Генерал и его семья Кибиров Тимур

– Какие. Известно какие…

– Ну а все-таки?..

Можно подумать, что ее убежденность в лживости и подлости марксизма зиждилась на тщательном изучении первоисточников!

Вот что бы Василию Ивановичу не ответить на голубом глазу – «Капитал»!

И все – исчерпан вопрос. Но уж очень не любил Анечкин отец врать. Да и побаивался – хрен ее знает, эту выучившуюся, на его беду, пигалицу, начнет еще гонять по теме, стыда ведь не оберешься!

В уме багровеющего Бочажка проносились какие-то бессмысленные обрывки политзанятий и лекций: учение Маркса всесильно, ибо оно верно, пролетариату терять нечего, кроме своих цепей, призрак бродит по Европе, религия – опиум… Вот же гадство!

Дело в том, что для Василия Ивановича, как и для всего остального многонационального советского народа, весь этот диалектический материализм сводился к тому, что «Бога нет, а земля в ухабах», а исторический соответственно указывал пути изничтожения этих ухабов под руководством Коммунистической партии и лично Имярека. А говоря еще короче и яснее – кровью народа залитые троны, кровью мы наших врагов обагрим! И нечего их, гадов, жалеть, они-то нас не пожалеют!

Несет ли Маркс ответственность за подобную редукцию и вульгаризацию своей доктрины, равно как и два других духовных столпа ХХ века – Фрейд и Ницше – за беснования своих отмороженных фанатов, вопрос, как говорится, открытый.

Но лично мне кажется что – да, виновны.

А вот почему мы оказались столь падкими на все эти глупости и гадости, почему с таким энтузиазмом провозгласили сомнительные гипотезы аксиомами и поменяли местами относительное и абсолютное, а телесный низ с небесным верхом, тут ответ, по-моему, очевиден – да потому что клокочет в наших жилах кровь повадливой прародительницы и сынка ее Каина, а пепел Содома и Гоморры стучит в наше сердце. Так идея, овладевшая массами, становится нечистой силой, тварь притворяется Творцом и Отцом – материя.

А дочка меж тем ждала ответа, глядела, не отрываясь, на попавшего как кур во щи отца, и уста ее нежные были тронуты наглой улыбочкой.

А, была не была!

– «Происхождение семьи, частной собственности и государства»! – выпалил отец и посмотрел на экзаменаторшу.

– Вот как? Боюсь тебя разочаровать, папа, но это не Маркс!

– Ну Энгельс, какая разница, – выкручивался пойманный с поличным комдив.

– И действительно – какая? – уже откровенно издевалась дочь.

– Ты как с отцом… – начала Травиата, но Анечка ее перебила:

– Да никак я не разговариваю! Смысла нет! – и ушла купаться и загорать в новом, только что сшитом мамой купальнике на Вуснеж.

Что-то не очень симпатичная у нас девушка получается, да?

Это меня, признаюсь, ужасно тревожит, потому что, если Анечка окажется просто эгоистичной и избалованной дрянью, пусть даже и близкой нам по идеологии и эстетическим вкусам, – все мои писчебумажные старания пойдут насмарку и даже коту под хвост.

И тут дело, поверьте мне, не только в литературной несостоятельности автора и неполном служебном соответствии его Музы.

Тут все гораздо сложнее.

Ну вот, договорился и докатился: «Все гораздо сложнее!»

Ай, молодец!

Сколько раз сам издевался над этим блеянием: «На самом деле все гораздо сложнее… нельзя не учитывать… не стоит недооценивать… и бла-бла-бла!»

Давай еще скажи, как Василий Иваныч: «Время такое было!»

Хотя оно и правда было такое.

Все ведь у Анечки имелось, чтобы быть безусловно хорошей: и ум, и доброта, и честность, и чувство юмора, и вкус хороший, даже эрудиция, как это ни странно в ее возрасте, – не хватало ей, как и мне и большинству наших сверстников, только двух старосветских и новозаветных добродетелей: смирения и целомудрия.

Но винить ее в этом было бы верхом несправедливости. Где ж ей было набраться таких диковинных свойств?

Смирение уже давным-давно было переведено в разряд если и не пороков, то позорных и жалких недостатков, человек, даже будучи по факту рабом или холуем, должен был звучать обязательно гордо, то есть пресмыкаться перед силой было можно, а иногда и должно, но добровольно признать свою ничтожность, слабость и греховность и отказаться от сладкого права судить, осуждать и роптать было все равно что на зоне самому объявить себя опущенным или, например, дембелю драить полы в казарме вместе с салабонами.

Смирение ведь без веры в Высшее Благо, Всемогущую Любовь и Несомненную Истину попросту невозможно: если Бога нет, то перед кем же смиряться? По сравнению с кем или с чем я так уж плох и несовершенен? Почему это я должен себя с червем сравнивать, а не с Соколом или Альбатросом?

Какая такая греховность? Что естественно, то не безобразно! Это пусть малообразованные христиане, которым попы заморочили головы, каются и ужасаются тем, что мы якобы Бога распяли!

Закадычный дружок Есенина, Анатолий Мариенгоф, стишки которого по большей части скучны и маловразумительны, однажды выразил эту нехитрую мысль чрезвычайно ярко:

  • Твердь, твердь за вихры зыбим,
  • Святость хлещем свистящей нагайкой
  • И хилое тело Христа на дыбе
  • Вздыбливаем в Чрезвычайке.
  • Что же, что же, прощай нам, грешным,
  • Спасай, как на Голгофе разбойника, –
  • Кровь Твою, кровь бешено
  • Выплескиваем, как воду из рукомойника.
  • Кричу: «Мария, Мария, кого вынашивала! –
  • Пыль бы у ног твоих целовал за аборт!..»
  • Зато теперь: на распеленутой земле нашей
  • Только Я – человек горд.

В принципе, если разобраться, человек горд всегда именно этим, потому гордыня и почитается худшим из пороков, потому-то ее так и пестовали и культивировали инженеры человеческих душ.

Тут поверхностный наблюдатель может усмотреть противоречие: для чего внушать подневольным колхозникам, что они звучат гордо?

А ну как загордившиеся глуповцы неповиновение начальству окажут или, не дай Бог, вообще взбунтуются?

Глупости. Горделивый человек для себя лишь хочет воли, ничьими страданиями его душа не уязвлена, а против властей злоумышлять выходит себе дороже, тут как раз с волей и простишься. Лучше постараться повыше залезть и самому это быдло учить уму-разуму.

Швабрин ведь не мятежником был, просто власть переменилась.

А мятежниками в некотором смысле были как раз капитан Миронов и его смиренное семейство. Ну а генеральская дочка, несмотря на крестильный крестик, выросши при развитом и зрелом романтизме, ничего этого, конечно, не понимала. Смиренномудрие тогда, да и сейчас, к сожалению, спросом не пользовалось, хотя и было в дефиците.

Целомудрие же, утратив идеологическую и метафизическую поддержку, прозябало на уровне девичьих страхов и телесной брезгливости.

Ну правда, если половые отношения вне брака – это не грех, то есть не нарушение Божьих заповедей (а с чего бы Богу, даже если Он существует, запрещать такое сладкое и в наше время вполне безопасное занятие?), и если как следует предохраняться и соблюдать правила личной гигиены, то что ж плохого, скажите на милость, в том, чтобы потрахаться?

Во-первых, чаще всего это приятно, во-вторых, никому никакого вреда, в-третьих, просто для здоровья даже это необходимо! И для психического в первую очередь!

Вошедшая в историю тетенька, заявившая, что в СССР нет секса, была, конечно, не права, да и имела в виду она, бедненькая, скорее всего порнографию и проституцию, а не добросовестный ребяческий разврат, которому вовсю предавались советские граждане и гражданки.

Хотя, конечно, в наших специфических условиях сексуальная революция имела свои национальные особенности и неповторимые черты. Начавшись раньше, чем в других краях, и будучи младшей сестричкой Великой Октябрьской социалистической, она поначалу продвигалась вперед семимильными шагами – триумфальному шествию блядства, казалось, не будет конца и края, поскольку такая эмансипация здоровых инстинктов победившего пролетариата пришлась по вкусу и красногвардейцам, и краснофлотцам, и красным профессорам, и даже некоторым наркомам, противниками же свального греха были только чудом избежавшие наказания попы, которых, даже если они сдуру и нарушали приказ не вякать, никто, естественно, не слушал.

Но вскоре партия и правительство изменили свое отношение к этому разбушевавшемуся половодью.

На повестке дня вопросы государственного строительства и повышения дисциплины, а тут какая-то анархическая мелкобуржуазная стихия! Абсолютно неподконтрольная и неуправляемая!

То, что на смену ханжескому церковному браку пришли собачьи свадьбы, в плане атеистического воспитания трудящихся факт, безусловно, положительный, но с другой стороны – кто ж нам солдатушек рожать будет и вскармливать?

Нет, пора с этим сексуальным гуляй-полем кончать! Побаловались, и будя. Советский человек не может быть и не будет эротоманом, и пусть, сука, только попробует проявлять нетоварищеское отношение к женщине!

Не хрен силы и энергию, необходимые стране, тратить впустую по чужим койкам! Давайте-ка, товарищи, крепить нашу новую социалистическую семью и выжигать каленым железом аморалку!

Ура, товарищи! Даешь моногамию!

Плодитесь, размножайтесь, а о так называемой свободной любви забудьте. Свобода, батенька, это осознанная необходимость, вот те законная супруга, ее и таракань сколько влезет!

Эта сталинская пародия на пуританство, никак не вязавшаяся с материалистическим мировоззрением и держащаяся только на страхе перед месткомом и парткомом, ну и на отсутствии свободной жилплощади и паспортном режиме, при Хрущеве стала потихоньку подтачиваться, таять и испаряться, как и прочие «перегибы и нарушения ленинских норм».

На место настоящих, добротных советских идеологем, проверенных временем и закаленных в боях, оттепельные межеумки стали протаскивать всякую романтическую дребедень XIX века, обряжая героев Тургенева и Жорж Санд в плащи болонья и ковбойки с алыми комсомольскими значками.

Так на место дисциплинарного сталинского брака вернулся культ восторженной романтической любви, завершающейся, разумеется, тоже в загсе, но как средство укрепления семейных уз и поддержания супружеской верности никуда не годный.

«Умри, но не дай поцелуя без любви!» – это все, конечно, очень хорошо и, положим, высоконравственно, но поди докажи, что вот этот засос получен без любви. Или, скажем, прошла любовь, завяли помидоры – и что ж, выходит, не давать законному мужу, а найти кого-нибудь на стороне, кто зажжет это святое чувство? А вдруг опять ненадолго?

И понеслась манда по кочкам, а говно по трубам.

Ну для обуздания старшеклассниц эти «Не дай без любви!», может, и сгодятся, но для регламентации половой жизни взрослых такой фундамент уж очень хлипок и зыбок.

Конечно, богиня, созданная муравьем, которому приспичило на кого-нибудь молиться, по сравнению с людоедскими коммунистическими божками мила и трогательна, но и это ведь тоже идолопоклонство, то самое сотворение кумира, а оно, как учит Ветхий Завет, до добра не доводит.

Так что сексуальная революция в Советском Союзе была, так сказать, с человеческим лицом, то есть смягченная и закамуфлированная всяческой лирической черемухой, что, с одной стороны, хорошо – все-таки не так противно, но с другой – может быть, даже и опаснее, потому что незаметнее.

И никакие Ахматовы-Цветаевы не нужны были Анечке, чтобы знать, что важнее и главнее всего в жизни любовь, что она свободна и законов всех сильней, включая и никому уже не внятный Закон Божий.

Я сам прекрасно помню свое искреннее отроческое недоумение и неодобрение: почему же Татьяна Онегина отшила? Сама же говорит, что любит? Чего же боле?

Да ладно Татьяна, там хоть муж, судя по всему, человек приличный, боевой генерал и Онегина приятель, но Маша Троекурова – это вообще какая-то дура набитая и предательница. Что значит – поздно? Вот он, Дубровский, да еще и с пистолетом – бац этого гадкого князя в лоб, и айда!

Вернее, это как раз у князя пистолет, но все равно – тут верные разбойники с ножами!

Вот не зря в народе говорят: «Не ссы, Маша, я Дубровский!»

Ссыкло и есть!

Откуда было знать советским ребятишкам, что брак в те дикие времена действительно заключался на небесах и в присутствии Вседержителя и пред аналоем люди давали клятву не в том, что будут любить друг друга вечно, пылать негасимой страстью и неизменно добиваться взаимных оргазмов, а в том, что будут верны до гроба, независимо от оргазмов и других обстоятельств долгой и трудной жизни.

Другое дело, что значительный процент населения Советского Союза еще помнил, как порченым девкам ворота дегтем мазали, поэтому за дочками приглядывали строго, чтобы не дай Бог не оказаться в ситуации Василия Иваныча. Квадратных метров и так с гулькин нос, куда еще ублюдков плодить? И вели мамаши нашкодивших и залетевших дочек на операцию.

Не хочется говорить, но Аня ведь тоже оставила ребеночка вовсе не потому, что была против убийства, а просто боялась и стеснялась и дождалась в итоге, что все сроки прошли и никакой легальный аборт был уже невозможен. Ну а на нелегальный у нее и денег не было, и знакомств, конечно, никаких.

Ох, кажется, снова меня занесло куда не надо, зарекался же дразнить гусей и гусынь, и что, спрашивается, мне, пенсионеру, до сексуальной революции, плодами которой я в свое время всласть попользовался, даже ведь и неприлично в мои лета на такие темы горячиться, вот разве что процитировать по поводу свободы нравов поэта Некрасова: народ освобожден, но счастлив ли народ?

Анечке, во всяком случае, это никакого счастья пока не принесло.

Вы бы ее лучше пожалели, чем осуждать, себя вспомните в этом идиотском возрасте.

Ну не плохая она, честное слово! И папу своего на самом деле любит.

А перед мамой просто-таки благоговеет.

Вот если представить шкалу дочерних чувств, в которой +100 – это крошка Доррит, вернее, ее самоотверженная любовь к родителю, а – 100 – это неблагодарность и злоба Реганы и Гонерильи, то Анечкино отношение к Василию Ивановичу будет никак не ниже +65, а временами и намного выше.

Ну а Травиата Захаровна, невзирая на всю свою советскость и на членство в Коммунистической партии и несмотря на любовь к Евтушенко и Расулу Гамзатову, представлялась дочери просто эталоном красоты, достоинства и даже изысканности, и ее Анечка легко и часто воображала (как и саму себя) в интерьерах прельстительного Серебряного века. А папке в эти салоны путь был заказан, ну представьте его даже в какой-нибудь там «Бродячей собаке». Смех да и только!

Но мы немного забежали вперед, давайте все-таки вернемся к началу этой главы.

Итак, воспитанием и отчасти обучением Анечки занялась Анна Андреевна Ахматова (в девичестве Горенко, по первому мужу Горенко-Гумилева).

Хорошо ли это?

И не лучше ли справилась бы с этими обязанностями та же Цветаева?

(Других кандидатов рассматривать смысла нет – Мандельштам в этом качестве вообще непредставим, ранний Пастернак для подростка слишком непонятен, а поздний – слишком понятен, пьяные слезы Есенина вызывали естественную гадливость, что уж говорить о механосборочном скрежете и лязге агитатора и главаря.)

Ведь как ни относись к Цветаевой, как ни раздражайся, а то, что она великий поэт, отрицать не приходится, а про Ахматову, как ни люби ее, можно разве что сказать, используя хармсовскую конструкцию, – великая, да не очень.

Но речь ведь не о литературном величии (будь оно неладно), а о сравнительной благотворности (или вредоносности) этих дамских поэтик для неокрепшей девичьей души.

И тут, по-моему, все ясно: хотя обе поэтессы, к сожалению, были равно способны инфицировать читательницу гордынею и пренебрежением к расхожей морали и общепринятым приличиям, но Ахматова обходилась при этом без истерик, была сдержанна, строга и тайно насмешлива, внушала унаследованное от Пушкина (а по происхождению античное) чувство меры (что бы там ни восклицала Марина Ивановна о «чувстве моря») и не подначивала своих воспитанниц на вакхическую разнузданность и расхристанность.

В общем, на должность классной дамы Анна Андреевна, по моему мнению, подходила больше и лучше.

Правда, стоит, наверное, отметить, что, будь Анечка воспитана на цветаевских стихах и обратись она к обрюхатившему ее мужчине с требованьем веры и просьбой о любви или просто с воплем женщин всех времен, возможно, этот трусоватый и мятущийся обсос, загнанный в угол, на что-нибудь и решился бы, и был бы у Анечкиного сына официальный отец, и не пришлось бы ей претерпевать все, что я ей еще уготовил, но:

  • Но в мире нет людей бесслезней,
  • Надменнее и проще нас.

И поэтому не то чтобы совсем без слез, но надменно и просто Анечка решила:

– Да пошел ты на хер, любимый! Объедайся своими грушами и околачивай их в своем Новогирееве поганом! Обойдемся!

Глава восьмая

  • В одну телегу впрячь не можно
  • Коня и трепетную лань.
А. Пушкин

И вот она со всей этой, обобщенно говоря, Ахматовой и неведомо чьим бастардом во чреве вернулась к своему советскому тоталитарному отцу.

И теперь надо было умудряться как-то жить вместе, мирно сосуществовать и выносить друг друга, выстраивать сложную систему сдержек и противовесов и ежечасно искать и не всегда находить разумные и взаимовыгодные компромиссы. Такая, в общем, брежневская политика разрядки, лицемерная, непоследовательная и перемежаемая неизбежными кризисами и локальными конфликтами.

По идее, Шуберт, Шуман и Шопен должны были бы сгладить противоречия и навести мосты между двумя окрысившимися мирами. Но для Анечки на тот момент из всех музыкальных инструментов внятны были только гитары, или трень-бренькающие бардовские. или электрические, преимущественно англоязычные, нахрапом овладевающие молодыми телами и легко подчиняющие их пульсациям самовластного и допотопного Эроса.

А звуки фортепьяно ассоциировались с тягостными школьными рассветами и трансляцией утренней гимнастики под аккомпанемент отвратительно бодрого пианиста.

Все это, впрочем, нисколько не облегчало участи бедного, ни в чем не повинного Степки с его магнитофоном и все еще недоделанной нелепой бас-гитарой (в «Альтаире» они ведь репетировали на простых акустических, а на школьных вечерах играли на электрогитарах солдатского ВИА, в перерывах, пока хозяева отдыхали, танцевали с десятиклассницами или отлучались по своим неуставным делам), он стал заложником и жертвой этой необъявленной холодной войны. Ни отец, ни сестра в расчет его особо не принимали, и жизнь он вел невероятно сложную и чреватую различной тяжести неприятностями, словно маленькая, но не очень гордая страна третьего мира между двумя быкующими сверхдержавами.

Довольно быстро Анечка и генерал пришли к негласному двустороннему соглашению – избегать по возможности всяких контактов, не только словесных, но и визуальных. Обе стороны искренне и изо всех сил старались ничем не провоцировать друг друга и не нарушать хрупкое и тревожное перемирие.

Но и все эти предосторожности не спасали от взаимного раздражения и невысказываемых, но от этого еще более жгучих претензий.

Ну вот, например.

Василий Иванович в последнее время по утрам долго и истошно кашлял и громогласно отхаркивался в ванной, для курильщика с таким стажем это неизбежно и нормально, и чего уж тут такого, спрашивается, невыносимого? Но Анечка, лежа в постели и слушая эти доносящиеся через две двери и коридор физиологические звуки, закатывала глаза, шептала «О Господи!», накрывалась с головой одеялом и ощущала себя настоящей мученицей.

Но в будни все-таки особых проблем не возникало, утром, когда отец и Степка уходили, Аня еще спала, во всяком случае, оставалась в постели, а когда генерал возвращался, она уже укладывалась, ведь домой Василий Иванович, прямо скажем, не торопился, торчал в своем кабинете иногда часов до одиннадцати, а то и до двенадцати, и выходил из штаба дивизии, как тот император из гроба, и брел по безлюдному полночному поселку, иногда до полусмерти пугая какого-нибудь случайного забулдыгу-прапорщика или блудливого старлея, спешащего наставить рога заступившему на боевое дежурство сослуживцу.

А вот выходные были бесконечны, угрюмы и взрывоопасны. Правда, по вечерам приходила Машка и немного разряжала насыщенную электричеством атмосферу.

Первое время она вообще таскалась каждый день, но даже и с ее эмоциональной близорукостью и полнейшим отсутствием всякой чуткости и мнительности было трудно не заметить, что Анечка не в полном восторге от ее ежевечернего присутствия, и громыхания, и докучливых уговоров пойти в кино или хотя бы просто погулять.

Но в субботу вечером Большую Берту ждали с нетерпением все: и мрачная подруга, и генерал, да и Степке было при ней все-таки вольготней и безопасней.

Лариса Сергеевна, уже через день забывшая обиду, тоже попыталась было внедриться и поучаствовать, но Анечка ее безоговорочно отбрила, почувствовав, что соседке кажется чересчур уж интересным то положение, в котором оказалась юная Бочажок. Так она и сказала: «Простите, Лариса Сергеевна, мне кажется, это вас нисколько не касается».

Жена военврача, уже изготовившаяся приобнять и утешать бедную девочку и уговаривать не убиваться так и забыть эту сволочь, ведь у тебя же вся жизнь впереди, встретишь еще свою настоящую любовь – обязательно встретишь! – была оскорблена в этих своих лучших, можно сказать, материнских чувствах.

С Анечкой она теперь вообще не разговаривала, только иногда (реже, чем это было заведено) приносила Бочажкам что-нибудь вкусненькое (она замечательно пекла всякие сладости и пирожки) или, отправляясь в магазин, заходила спросить, не нужно ли чего.

Так и тянулись эти зимние, уже потихоньку удлиняющиеся дни.

Беда и обида стали привычными, потеряли всякий смысл и остроту, и желание биться головой о стену от этого становилось только неотвязнее.

Дольше так продолжаться не могло. Должно же ну хоть что-то случиться?!

Да я не возражаю, должно, конечно, только никакого мало-мальски вероятного и достоверного события, способного как-то изменить эту вязкую сюжетную ситуацию, вообразить не могу.

Хотя нет!

Как-то однажды приходит генерал вечером домой. Немного раньше обычного. Идет на кухню, ставит чайник, садится с «Красной Звездой» за стол, закуривает, протягивает руку, чтобы стряхнуть пепел, и тут видит: в пепельнице лежит довольно длинный, больше половины, окурок, такие в школьном мужском туалете назывались «королевскими бычками» и очень высоко ценились.

Окурок был с фильтром, а генерал, как известно, курил только «Беломор».

– Степан!! – заорал Василий Иванович.

– Что? – из глубины квартиры отозвался подозреваемый.

– А ну быстро ко мне!

Степка, чуя неладное, приплелся не очень быстро.

– Ты что творишь, а?! – во гневе вскричал отец. – Ты совсем обнаглел или как?!

– Да чего я сделал-то?

– Чего?! – Суровая папина десница ухватила Степу за тонкую шею и пригнула к столу, а шуйца сунула ему под нос пепельницу с неопровержимой уликой. – Вот чего!! Уже, значит, дома покуриваем, да?! Ах ты пакость такая!! Ну и что с тобой делать, а?! Пороть тебя, что ли, дубина стоеросовая?! А?! Чего молчишь?! Пороть?!

Степка не успел ничего ответить на этот животрепещущий и, кажется, не вполне риторический вопрос – на кухню вошла Анечка и тихо, но внятно произнесла:

– Это я.

– Что «я»?

– Это я курила.

– Как это ты? – не понял генерал.

Аня пожала плечами и не ответила.

Освобожденный Степка возблагодарил судьбу и улепетнул быстрее лани.

– Ты что это, серьезно?.. – По виду дочери Василий Иванович понял, что серьезно, и сказал: – Та-ак.

Наступила тишина. Анечка немного подождала и направилась к себе.

Но тут генерал возопил с новой и еще неслыханной силой:

– Да ты что?! Ты что?! Что творишь?! Ты же в положении, в конце концов?! Ты что – не понимаешь?! Дура!! Урода хочешь родить, да?! Урода?! Мало того что неизвестно от кого, так еще…

– Да не ори ты! Весь дом слышит!

– О, какие мы стеснительные вдруг стали! В конце-то концов! Дом слышит! А то никто не знает, можно подумать! – возмутился генерал, но громкость все-таки понизил. – Еще раз увижу… если еще раз… я тебя… я тебе… запрещаю! Слышишь? Тут тебе не… – Василий Иванович хотел сказать «бордель», но, слава богу, одумался: – Кабак! Не сметь в моем доме!

– Ах, в твоем доме?! В твоем, значит, доме?! – Теперь голос повышала уже Анечка.

– В нашем! В твоем! Какая разница? Не цепляйся!.. Анна!.. Аня! Как же ты можешь?! Ну не надо! Я прошу тебя, Аня, я прошу! Ну пожалуйста!

– Хорошо.

Аня повернулась и вышла из кухни, но тут же воротилась и сказала, не глядя на отца:

– Прости, пожалуйста… Ты прав… Я не буду. Правда.

Этот по сути дела ничтожный и глупый случай что-то поменял, вернее, начал менять в отношениях и настроениях Бочажков. Анечка устыдилась (не курения, конечно, а вообще всего своего здешнего поведения) и обозвала себя в ту же ночь бесчувственной сукой и даже блядью (обсценную лексику в отличие от отца она не считала зазорной) и решила встать пораньше и приготовить отцу (о Степке и тут забыли!) завтрак.

Утром она, конечно, проспала, а если быть безжалостно точным, разбуженная прочищениями генераловой носоглотки, все-таки поленилась вставать. Но, вернувшись со службы, Василий Иванович обнаружил на кухонном столе приготовленный для него и изысканно сервированный ужин!

Батюшки – светы! Ошарашенность и нечаянная радость генерала сравнимы были разве что с чувствами твардовского печника, которого обруганный им Ленин не только не расстрелял и не посадил, а даже похвалил за работу!

Или лучше приведем пример менее противный – так вот у мадам де Сталь возликовал лорд Освальд, обнаружив в комнате уехавшей в монастырь Коринны свой портрет, писанный к тому же ее собственной несравненной рукою!

Ужин был, надо сказать, так себе, ничего особенного – три лопнувших сардельки с жареной, немного подгоревшей картошкой и зеленым горошком, разогретым в сливочном масле, давно уже остывшем, но так все было красиво разложено, прямо как в ресторане или на микояновских картинках, и еще был любимый генеральский салат (и любимый, и «Генеральский» – такое было почему-то у него название) – тертая редька с морковкой и с майонезом. И хрустальный графинчик с остатками той самой «Старки» красиво и уютно преломлял и отражал свет. Генерал так и сел за стол и долго, тупо и умиленно моргая, глядел на все это дело.

Ах, доча моя доча!..

– Ну просили же вас, Василий Иванович, не употреблять этого глупого и вульгарного слова!

– Да я ведь так, про себя только. Не вслух.

– То-то не вслух!

Утром перед уходом на службу генерал постучал к дочери:

– Ань, спишь еще?

– Нет. А что?

– Мне после обеда в город надо, – врал и не краснел генерал. – Может, чего нужно купить? Ты скажи, я привезу…

– Да вроде все есть. Хотя вообще-то…

(Вообще-то много чего было нужно, но не все было ловко отцу заказывать.)

– А хочешь, поехали вместе? – решился генерал, но сам испугался и, не дожидаясь Анечкиного ответа, прибавил: – Можешь Машку взять.

– Да она работает до пяти.

– Ну да… Ну так что?

Аня немного подумала и сказала:

– Ну давай.

– Тогда в полпервого спускайся… И спасибо. Очень все вкусно.

– На здоровье.

Когда ровно в 12:30 генеральская «Волга» подъехала к дому, Анечка уже сидела рядом со старухой Маркеловой и гладила отчаянно мотавшую хвостом огромную черную овчарку.

Несмотря на немного расползшееся, как будто подтаявшее лицо, дочь, впервые за много дней приведшая себя в порядок, была, что ни говорите, очень хороша.

Мамина каракулевая шуба была ей велика и длинна, зато живота совсем не было заметно, а белый пуховый платок, который Травиата бог знает еще когда привезла из Приэльбрусья, был Анечке очень к лицу, хотя и делал ее немного не то что старше, а как бы стариннее.

«Какая же ты у меня красивая, девочка моя бедная. Эх!» – подумал генерал.

– Ты с этим псом поосторожнее, он недавно Юдина покусал.

– Врет он! – выпалил подоспевший хозяин. – Он сам Тома ударил, когда тот на его урода огрызнулся. Том никогда человека не укусит. Без команды.

– Ну хорошо, хорошо. Сами разбирайтесь. Деятели… Ну что, Ань, поехали?

– Ага. Ну пока, парень, давай не кусайся!

Пес, порывавшийся продолжить новую дружбу и остановленный хозяином, проводил Бочажков скулежом и лаем.

– Тебе музыка не помешает? – поделикатничал генерал.

– Нет, конечно.

– Ну-ка, сержант, найди нам чего-нибудь!

Наблатыкавшийся за время езды с генералом Григоров нашел тотчас и не чего-нибудь, а прямо-таки Пасторальную симфонию. Первая часть. Как по заказу.

На КПП генерал вдруг захохотал, напугав Григорова и изумив дочь.

– Я им сказал песком посыпать, чтоб скользко не было, а они вон что… Заставь дурака богу молиться! – пояснил Василий Иваныч. Вся территория вокруг КПП в радиусе метров десяти была покрыта довольно толстым слоем песка, прямо хоть детсад выводи куличики лепить.

– Ань, тебя не укачивает? Можно остановиться, подышать.

– Нет, пап, все хорошо.

Да еще как хорошо-то!

Хотя солнца не было, но морозный день был чудесен, под стать настроению наших героев, потому что и Аня тоже была возбуждена и рада – и примирению с папкой, и тому, что выбралась в конце-то концов на свежий февральский воздух.

На снежной глади выделялись далекие острова, словно две бородавки с волосками, одна побольше, а рядышком маленькая… Вот смотрите, зрительно ведь очень точное сравнение, а по сути дела – совершенная гадость, нисколько ничего не передающая и только поганящая чистую и непочатую красоту. Так часто бывает, потому что тут ведь важна не точность, а… Да нет, точность, конечно, но совсем иная:

  • И все утюжится, плоится без морщин
  • Равнины дышащее чудо.

Вот таким же наглаженным и накрахмаленным простирался по правую руку Вуснеж, а вдали чернел прозрачный лес, а слева зеленели сквозь иней ели, и почти сзади, как теперь говорят в сериалах спецназовцы, на семь часов, высился над прибрежными березами их рыжий дом, единственный в поселке видный со стороны озера.

– А помнишь, в первую зиму ходили на Острова?

– Помню, конечно. Степка еще штаны сзади прожег, когда грелся у костра. И орал как резаный, пока ты его в снег не усадил. Из-за него никаких шашлыков не жарили, так домой и побежали.

– Ага. А помнишь, я тебе коньячку подлил в чай, как маме, ну чисто символически, чтоб не замерзла, а ты пьяная была вдрабадан!

– Да не была я пьяная!

– Еще как была! Хохотала как сумасшедшая всю дорогу обратно и Степку столкнула с лыжни. Я от мамы такой нагоняй получил, ужас!.. А Степка, дурачок, обиделся, что ему не дали попробовать.

– Он потом сам из фляжки наглотался, уже дома. Вот кто правда напился, мама сразу поняла, уложила его, а он всю постель заблевал. А ты ничего не заметил.

– Ну?! Вот же засранец! Что, сержант? Как тебе нравится – семья алкоголиков?! – И генерал захохотал, а Григоров вежливо осклабился.

Так и проболтали как ни в чем не бывало всю дорогу до города!

Шулешма была похожа на все тогдашние райцентры: по краям еще деревянная, с наличниками, покосившимися заборами, белыми дымами из труб и даже обледенелыми бревенчатыми колодцами, ближе к центру – пятиэтажная и обшарпанная, а в самом центре еще сохранившая несколько купеческих и дворянских особнячков – от ампира до модерна, не представляющих, впрочем, художественной ценности и загаженных советскими учреждениями. Их постепенно заслоняла и вытесняла незабываемая брежневская архитектура – тоска и скука, застывшая в железобетоне и стекле.

– Ну так. Давай сначала что тебе нужно купить, ну а потом… детское.

– Да мне вроде ничего особо не надо. Вот только обувь… Сапоги жмут, прямо больно, ноги, что ли, опухли, а мамины на каблуках, куда мне…

Аня с комической гримаской показала глазами на живот.

– Давно бы сказала, через военторг чего-нибудь достали бы импортное. Ну давай пока тут на первое время купим, а там посмотрим.

Но то немногое, что предлагал обувной отдел универмага, было по-настоящему ужасным.

– Ну что? Совсем ничего не годится?

Аня только махнула рукой.

– Ну как же ты будешь, тебе ж гулять надо?

Генерал был так по-детски огорчен, что Анечка, которая уже наливалась привычной злобой на всю эту привычную безнадегу, улыбнулась и задорно сказала:

– А чтобы гулять, у нас валенки есть!

– Ну вот, будет моя дочь в валенках ходить!

– Еще как будет! Лучше обуви для зимы нет! В Москве, кстати, многие теперь носят, самые выпендрежники. Так что будем хипповать! Калоши только купим, это они вроде бы еще не разучились делать.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Весело ли быть властелином тьмы? Не особо, когда ты отличаешься от других темных, а вокруг плетется ...
Принадлежность к благородному роду не делает человека исключительной личностью. Одно лишь право кров...
На Пятой авеню в Нью-Йорке стоит небольшое здание, ничем не отличающееся от других. Его жильцы шагу ...
Эта книга – о любви, о том, что будоражит сердце каждого человека. Ничто не ранит так больно, как от...
…Нет ничего человечнее слез от любви, нет ничего, что бы так сильно и сладко разрывало сердце. И нет...
В состоянии аффекта капитан ГРУ Максим Онучин застрелил наркоторговца, пытавшегося продать героин ег...