Весь невидимый нам свет Дорр Энтони

— Даже если как-то забаррикадироваться?

— Нас раздавит.

Вернер пытается различить средь черноты гипсовые головы.

Если не гранаты, то что? Неужто Фолькхаймер и вправду верит, что кто-нибудь станет их раскапывать? Что они заслуживают спасения?

— Так мы будем просто ждать?

Фолькхаймер не отвечает.

— И сколько еще?

Когда сядет аккумулятор, можно будет вставить американскую батарейку, и радио проработает еще сутки. А можно вставить ее в фонарь Фолькхаймера. Батарейка даст им еще сутки треска атмосферных помех. Или еще сутки света. Но для выстрела из винтовки света не нужно.

Помрачение

Что-то малиновой бахромой колышется на краю зрения. Наверно, он принял слишком много морфия. Или болезнь прогрессирует и добралась до глаз.

Пепел снежинками вплывает в окно. Уже рассвет? Или это зарево пожара? Простыни насквозь пропотели, форма мокрая, будто он купался во сне. Во рту привкус крови.

Фон Румпель перекатывается на край кровати и смотрит на макет. Он уже исследовал каждый квадратный сантиметр игрушки. Бутылкой отколотил угол. Сооружения по большей части полые — шато, собор, рынок, — но зачем тратить время и ломать их все, если самого главного дома нет?

В несчастном городе за окном почти все горит или рушится, а здесь, в миниатюре, наоборот — город стоит, а дом, где он сейчас, испарился.

Могла девочка забрать его с собой при бегстве? Да, могла. Дядю перед отправкой в Форт-Насиональ тщательно обыскали — об этом фон Румпель позаботился — и не нашли ничего, кроме бумаг.

Где-то обрушилась стена, тонны каменной кладки с грохотом оседают на землю.

То, что этот дом стоит среди всеобщего разрушения, — вполне убедительное доказательство. Камень где-то здесь. Надо просто отыскать его, пока еще есть время. Прижать к сердцу и ждать, когда богиня протянет огненную руку и выжжет его беды. Выведет его из цитадели, из осады, из болезни. Он будет спасен. Надо лишь заставить себя встать с кровати и продолжить поиски. Методично. Сколько бы часов они ни заняли. Разобрать тут все по кирпичикам. Начать с кухни. Еще раз.

Вода

Слышно, как внизу скрипят пружины матраса. Как немец, прихрамывая, спускается по лестнице. Он уходит? Сдался?

Пошел дождь. Тысячи капель барабанят по крыше.

Мари-Лора встает на цыпочки и прижимается ухом к потолку. Слушает журчание дождевых струй. Как там эта молитва? Та, которую мадам Манек шептала, когда с Этьеном не было никакого сладу?

Господи, милость Твоя — огонь очищающий.

Надо включить смекалку и логику. Как сделал бы папа или великий морской биолог профессор Пьер Аронакс у Жюль Верна. Немец не знает про чердак. У нее в кармане камень, есть еще одна банка с едой. Это преимущества.

Дождь — тоже хорошо. Он хоть немного, да притушит пожар. Можно ли набрать дождевой воды для питья? Проделать дырки в крыше? Как-нибудь еще обратить его себе на пользу? Может, его стук заглушит ее шаги?

Она точно знает, где стоят два оцинкованных ведра: сразу за дверью спальни. Добраться до них, может, даже отнести одно сюда…

Нет, отнести не получится. Слишком тяжелое ведро, слишком много шума, вода расплещется. Однако можно добраться до ведра и погрузить в него лицо. Наполнить водой банку из-под фасоли.

Одна мысль о воде — о том, как кончик носа, потом губы касаются холодной поверхности, — вызывает биологическую тягу, какой Мари-Лора еще не знала. Она мысленно падает в озеро, вода заливается в уши, в рот, в горло. Маленький глоточек — и мозг снова заработает. Она ждет, что папин голос отсоветует идти, но голос молчит.

От шкафа через комнату Анри, через лестничную площадку до ее двери — двадцать один шаг. Мари-Лора берет с пола нож и пустую консервную банку, сует их в карман. Тихонько спускается по лестнице из семи перекладин и долго стоит неподвижно за стенкой шкафа. Слушает, слушает, слушает, пригнувшись. Миниатюрный домик вдавливается в ребра. Интересно, там, на крохотном чердаке, маленькая Мари-Лора тоже вслушивается за шкафом? Так же сильно ей хочется пить? Ни звука, только стучит дождь, превращая Сен-Мало в месиво из грязи и пепла.

Возможно, это ловушка: он услышал, как она открывает банку, шумно спустился на первый этаж, тихо поднялся обратно и теперь стоит перед шкафом с пистолетом в руках.

Господи, милость Твоя — огонь очищающий.

Мари-Лора упирается ладонью в стенку и сдвигает панель. Рубашки гладят ее по лицу. Она приоткрывает одну дверцу.

Никаких выстрелов. Ничего. За выбитым окном дождь хлещет по горящим зданиям с таким звуком, будто волны перекатывают гальку. Мари-Лора призывает дедушку, в чьей спальне сейчас стоит, — любознательного вихрастого мальчика, от которого пахнет морем. Веселый, непоседливый Анри берет ее за одну руку, Этьен — за другую. Дом становится как пятьдесят лет назад. Внизу смеются нарядные родители, кухарка снимает верхние створки с устриц, мадам Манек, молоденькая горничная, только что из деревни, стоит на стремянке, стирает пыль с люстры и напевает за работой…

Папа, у тебя есть ключи от всего на свете.

Мальчики ведут ее к лестничной площадке и дальше, мимо уборной.

В спальне остался запах немца: вроде бы ваниль и еще что-то кислое. Мари-Лора не слышит ничего, кроме дождя и стука крови в висках. Она тихо-тихо опускается на колени и ведет рукой вдоль щели между досками. Звук, с которым пальцы касаются ведра, кажется громче соборного колокола.

Дождь молотит по крышам и по стенам, струйками журчит за выбитыми окнами. Вокруг — ее камешки и ракушки. Папин макет. Ее одеяло. И где-то должны быть туфли.

Мари-Лора наклоняет лицо и касается губами воды. Каждый глоток кажется громким, как взрыв снаряда. Один, три, пять. Мари-Лора глотает, дышит, глотает, дышит. Она всей головой в ведре.

Дышит. Умирает. Грезит.

Не шаги ли там? Он на первом этаже? Не поднимается?

Девять, одиннадцать, тринадцать — все, напилась. И даже слишком — в кишках плещется вода. Мари-Лора опускает в ведро консервную банку.

Теперь вернуться без единого звука. Не задеть за стену, за дверь. Не споткнуться, не пролить воду. С полной банкой в левой руке, Мари-Лора начинает ползком выбираться из комнаты.

Она уже у двери, когда вновь слышит немца. Он тремя или четырьмя этажами ниже, перерывает комнату. Высыпает на пол целый ящик чего-то, кажется подшипников. Они подпрыгивают, звенят, катятся.

Мари-Лора вытягивает правую руку и прямо у порога натыкается на что-то большое, прямоугольное, твердое. Ее книга! Роман Жюль Верна! Как будто папа ей здесь его оставил! Наверное, немец скинул книгу с кровати. Мари-Лора как можно тише берет ее и прижимает к груди.

Удастся ли добежать до первого этажа?

Проскочить мимо немца на улицу?

Однако вода уже наполнила капилляры, кровь побежала быстрее, мозг заработал лучше. Мари-Лора не хочет умирать. Она и без того слишком испытывает судьбу. Даже если удастся чудом пробежать мимо немца, нет гарантий, что на улице будет безопасней.

Вот она уже на площадке. В дедушкиной спальне. Ощупью находит платяной шкаф, забирается внутрь и тихо затворяет за собой дверцы.

Балки

Снаряды проносятся над головой, и подвал дрожит, как от проезжающих поездов. Вернер мысленно видит американских артиллеристов: корректировщики огня смотрят из танков, со склона горы, с гостиничного балкона; офицеры просчитывают скорость ветра, наклон ствола, температуру воздуха; радисты повторяют указания.

Три градуса правее, расстояние то же. Спокойные усталые голоса направляют огонь. Наверное, таким же голосом Бог призывает души к себе. Сюда, пожалуйста.

Всего лишь числа. Чистая математика. Привыкайте мыслить в таких категориях. Вот и у них так же.

— Мой прадед, — внезапно говорит Фолькхаймер, — был лесорубом в те времена, когда еще не появились пароходы и весь флот был парусный.

В темноте точно не скажешь, но вроде бы он стоит и водит рукой по треснувшей балке — одной из трех, на которых держится потолок. Колени чуть согнуты — словно атлант, готовый впрячься в работу.

— Тогда, — продолжает Фолькхаймер, — всей Европе нужны были мачты для кораблей. Однако почти все государства свели свои леса. Во всей Англии, рассказывал прадед, не осталось ни одного стящего дерева. Так что все мачты для английского и для испанского флота, да и для португальского тоже, везли из Пруссии, из лесов, в которых прошло мое детство. Дедушка знал, где растут самые высокие. Бывало, пять человек три дня пилили одно дерево — такие были стволы. Сперва вгоняли клинья, прадед говорил: как иголки в шкуру слона. Иногда приходилось вбить более сотни клиньев, прежде чем дерево наклонялось.

Со свистом проносится снаряд; подвал дрожит.

— Прадед рассказывал, что ему нравилось воображать, как стволы везут через всю Европу, через реки, через море в Британию, очищают от коры, обстругивают и ставят на кораблях, как они проживают целую жизнь, видят океаны, участвуют в сражениях, пока не упадут и не умрут второй смертью.

Еще один снаряд пролетает наверху; балки над головой хрустят — а может быть, Вернеру мерещится. Этот кусок угля был когда-то зеленым растением, папоротником или хвощом, который рос миллион лет назад. А может, не миллион, а два или даже сто миллионов лет назад. Можете вообразить сто миллионов лет?

Вернер говорит:

— Там, откуда я родом, деревья выкапывали из-под земли. Доисторические.

— Я одного хотел — выбраться оттуда, — отвечает Фолькхаймер.

— Я тоже.

— А теперь?

Бернд покрывается плесенью в углу. Ютта там, далеко, видит, как из ночи выступают тени, как шахтеры в первом утреннем свете бредут домой. Ведь в детстве он и не хотел ничего другого, верно? Его вполне устраивал этот мир — мир ягод, морковных очистков и сказок фрау Елены. Дегтя, поездов за окном, жужжания пчел между рамами. Мир, где были бечевка, проволока и голос из приемника, обещающий веретено, чтобы прясть свои грезы.

Передатчик

Передатчик на столе у печной трубы. Два лодочных аккумулятора на полу. Странный механизм, выстроенный десятилетия назад, чтобы разговаривать с призраком. Как можно тише Мари-Лора усаживается на банкетку. У кого-то наверняка есть приемник — у пожарных, если они еще остались, у бойцов Сопротивления, у американцев, которые обстреливают город. У немцев в подземных фортах. Или даже у Этьена. Она пытается вообразить, как он сидит, съежившись, и крутит настройку призрачного радио. Может, он думает, что она мертва. Может, ему нужна лишь искорка надежды.

Мари-Лора ощупывает трубу и находит рычаг. Налегает на него всем телом. Антенна выдвигается, скрежещет о крышу.

Слишком громко.

Она ждет. Считает до ста. Внизу по-прежнему все тихо.

Пальцы находят под столом тумблеры: один для микрофона, другой для передатчика. Она не помнит, какой для чего. Включает оба подряд. В корпусе передатчика гудят лампы.

Не слишком громко, папа?

Не громче ветерка. Отголоски пожара.

Мари-Лора ведет рукой вдоль провода и находит микрофон.

Просто закрыть глаза не значит и в малой степени понять, что такое слепота. Под вашим миром небес, лиц и зданий есть более древний мир, где внешние поверхности исчезают и звуки рыбьими косяками плывут в воздухе. Мари-Лора на чердаке, высоко над улицей, слышит, как шуршит камыш на болоте в трех километрах от города. Как американцы в полях направляют орудия на дымящийся Сен-Мало. Как в подвалах, где семьи сидят у керосиновых ламп, всхлипывают дети, как вороны прыгают по грудам кирпича и мухи садятся на мертвые тела, как дрожит тамариск, трещат сойки и пылает трава на дюнах. Она чувствует исполинский гранитный кулак, на котором стоит Сен-Мало, и океан, набегающий с четырех сторон, и внешние острова под вечным натиском прилива. Слышит, как коровы пьют из каменных поилок и дельфины выпрыгивают из зеленой воды Ла-Манша, как в пяти лье от берега песок заносит скелеты мертвых китов, чей костный мозг столетиями служит пищей целым колониям организмов, которые проживут жизнь, не увидев и одного фотона солнечного света. Как в гроте улитки ползут по мокрым камням.

Может, не я буду читать тебе, а ты — мне?

Свободной рукой она открывает книгу на коленях. Находит пальцами строки. Подносит микрофон к губам.

Голос

Утром четвертого дня в подвале под разрушенным «Пчелиным домом» Вернер крутит настройку починенной рации, и внезапно девичий голос говорит прямо в его здоровое ухо: «В три часа ночи меня разбудило какое-то страшное сотрясение». Он думает: это голод, меня лихорадит, я навоображал невесть что в треске помех…

Девушка продолжает: «Я приподнялся на постели и стал прислушиваться, как вдруг меня отбросило на середину каюты».

Она говорит тихо, на прекрасном французском, выговор у нее четче, чем у фрау Елены. Вернер прижимает наушник к уху.

«Ясно, что „Наутилус“ на что-то натолкнулся и дал сильный крен», — говорит она, грассируя. С каждым звуком голос все глубже проникает в его мозг. Юный высокий голос немногим громче шепота. Если это галлюцинация, то пусть она не кончается.

«Одна из таких ледяных глыб опрокинулась и ударила по „Наутилусу“, который стоял на месте под водою. Затем она скользнула по его корпусу, с непреодолимой силой приподняла его, вытеснила кверху, в менее плотный слой воды».

Слышно, как она языком облизывает нёбо.

«Но можно ли было ручаться за то, что мы сейчас не натолкнемся на верхний слой торосов и не будем сдавлены между двумя поверхностями ледяных массивов?»

Снова врываются помехи, грозя заглушить голос, и Вернер сражается с ними изо всех сил. Он снова мальчик на чердаке и не хочет пробуждаться от сна, а Ютта трясет его за плечо и шепчет: «Проснись!»

«Мы находились среди воды, но по обе стороны, всего в десяти метрах, вздымались ледяные стены. Сверху и снизу такая же стена».

Девушка перестает читать, снова трещат помехи. Когда ее голос раздается опять, это взволнованный, настоятельный шепот: «Он здесь. Прямо подо мной».

Передача обрывается. Вернер крутит настройку, переключает частоты: ничего. Тогда он снимает наушники, идет в полной темноте к Фолькхаймеру и хватает его за плечо:

— Я что-то слышал. Бога ради…

Фолькхаймер не шевелится, он словно вырезан из дерева. Вернер дергает изо всех сил, но он слишком маленький, слишком слабый и почти сразу выдыхается.

— Перестань, — говорит голос Фолькхаймера из темноты. — Ничего это не даст.

Вернер садится на пол. Где-то в развалинах орут кошки. Голодные, наверное. Как он. Как Фолькхаймер.

Один мальчик в Шульпфорте описывал Вернеру Нюрнбергский съезд: океан знамен, плотная толпа и сам фюрер на трибуе, выстроенной по подобию алтаря, лучи прожекторов освещают колонны у него за спиной, воздух искрится праведным гневом, и понимаешь, ради чего жить. Ганса Шильцера это сводило с ума, и Герриберта Помзеля тоже, и всех мальчишек в Шульпфорте. И лишь один человек в окружении Вернера не поддался на театральщину — его младшая сестра. Как? Каким образом Ютта сразу все поняла? В то время, когда мы знали так мало?

Но можно ли было ручаться за то, что мы сейчас не натолкнемся на верхний слой торосов и не будем сдавлены между двумя поверхностями ледяных массивов?

Он здесь. Прямо подо мной.

Сделай что-нибудь. Спаси ее.

Однако Бог — лишь белый холодный глаз в небе, месяц, смотрящий сквозь дым, как город мало-помалу обращается в прах.

9. Май 1944 г.

Край света

В кузове «опеля» Фолькхаймер вслух читает Вернеру письмо. Тетрадный листок в его ручищах кажется совсем невесомым.

…И еще герр Зидлер из шахтоуправления прислал записку, где поздравляет тебя с успехами. Он пишет, что тебя заметили. Значит ли это, что ты скоро вернешься домой? Ганс Пфефферинг просит передать тебе, что «смелого пуля боится», хотя, по-моему, это плохой совет. Зуб у фрау Елены почти прошел, только она по-прежнему не может курить и от этого вся дерганая. Я писала тебе, что она закурила?..

За плечом Фолькхаймера, в треснувшем заднем окне будки, парит над землей рыжая девочка в бархатной пелеринке. Она плывет сквозь деревья и дорожные знаки, поворачивает вместе с дорогой, следует за машиной повсюду, как луна.

Нойман-первый берет курс на запад. Вернер в одеяле лежит под лавкой, не шевелясь, отказывается от чая, от тушенки, а мертвая девочка плывет за ним повсюду. Она в небе, в окне, в десяти сантиметрах от лица. Два влажных немигающих глаза и третий — пулевое отверстие.

«Опель» проезжает через зеленые городки, где тополя рядами тянутся вдоль сонных каналов. Две женщины на велосипедах съезжают на обочину и с ненавистью провожают взглядом немецкий грузовик.

— Франция, — говорит Бернд.

Над головой качаются вишневые ветки в белых бутонах.

Вернер открывает заднюю дверь и свешивает ноги, так что ступни скользят почти сразу над дорогой. Лошадь катается по траве, пять белых облачков украшают небо.

Вечер. Ужин в городке под названием Эперне. Хозяин гостиницы приносит вино, куриные ноги и бульон. Вернер пьет бульон, и его даже не тошнит. Люди за столиками вокруг разговаривают на языке, на котором фрау Елена когда-то пела ему колыбельные. Нойман-первый отправляется искать солярку, Нойман-второй спорит с Берндом, правда ли в первую войну цеппелины делали из коровьих кишок, а три мальчика в беретах стоят у входа и круглыми глазами таращатся на Фолькхаймера. За ними оранжевые ноготки на клумбе складываются в мертвую девочку, затем вновь становятся цветами.

— Еще бульона? — спрашивает хозяин.

У Вернера нет сил мотнуть головой. Он боится опустить руки на стол: они такие тяжелые, что пройдут через дерево как сквозь масло.

Они едут всю ночь и на рассвете останавливаются у блокпоста в северной части Бретани. Вдалеке высится каменная цитадель Сен-Мало. Облака — чересполосица светло-серого и голубого, море под ними такое же.

Фолькхаймер протягивает часовому приказы. Вернер, не спрашивая разрешения, выпрыгивает из грузовика и перелезает через низкий парапет на пляж. Обходит череду заграждений и направляется к воде. Вправо вдоль берега по меньшей мере на километр тянется деревянная конструкция, опутанная колючей проволокой.

На гладком песке — ни одного отпечатка ноги. Галька и комья водорослей лежат волнистой линией. Видны три острова с низкими каменными фортами; на конце причала горит зеленый фонарь. Почему-то кажется, что так и должно быть: вот край материка, впереди только море, дальше некуда. Как будто это цель, к которой Вернер двигался с тех пор, как покинул Цольферайн.

Он окунает руку в прибой и подносит пальцы ко рту, чтобы попробовать соль на вкус. Кто-то выкрикивает его имя, но Вернер не смотрит в ту сторону. Ему хочется стоять тут весь день и смотреть, как рябит под солнцем вода. Теперь кричат уже двое, Бернд и Нойман-первый. Наконец Вернер оборачивается и видит, что они машут руками. Он идет по песку, между заграждениями, назад к «опелю».

Человек десять смотрят на него во все глаза. Часовые, несколько местных. У кого-то руки прижаты к лицу.

— Осторожней! — орет Бернд. — Там мины! Ты что, табличек не видел?

Вернер залезает обратно в кузов и складывает руки на груди.

— Совсем соображать перестал? — спрашивает Нойман-второй.

Редкие горожане прижимаются к домам, пропуская обшарпанный «опель». Нойман-первый останавливает машину перед четырехэтажным зданием с голубыми ставнями.

— Районная комендатура, — объявляет он.

Фолькхаймер уходит в дом и возвращается с полковником в полевой форме: рейхсверовский китель, широкий ремень, черные сапоги. С ним два адъютанта.

— Мы предполагаем, что действует целая сеть, — говорит один из адъютантов. — За числовым шифром следуют объявления о крестинах, помолвках и смертях.

— А потом музыка, почти всегда музыка, — добавляет второй. — Что это значит, мы не понимаем.

Полковник проводит двумя пальцами по безупречно выбритой щеке. Фолькхаймер смотрит на него и на адъютантов как на расстроенных детей, которых надо срочно утешить, пообещать, что мелкая несправедливость будет исправлена.

— Мы их найдем, — говорит он. — Это много времени не займет.

Числа

Врач в Нюрнберге сообщает Рейнгольду фон Румпелю, что опухоль в горле выросла до четырех сантиметров в диаметре. Размер опухоли в тонкой кишке оценить труднее.

— Три месяца, — говорит доктор. — Может быть, четыре.

Часом позже фон Румпель на банкете. Четыре месяца. Сто двадцать восходов, еще сто двадцать раз поднимать больное тело с кровати и застегивать в форму. Офицеры за столом возмущенно обсуждают другие числа: Восьмая и Пятая немецкие армии отступают из Италии. Десятая, возможно, окружена. Едва ли удастся удержать Рим.

Сколько людей?

Сто тысяч.

Сколько единиц техники?

Двадцать тысяч.

Подают кубики печени, подсоленные и приперченные, в слякоти бурой подливки. Фон Румпель молча смотрит в тарелку, пока ее не уносят. Три тысячи четыреста марок — вот все, что у него осталось. И три бриллиантика в конверте, который он держит в бумажнике. Каждый примерно по карату.

Женщина за столом увлеченно говорит про собачьи бега, про их волнующий азарт, про то, как они ее возбуждают. Фон Румпель берет кофе, силясь унять дрожь в руках. Официант трогает его за плечо:

— Вас к телефону. Междугородний звонок из Франции.

Фон Румпель на ватных ногах проходит через вращающуюся дверь. Официант ставит телефонный аппарат на стол и вежливо удаляется.

— Фельдфебель? Это Жан Бриньон.

Имя ничего не говорит фон Румпелю.

— У меня есть сведения о мастере из музея. Про которого вы спрашивали в прошлом году.

— Леблане.

— Да, о Даниэле Леблане. Вы не забыли про моего брата? Вы обещали ему помочь, если я что-нибудь разузнаю.

Три курьера, из них два найдены. Осталось решить последнюю задачку. Богиня снится фон Румпелю почти каждую ночь: волосы у нее — пламя, пальцы — древесные корни. Безумие. Даже сейчас, пока он стоит у телефона, цепкий плющ обвивает горло, взбирается к ушам.

— Да, ваш брат. Что вы узнали?

— Леблана обвинили в заговоре, что-то связанное с шато в Бретани. Арестовали в январе сорок первого по доносу местного жителя. При нем нашли чертежи и отмычки. Кроме того, его сфотографировали, когда он проводил измерения в Сен-Мало.

— В каком он лагере?

— Я не сумел выяснить. Система довольно сложна.

— А кто доносчик?

— Малуэн по фамилии Левитт. Клод Левитт.

Фон Румпель задумывается. Слепая дочь, квартира на рю-де-Патриарш пустует с июня сорокового, Музей естествознания продолжает вносить квартплату. Куда такой человек убежит, если надо будет бежать? Если при нем нечто очень ценное? И слепая дочка в придачу? Почему Сен-Мало? Очевидно, у него там кто-то близкий.

— Мой брат, — говорит Жан Бриньон. — Вы поможете моему брату?

— Спасибо большое, — говорит фон Румпель и кладет трубку.

Май

Последние дни мая сорок четвертого в Сен-Мало напоминают Мари-Лоре последние дни мая сорокового в Париже: такие же долгие и так же наполнены благоуханием. Как будто все живое торопится жить накануне какой-то катастрофы. По пути в булочную мадам Рюэль воздух пахнет миртом, магнолией и вербеной; распустилась глициния, повсюду аркады и занавесы цветов. Мари-Лора считает канализационные решетки; на двадцать первой она минует мясную лавку (звук воды, льющейся из шланга на мостовую), на двадцать пятой — булочная.

Мари-Лора кладет на прилавок продовольственный талон:

— Один простой батон, пожалуйста.

— А как твой дядя?

Слова всегдашние, а вот мадам Рюэль сегодня какая-то необычная. Словно наэлектризованная.

— Дядя здоров, спасибо.

И тут мадам Рюэль — чего никогда прежде не случалось — нагибается через прилавок и берет Мари-Лору за щеки. Ладони у нее в муке.

— Ты — сокровище!

— Вы плачете, мадам? Что-нибудь случилось?

— Все замечательно, Мари-Лора.

Ладони исчезают, и появляется батон — тяжелый, теплый, больше обычного.

— Скажи дяде, что час пробил. Что русалки обесцветили волосы.

— Русалки, мадам?

— Они скоро будут здесь. Не пройдет и недели. Подставляй руки.

Мадам Рюэль вручает ей мокрый, холодный кочан капусты размером с пушечное ядро. Он еле-еле пролезает в отверстие рюкзака.

— Спасибо, мадам.

— А теперь быстрее домой.

— На улице чисто?

— Как вода в роднике. Никого. Сегодня чудесный день. Незабываемый.

Час пробил. Les sirnes ont les cheveux dcolors. Дядя слышал по своему радио толки, что за Ла-Маншем, в Англии, собирается огромная армада: реквизируют и переоборудуют рыбачьи суда. Пять тысяч судов, одиннадцать тысяч самолетов, пятьдесят тысяч единиц техники.

На перекрестке с рю-д’Эстре Мари-Лора поворачивает не влево, к дому, а вправо. Сто метров до укреплений, сто с чем-то вдоль стены; она вытаскивает из кармана ключ, подарок Юбера Базена. Пляж закрыт уже много месяцев, заминирован, затянут колючей проволокой, но осталась старая конура, где Мари-Лора может, невидимо ни для кого, посидеть среди улиток, воображая себя великим морским биологом Аронаксом, почетным гостем и пленником капитана Немо, свободным от государств и политики, плывущим через калейдоскоп морских чудес. Быть свободной! Лежать в ботаническом саду с папой. Чувствовать его руки в своих, слышать, как подрагивают на ветру лепестки тюльпанов. Он сделал ее центром своей жизни; с ним она привыкла считать, что каждый ее шаг важен.

Ты все еще со мной, папа?

Они скоро будут здесь. Не пройдет и недели.

Преследование (снова)

Они ищут день и ночь. Сен-Мало, Динар, Сен-Сер-ван, Сен-Венсан. Нойман-первый втискивает потрепанный «опель» в узкие улочки, где борта грузовика с обеих сторон скребут по стенам. Они проезжают маленькие серые блинные с разбитыми окнами, заколоченные булочные, склоны, где пленные месят цемент, а кряжистые проститутки таскают воду из колодцев, но нигде не слышат передачи, о которой говорили адъютанты полковника. Вернер ловит Би-би-си с севера и пропагандистские станции с юга, иногда — череду точек и тире. Однако никто не сообщает о свадьбах и похоронах, не читает чисел и не включает музыку.

Вернеру и Бернду досталась комната на верхнем этаже реквизированной гостиницы внутри крепости. Время здесь как будто остановилось давным-давно. На потолке трехсотлетней давности лепнина: пальмовые листья, рога изобилия. Ночью по коридорам ходит мертвая венская девочка. Она не смотрит на Вернера, входя в открытую дверь, но он знает: она преследует его.

Хозяин гостиницы заламывает руки, Фолькхаймер расхаживает по холлу.

По небу ползут самолеты — невероятно медленно. Вернеру кажется, что сейчас они застопорятся совсем и упадут в море.

— Наши? — спрашивает Нойман-первый. — Или их?

— Слишком высоко. Не разобрать.

В номере верхнего этажа — видимо, лучшем в гостинице — Вернер встает в шестиугольную ванну и ребром ладони стирает с окна грязь. Крылатые семечки кружатся на ветру и падают в сумеречный колодец между зданиями. На темном потолке свернулась трехметровая пчелиная царица с фасетчатыми глазами и золотистым пушком на брюшке.

* * *

Дорогая Ютта!

Прости, что не писал тебе в последние месяцы. Лихорадка почти прошла, так что не волнуйся за меня. Сегодня я хочу написать тебе про море. Оно такое многоцветное. Серебристое на заре, зеленое в полдень, синее вечером. Иногда оно кажется почти красным, а иногда — цвета старинных монет. Сейчас по нему плывут тени облаков, и повсюду искрится солнце. Белые цепочки чаек над волнами — как бусы.

Я ничего в жизни красивее не видел. Порой я засматриваюсь на него и забываю про свои обязанности. Мне кажется, оно вмещает все, что человек способен перечувствовать.

Передавай привет фрау Елене и всем оставшимся детям.

«Лунный свет»

Сегодня они работают в Старом городе под южной стеной. Сеет мелкий дождик, почти неотличимый от тумана. Вернер в кузове «опеля», Фолькхаймер дремлет рядом на лавке. Бернд на парапете с первой станцией, под плащ-палаткой. Его не слышно уже больше часа, значит, спит. Темно, только горит янтарным светом указатель на шкале.

На всех частотах — треск помех, и вдруг…

Мадам Лаба сообщает, что ее дочь ждет ребенка. Мсье Ферей шлет привет двоюродным братьям в Сен-Венсане.

Треск помех. Голос как будто из давнего-давнего сна. Несколько слов все с тем же бретонским акцентом: Следующая передача в четверг, в двадцать три ноль-ноль. Пятьдесят шесть, семьдесят два… — и воспоминания вылетают из прошлого, как поезд из темноты. Тембр голоса — точно как во французской передаче их детства. Затем вступает фортепьяно: три одиночные ноты, интервал, аккорд; каждый звук — свеча, уводящая глубже в лес… Узнавание мгновенно. Как будто он тонул, сколько себя помнит, и внезапно кто-то выдернул его из воды.

У Фолькхаймера глаза по-прежнему закрыты. Через окошко в передней части будки видны неподвижные плечи Нойманов. Вернер прикрывает шкалу рукой. Мелодия разворачивается, становится громче… Он ждет, что сейчас раздастся голос Бернда, который поймал ту же передачу.

Однако ничего не происходит. Все спят. Откуда это чувство, что будка, в которой сидят они с Фолькхаймером, наэлектризована?

Длинная знакомая тема — пианист играет в разных октавах, можно подумать, у него три, четыре руки — аккорды словно все более частые жемчужины на нитке, и Вернер видит рядом с собой шестилетнюю Ютту. Они вместе склонились над детекторным приемником, рядом фрау Елена месит тесто, а струны Вернеровой души еще не оборваны.

Последние такты, и остается только треск помех.

Слышали ли остальные? Слышат ли сейчас, как его сердце колотится о ребра? Вот дождь, все так же тихо накрапывает между высокими домами. Вот Фолькхаймер, его подбородок уперт в могучую грудь. Фредерик говорил, у нас нет выбора, мы не распоряжаемся своей жизнью, но в конечном счете именно Вернер убедил себя, будто выбора нет. Вернер, видевший, как Фредерик выплеснул воду на землю (Не буду!), и со стороны наблюдавший все, что было потом. Смотревший, как Фолькхаймер входит в один дом за другим, как хищный кошмар повторяется вновь и вновь.

Он снимает наушники, проходит мимо Фолькхаймера и распахивает заднюю дверь. Фолькхаймер открывает один глаз, огромный, золотистый, львиный. Спрашивает:

— Nichts?

Вернер смотрит на ряд высоких мокрых домов. Ни одно окно не горит. Никаких антенн. Дождь капает тихо, почти беззвучно, но в ушах у Вернера ревет буря.

— Nichts, — говорит он. ичего.

Страницы: «« ... 1314151617181920 »»

Читать бесплатно другие книги:

Лишь трудом и борьбой достигается самобытность и чувство собственного достоинства.Федор Михайлович Д...
– Нет… Нет. Какого черта ты делаешь?– На что это похоже?Мое сердце колотится так сильно, что заглуша...
Долгожданная новинка от Маши Трауб. Как всегда легко, как всегда блистательно, как всегда есть над ч...
Метод Zettelkasten – это эффективная система организации полезной информации, идей для работы и учеб...
У Антона Рыжова было все! Успешный бизнес, иностранные партнеры, огромная квартира с зимним садом, э...
Воспоминания вернулись и сожгли меня в пепел. Но они ничего не значат, в его сердце мне нет места......