Генерал и его семья Кибиров Тимур
Аня прошла в свою комнату. Да, отныне это будет снова ее комната, братца придется выселять.
А генерал все стоял, не снимая шинели, в прихожей.
– Ну хватит! – сказал он сам себе. – Чего ждешь?
Но Анечка первая собралась с силами.
Решительными шагами, насколько это возможно с таким пузом, она вышла из комнаты и, глядя прямо в лицо страшному папе, заговорила как по писаному и заученному наизусть:
– Давай договоримся раз и навсегда: кто отец ребенка, тебя не касается, я с ним рассталась и больше общаться не намерена. Подожди. Если ты согласен меня принять – хорошо, спасибо, а если нет, я… Подожди!! Я уеду. Решать тебе. Подожди же ты!! Я понимаю, что ты чувствуешь, но уже ничего не поделаешь. Постарайся понять. Извиняться я не буду – не за что! Это моя жизнь и мое решение!
Генерал стоял, выпучив глаза на это обнаглевшее вконец существо (на самом деле на два существа, Василий Иваныч!), не верил своим ушам и не доверял своему мозгу, где шарики с шумом закатывались за ролики, и все порывался что-то сказать, но что именно, и сам не знал.
– Нет, ты мне скажи… Гляди-ка!.. Мое решение!.. Ишь ты!.. Что значит – меня не касается? Что значит…
– Не надо, папа. Я все сказала. Прости, я устала…
– Устала она! А я, значит…
Но Анечка развернулась и скрылась в свою комнату, где Степка как ни в чем не бывало возился с порванной магнитофонной лентой, и закрыла за собой дверь.
Генерал постоял в одиночестве и попыхтел.
Потом, помотавши обалдевшей головой, прошел к столу, налил рюмку золотистой «Старки», подержал ее, но пить раздумал.
Это что же – всё? Ну нет, дорогуша, так не пойдет!
Давай-ка, доченька, поговорим серьезно!
Из двери детской вышел Степка, неся магнитофон со стопкой бобин, как Лариса Сергеевна противень.
– Ты чего тут?
– Анька сказала, что я теперь тут буду спать.
– Анька сказала! О как! Какая командирша у нас нашлась!
Степка дипломатично промолчал.
А генерал ворвался к Анечке.
Дочь сидела на диване, откинувшись и закрыв глаза. При появлении отца она их открыла и устремила на него такой взгляд, что, будь генерал в более адекватном расположении духа, не стал бы он сейчас к Анечке приставать.
– Не-ет, дорогая моя! Так дело не пойдет!
– Пап, уйди, пожалуйста…
– Нет, погоди, давай поговорим… Я отец!.. в конце концов!.. я имею право… я… должен знать… Ты давай не очень!
– Пап, давай потом.
– Нет, давай сейчас! Давай сейчас!.. Что молчишь?.. Я тебя спрашиваю!.. Я с тобой по-человечески хочу, а ты!.. Анна!! Совесть есть у тебя?!
– Папа, я прошу тебя…
– Просит она!.. Теперь вот просишь… Опозорила, как… Хорошо хоть мать не дожила…
– Уйди! Уйди! Уйди! – завопила нежданно и невыносимо Анечка и заколотила по дивану ладошками. – Ну я прошу тебя – уйди!! – И уже рыдая: – Мне переодеться надо.
Генерал попятился и так и вышел задом, не отрывая глаз от рук дочери, скрывших ее подурневшее, жалкое, ненаглядное лицо.
«Всем скажем, что вышла замуж и приехала рожать. Поверят, не поверят – плевать. Пусть только вякнут!»
Он выпил, налил еще, выпил и куснул яркое, но какое-то безвкусное яблоко.
Да в чем, собственно, дело?
Что за трагедия такая?
С чего это советский генерал-майор, да еще и войск противокосмической обороны, так разнюнился?
Ну залетела дочь, бывает. Спору нет, нехорошо, но что тут такого уж кошмарного и позорного? Чего убиваться-то? Жилплощадь позволяет, с материальным благополучием тоже все вроде в порядке.
Двадцатый век на дворе. А тут какие-то средневековые и деревенские дикости и предрассудки.
Ну так Василий Иванович и был – по происхождению деревенским, а по воззрениям своим, как мы потом постараемся показать, самым что ни на есть средневековым.
Да и чем, по большому счету, военный городок от деревни отличается?
Народу немного, все про всех всё знают. Начальство тем более на виду. Об отцах-командирах да об их женах и детках посплетничать – самое милое дело!
Такого насочиняют…
Вон про первого полкового командира и про его несчастную Серафиму Андреевну чего только не рассказывали: и что сам он всю войну на «ташкентском фронте» жировал (и это несмотря на боевые награды и шрам через все лицо), и что полковника-то он получил только за то, что женился на подстилке какого-то важного армейского чина, и поэтому пьет запоями и бьет жену как сидорову козу! А командир ведь был практически непьющий, а уж какой маршал польстился бы на его тощую долгоносую жену, вообразить было невозможно. Но воображали и живописали – со всякими безобразными подробностями.
А про Травиату сколько всего навыдумывали гадкого? Убил бы!
Ну а тут и фантазировать не надо – девка жесточайшим образом беременна.
Ужасно хотелось выть.
Василий Иваныч стоял, перекатываясь с каблуков на носки так и не снятых ботинок, курил и глядел в окно.
Солнце опять вышло из-за туч, вернее, опустилось ниже их волнистого края, но теперь оно было уже оранжевым и с каждой минутой все больше краснело, приближаясь к темной полоске далекого противоположного берега, где уже загорались редкие огоньки.
А у своего окна так же, не включая света, стояла Анечка, смотрела, как зажигаются фонари и разноцветные окна, как в синем сумраке к Дому офицеров собираются черные человечки – в кино, наверное, а может, на танцы, сегодня же суббота, – как из трубы котельной идет белый, нет, в свете невидимой отсюда луны голубой толстый дым. А там выше и правее какая-то крупная и яркая звезда… А ведь пятерка была по астрономии в десятом классе.
И тут во чреве ее впервые шевельнулся сын.
Но поделиться новостью (нельзя сказать, что радостью, скорее страхом) было не с кем.
А Василий Иванович отрезал толстенный ломоть хлеба, наложил сверху ветчины и сыра, плеснул грамм 150 в фужер для шампанского и ушел к себе.
Надо было все спокойно, без нервов обдумать. С этой психической говорить нечего. Надо самому.
Генерал сел за стол, на котором стояли гипсовые бюстики Чайковского и Бетховена, фотография покойной жены и макет истребителя из плексигласа, подаренный на прощанье тиксинскими летчиками, надел наушники армейского образца (он завел их давным-давно, когда с огорчением убедился, что ни жена, ни дети не разделяют его музыкальных пристрастий) и поставил одну из своих самых любимых и ценных пластинок – «Зимний путь» в исполнении Дитриха Фишер-Дискау.
Вот интересно, что бы сказал Бочажок, узнав, что этот обожаемый им волшебный баритон был в свое время самым настоящим немецко-фашистским агрессором и даже первое его выступление состоялось в американском плену? И пел он там тоже, кстати, Шуберта.
Да и потом, кажется, предпочел, вражина, гэдээровской народной демократии неонацистскую и реваншистскую ФРГ!
Но и без этого компромата жалобы коченеющего странника на неверную возлюбленную и взывания к ворону и старому шарманщику сегодня совсем не умиротворяли, а напротив, еще больше растравляли душу.
Warum? Warum?
«Господи, эта дура ведь с утра ничего не ела… И что, мне теперь идти ее уговаривать?! Поешь, деточка! За па-апочку! За ма-амочку!»
И генерал все-таки тихонько взвыл, как от зубной боли.
Постучал и просунул голову Степка.
– Пап, ты в наушниках. Можно я тихонечко магнитофон включу?
– Валяй… Нет, стой!
Степка, успевший обрадоваться и снова приуныть, повторил:
– Тихонечко!
– Слушай. Давай-ка перебирайся сюда. Здесь будешь… как ты там говоришь – кайфовать! Пластинки тронешь – шею сверну!
Сын изумился и забыл поблагодарить.
– А картинки можно приклеить?
– Не наглей. Твоих волосатиков тут не хватало. Все. Шагом марш. Нет, постой… Я сейчас пойду прогуляюсь, а ты давай сестру покорми…
– Как это?
– Из ложечки! Иди, не зли меня.
На улице было уже совсем темно и холодно.
У подъезда майор Юдин, держа на руках свою визжащую и вертящуюся собачонку, ругался с владельцем громогласно лающей и рвущейся с поводка черной овчарки:
– Намордник надо надевать!
– Да ваш сам лезет все время!
При виде генерала все, кроме пекинеса, замолчали.
Юдин глупо спросил:
– На прогулку, товарищ генерал?
«Нет, на блядки!» – захотелось ответить, но Василий Иванович, конечно, сдержался и просто промычал:
– Угу.
Он ведь вообще не матерился. Только про себя. И то нечасто.
Да и что на людей-то бросаться. Юдин, что ли, виноват?
Издалека доносилось неясное и нестройное пение рот, вышедших на вечернюю прогулку.
Пели в основном ненавистную «Не плачь, девчонка». Фирменную пэвэошную песню «Нам по велению страны ключи от неба вручены» исполняла исключительно рота обслуживания, которой вручены были только разводные сантехнические ключи. Со строевыми песнями вообще была беда – или совсем тупые и некрасивые, или бойцы так переврут мелодию, что взыскательные уши Василия Ивановича вяли, как хризантемы в романсном саду.
Увидев шедшую навстречу парочку, генерал свернул с освещенной дорожки вниз, к озеру. Не хотелось видеть людей.
Здесь, как ни странно, было намного светлее – от снега, берез и надкушенной с правого бока луны. Светлее, тише и лучше. Генерал вступил на темнеющую тропинку и тут же – но все-таки поздно! – вспомнил о не посыпанной песком территории КПП!
– Ой! О-ёй! О-о! О! О-о-о-о-о! – кричал Бочажок и несся, выделывая какие-то немыслимые телодвижения и рассыпая беломорские искры, по раскатанной мальчишками ледяной трассе.
И не падал ведь! Только папаху потерял.
Но этот Winterreise оказался все же гораздо короче шубертовского, и финал его был предрешен. В самом низу располагался устроенный юными физкультурниками трамплин.
Генерал взлетел, увидел свои раскоряченные на фоне фиолетового неба ноги, на миг завис в воздухе и сверзился – сначала спиной, а потом и (довольно чувствительно) затылком – на поверхность земли.
И покатился дальше – до самого конца.
Полежал, пожевал и выплюнул погасшую папиросу и расхохотался, вспомнив, как Травиата пошутила, когда необъятная Жанна Петровна вот так же грохнулась, но не на лед, а в осеннюю жидкую грязь, забрызгав все в диаметре трех метров, а Травиата так тихо: «А город подумал – ученья идут!»
Сама, главное, не смеется, а с Бочажком натуральная истерика, он Жанну подымает, а сам от смеха обессилел и опять ее уронил.
Не разговаривала потом с ними полгода.
Вот и сейчас, видимо, истерика. Хохочет и хохочет, не может перестать. Так и лежал, смеясь прямо в лицо не обращающей на него никакого внимания луне, которая была удивительно похожа на товарный знак неведомой еще никому компании Apple.
– Э, мужик, ты чо? Вставай, замерзнешь на хер… Вот же, блядь, нажираются!.. Ну, давай, давай!.. Ой!.. Простите… Вам помочь, товарищ генерал?
Глава четвертая
В. Жуковский
- Скатившись с горной высоты,
- Лежал на прахе дуб, перунами разбитый;
- А с ним и гибкий плющ, кругом его обвитый…
- О Дружба, это ты!
А воскресенье началось со звонков в дверь – нетерпеливых, долгих и ранних даже для Василия Ивановича.
Выскочив из-под душа и торопливо, под нескончаемые электрические трели натянув на мокрое тело треники и майку, генерал открыл дверь, готовый узнать о каком-нибудь ЧП, но на пороге стоял не посыльный из штаба с грозными вестями, а Машка Штоколова.
– Здрасте. А Аня дома?
– Господи! Очумели вы все? Какая тебе Аня? Семи часов нет!
– Да я вот думаю, заскочу перед работой…
– Какая работа? Воскресенье!
– Ой, да мы ж в выходные работаем! Можно к Ане?
– Ну ты как танк!.. Щас спрошу.
Генерал постучал и громко, но старательно бесстрастно произнес:
– Анна, к тебе.
Из-за двери раздался сонный голос:
– А кто это?
– Машка.
– Ну пусть заходит… – без особой радости сказала Анечка.
– Ну иди. Принчипесса изволит…
Но Машка не дослушала и ринулась, чуть не сбив генерала, к своей долгожданной подружке.
– Анька!! Ой, Ань… Ой…
– Вот тебе и ой! – мрачно усмехнулся генерал и ушел, чтобы не подслушивать, к себе, то есть теперь, получается, к Степке.
– Чо валяешься, деятель? Подъем!
– Ну воскресенье же! – проныл из-под одеяла трудный подросток.
– И чо? Вон люди уже работают вовсю.
– Какие люди?
– Хорошие… Хочешь, сегодня на лыжах пойдем?
Молчание. Степкина несуразная голова появляется из-под одеяла. Непродранные глаза смотрят испуганно.
– Пап, седня никак… У нас репетиция… И уроки еще…
– Репетиция! Одна палка два струна…
Ну струн, положим, четыре, Степка был басистом, но играл он действительно чудовищно, а петь ему, к счастью, в ансамбле «Альтаир» не позволяли старшие товарищи. Хотя они и сами были теми еще виртуозами: барре брали нечисто, шестая струна вообще не звучала, вместо Em7 играли просто Em, а о существовании Gm6, а тем более Fsus4 даже не догадывались. Так что можете себе представить, что у них за Yesterday получалась.
И репетиции, кстати, сегодня никакой нет, все он врет, лишь бы только остаться еще немного в теплой постели, и не натирать эти дурацкие лыжи этой вонючей мазью, и не предаваться бегу, и не слышать, скользя по утреннему снегу, за своей спиной бодрого и насмешливого окрика: «Лыжню!»
А потом откуда-то из морозной дали: «Ну где ты там? Поднажми!» Очень надо.
Генерал идет на кухню, ставит чайник, смотрит в окно. Погода какая-то невразумительная, снег то ли идет, то ли нет, какая-то мельчайшая ледяная хрень наполняет воздух, и солнце сквозь это марево вроде и яркое, но бледное-бледное, практически белое.
На самом деле и ему вставать на лыжи не очень-то и хотелось.
Генерал подходит к двери, из-за которой слышится гудение девичьих голосов (к изумлению угрюмого отца, довольно веселое), прокашливается и зовет:
– Маша!
– Что, Василь Иваныч?
– Вы что будете – омлет или глазунью?
– Ой, Василь Иваныч, да я завтракала.
«Вот дура! Завтракала она! Можно подумать, я тебя накормить стараюсь!» – мысленно сердится генерал, но вслух говорит с фальшивым добродушием:
– Ничего-ничего. Завтрак съешь сам, ужин отдай врагу… Ну так что?
За дверью зашептались.
– Глазунью. А можно мы здесь поедим?
– Можно.
– Помочь вам?
– Да сиди уж. Помощница… Степан, а ну подъем, в конце концов!.. Сонное царство.
«А ведь ей теперь небось особое какое-нибудь питание нужно…» – с тоскливой тревогой размышлял генерал, заваривая не всем доступный индийский чай. Сами они со Степкой обедали в офицерском кафе, а ужинали вообще чем попало, обычно колбасой какой-нибудь. Ну или сардельками. Надо у соседа спросить, все-таки врач.
Ага, только ты сначала пойди извинись перед ними за вчерашнее, наври с три короба, – напомнил себе генерал. Да извиниться-то нетрудно, да и соврать с благой целью не так уж зазорно. Но вообще… Бардак какой-то начинается. Кристально ясная и твердая жизнь Бочажков расплывалась в какую-то мутную, вязкую и тягостную херомантию.
Генерал прямо физически ощущал, как все разлаживается, расхлябывается и разбалтывается.
– Маша! Готово! – сердито закричал Василий Иваныч. И сразу же, спохватившись, повторил помягче: – Готово, Маш! Забирай иди.
Машка протопала на кухню.
– Вот ведь слон! – хмыкнул про себя генерал.
И действительно: Анина лучшая подруга была очень большая, нет, не толстая, а какая-то по всем статьям преувеличенная и чрезмерная.
Помните, как Ахматова, не тем будь помянута, обсуждала с Лидией Чуковской внешность блоковской жены:
«Когда-то мне Анна Андреевна говорила, что у Любови Дмитриевны была широкая спина. Я напомнила ей об этом. Ответ был мгновенный. „Две спины“, – сказала она».
Вот и у Маши Штоколовой всего было ну если и не два, то полтора: и роста, и веса, и объема, и громкости, и, видимо, температуры – такая она всегда была раскрасневшаяся, запыхавшаяся и по какому-нибудь ерундовому поводу горячащаяся и пламенеющая.
В школе ее все, кроме Ани, звали Большой Бертой – в честь знаменитой немецкой пушки.
В новенькую Бочажок, явившуюся в 9 «А» после летних каникул, Маша влюбилась без памяти с первого взгляда, но, как советует частушка, не подумайте плохого! Теперь-то, наверное, такая вот девчоночья дружба-влюбленность уже и невозможна – нынешние отроковицы стоят в просвещении наравне с нашим удивительным веком, так что объект обожания сразу почует неладное и насторожится, да и субъект, возможно, тут же заподозрит сама себя в сафической одержимости.
Не мастер и не любитель рыться в подсознательном и бессознательном, я могу сказать только, что любовь Машки была бескорыстная, восторженная и беззаветная, как у хорошей собаки (друзья Лады и Александры Егоровны поймут, что ничего унизительного в этом уподоблении нет, скорее наоборот).
Ну или сравним ее чувства с преданностью Сэма мистеру Пиквику. Или даже Фродо!
Или даже нет! Не помню, кто там из хоббитов был как-то особо восторженно заворожен эльфами. Вот для Машки Анечка и была такой эльфийской принцессой, или принчипессой, как, наслушавшись пуччиниевской «Турандот», звал доченьку генерал, иногда ласково «Моя ты принчипессочка!», иногда саркастично:
– А может, посуду в кои-то веки принчипесса помоет? Уж сделайте милость, ваше высочество!
Ну а Анечка принимала Машкину влюбленность как должное, она ведь к этому привыкла с младенчества, ею все восхищались, пусть Травиата Захаровна вслух осуждала это, и тревожилась, и предупреждала Василия Ивановича, что баловство до добра не доведет, испортишь ты девочку! Но ведь и она сама под покровом строгости любовалась и гордилась дочкой, хотя со своим Степочкой была гораздо ласковей и нежнее.
Да все, кто не завидовал ей, как одноклассницы и однокурсницы или какие-нибудь корявые официальные и начальствующие тетки, Анечку любили и охотно ей потакали. Даже будущий папа ее сына. Или правильней сказать «будущего сына»? Ну да ведь он же существует уже и даже вон шевелится. Впрочем, и папа этот тоже существует. Правда, уже не шевелится. Мертвым притворился, как жучок. Затаился и прозябает в своем Новогирееве, со своею толстозадой эпузой (это язвительное словцо Анечка подхватила где-то у Достоевского).
Урод и мудак.
Да нет, Аня, совсем не урод и не совсем мудак. Просто трус и лентяй. Как он сам говорит – эгоцентрик. Да и дочка ведь у него, пусть и не такая яркая и бойкая, и о жене его ты на самом деле ничегошеньки не знаешь! Ну а верить тому, что рассказывают блудливые мужья таким дурочкам, как ты, о своей супружеской жизни, это уж совсем, извини меня, глупо.
Да о чем вообще разговор? Ты-то, можно подумать, его любишь или любила когда-нибудь!
А?
Ну вот то-то.
Это уж пусть Василий Иваныч почитает тебя соблазненной и покинутой, как Стефания Сандрелли, а также униженной и оскорбленной – мы-то с тобой знаем, как дело было.
– Ань, ты доедать будешь? – Машка, поглощенная, восхищенная и ужасающаяся необычайной love story, от волнения забыла, что уже завтракала.
– Ешь.
– Ой, а тебе, наверное, нужно много кушать, за двоих! – сказала Большая Берта, но придвинула к себе Анину тарелку и даже хлебушком потом вытерла остатки желтка.
– Ну а ты как тут? – без большого интереса спросила Аня.
– Наверное, в следующем году в школу перейду, Анжела Ивановна должна вроде на пенсию пойти.
Маша училась на заочном в том же самом педагогическом институте. По окончании школы она, не раздумывая, отправилась с Аней в столицу, поступать на филфак МГУ, исключительно за компанию, литература ее интересовала не слишком, а по русскому вообще четверку в аттестат получила еле-еле (Анжеле Ивановне надо спасибо сказать – пожалела), ну и обе, конечно, не прошли по конкурсу.
Генеральскую дочь путем каких-то не очень честных ухищрений и махинаций, да скажем прямо – по блату! – устроили в Ленинский пед. Там проректором по хозяйственной части был старинный приятель (еще по горкому комсомола) Травиаты Захаровны, а у другого проректора как раз отчислили из МИСИ и призывали в армию шалопая-племянника, вот местом его службы и стал штаб возглавляемой Бочажком дивизии.
Очень не любил генерал вспоминать эту и на самом деле не красящую его и пятнающую мундир историю.
Вот он на что ради нее пошел, вон как себя и свои принципы покорежил, а она!..
Ай, Василий Иванович! Ну полно уже! Вот что «а она»? А она трахнулась? Ну простите, простите… Но все-таки – что? А она отдалась порыву порочной страсти? Или, может, – а она, распутница, не сберегла «цветок роскошный», как поет ваш Риголетто?
Помните, Дронов перед танцами, наставляя вас в науке страсти нежной и борясь с вашей дикарской робостью и целомудрием, цитировал вам Толстого, вернее, Горького, который пересказывал Толстого: «Если девице минуло пятнадцать лет и она здорова, ей хочется, чтобы ее обнимали, щупали».
А Анечке сколько? Чего ж вы хотите?
Хотя, говоря по правде, ничего такого Анечка не хотела, никакому властному зову истомленной плоти не внимала и удовольствия никакого от этого занятия не получала, чего немного стыдилась.
Ну как? Все ведь «бражники здесь, блудницы», а ее от алкоголя тошнит, и секс этот ваш хваленый кажется каким-то смешным и глупым. Но она это тщательно и искусно скрывает… Noblesse oblige!
В общем, родительскими стараниями осталась Анечка в столице, вселилась в общежитие на улице Космонавтов и стала изучать (поначалу с большим энтузиазмом) историю педагогики, основы языкознания, старославянский, античную и другие литературы, ну и историю партии с диаматом, конечно.
А зареванная Машка вернулась в Шулешму, год проработала старшей пионервожатой, а потом опять помчалась в Москву – поступать в Анечкин институт. Но и тут ей, бедолаге, не повезло, на экзамене по истории перепутала, кто кого разбудил – Герцен декабристов или наоборот, так что на дневное отделение не попала и теперь работала в библиотеке, которая уже полчаса как должна была быть открытой.
– Ну а что твой Васильев?
– Чего это мой? Что ты выдумываешь…
– Сама ведь писала…
– Ну мало ли… Он оказался такой глупый!.. Очень ограниченный человек… Ну просто не о чем вообще поговорить, знаешь, никаких общих интересов, просто какой-то дундук… И нахал такой… И, знаешь, про кофе говорит – растворимое! Я ему говорю – мужского рода! А он: да ладно, не умничай, будь проще, и люди к тебе потянутся! Нужно мне, чтобы такие дураки тянулись… И знаешь… – Машка наклонилась к Анечкиному ушку, как будто кто-то еще мог услышать ее нескромные откровенности.
– Ну ни фига себе! – изумилась Аня. – Какие у вас тут, оказывается… Декамерон просто!
Машка прыснула:
– Декамерон! Ну ты скажешь! Декамерон!.. Ух ты, времени-то сколько! Все! Побежала я!..
Побежала, но уже из коридора вернулась:
– Ой, Ань! А какой у меня читатель есть! Ну ты не представляешь! Раньше редко ходил, а теперь просто через день, ну иногда реже! «Иностранку» все берет. На руки-то я журналы не выдаю, ну с собой в смысле, тем более рядовому составу, вот он и сидит читает. Этого, ну… «Сто лет одиночества»… Серьезный такой… А ресницы – как будто накрашены, вот честно! Такие… Вот такие! – Машка растопырила толстенькие пальцы и приставила к вытаращенным глазам!
– Ты влюбилась, что ли?
– Да ну тебя! Ничего не влюбилась, просто редко такого интеллигентного встретишь, тем более солдата, столько читает, и все одну классику, ну и фантастику тоже – только не советскую, а, там, Брэдбери и другого еще… ну как же… на М… ну ты знаешь!.. Саймака! Он при Доме офицеров, в ансамбле играет на танцах… а в духовом на барабане большом… Бум-бум! – Маша показала, как ее читатель бьет в барабан. – И фамилия такая смешная – Блюменбаум. Представляешь? Блюменбаум! Москвич, кстати. Львом зовут. Львом Ефимовичем…
И уже выбегая, повторила с выражением, как стихи, даже руками взмахнула:
– Блюмен – баум!.. Пока, пока! Я после работы, может, еще забегу!
– Давай, давай… Эй, подожди!
Машка развернулась.
– Слушай… Машуня, знаешь… Тебе этот цвет ну совсем не идет! Совсем! Ну какая ты брюнетка?.. Давай вместе тебе подберем что-нибудь… А лучше вообще как было…
– Да? – Маша совсем не обиделась, а даже обрадовалась и была благодарна за проявленную заботу. – А Васильев говорил, что клево, жгучая, говорит.
– Он же дурак, сама сказала.
– Дурак – не то слово!.. Все, бегу!
Генерал перехватил Машу у входной двери.