положение третьей, неизвестной. Простая триангуляция. Куда лучше, чем разговаривать с призраками у себя в голове.
Он сворачивает на рю-д’Эстре и по задворкам училища срезает к улочке позади «Отель-Дьё». Ноги несут его, как в юности. Вокруг никого. За туманом уже брезжит рассвет. Город вокруг — теплый, душистый, сонный, дома по обе стороны кажутся почти нематериальными. На миг у Этьена мелькает чувство, что он идет по длинному-предлинному вагону, все ассажиры спят, а поезд скользит во тьме к огромному сияющему городу: там горят арки, сверкают башни, взмывают ввысь фейерверки.
Из темноты под крепостной стеной возникает человек в немецкой форме и, хромая, идет навстречу Этьену.
7 августа 1944 г.
Мари-Лора просыпается от грохота тяжелых орудий. Она идет через лестничную площадку, открывает платяной шкаф, тростью сдвигает рубашки и трижды тихонько стучит в фальшивую заднюю стенку. Ничего. Она спускается на пятый этаж и стучится в дядюшкину комнату. Никакого ответа. Она входит. Его постель пуста и холодна.
Нет Этьена и на втором этаже, и на кухне. Гвоздик, на который мадам Манек вешала ключи, пуст. Дядюшкиных ботинок в прихожей нет.
Я вернусь через сорок пять минут.
Мари-Лора силится унять панику. Важно не предполагать худшего. Она проверяет проволоку, ведущую к колокольчику, — на месте. Потом отрывает кусок от вчерашнего батона мадам Рюэль и съедает его, не садясь за стол. Воду — вот чудо! — снова дали. Мари-Лора наполняет два оцинкованных ведра, относит их к себе в спальню. Подумавши, возвращается на третий этаж и наливает ванну до краев.
Затем она открывает книгу. Капитан Немо установил флаг на Южном полюсе, но, если не уйти к северу, их затрет льдами. Весеннее равноденствие только что прошло, впереди шесть месяцев непроглядной ночи.
Мари-Лора считает оставшиеся главы. Девять. Есть искушение читать дальше, но они путешествуют на «Наутилусе» вместе, она и Этьен; как только он вернется, они продолжат. Наверняка он будет с минуты на минуту.
Она еще раз проверяет домик под подушкой. Ее так и тянет достать камень, но она перебарывает искушение и вместо этого ставит домик на старое место в макете. Под окном заводится грузовик. Пролетают чайки, крича по-ослиному; вдалеке снова бухают орудия, грузовик отъезжает, а Мари-Лора решает перечитать одну из предыдущих глав. Надо сосредоточиться, чтобы из выпуклых точек сложились буквы, из букв — слова, из слов — мир.
Во второй половине дня колокольчик под телефонным столиком тихонько звякает, ему приглушенно отвечает второй на чердаке. Мари-Лора поднимает пальцы от страницы. Наконец-то! Но когда она спускается в прихожую, берется за щеколду и спрашивает: «Кто там?» — то слышит не тихое «это я» Этьена, а вкрадчивый голос парфюмера Клода Левитта:
— Впустите меня, пожалуйста.
Даже сквозь дверь Мари-Лора чувствует его запах: мята, мускус, альдегид.
А за ними: пот, страх.
Она отодвигает обе щеколды и приотворяет дверь.
Он говорит через полуоткрытую решетку:
— Вам надо пойти со мной.
— Я жду дядюшку.
— Я говорил с вашим дядей.
— Говорили? Где?
Слышно, как мсье Левитт, часто дыша, ударяет кулаком о кулак.
— Если бы вы были зрячая, мадемуазель, вы бы увидели приказ об эвакуации. Городские ворота заперты.
Она не отвечает.
— Задерживают всех мужчин от шестнадцати до шестидесяти. Им приказано собраться в башне, а когда начнется отлив, их по низкой воде отконвоируют в Форт-Насиональ. Дай Бог им остаться в живых.
На улице Воборель все вроде бы тихо. Между домами носятся ласточки, на водосточном желобе воркуют две горлицы. Мимо проезжает велосипедист, и снова все затихает. Правда ли городские ворота заперты? Правда ли этот человек говорил с Этьеном?
— Вы идете с ними, мсье Левитт?
— Нет, я туда не собираюсь. Вам надо немедленно идти в убежище. — Мсье Левитт шмыгает носом. — Либо в крипту Нотр-Дам в Рокабее. Туда я отправил мою супругу. Об этом меня попросил ваш дядя. Оставьте дома абсолютно все и пойдемте со мной.
— Зачем?
— Ваш дядя знает зачем. Все знают зачем. Здесь опасно. Идемте.
— Но вы сказали, городские ворота заперты.
— Да, сказал, и довольно уже вопросов. — Он вздыхает. — Здесь оставаться нельзя, я пришел вам помочь.
— Дядя говорил, в погребе безопасно. Этот погреб простоял пятьсот лет, простоит и несколько ночей.
Парфюмер откашливается. Мари-Лора представляет, как он тянет длинную шею, стараясь заглянуть в дом, видит пальто на вешалке, хлебные крошки на кухонном столе. Все проверяют, что есть у других. Дядя не попросил бы парфюмера проводить ее в убежище; когда он последний раз упоминал Клода Левитта?
И вновь она думает о макете наверху и о камне внутри. Слышит голос доктора Жеффара: «…что нечто настолько маленькое может быть настолько красивым. Настолько дорогим».
— В Парамэ уже горят дома, мадемуазель. Бомбят порт и собор, в больнице нет воды. Врачи моют руки вином. Вином!
Голос у мсье Левитта дрожит. Мари-Лора вспоминает, как мадам Манек говорила: «Всякий раз, как в городе случается кража, Клод, отправляясь спать, прячет бумажник между ягодиц».
— Я останусь, — отвечает она.
— Господи, девочка, мне что, тебя силком вытаскивать?
Мари-Лора вспоминает, как немец ходил перед решеткой Юбера Базена, водя газетой по прутьям, и чуть-чуть тянет дверь на себя. Парфюмера кто-то сюда подослал.
— Уж конечно, мы с дядей не одни ночевали сегодня дома, — говорит она, стараясь хотя бы внешне сохранить спокойствие. От парфюмера разит так, что у нее кружится голова.
— Мадемуазель, — теперь голос звучит умоляюще, — образумьтесь. Идемте со мной и оставьте все здесь.
— Можете поговорить с моим дядей, когда он вернется. — И Мари-Лора запирает дверь на щеколду.
Ей слышно, что он по-прежнему стоит у входа. Просчитывает издержки и выгоды. Потом уходит, таща за собою свой страх, точно телегу. Мари-Лора наклоняется и поправляет проволоку. Что мог увидеть парфюмер? Этьен был бы доволен. За окном кухни проносятся стрижи. Паутина вспыхивает на солнце и тут же гаснет.
И все-таки: а что, если парфюмер говорил правду?
День потихоньку гаснет. Сверчки в подвале заводят свою песенку — ритмическое трр-трр. Августовский вечер; Мари-Лора, в рваных чулках, идет на кухню и отрывает еще кусок от батона мадам Рюэль.
Листовки
Под конец дня австрийский повар подает свиные почки в томате на гостиничных тарелках: у каждой на ободке — серебряная пчела. Все сидят на мешках с песком или на снарядных ящиках. Бернд засыпает прямо за столом, Фолькхаймер в уголке говорит с лейтенантом о радио в подвале, вдоль стен австрияки в касках методично жуют. Уверенные, опытные вояки. Уж их-то никакие сомнения не мучат.
После ужина Вернер поднимается на последний этаж, встает в шестиугольную ванну и чуть-чуть приоткрывает ставень. Вечерний воздух блаженно свеж. Под окном, на бастионе, ждет 88-миллиметровое орудие. За ним, за амбразурами, под двенадцатиметровой стеной, плещет зеленое море, взлетают белые брызги прибоя. Слева город, серый и плотный. Далеко на востоке дрожит алое зарево невидимой битвы. Американцы прижали их к океану.
Вернеру кажется, что в пространстве между тем, что уже произошло, и тем, что еще произойдет, висит невидимая мембрана: по одну сторону известное, по другую — неведомое. Он думает о девушке, которая сейчас, может быть, в городе, а может быть — нет. Воображает, как она стучит тростью по водосточным канавкам. Идет, обратив к миру незрячие глаза и ясное лицо.
По крайней мере, он сберег тайну ее дома. Защитил ее.
На дверях домов, на рыночных палатках и фонарных столбах расклеен новый приказ командующего гарнизоном: «Запрещается покидать Старый город. Запрещается выходить на улицу без особого разрешения».
Как раз когда Вернер собирался закрыть ставень, в темном небе возник одинокий самолет. Из его брюха выпархивает белая, растущая на глазах стая.
Птицы?
Стая трепещет, разлетается над городом: это бумага. Тысячи листков. Они скатываются по крышам, кружат над парапетами, оседают на мокром пляже.
Вернер спускается в холл. Один из австрийцев разглядывает листок под лампой.
— Здесь все по-французски, — говорит он.
Вернер берет листовку. Типографская краска такая свежая, что пачкает пальцы.
«Срочное обращение к жителям! — гласит текст. — Немедленно выходите на открытую местность!»
10. 12 августа 1944 г.
Заживо погребенные
Она читает дальше: «Кто мог сказать заранее, сколько тогда понадобится времени для нашего освобождения? Не задохнемся ли мы раньше, чем „Наутилус“ сможет вернуться на поверхность моря? Не суждено ли ему со всем его содержимым быть погребенным в этой ледяной могиле? Опасность казалась грозной. Но все смотрели прямо ей в глаза, и все решились исполнить долг свой до конца».
Вернер слушает. Команда прорубается сквозь айсберги, стиснувшие подводную лодку; «Наутилус» идет на север вдоль побережья Южной Америки, мимо устья Амазонки, и тут его атакуют гигантские кальмары. Лопасти не крутятся. Капитан Немо впервые за несколько недель выходит из каюты, лицо у него мрачное.
Вернер встает и, таща в одной руке радио, в другой — аккумулятор, добирается до Фолькхаймера в его золотистом кресле. Ставит аккумулятор на пол, ладонью проводит в темноте по руке товарища к плечу, находит массивную голову. Надевает на нее наушники.
— Слышишь? — спрашивает Вернер. — Это удивительная и прекрасная история. Жаль, что ты не знаешь французского. Роговые челюсти исполинского кальмара застряли в лопастях подводной лодки, и капитан сказал, что придется всплыть и биться с чудищем врукопашную.
Фолькхаймер медленно втягивает воздух. Он не шевелится.
— Она говорит по тому передатчику, который мы должны были засечь. Я нашел его. Недели две назад. Нам сказали, это террористическая сеть, но там только старик и девушка.
Фолькхаймер молчит.
— Ты ведь с самого начала знал, верно? Что я знаю?
Фолькхаймер, вероятно, не слышит Вернера из-за наушников.
— Она все время повторяет: «Помогите!» Зовет отца, дядю. Говорит: «Он здесь. Он убьет меня».
Разрушенное здание над ними содрогается, и Вернеру кажется, что они в «Наутилусе» под двадцатиметровой толщей воды и десять разъяренных спрутов хлещут щупальцами по корпусу подводной лодки. Передатчик должен быть довольно высоко, под самой крышей, куда в любую минуту может упасть бомба.
Вернер говорит:
— Я спас ее лишь для того, чтобы услышать, как она погибнет.
Фолькхаймер все не отзывается. Умер или приготовился умереть — какая разница? Вернер забирает наушники и садится на пол рядом с аккумулятором.
«Первый помощник, — читает девушка, — яростно дрался с другими чудищами, которые всползали на боковые стены „Наутилуса“. Экипаж боролся с ними, пустив в ход топоры. Нед, Консель и я всаживали наше оружие в мясистую массу спрутов. Сильный запах мускуса наполнил воздух».
Форт-Насиональ
Этьен слезно взывает к охранникам, к смотрителю форта, к другим заключенным: «Моя племянница, моя внучатая племянница, она слепая, она одна…» Говорит, что ему шестьдесят три, а не шестьдесят, что у него несправедливо изъяли документы, что он — не террорист, идет к дежурному фельдфебелю и, запинаясь, произносит немецкие фразы, которые кое-как составил: «Sie mssen mich helfen!»[44] и «Meine Nichte ist herein dort!»[45] — но фельдфебель только пожимает плечами и смотрит на горящий город, словно говоря: кто тут что может поделать?
Потом в форт попадает шальной американский снаряд, раненых относят в подвал, мертвых заваливают камнями на берегу чуть выше верхней отметки прилива, и Этьен умолкает.
Отлив, снова прилив. Последние силы Этьена уходят на то, чтобы унять шум в голове. Иногда он почти убеждает себя, что различил за пылающими остовами зданий на северо-западном краю города крышу собственного дома. Что тот по-прежнему стоит. А потом все снова застилается дымом.
Ни одеяла, ни подушки. Уборные — страх и ужас. Еду приносит жена смотрителя по четырехсотметровой полоске камней, которая обнажается в отлив, под звуки рвущихся в городе бомб. Все постоянно голодны. Чтобы отвлечься, Этьен придумывает фантастические планы побега: спрыгнуть с парапета, проплыть несколько сотен метров, одолеть прибойную полосу. По заминированному пляжу добраться до запертых ворот. Бред.
Заключенные в форту видят взрывы раньше, чем слышат их грохот. В прошлую войну Этьен знал артиллеристов, которые, глядя в бинокль, по цвету взметнувшего фонтана определяли, во что попал снаряд. Серый — камни. Бурый — земля. Розовый — люди.
Он смежает веки и вспоминает, как в книжной лавке мсье Эбрара впервые услышал радио. Как поднимался на хоры в церкви и слушал голос Анри, взмывающий к потолку. Вспоминает тесные ресторанчики с резными деревянными панелями и свинцовыми оконными переплетами, куда родители водили их обедать; корсарские виллы с зубчатыми фризами, дорическими колоннами и вмурованными в стены золотыми монетами; оружейные и меняльные лавки на приморских улочках и надписи, которые Анри царапал на крепостной стене: «Осточертело! Скорей бы отсюда выбраться!» Вспоминает дом Леблана, собственный дом! Высокий и узкий, с винтовой лестницей, похожей на закрученную раковину, — дом, где сквозь стену иногда проходит призрак его брата, где жила и умерла мадам Манек, где не так давно они с Мари-Лорой сидели на кушетке, воображая, что летят над гавайскими вулканами и над лесами Перу, где всего неделю назад она сидела по-турецки на полу и читала про добычу жемчуга у побережья Цейлона, про капитана Немо и Аронакса в водолазных костюмах, про то, как темпераментный канадец Нед Ленд готовится метнуть гарпун в бок акуле… Все это горит. Все, что ему памятно.
Над Форт-Насионалем разгорается убийственно яркая заря. Млечный Путь — тускнеющая река. Этьен смотрит на пожар и думает: во вселенной так много горючего…
Последние слова капитана Немо
К полудню двенадцатого августа Мари-Лора прочла в микрофон семь из последних девяти глав. Капитан Немо освободил свой корабль от гигантского спрута и тут же оказался в центре циклона. Через несколько страниц он протаранил боевой корабль, пройдя через его корпус, пишет Жюль Верн, «как иголка парусного мастера сквозь парусину». Теперь «Наутилус» дремлет в морской глубине, а капитан играет на органе печальные и заунывные аккорды, истинный плач души. Остались три страницы. Удалось ли ей кого-нибудь поддержать, увлечь за собой в темные коридоры «Наутилуса» — дядюшку, запертого в темном подвале вместе с сотней других задержанных, или двух-трех американских артиллеристов в полях, — Мари-Лора не знает.
Однако она рада, что книга заканчивается.
Немец внизу дважды вскрикивал от отчаяния, потом умолк. Почему бы, думает Мари-Лора, не пойти и не отдать ему домик? Может быть, тогда он оставит ее в живых?
Сперва она закончит читать. Потом решит.
И вновь Мари-Лора открывает домик, вытряхивает камень на ладонь.
Что будет, если богиня снимет проклятие? Погаснет ли пожар, исцелится ли земля, вернутся ли горлицы на подоконники? Вернется ли папа?
Думай о следующем вздохе. О следующем ударе сердца. Нож совсем близко под рукой. Пальцы прижаты к строкам книги. Канадский гарпунщик Нед Ленд измыслил план бегства. «Море бурное, — говорит он профессору Аронаксу, — ветер крепкий, но сделать двадцать миль на легкой посудинке с „Наутилуса“ меня нисколько не пугает. Я сумею незаметно перенести в шлюпку немного еды и несколько бутылок с водой».
«Я буду с вами, Нед».
«А если меня застанут, я буду защищаться, пока меня не убьют».
«Мы умрем вместе, Нед».
Мари-Лора выключает передатчик. Она думает об улитках в гроте Юбера Базена, о десяти тысячах маленьких трубачей: как они втягиваются в свое витые раковины и как им хорошо в гроте, где чайки не могут их схватить, унести в небо и бросить на камни.
Посетитель
Фон Румпель пьет испорченное божоле из бутылки, которую нашел в кухне. Четыре дня в доме, и сколько ошибок он наделал! Быть может, Море огня все это время спокойно лежало себе в парижском музее, а наглый минералог и замдиректора до сих пор смеются, вспоминая, как провеи наивного немца. Или парфюмер его предал, забрал у девчонки алмаз. А может, увел ее за город вместе с рюкзаком. Или старик затолкал алмаз себе в задний проход и как раз сейчас высрал — двадцать миллионов франков в кучке дерьма.
А может, камня никогда и не было. Может, все это легенда, сказка.
Он был настолько уверен. Уверен, что найдет тайник, решит головоломку. Что камень его вылечит. Девчонка не знает, старика удалось убрать — все складывалось превосходно. И в чем можно быть уверенным теперь? Только в зловещем ползучем растении, убивающем его тело, отравляющем каждую клетку. В ушах звучит отцовский голос: «Тебя просто испытывают».
Кто-то кричит по-немецки:
— Ist da wer?[46]
Отец?
— Эй, там!
Фон Румпель прислушивается. Звуки все ближе. Он осторожно подходит к окну, надевает каску и выглядывает наружу.
С улицы смотрит капрал немецкой пехоты:
— Господин фельдфебель? Вот уж не думал… В доме никого нет?
— Никого. Куда вы направляетесь, капрал?
— В крепость Сите, господин фельдфебель. Мы эвакуируемся. Бросаем все. Удерживаем только шато и Голландский бастион. Всем остальным приказано отступить.
Фон Румпель упирается подбородком в разбитый подоконник. У него такое чувство, что голова сейчас отвалится, упадет на мостовую и треснет.
— Весь город будет подвергнут массированной бомбардировке, — говорит капрал.
— Когда?
— Завтра прекращение огня. Говорят, в полдень. Чтобы гражданские могли уйти. Затем противник возобновит наступление.
— Мы сдаем город? — спрашивает фон Румпель.
Неподалеку взрывается снаряд, эхо прокатывается между осевшими домами. Капрал придерживает рукой каску. Осколки камней прыгают по мостовой.
— Вы из какого подразделения, фельдфебель?
— Занимайтесь своим делом, капрал. Я здесь почти закончил.
Финал
Фолькхаймер не шевелится. Отвратительная жижа из ведра с малярными кистями давно выпита. Вернер крутит настройку. Он не слышал девушку уже… сколько? Час? Больше? Она прочла, как «Наутилус» затянуло в водоворот, волны были выше зданий, подводное судно вздымалось, его стальные ребра трещали, и закончила, как догадывается Вернер, последними строками книги: «Уже шесть тысяч лет тому назад Екклезиаст задал такой вопрос: „Кто мог когда-либо измерить глубины бездны?“ Но дать ему ответ из всех людей имеют право только двое: капитан Немо и я».
Затем передатчик умолк, и вокруг Вернера сомкнулась кромешная тьма. Все эти дни — сколько их уже прошло? — голод ощущался как рука внутри, которая тянется вверх, к лопаткам, потом вниз, к животу. Корябает кости. А вот нынче днем — или ночью? — голод угас, как пламя в прогоревшем очаге. В конечном счете оказалось, что между пустотой и наполненностью особой разницы нет.
Вернер моргает: сквозь потолок, будто сквозь тень, спускается венская девочка в пелеринке. Держа в руках пакет с увядшей зеленью, она садится на обломки. Вкруг нее роится облако пчел.
Темно, хоть глаз коли, но ее он видит отчетливо.
Она считает по пальцам, перечисляя. За то, что оступилась в строю. За то, что работала слишком медленно. За то, что спорила из-за хлеба. За то, что слишком долго оправлялась в лагерном нужнике.
За слезы. За то, что не складывала вещи, как предписано.
Это очевидный бред, но в бессмысленных словах есть что-то, какая-то истина, которую Вернер не позволяет себе понять. Девочка старится на глазах, рыжие волосы седеют, воротник выцветает, она превращается в старуху — и у Вернера уже брезжит понимание, кто она на самом деле.
За то, что жаловалась на головную боль.
За пение.
За разговоры ночью в бараке.
За то, что забыла дату своего рождения во время вечерней поверки.
За то, что слишком медленно разгружала вагон.
За то, что не сдала ключи, как положено.
За то, что не донесла охраннику.
За поздний подъем.
Фрау Шварценбергер, вот кто она такая. Еврейка из лифта в доме Фредерика.
За то, что закрыла глаза, когда к ней обращались.
За то, что собирала хлебные крошки.
За попытку войти в парк.
За воспаленную кожу на руках.
За то, что попросила сигарету.
За недостаток воображения — и в темноте Вернеру кажется, что он достиг дна. Как будто все это время он погружался по спирали все ниже и ниже, как «Наутилус» в мальстрем, как отец в шахту: из Цольферайна через Шульпфорту, через ужасы России и Украины, через Вену, мимо матери с дочерью, через стыд, которым обернулись все его устремления, сюда — в подвал на краю континента, где призрак бормочет нелепицу; фрау Шварценбергер идет к нему, на ходу превращаясь из старухи в ребенка, — ее волосы вновь рыжеют, морщины разглаживаются, и вот уже перед Вернером лицо семилетней девочки, а посредине лба — дыра черней черноты вокруг, и в глубине этой дыры бурлит целый город: десять тысяч, пятьсот тысяч душ, все смотрят на него из улиц, из окон, из дымящихся парков… и тут гремит гром.
Молния.
Артиллерия.
Девочка исчезает.
Земля дрожит. Внутренности в животе содрогаются. Балки стонут. Затем медленное шуршание сбегающей ручейками пыли и слабое, обреченное дыхание Фолькхаймера на расстоянии вытянутой руки.
Музыка № 1
Примерно в полночь тринадцатого августа — шестые сутки на дядюшкином чердаке — Мари-Лора берет левой рукой пластинку и пальцами правой ведет по ее дорожкам, восстанавливая в голове всю мелодию, ее подъемы и спады. Потом ставит пластинку на дядюшкин патефон.
Она не пила полтора дня. Не ела два. Чердак пахнет жарой, пылью, затхлостью, мочой Мари-Лоры из бритвенного тазика в углу.
Мы умрем вместе, Нед.
Осада, кажется, не кончится никогда. На улицах сыплется каменная кладка, город превращается в крошево, и только один этот дом стоит.
Мари-Лора вынимает из кармана дядюшкиного пальто неоткрытую банку, которую так долго берегла — может быть, потому, что это последняя связь с мадам Манек. Или потому, что, если открыть и консервы окажутся испорченными, горечь утраты ее убьет.
Она убирает банку и кирпич под банкетку, где точно сможет их найти. Еще раз проверяет, что пластинка лежит правильно. Ставит иголку на крайнюю дорожку. Левой рукой находит тумблер микрофона, правой — передатчика.
Она включит музыку на полную мощность. Если немец в доме, он услышит. Услышит мелодию, льющуюся сверху, вскинет голову и бросится на шестой этаж, как демон, капая слюной. Рано или поздно он приникнет ухом к двери платяного шкафа, откуда музыка будет звучать еще громче.
Сколько в мире сложности! Ветки деревьев, филигрань корней, друзы кристаллов, улицы, которые папа воссоздавал в макетах. Ребрышки на раковине мурекса, неровности платановой коры, структура полых костей орла. И не менее, сказал бы Этьен, они просты в сравнении с человеческим мозгом — вероятно, сложнейшим из всего, что существует в мире: один его килограмм включает целые вселенные.
Она вставляет микрофон в раструб, включает патефон, пластинка начинает вращаться. Чердак поскрипывает. Мари-Лора мысленно идет по дорожке ботанического сада, воздух золотой, ветер зеленый, ивы длинными ветками гладят ее по плечам. Впереди папа; он протянул руку, ждет.
Звучит фортепьяно.
Мари-Лора тянется под банкетку за ножом. Подползает к лестнице и садится, свесив ноги. В кармане у нее домик с алмазом внутри, в кулаке — нож.
Она говорит:
— Давай, иди же сюда.
Музыка № 2
Под звездами в городе спит всё. Спят артиллеристы, спят монахини в крипте собора, дети в старых корсарских погребах спят на коленях уснувших матерей. Спит врач в подвале бывшей богадельни, раненые немцы в тоннелях под фортом Сите. За стеной Форт-Насионаля спит Этьен. Все спят, кроме улиток, ползущих по камням, да крыс в развалинах. В темной яме под разрушенным «Пчелиным домом» спит Вернер.
И только Фолькхаймер бодрствует. На коленях у него станция, между ногами — аккумулятор, на голове — наушники, в которых трещат помехи. И не потому, что он надеется что-нибудь услышать, а оттого, что Вернер так все оставил. Оттого, что нет сил их снять. Оттого, что много часов назад он себя убедил: если шелохнуться хоть чуть-чуть, гипсовые головы в углу подвала его убьют.
Невероятно, немыслимо, но из треска помех возникает музыка.
Фолькхаймер распахивает глаза, пытаясь уловить во тьме хоть один случайный фотон. Звуки одинокого рояля взмывают вверх, чередуются с паузами, и внезапно Фолькхаймер понимает, что идет на заре по заснеженному лесу, ведя в поводу двух лошадей. Впереди шагает прадедушка, видна лишь его огромная спина и завернутая в тряпку пила на плече. Снег хрустит под башмаками и копытами, деревья вокруг шепчутся и скрипят. На краю замерзшего озера растет сосна высотой с колокольню. Прадедушка встает на колени, как в церкви, пропиливает ложбинку в коре и начинает вгрызаться в древесину.
Фолькхаймер встает. Находит в темноте ногу Вернера, надевает ему на голову наушники.
— Слушай, — говорит он. — Слушай, слушай.
Вернер просыпается. Мелодия — как прозрачная рябь на воде. «Лунный свет». Сияющая девушка из лунного света.
Фолькхаймер говорит:
— Подключи фонарь к аккумулятору.
— Зачем?
— Подключи, и все.
Недослушав мелодию, Вернер отсоединяет аккумулятор, вывинчивает из фонаря лампочку и патрон, присоединяет контакты, и в руках у него возникает шар света. В дальнем углу подвала Фолькхаймер громоздит куски кладки, доски, обломки стены. Изредка он замирает, складывается пополам и тяжело дышит, потом вновь принимается работать. Наконец он втаскивает Вернера за импровизированную баррикаду, свинчивает основание гранаты и выдергивает чеку, поджигая пятисекундный запал. Вернер рукой плотнее прижимает к голове каску, и Фолькхаймер бросает гранату туда, где когда-то была лестница.
Музыка № 3
Обе дочери фон Румпеля были пухленькими капризулями. Обе вечно теряли погремушки и соски, запутывались в пеленках и принимались орать как резаные. Однако они выросли, несмотря на его отсутствие. И обе поют, особенно Вероника. Может, знаменитыми певицами и не станут, но отцу нравится. Они надевают большие фетровые боты и жуткие бесформенные платья, которые шьет им мать, с анютиными глазками мелкой гладью на воротнике, складывают руки за спиной и выводят песенки, смысла которых не понимают по малолетству.
- Мужчины вьются вокруг,
- Как мотыльки у огня,
- И если крылышки обожгут,
- То пусть не винят меня.
То ли в воспоминании, то ли во сне фон Румпель смотрит, как Вероника, проснувшись, по обыкновению, до рассвета, стоит на коленях в комнате Мари-Лоры и водит по улицам макета двух кукол, одну в белом платье, другую в сером костюме. Они поворачивают налево, поворачивают направо и подходят к собору, где стоит третья кукла, в черном, с поднятой рукой. Свадьба это или жертвоприношение, не угадать. Вероника поет так сладко, что слова тают, остается только мелодия, и кажется, будто звучит не девичий голос, а фортепьяно, и куклы кружат в такт, переступая с ноги на ногу.
Музыка умолкает, Вероника растворяется в воздухе. Фон Румпель садится. Макет перед кроватью кровоточит и отстраивает себя заново. Где-то сверху молодой человек начинает по-французски рассказывать про уголь.
Наружу
Долю мгновения воздух рвется с треском, как будто из него выдирают последние молекулы кислорода. Потом летят куски камня, дерева и металла, со звоном ударяют о каску, врезаются в стену за спиной, баррикада, возведенная Фолькхаймером, рушится, повсюду в темноте все сползает и катится, Вернеру нечем дышать. Однако взрыв произвел некий тектонический сдвиг в развалинах здания — слышны треск и новый грохот сыплющихся камней. Когда Вернер перестает кашлять и стряхивает обломки с груди, он видит Фолькхаймера: тот смотрит на рваное пятнышко лилового света.
Небо. Ночное небо.
Столб звездного сияния разрезал тьму и упирается в груду обломков на полу. Мгновение Вернер вбирает его в легкие. Тут Фолькхаймер, отодвинув Вернера, взбирается на полуразрушенную лестницу и начинает куском арматуры расширять дыру. Металл звенит, руки изодраны в кровь, шестидневная щетина светится белым от пыли, но дело идет споро; ломтик света уже превратился в фиолетовый клин размером с две Вернеровых ладони.
Одним ударом Фолькхаймер разносит целый пласт обломков, которые падают ему на каску и на плечи, а дальше надо только протиснуться и подтянуться. Он пролезает в дыру, одежда рвется, ноги дергаются, и вот он уже наверху — протягивает руку, чтобы вытащить Вернера вместе с винтовкой и вещмешком.
Они стоят на коленях среди того, что еще совсем недавно было улицей. Все залито сиянием звезд. Луны не видно. Фолькхаймер поднимает окровавленные ладони, словно хочет поймать воздух, впитать его кожей, как дождь.
От гостиницы сохранился лишь один угол, на внутренних стенах висят куски штукатурки. Дальше — остовы домов, их внутренности открыты ночному небу. Крепостная стена за гостиницей стоит, хотя многие верхние амбразуры разбиты. За ней чуть слышно плещется море. Все остальное — развалины и тишина. Каждый зубец очерчен звездным светом. Сколько трупов разлагаются в этой груде обломков прямо перед ними? Девять? Возможно, больше.
Шатаясь, как пьяные, они подходят к крепостной стене. Фолькхаймер, моргая, глядит сперва на Вернера, потом в ночь. Лицо у него так густо припорошено известкой, что он кажется колоссом, слепленным из пудры.
В пяти кварталах к югу крутит ли еще девушка свою запись?
Фолькхаймер говорит:
— Бери винтовку. Иди.
— А ты?
— Еда.
Вернер трет глаза, уставшие от сверкания звезд. Есть не хочется, как будто он навсегда избавился от этой утомительной привычки.
— А нам разве не надо?..
— Иди, — повторяет Фолькхаймер.
Вернер смотрит на него в последний раз: рваная армейская куртка, квадратная челюсть. Ласковые большие руки. Какое же у тебя будущее…
Знал ли он все это время?
Вернер перебегает от укрытия к укрытию. В левой руке брезентовый вещмешок, в правой — винтовка. Осталось пять патронов. В голове звучит голос девушки: «Он здесь. Он убьет меня». На запад по ущелью каменного крошева, через груды кирпича, проводов, черепицы, местами еще горячей. Улицы по виду пусты, хотя кто смотрит на него из открытых окон — немцы, французы, англичане или американцы, — Вернер не знает. Быть может, он сейчас в перекрестье снайперского прицела.
Вот одинокая туфля на платформе. Вот упавший фанерный повар, в руках у него доска, на которой мелом написан суп дня. Вот спутанный ком колючей проволоки. И повсюду трупный запах.
Пригнувшись за разбомбленной сувенирной лавочкой — на стойках тарелки с именами по ободку, расставленные в алфавитном порядке, — Вернер пытается сообразить, где он сейчас. Coiff eur Dames[47] через улицу. Глухая стена банка. Дохлая лошадь, запряженная в телегу. Тут и там торчат уцелевшие здания, стекла выбиты, из окон струйками тянутся дымки, словно тени сорванного плюща.
