Дочь часовых дел мастера Мортон Кейт
Чемоданчик, взятый у отца, так и стоял у входной двери, где она его оставила.
Элоди думала, что начнет смотреть записи в тот же день, но вдруг почувствовала усталость – настоящую, физическую усталость.
Она приняла душ, погасила свет и виновато скользнула под одеяло. Завтра она займется пленками: придется, ведь она обещала. Пенелопа, мать Алистера, звонила ей сегодня уже трижды. Элоди не отвечала, и звонки уходили на голосовую почту, но ведь Алистер в любой день мог объявить, что в воскресенье «мама» ждет их к ланчу, и Элоди оглянуться не успеет, как окажется на пассажирском месте его «ровера», который повезет ее по длинной тенистой аллее к величественному особняку в Суррее, на встречу с инквизицией.
Выбор записи был одной из тех трех задач по подготовке к свадьбе, возложенных на Элоди. Вторая предполагала посещение приема у какой-то подруги Пенелопы: «Тебе ничего делать не нужно, только дай людям на тебя посмотреть; остальное предоставь мне». И наконец, третья – договориться с Пиппой о платье. Все три до сих пор тяжким грузом лежали на совести Элоди.
Завтра, пообещала она себе, гоня прочь мысли о свадьбе. Все завтра.
Она закрыла глаза, и ее мысли, убаюканные привычным ропотом с первого этажа, где поздние клиенты покупали жареную треску с картошкой, тут же, без всякого перехода, вернулись к содержимому другой коробки, той, что осталась под столом на работе. К фото в рамке, с которого на нее смотрела прямым, независимым взглядом неизвестная молодая женщина. И к рисунку.
И вновь она испытала смутную тревогу, точно какое-то воспоминание ворочалось в глубине памяти, откуда его нельзя было ни прогнать, ни вытащить на поверхность. Рисунок дома встал перед ее мысленным взором, и она услышала голос – материн и все же будто чужой: «Долго шли они извилистой тропой через широкий луг, и пришли к реке, и принесли с собой тайну и меч».
А когда она наконец стала засыпать и сознание уже ускользало от нее, карандашный рисунок перед ее глазами растворился в зелени пронизанных солнцем древесных крон и серебристом блеске реки, и теплый ветерок коснулся ее щек, точно она физически перенеслась в то неведомое место, которое неизвестно почему считала своим домом.
II
Жизнь здесь, в Берчвуде, течет тихо. Много летних дней прошло с тоо, нашего лета, и я обзавелась новыми привычками, приспособилась к плавному ритму перехода от одного дня к следующему. Впрочем, выбора у меня все равно нет. Посетителей здесь почти не бывает, да и те, кто приходит, надолго не задерживаются. Я не самая гостеприимная хозяйка. И это не самый легкий для жизни дом.
Люди в большинстве своем побаиваются старых домов не меньше, чем старых людей. Бечевник вдоль Темзы давно превратился в излюбленное место для пеших прогулок, так что иной раз вечером или, наоборот, поутру кто-нибудь из туристов сворачивает с тропы, подходит к ограде и заглядывает через нее в сад. Я их вижу, но сама им не показываюсь.
Я редко покидаю дом. Раньше я бегала по лугу так, что сердце колотилось в груди, щеки горели, а руки и ноги двигались уверенно и быстро, но теперь такие подвиги мне не по силам.
Эти люди на тропе наверняка что-то слышали обо мне: заглядывая через ограду, они показывают пальцами и кивают головами так, как делают сплетники во всем мире.
– Тут все и случилось, – говорят они. – Тут он жил. – И еще: – Как, по-вашему, это она сделала?
Но если калитка заперта, внутрь они не заходят. Все знают, что это не простой дом, а с привидением.
Сознаюсь, я редко слушала разговоры Клары и Адель о призраках и духах. Я была занята тогда, мысли были совсем о другом. Ах, сколько же раз с тех пор я жалела о своей невнимательности. Это знание очень пригодилось бы мне позже, особенно когда ко мне стали приходить «гости».
Вот и теперь здесь есть один, новенький. Сначала я его почувствовала, как всегда. Возникает некая осведомленность, ощущение едва заметной, но все-таки определенной перемены в потоках затхлого воздуха, которые по вечерам лижут потертые ступени, льнут к их выступам. Сначала я отстранялась, надеясь, что на этот раз перемена не коснется меня и что я дождусь возвращения покоя.
Но покой не возвращался. И тишина – тоже. Гость – а это именно он, я его уже видела – не шумный, по крайней мере, не такой, как некоторые, однако я научилась слушать, знаю, на что обращать внимание, и когда его движения приобрели ритмичную размеренность, я поняла, что он планирует здесь остаться.
Давненько у меня не было гостей. Раньше они тревожили меня своими перешептываниями, стуками, внушали мне страх – а вдруг из-за них мои вещи и привычные мне места перестанут быть моими? Я занималась своими делами, а сама присматривалась к ним, то к одному, то к другому, в точности так, как это сделал бы Эдвард, и со временем поняла, как на них можно влиять. Они ведь простые создания, по сути, и я изрядно поднаторела в искусстве спроваживания незваных гостей.
Но спроваживала я не всех, вот в чем дело; иные вызывали во мне теплое чувство. Я называю их «Особыми Гостями». Тот грустный бедняга-солдат, который кричал по ночам. Вдова, чьи злые рыдания запали между половиц. Ну и конечно, дети: одинокая школьница, которой хотелось домой, серьезный малыш, который мечтал облегчить боль матери. Мне нравятся дети. Они такие восприимчивые. Ведь они еще не научились смотреть и не видеть.
Как быть с новичком, я пока не решила: не знаю, сможем ли мы мирно жить с ним под одной крышей, и если да, то как долго. Он-то меня еще не видел. Занят чем-то своим. Каждый день одно и то же: вешает на плечо мешок из коричневой холстины и топает куда-то через двор пивоварни.
Поначалу они все такие. Ничего не замечают, ходят целыми днями по одному и тому же кругу, поглощенные тем, что, по их мнению, они должны тут совершить. Но я терпеливо жду. Да и чем мне еще заниматься, кроме как ждать да наблюдать?
Вот и теперь я слежу через окно за тем, как он подходит к маленькому кладбищу на краю деревни. Останавливается – похоже, читает надписи на надгробиях, как будто кого-то ищет.
Интересно кого. Там ведь много кто похоронен.
Я всегда была любопытной. Мой отец говорил, что я и родилась из чистого любопытства. Миссис Мак считала, что рано или поздно мое любопытство выйдет мне боком.
Ну вот. Он скрылся за подъемом дороги, и я уже не увижу, куда он пойдет – налево или направо, – не узнаю, что у него в этой сумке и чем он вообще здесь занят.
Кажется, во мне проснулся интерес. Я ведь говорила, здесь давно никого не было, а новые визитеры – это всегда так волнительно. Они отвлекают меня, заставляют думать о чем-то, кроме привычного, уже исклеванного моими мыслями до костей.
Ох уж эти кости…
Интересно: когда они спешно собрали свои пожитки, погрузились в экипажи и понеслись по тракту, нахлестывая лошадей так, словно за ними гнались демоны из ада, оглянулся ли Эдвард на дом, заметил ли в сумеречном окне наверху то, что могло бы избавить его от кошмара?
И потом, в Лондоне, когда он снова сел за мольберт, казалось ли ему хоть иногда, что я стою перед ним, и приходилось ли ему смаргивать, чтобы прогнать мой образ? Снилась ли я ему хоть раз в те долгие ночи, когда все мои мысли были только о нем?
Вспоминал ли он, как я вспоминаю постоянно, отблеск свечи на стене цвета тутовой ягоды?
Но есть и другие кости. Те, о которых я раз и навсегда запретила себе вспоминать. Да и что толку, все равно уже никого не осталось.
Люди ушли. Все до единого. Остались одни вопросы. Узлы, которые никогда уже не развязать, сколько ни крути. И все они – мои, ведь никто о них больше не помнит. Только я ничего не могу забыть, как ни стараюсь.
Глава 3
Чувство странной неопределенности осталось с Элоди и на следующий день, когда она по дороге на работу записывала в блокнот все, что могла вспомнить из материной сказки. За окном расплывался Лондон, какие-то школьники чуть дальше по проходу хихикали, уставившись в экран телефона, а она, положив на колени блокнот, с головой ушла в свои записи и забыла об окружающем мире. Сначала ее рука едва поспевала за ходом мыслей, но чем ближе к вокзалу Ватерлоо подтягивался поезд, тем больше ослабевал энтузиазм и ручка все медленнее скользила по бумаге. Пробежав глазами написанное – а у нее получилась сказка о доме с флюгером в виде луны и звезд, стоящем на берегу излучистой, прихотливо текущей реки, о темном лесе вокруг и о том страшном, что случалось в этом лесу ночью, – Элоди немного смутилась. Детство какое-то, а ведь она взрослая женщина как-никак.
Поезд подошел к платформе и замер, Элоди взяла сумку, которая всю дорогу стояла у нее в ногах. Она заглянула внутрь – убедиться, что альбом на месте – он был там, аккуратно завернутый в чистое хлопковое полотенце для чая, – и неуверенность снова затопила ее, едва она вспомнила свое вчерашнее безрассудство, невесть откуда взявшуюся потребность завладеть этим альбомом и растущую убежденность в том, что в нем кроется какая-то тайна. У нее даже возникло подозрение – слава богу, хватило ума не поделиться им с отцом! – что именно ее этот альбом ждал долгие годы.
Телефон зазвонил, когда Элоди шла мимо Сент-Мэри-ле-Стрэнд, и на экране высветилось имя Пенелопы. Бабочки тут же запорхали в желудке Элоди, и она подумала, что отец, похоже, был прав. В последние дни ей не по себе именно из-за скорой свадьбы, а вовсе не из-за нарисованного дома. Отвечать она не стала и сунула телефон в карман. С будущей свекровью она свяжется позже, после встречи с Пиппой, когда будет что доложить этой внушительной даме.
В тысячу первый раз Элоди пожалела о том, что ее матери нет в живых и некому уравновесить баланс сил между ними. Из достоверных источников, а не только со слов отца, она знала, что Лорен Адлер была женщиной экстраординарной. Лет в семнадцать у Элоди случилось запойное расследование личности матери, которое началось со стандартных поисков в интернете, а позже привело ее к необходимости оформить читательский билет в библиотеку Британского музея, где она собрала все статьи и интервью, имевшие хотя бы косвенное отношение к Лорен Адлер и ее краткой, но блистательной карьере. Все это Элоди читала и перечитывала ночами у себя в спальне, и постепенно в ее сознании сложился образ яркой молодой женщины, наделенной поразительным талантом, виолончелистки-виртуоза, непревзойденно владевшей инструментом. Но особенно Элоди ценила интервью, потому что именно в них, в небольших интервалах между вопросами журналиста, девушке слышался голос матери. Это были ее мысли, ее слова, характерные для нее обороты речи.
Как-то на отдыхе в Греции, в номере отеля, Элоди прочла книжку, которую нашла под кроватью: это была история умирающей женщины, она писала своим детям письма о жизни и о том, как прожить ее так, чтобы мать продолжала направлять каждый их шаг даже после смерти. Но мать Элоди ничего не знала о своей судьбе и не успела снабдить дочь мудрыми советами на будущее. Хотя, если подумать, интервью были ничуть не хуже, и семнадцатилетняя Элоди читала и перечитывала их до тех пор, пока не выучила наизусть, и шепотом произносила целые строчки, глядя в глаза своему отражению в зеркале над туалетным столиком. Они заменили ей любимые поэтические строки, превратились в набор ее персональных заповедей. Ведь, в отличие от Элоди, которая боролась с прыщами и тяжелой формой подростковой застенчивости, Лорен Адлер в свои семнадцать лет была просто лучезарна: скромная, хотя и талантливая, она уже солировала на променад-концертах, чем навсегда утвердила себя в качестве главной музыкальной любимицы нации.
Даже Пенелопа, чья уверенность в себе была столь же исконной и неподдельной, как нитка жемчуга вокруг ее шеи, говорила о матери Элоди не иначе как с нервической дрожью в голосе. Она никогда не называла ее «твоя мать», только «Лорен Адлер»: «Скажи, а у Лорен Адлер был любимый концертный номер?» или «Где Лорен Адлер больше всего любила выступать?». На эти и прочие подобные вопросы Элоди всегда отвечала честно, выкладывая все, что знала. Интерес Пенелопы ей льстил, и она всячески старалась поддерживать его. Да и то сказать, имея дело с родовым поместьем Алистера, его облаченными в твид родителями, вековыми традициями их семьи и галереей портретов предков, Элоди не могла пренебречь ни одним преимуществом из тех, что дала ей судьба.
Еще в самом начале их отношений Алистер сказал ей, что его мать – настоящая фанатка классической музыки. В юности она и сама играла, но, начав выезжать в свет, все забросила. Именно истории из жизни Алистера заставили Элоди полюбить его: он рассказывал о том, как мать еще мальчиком брала его с собой на концерты, о возбуждении, которое царило в Барбикане перед очередной премьерой Лондонского симфонического, о том, как выходил на сцену дирижер в Королевском Альберт-холле. Это были их с матерью особые моменты, только для них двоих. («Боюсь, что для моего отца все это было несколько чересчур. Его любимый культурный досуг – регби».) С тех самых пор и по сей день мать с сыном ежемесячно назначали друг другу «свидания» – вечера, когда они вместе ходили на концерт, а затем ужинали.
Пиппа, услышав об этом, выразительно подняла брови, особенно когда узнала, что Элоди ни разу не была приглашена на эти музыкальные посиделки, но та лишь отмахнулась. Она где-то читала, что лучшие мужья получаются как раз из тех мужчин, которые хорошо относятся к матерям. Кроме того, ей было даже приятно, что хоть кто-то из ее окружения заранее не предполагает в ней страстной любви к классике. Всю жизнь ее преследовал один и тот же диалог: малознакомые люди спрашивали, на каком инструменте она играет, и в смущении отводили глаза, узнав, что ни на каком. «Что, совсем?»
А вот Алистер понял.
– Я тебя не виню, – сказал он ей тогда, – какой смысл тягаться с совершенством?
И хотя Пиппа, услышав это, опять закусила удила («Тебе и не надо ни с кем тягаться, ты – совершенство сама по себе»), Элоди знала, что он имел в виду другое и критика тут ни при чем.
Идея включить в свадебную церемонию видеофрагмент выступления Лорен Адлер принадлежала Пенелопе. А когда Элоди сказала, что отец хранит полный набор всех ее концертных выступлений и, если Пенелопа хочет, ими можно воспользоваться, в устремленном на нее взгляде пожилой женщины она прочла не что иное, как истинную нежность. Пенелопа протянула руку, коснулась ладони Элоди – впервые за все время их знакомства – и сказала:
– Однажды я видела ее на сцене. Просто поразительно, как она вся уходила в музыку. У нее была превосходная техника плюс еще что-то такое, отчего ее исполнение становилось недосягаемым. Когда я ее услышала, меня охватил ужас, настоящий священный трепет. И я потеряла надежду.
Элоди тогда страшно удивилась. В семействе Алистера не принято было во время разговора брать собеседника за руку, да и о таких вещах, как потеря или утрата, в том числе надежды, эти люди предпочитали не упоминать лишний раз. Но, конечно, это был всего лишь минутный порыв, который прошел так же внезапно, как пришел, и Пенелопа вернулась к общему разговору о том, как рано наступила весна в этом году и чего теперь ждать от Цветочного шоу в Челси. Элоди, не столь виртуозно владевшая искусством стремительной перемены тем, еще долго чувствовала прикосновение руки другой женщины к своей руке, а воспоминание о смерти матери тенью висело над ней до самого конца выходных.
Лорен Адлер ехала в машине, которую вел заезжий скрипач-американец, – они вместе возвращались с концерта в Бате. Оркестр вернулся на день раньше, сразу после выступления, но мать Элоди осталась, чтобы принять участие в мастер-классе для местных музыкантов. «Она была очень щедрой, – повторял потом отец Элоди, так часто, что эти слова стали чем-то вроде строчки из затверженной им литании по усопшей. – Многих это удивляло, ведь она была недосягаема в своем искусстве, но она искренне любила музыку и всегда старалась уделять время тем, кто разделял ее страсть. Ей было не важно, кто они – профессионалы или любители».
Отчет коронера, который Элоди раскопала в местном архиве в то поисковое лето, гласил, что авария стала результатом двух обстоятельств: рыхлого гравия на проселочной дороге и ошибки водителя. Элоди долго ломала голову над тем, почему они съехали с шоссе на проселок, но никаких соображений о принципах построения маршрута в отчете не содержалось. Итак, водитель не сбавил скорость, входя в крутой поворот, колеса потеряли сцепление с дорогой, и автомобиль вылетел на обочину; удар, который швырнул Лорен Адлер через ветровое стекло, был такой силы, что вызвал множественные переломы. Даже если бы она выжила, то играть на виолончели больше не смогла бы, – это Элоди поняла из разговора двух ее друзей-музыкантов, который подслушала из своего укрытия за диваном. Тема смерти как меньшего из двух зол звучала в нем отчетливым лейтмотивом.
Но Элоди считала иначе, и так же считал ее отец, который с размеренностью автомата прошел через похороны и все, что последовало за той страшной вестью, и лишь позже, когда анестезия первого шока стала проходить, погрузился в серую пучину отчаяния, уже не так пугавшего Элоди, как его первоначальное спокойствие. Он, конечно, считал, что надежно скрывает свое горе, когда остается один за дверью спальни, но, увы, старые кирпичные стены были не настолько толсты. И вот как-то вечером на пороге их квартиры появилась соседка, миссис Смит, и с невеселой, все понимающей улыбкой стала кормить их ужином – яйцами всмятку и тостами. С тех пор она приходила регулярно и развлекала Элоди жуткими, захватывающими рассказами о жизни в военном Лондоне: она была еще совсем девочкой, когда авианалеты и жестокие бомбежки стали происходить каждую ночь, и тогда же пришла телеграмма с траурной каймой – отец пропал без вести.
Вот так случилось, что смерть матери в сознании Элоди навсегда сплелась с грохотом взрывов и едкой серной вонью, а в подсознании – с мучительной тоской ребенка, ждущего сказки на ночь.
– Утро доброе. – Марго как раз кипятила чайник, когда Элоди вошла в кабинет. Она достала ее любимую кружку, поставила рядом со своей на стол и бросила внутрь заварочный пакет. – Мудрый да услышит: он сегодня разбушевался. Тот тип, специалист по тайм-менеджменту, выдал список рекомендаций.
– О господи.
– Вот именно.
Элоди взяла свою чашку и пошла с ней к себе за стол, на цыпочках миновав кабинет мистера Пендлтона, чтобы тот, чего доброго, не услышал ее и не посмотрел в ее сторону. Она сочувствовала своему пожилому своенравному боссу, как коллега – коллеге, но по опыту знала, что в плохом настроении он часто обрушивается на подчиненных, а ей сейчас и без того хватало задач и не было никакой охоты нарываться на новые в виде дополнительной вычитки алфавитных указателей.
Но беспокоилась она напрасно: бросив взгляд в открытую дверь кабинета мистера Пендлтона, она убедилась, что старик занят не на шутку – сидит, мрачно уставившись в экран монитора.
Элоди села за стол и первым делом высвободила альбом из полотенечного савана, а затем переложила его назад в коробку из заброшенной гардеробной. Приступ временного помешательства, который заставил ее вынести артефакт за пределы конторы, прошел. Лучшее, что она может теперь сделать, чтобы загладить вину, – это внести все содержимое коробки в каталог и найти ему подходящее место в архиве, раз и навсегда.
Она натянула перчатки и вынула из коробки дырокол, чернильницу, деревянную вставку в ящик стола и очечник. Даже беглый осмотр позволял безошибочно отнести эти незамысловатые конторские принадлежности к середине двадцатого века; инициалы на очечнике подсказывали, что не будет ошибкой расшифровать их как «Лесли Стрэттон-Вуд», и Элоди с радостью принялась за простую и ясную задачу – подготовку перечня предметов. Затем взяла новую архивную коробку, уложила предметы в нее, а перечень аккуратно наклеила на боковую стенку.
Сумка оказалась интереснее. Элоди начала с того, что подробно проинспектировала ее снаружи, отметив потертые кожаные края и множество царапин на задней части, в основном справа; превосходное качество швов и пряжка стерлингового серебра с набором из пяти клейм позволяли предположить, что перед ней вещь британской работы. Элоди вставила лупу в глаз и пригляделась: точно, одно клеймо – лев; другое – леопард, знак Лондона; без короны – значит сделано после 1822 года; строчная «g», выполненная старинным английским шрифтом, обозначала время изготовления (небольшая консультация по справочнику «Датировка лондонских шрифтов» помогла определить год – 1862-й); акцизное клеймо с головой королевы Виктории; и наконец, клеймо изготовителя – инициалы «У. С.».
Элоди раскрыла справочник лондонских предпринимателей и, прижав кончик указательного пальца к странице, вела им сверху вниз до тех пор, пока не увидела: «Уильям Симмз». И улыбнулась, как старому знакомому. Значит, это сумка фирмы «Уильям Симмз и сын», производителей серебряных и кожаных изделий высочайшего класса, поставщиков королевского двора и, если Элоди ничего не путает, владельцев магазина на Бонд-стрит.
Что ж, история удовлетворительная, но не полная, ведь другие отметины на сумке – потертости, царапины, иные следы употребления – могут добавить к ней еще не одну главу. Прежде всего они указывают на то, что сумка, несмотря на всю исключительность своего происхождения, была предметом отнюдь не декоративным. Ею пользовались, и пользовались регулярно, владелец не однажды перебрасывал ее через плечо – правое, отметила Элоди, проводя пальцами в перчатках по неравномерно изношенному ремню, – так что она висела у него на левом бедре, о которое постоянно терлась. Элоди воспроизвела движение, которым люди обычно забрасывают сумку на плечо, и поняла, что сделала бы это в другом направлении, не так, как хозяин сумки. Который, скорее всего, был левшой.
Это исключало Джеймса Стрэттона как потенциального владельца, несмотря на то что в сумке лежала его папка; впрочем, это было ясно еще по золоченым инициалам на клапане самой сумки. «Э. Дж. Р.». Элоди задумчиво обвела кончиком указательного пальца в перчатке изогнутую «Э». Те же инициалы, что на альбоме. Это позволяет предположить, что автор набросков и владелец инициалов – одно лицо, которому (или которой) принадлежала и сумка. Неужели художник? Джеймс Стрэттон был связан со многими известными людьми искусства своего времени, но эти инициалы не вызвали у нее никаких конкретных воспоминаний. Тут, конечно, можно было бы зайти в «Гугл», не будь у Элоди прямого выхода на мир искусства. Она достала телефон, подавила сердцебиение, участившееся при виде второго сообщения от Пенелопы, и только тогда набрала эсэмэску Пиппе: «Привет! Знаешь художника, скорее всего викторианца, с инициалами Э. Дж. Р.?»
Ответ прилетел незамедлительно: «Эдвард Рэдклифф. Сегодня все в силе? Можно в 11 вместо 12? Адрес пришлю».
Эдвард Рэдклифф. Имя смутно знакомое, хотя среди тех художников, с кем Джеймс Стрэттон поддерживал постоянную переписку, оно не значилось. Теперь Элоди набрала его в «Гугле» и кликнула на страничку «Википедии». Статейка оказалась коротенькой, и первую ее часть Элоди пробежала по диагонали, отметив только, что Рэдклифф родился в Лондоне в 1840 году и, значит, был почти ровесником Стрэттона, а детство провел в Уилтшире. Старший из трех детей, единственный сын – отец, судя по всему, увлекался искусством, мать тоже имела художественные амбиции, – мальчик несколько лет жил у деда и бабки, лорда и леди Рэдклифф, пока его родители путешествовали по Дальнему Востоку, собирая японскую керамику.
Второй абзац был посвящен диким выходкам юного Рэдклиффа, его вулканическому темпераменту и рано проявившемуся таланту, первооткрывателем которого стал некий пожилой художник (его имя было незнакомо Элоди, но, видимо, он пользовался известностью в те годы); случайно увидев работу мальчика, он сразу взял юное дарование к себе под крыло. Последовали ранние многообещающие выставки, недолгий роман с Королевской академией, краткая, но яростная размолвка с Диккенсом после одного холодного отзыва и, наконец, полное и окончательное торжество над критиками – великий Джон Рёскин заказал ему картину. Судя по всему, Эдварду Рэдклиффу предстояла выдающаяся карьера, и Элоди уже начала задаваться вопросом, почему же она не знает ни одной его работы, когда ее взгляд уткнулся в последний абзац:
Эдвард Рэдклифф заключил помолвку с мисс Фрэнсис Браун, дочерью фабриканта из Шеффилда; но когда в возрасте 20 лет его невеста трагически погибла от руки грабителя, художник удалился от света. По слухам, в момент ее гибели он работал над шедевром; однако ни самой картины, ни каких-либо предварительных набросков так и не нашли. Рэдклифф утонул у южного побережья Португалии в 1881 году, тело было перевезено в Англию для захоронения. И хотя вклад Рэдклиффа в развитие искусства в итоге оказался не таким существенным, каким он мог бы стать при иных обстоятельствах, в искусстве Англии второй половины XIX века он занимает видное место как основатель Пурпурного братства.
Пурпурное братство. Знакомое сочетание слов, причем именно в связи с работой. Элоди сделала мысленную заметку: проверить название по электронному каталогу, куда она вносила все, что касалось переписки Стрэттона. Затем перечитала последний абзац, в котором ее внимание особенно привлекли ранняя насильственная смерть Фрэнсис Браун, уход Эдварда Рэдклиффа от света и его одинокая кончина в Португалии. Ее мысль, как игла, сновала между этими тремя событиями, на живую нитку собирая их стежками причин и следствий, и они сложились вот в какой рисунок: разбитое сердце помешало талантливому молодому художнику выполнить свои блистательные ранние обещания и в корне подорвало его здоровье, приведя к полному моральному и физическому истощению.
Элоди взялась за альбом, который листала до тех пор, пока не нашла вложенную между страницами записку: «Я люблю ее, я люблю ее, я люблю ее, и если не смогу быть с ней, то наверняка сойду с ума, потому что, когда я не с ней, мне страшно…»
Неужели любовь бывает такой сильной, что ее утрата может лишить человека разума? Неужели это возможно? Тут она подумала об Алистере и покраснела – потерять его и впрямь было бы для нее очень тяжело. Но лишиться из-за этого разума? Нет, ну вот если честно: может ли она представить себя сползающей в бездну непоправимого отчаяния?
А что, если бы вдруг не стало ее? Элоди увидела своего жениха: безупречный костюм, пошитый на заказ у того же портного, который шил и для его отца; гладкое, красивое лицо, притягивающее восхищенные взгляды везде, где бы они ни появлялись; голос, согретый нотками наследственной привычки к власти. Нет, он так уверен в себе, так чисто выбрит и сдержан, что Элоди не могла представить себе его безумным ни при каких обстоятельствах. Больше того, ее отрезвила мысль о том, как безболезненно и быстро затянется брешь, пробитая ее исчезновением в его жизни. Так поверхность пруда, потревоженная брошенным камнем, через минуту становится по-прежнему гладкой.
Ничего похожего на бурные проводы матери, когда горе выражали публично, не скрывая эмоций, а страницы газет пестрели черно-белыми фото Лорен Адлер и заголовками, в которых повторялись слова: «трагедия», «блистательная» и «погасшая звезда».
Может, и Фрэнсис Браун была такой же незаурядной личностью?
И тут Элоди посетила одна мысль. Папка для документов, принадлежавшая когда-то Джеймсу Стрэттону, все еще лежала внутри сумки, а в ней была фотография.
Кто это? Фрэнсис Браун? Возраст подходящий, вряд ли это лицо могло принадлежать женщине намного старше двадцати лет.
Элоди снова загляделась на снимок, околдованная взглядом молодой женщины, его прямотой. Видимо, она прекрасно владела собой, эта незнакомка. И очень хорошо знала цену себе и своим мыслям. Именно о такой женщине пылкий молодой художник мог написать: «…если не смогу быть с ней, то наверняка сойду с ума…»
Она набрала в «Гугле» «Фрэнсис Браун» и увидела множество вариантов одного и того же портрета: молодая женщина в зеленом платье, тоже красивая, но в рамках разумного, не такая, как та, на фотографии.
Элоди ощутила приступ глухого разочарования. Знакомое чувство. Удел всех архивариусов, этих искателей сокровищ, которые погружаются в жизнь того, кто стал предметом их исследования, до самого дна, а затем методично сортируют поднятые оттуда фрагменты повседневности, восстанавливая порядок событий и вечно надеясь – вдруг среди них блеснет редкая драгоценная находка?
Конечно, это был выстрел наугад: в конце концов, мало ли почему альбом и записка оказались в одной сумке с фотографией и папкой? Их могли положить туда позже, и между ними необязательно есть связь. Сумка и альбом принадлежали Эдварду Рэдклиффу, папкой владел Джеймс Стрэттон. До сих пор никаких указаний на то, что эти двое знали друг друга, не возникало.
Элоди снова взялась за фотографию. Рамка была очень хорошего качества: стерлинговое серебро, покрытое сложным узором. Папка для документов Джеймса Стрэттона датировалась 1861 годом, поэтому казалось логичным, что снимок в ней также принадлежал ему и был приобретен после означенного года. А также – что эта женщина играла в его жизни достаточно важную роль и ее снимок представлял для него определенную ценность. Но кто же она? Тайная возлюбленная? Вряд ли: ничто в его письмах или дневниковых записях даже не намекало на присутствие в его жизни кого-нибудь в этом роде.
Она еще раз вгляделась в прекрасное лицо, точно ища в нем подсказку. Чем дольше она смотрела, тем сильнее становилось его притяжение. Снимок был сделан сто, а то и сто пятьдесят лет назад, но время не отметило внешность модели своей печатью: напротив, лицо было на удивление современным и вполне могло принадлежать одной из тысяч девушек, которые гуляли сейчас по улицам летнего Лондона, смеялись в компании друзей, наслаждались ласковым солнцем. И смотрела она уверенно, с юмором, устремленный на фотографа взгляд был таким откровенным, что Элоди испытала почти физическую неловкость. Будто подглядела за чем-то очень личным.
– Кто же ты? – чуть слышно спросила она. – И кем ты была для него?
Но и это было не все: в снимке присутствовало некое качество, с трудом передаваемое словами. Женщина на нем сияла: конечно, свет исходил прежде всего от лица с правильными чертами и необычным выражением, но это можно было сказать и об остальных деталях ее образа. Длинные, не уложенные в сложную прическу волосы, романтическое платье, свободное и простое, но в то же время соблазнительное из-за подчеркивавшего талию пояса, из-за рукава, поднятого до локтя, так что видна была освещенная солнцем рука. Глядя на нее, Элоди почти физически ощутила теплый летний ветерок с реки: как он касается лица женщины, перебирает пряди ее волос и складки белого хлопкового платья. И в то же время она понимала, что все это – игра воображения, ведь никакой реки на снимке не было. Просто ее разум так отзывался на атмосферу свободы, присущую этому снимку. И это платье, как бы Элоди хотелось такое же на свадьбу…
Господи, свадьба!
Элоди взглянула на часы и увидела, что уже четверть одиннадцатого. Она даже не ответила на последнее сообщение Пиппы, а ведь ей пора уже выдвигаться, если она хочет успеть на Кингз-кросс к одиннадцати. Элоди спешно засунула в сумку телефон, блокнот, дневник и солнечные очки, оглядела напоследок стол – проверить, не забыто ли что-нибудь важное, – и вдруг, словно ей шепнули что-то на ухо, протянула руку к фото женщины в чудесном платье. Воровато оглянувшись на Марго, которая сосредоточенно склонилась над каталожным ящиком, она завернула снимок в чайное полотенце и сунула в сумку.
Выходя за дверь и поднимаясь по лестнице к свету теплого летнего дня, Элоди набирала эсэмэску.
«Нормально, – печатала она. – Выхожу, шли адрес, скоро буду».
Глава 4
В тот день Пиппа работала для издательства на Нью-Харф-роуд: монтировала инсталляцию в фойе. Когда Элоди вошла туда в четверть двенадцатого, то сразу увидела подругу: та балансировала на высоченной стремянке посреди очень современного белого пространства. Под потолком уже покачивались подвешенные на лесках длинные платья и другие предметы старинного гардероба – юбки, панталоны, корсеты, – и общий эффект был завораживающим: целая бальная зала бледных призраков, трепещущих на ветру. Элоди невольно вспомнились строчки одного из ее любимых стихотворений Уайльда:
- Услышав пляски, шум в ночи,
- Стоим на улице. Молчи
- У дома проститутки…
- Послушны рогу и смычку,
- По залу призраки бегут,
- Как листьев мертвых рой…
При виде Элоди Пиппа вскрикнула, не разжимая зубов, в которых была зажата деревянная линейка. Элоди махнула ей рукой и невольно затаила дыхание, когда подруга опасно потянулась вперед, чтобы прикрепить к леске завязку нижней юбки.
Мучительный миг ожидания прошел, и Пиппа спустилась на пол, целая и невредимая.
– Я ненадолго, – бросила она мужчине за стойкой, вскидывая на плечо рюкзак. – Кофе попью и вернусь.
Толкнув большую стеклянную дверь, они вышли на улицу, и Элоди приноровилась к шагу подруги. Пиппа была одета в темные галифе военного кроя и какие-то раздутые кроссовки – такими щеголяли подростки, которые вечерами по пятницам обычно толклись возле кафе на первом этаже дома Элоди. Взятые по отдельности, эти вещи не представляли собой ровно ничего особенного, но на Пиппе они производили поистине сокрушительный эффект, так что Элоди в своих джинсах с балетками чувствовала себя рядом с ней как глиста в обмотках.
Девушки прошли сквозь высокую запертую калитку (Пиппа почему-то знала код от замка), которая вывела их на набережную канала. Пиппа достала сигарету и закурила.
– Спасибо, что пришла пораньше, – сказала она между затяжками. – Придется работать без обеда, чтобы успеть все развесить. Автор приедет вечером, и сразу начнется презентация книги. Я тебе показывала? Шикарная вещица: представляешь, одна американка вдруг узнает, что ее английская тетка, которая доживала свой век в доме престарелых, была когда-то любовницей английского короля и у нее сохранился с тех пор потрясающий гардероб, все платья лежат на складе в Нью-Джерси, пересыпанные нафталином от моли. Классно, да? Вот бы моя тетка оставила мне что-нибудь в наследство, ну, кроме носа, которым хоть греби.
Они пересекли улицу и вышли на мост; за ним, возле станции метро, сверкнула стеклянная витрина ресторана. Внутри приветливая официантка сразу проводила их вглубь зала и усадила за круглый столик в углу.
– Маккьято? – спросила она, на что Пиппа ответила:
– Точно. И?..
– Флэт уайт, пожалуйста, – сказала Элоди.
Пиппа, не тратя времени даром, вытащила из сумки толстенький альбомчик с образцами и раскрыла его наугад. Посыпались бумажки и кусочки ткани.
– Вот что я думаю… – начала она и, развернув перед Элоди пестрый веер вырезок из модных журналов, кусочков ткани и собственных карандашных набросков, стала с увлечением перебирать их, расписывая фасоны рукавов и юбок, приводя доводы за и против пеплумов, хваля натуральные ткани, и все это почти без пауз на то, чтобы перевести дух. Наконец она спросила: – Ну, что скажешь?
– Мне нравится. Они все классные.
Пиппа засмеялась:
– Ясно, я тебя с толку сбила, а все потому, что у меня слишком много идей. Ну а ты-то сама чего хочешь?
– У меня есть фата.
– О-ля-ля.
– Папа откопал ее для меня. – Элоди показала фото на телефоне, снятое сегодня утром.
– Мамина? Отличная вещица, просто класс. Дизайнерская, наверное.
– Я тоже так думаю. Только не знаю, чья именно.
– Не важно, все равно красиво. Осталось подобрать под нее достойное платье.
– Я нашла фотографию платья, которое мне нравится.
– А ну-ка, давай поглядим.
Элоди вынула из сумки чайное полотенце и развернула его, из свертка показалась серебряная рамка.
Пиппа удивленно приподняла бровь:
– Признаться, я ожидала странички из «Вог» или чего-нибудь в таком роде.
Элоди протянула ей рамку и с чувством все того же необъяснимого трепета стала ждать реакции.
– Вау, какая красотка.
– Я нашла ее на работе. Последние лет пятьдесят она провела в сумке, на дне закрытой коробки под стопкой каких-то штор в закутке под лестницей.
– Неудивительно, что теперь у нее такой довольный вид: рада, поди, что на волю выпустили. – Пиппа поднесла фотографию поближе. – Платье просто божественное. Вообще снимок божественный. Скорее произведение искусства, чем просто портретная фотография, что-нибудь в этом роде могла снять Джулия Маргарет Камерон. – Она подняла глаза на подругу. – Это как-то связано с твоей утренней эсэмэской? Про Эдварда Рэдклиффа?
– Сама пока не пойму.
– Я бы не удивилась. Фото такое чувственное. Это выражение лица, свободное платье, пластичная поза… Навскидку середина восемьсот шестидесятых.
– Напоминает прерафаэлитов.
– Связь, несомненно, есть; конечно, художники одного периода влияют друг на друга. Их волнуют одни и те же вещи, природа и правда, например, цвет, композиция и смысл красоты. Но если прерафаэлиты стремились к реалистическому, детализированному письму, то художники и фотографы Пурпурного братства обожествляли движение и чувственность.
– Да, свет на снимке будто движется, правда?
– Фотограф был бы польщен, если бы тебя услышал. Свет – вот что их больше всего интересовало. Даже имя себе они взяли из сочинения Гёте о цветовом круге – о взаимодействии света и тьмы, о том, что в цветовом спектре между красным и фиолетовым скрыт еще один цвет, который замыкает радугу в кольцо. Причем, учти, дело было как раз тогда, когда и искусство, и наука расширялись во всех направлениях, непрестанно исследуя мир. Фотографы получили доступ к технологиям, которых не было раньше, могли экспериментировать со светом и временем выдержки и достигать новых эффектов. – Она помолчала, пока официантка ставила на стол кофе. – Эдвард Рэдклифф пользовался большим уважением в том кругу, но такой известности, какую позже приобрели некоторые его коллеги по братству позже, он никогда не имел.
– Кто, например?
– Торстон Холмс, Феликс и Адель Бернард – все они познакомились в Академии и сошлись на почве общего неприятия истеблишмента. Сложился тесный круг единомышленников, не свободный, впрочем, от лжи, похоти и двуличия, свойственных поздневикторианскому художественному миру, где люди готовы были рвать друг другу глотки за славу и внимание заказчиков. Рэдклифф был, пожалуй, самым талантливым из них, настоящим гением, но он умер молодым. – Пиппа снова загляделась на фотографию. – А почему ты думаешь, что он мог иметь к ней отношение?
Элоди объяснила ей про коробку из архива и сумку с инициалами Эдварда Рэдклиффа.
– В сумке была папка для документов с инициалами Джеймса Стрэттона; единственное, что в ней лежало, – вот эта фотография.
– Так, значит, Рэдклифф дружил с вашим главным героем?
– Никогда не встречала даже намека на что-либо подобное, – призналась Элоди. – Это-то и странно.
Она глотнула кофе, думая о том, продолжать или нет. В ней боролись два противоположных желания: с одной стороны, жажда поделиться с Пиппой всем, что она знала и подозревала в связи с этим, а заодно получить от подруги какие-нибудь ценные сведения по истории искусств; с другой – странное, похожее на ревность чувство, охватившее Элоди, когда она передавала Пиппе снимок, – стремление не делиться этой историей ни с кем, держать при себе и набросок, и фото. Однако она сочла этот импульс не только необъяснимым, но и недостойным, а потому усилием воли продолжила:
– Но в сумке был не только снимок. Там был альбом.
– Что за альбом?
– В кожаной обложке, примерно вот такой толщины, – она показала на пальцах, – много страниц, и на каждой рисунки, наброски: чернильные, карандашные. Иногда и записи. Думаю, он принадлежал Эдварду Рэдклиффу.
Пиппа, никогда ничему не удивлявшаяся, даже присвистнула. Но сразу опомнилась:
– Может, в нем есть то, что поможет датировать рисунки?
– Я еще не просмотрела его как следует, лишь мельком, но папка Стрэттона помечена восемьсот шестьдесят первым годом. Конечно, у меня нет доказательств того, что эти двое были как-то связаны между собой, – напомнила она, – только их вещи почему-то оказались вместе и пролежали так сто пятьдесят лет.
– А какие наброски? Что на них?
– Фигуры людей, профили, пейзажи, дом какой-то. А что?
– Ходили слухи о некой незавершенной работе. После смерти невесты Рэдклифф еще писал, но уже без прежней одухотворенности и на другие темы, а потом поехал за границу и утонул. В общем, трагедия. Но миф о его «незавершенном шедевре» до сих пор живет в историко-художественных кругах, обрастает подробностями: многие и сейчас еще надеются, что картина найдется, гадают, что на ней могло быть, строят теории. Время от времени кто-нибудь из ученого сообщества всерьез проникается этой темой и даже посвящает ей статью, хотя никто до сих пор не доказал, что картина на самом деле существовала. Короче, это миф, но такой соблазнительный, что вряд ли ему суждено умереть.
– Думаешь, альбом может иметь к ней отношение?
– Трудно сказать, я же его не видела. Или у тебя в сумке есть еще одно чайное полотенце с сюрпризом?
Щеки Элоди вспыхнули.
– Что ты, альбом нельзя выносить из архива.
– А давай я загляну к тебе на следующей неделе, и ты дашь мне взглянуть на него, хотя бы одним глазком?
Элоди снова почувствовала неприятное напряжение в области желудка.
– Только сначала позвони: мистер Пендлтон в последнее время на взводе.
Но неустрашимая Пиппа только махнула рукой:
– Само собой. – И откинулась на спинку стула. – А я пока займусь твоим платьем. Я уже вижу его: роскошное, романтичное. Такое современное и в то же время викторианское.
– Я никогда особенно не следила за модой.
– Эй, ностальгия – это как раз последний писк.
Конечно, Пиппа сказала эти слова любя, но сегодня они почему-то раздражали. Элоди действительно была склонна к ностальгии, но терпеть не могла, когда ее в этом уличали. Прежде всего, само это слово жутко оболгали. Теперь им пользуются, когда хотят назвать что-то или кого-то сентиментальным, но ведь это совсем другое. Сантименты – они слащавые, слезливые, липучие, тогда как ностальгическое чувство – всегда острота переживания и боль. Ностальгия – это извечный протест человека против бега времени, и надежда остановить мгновение, чтобы еще раз увидеть человека или место или поступить иначе, и мучительное осознание несбыточности своих желаний.
Но Пиппа хотела лишь поддразнить ее и теперь, собирая свои пожитки, даже не подозревала, о чем думает подруга. Правда, она, Элоди, что-то расчувствовалась сегодня. И вообще сама не своя с тех пор, как заглянула в сумку из той коробки. То и дело отвлекается, будто забыла что-то важное и теперь пытается вспомнить, что это и где оно. Прошлой ночью ей даже приснился сон: она была в том доме с рисунка, вдруг дом стал церковью, и она поняла, что опаздывает на свадьбу – свою собственную, – и побежала, но ноги не слушались ее, гнулись на каждом шагу, словно струны, а добежав, она поняла, что опоздала: свадьба давно кончилась, шел концерт, и ее мать – тридцатилетняя, как на фотографиях, – сидела на сцене и играла соло на виолончели.
– Как твоя свадьба, готовишься?
– Все хорошо. Нормально. – Ответ прозвучал суше, чем она планировала, и Пиппа это заметила. Но Элоди совсем не хотела увязать в трясине душевного разговора, имеющего целью вскрытие всех ее внутренних нарывов, и поэтому шутливо добавила: – За подробностями – к Пенелопе. Она говорит, все будет очень красиво.
– Главное, пусть не забудет тебе сказать, когда и куда явиться.
Они обменялись заговорщицкими улыбками, и Пиппа с обжигающей прямотой спросила:
– А как поживает женишок?
Пиппа и Алистер не поладили сразу, и неудивительно: Пиппа была девушка самостоятельная, своих взглядов никому в угоду не меняла, резала правду-матку и на дух не выносила дураков. Не то чтобы Алистер был дураком – Элоди болезненно поморщилась от своей мысленной оговорки, – просто оказалось, что они с Пиппой очень разные.
Сожалея о своей недавней резкости, Элоди решила немного подыграть подруге и посплетничать.
– Ему, похоже, нравится, что его мама командует парадом.
Пиппа усмехнулась:
– А твой папа что?
– Ой, ну ты же его знаешь. Он доволен, если я довольна.
– А ты довольна?
Элоди со значением взглянула на подругу.
– Ладно, ладно. Вижу, что довольна.
– Он нашел мне записи.
– Значит, он не против?
– Кажется, нет. По крайней мере, ничего не говорил. Наверное, он, как и Пенелопа, считает, что это восполнит ее отсутствие.
– Ты тоже так считаешь?
Элоди не хотела начинать дискуссию.
– Ну, на свадьбе ведь все равно нужна музыка, – сказала она, оправдываясь. – Почему бы и не семейная?
Пиппа хотела что-то сказать, но Элоди ее опередила:
– А я тебе говорила, что мои родители женились по залету? Свадьба была в июле, а я родилась в ноябре.
– Так-так, ты, значит, зайцем на этот свет протырилась.
– И как всякий нормальный заяц, не люблю привлекать к себе внимание, на вечеринках всегда ищу укромный уголок.
Пиппа улыбнулась:
– Надеюсь, ты понимаешь, что от этой вечеринки тебе не отвертеться? Гости наверняка захотят увидеть тебя хотя бы одним глазком.
– Кстати, о гостях: пожалуйста, будь лапочкой, пришли свой ответ на приглашение, ладно?
– Что? Прямо по почте? В конверте, с маркой?
– Видимо, это очень важно. Так принято.
– Ах, ну если при-и-инято…
– Да, а мне из достоверных источников известно, что мои друзья и родственники идут против системы. Надо поговорить об этом с Типом.
– Тип! Как он?
– Завтра к нему поеду. Хочешь со мной?
Пиппа разочарованно сморщила нос:
– У меня завтра мероприятие в галерее. Кстати, о мероприятии… – Она подозвала жестом официантку и достала из бумажника банкноту в десять фунтов. В ожидании чека она кивнула на фотографию в серебряной рамке, которая лежала рядом с пустой чашкой Элоди. – Мне нужна копия, чтобы начать думать о твоем платье.
Элоди снова почувствовала что-то вроде приступа жадности.
– Я не могу дать ее тебе.
– Да я и не прошу. Щелкну сейчас на телефон, и ладно.
Пиппа подняла рамку и пристроила ее так, чтобы ее тень не падала на снимок. Элоди даже на руки себе села, так ей хотелось, чтобы подруга поскорее покончила с этой процедурой, а потом сразу взяла фото и замотала его в матерчатый саван.
– Знаешь что, – сказала Пиппа, рассматривая снимок на экране телефона, – покажу-ка я его Кэролайн. Она ведь писала диссертацию о Джулии Маргарет Камерон и Адель Бернард. Почти уверена, что она скажет нам что-нибудь и о модели, и об авторе.
Кэролайн, преподавательница Пиппы из художественного колледжа, всю жизнь занималась кино и фотографией и славилась своим умением поймать прекрасное там, где никакой красоты не предполагалось. В созданных ею образах всегда присутствовала некая притягательная дикость: кривые деревья, обветшавшие дома, печальные пейзажи. Ей было уже под шестьдесят, но ее подвижности и энергии завидовали молодые; детей у Кэролайн не было, и Пиппа в каком-то смысле заменяла ей дочь. Элоди встречалась с ней пару раз на мероприятиях. У Кэролайн были удивительные волосы – густые, серебряные, остриженные прямо и просто на уровне лопаток; а еще ей были присущи такое самообладание и такая безыскусность, что рядом с ней Элоди неизменно начинала чувствовать себя пустышкой.
– Нет, – сказала она поспешно. – Не надо.
– Почему?
– Просто я… – Элоди не знала, как объяснить подруге, что ей больно расставаться с фото как со своей единоличной собственностью и не хочется казаться при этом мелочной, а то и, что греха таить, немного чокнутой. – Просто… не надо лишний раз беспокоить Кэролайн. Она ведь занятой человек…
– Ты что, шутишь? Да она с ума от счастья сойдет, когда увидит это.
Элоди изобразила улыбку и сказала себе, что консультация такого эксперта, как Кэролайн, сильно поможет делу. Личные чувства здесь ни при чем, ее работа – выяснить все, что можно, о фото и альбоме. А если в результате расследования между Рэдклиффом и Джеймсом Стрэттоном возникнет хотя бы тонкая связующая нить, для команды архивистов компании «Стрэттон, Кэдуэлл и K°» это будет настоящей победой. В конце концов, новая информация о знаменитостях викторианских времен всплывает не так уж часто.