Дочь часовых дел мастера Мортон Кейт
– Нет, не книгу. – Она снова села, но как-то нерешительно, даже робко, и это было до того несвойственно ей, что Элоди насторожилась. – Я рассказала Кэролайн, что спрашиваю обо всем этом для тебя, поскольку ты нашла кое-что в архивах. Она всегда хорошо к тебе относилась.
Ну, это Пиппа по доброте своей так решила. Кэролайн и Элоди были едва знакомы.
– Я сказала, что шью тебе платье, мы заговорили о свадьбе, о записях, о музыке, о том, как тебе, наверное, тяжело пересматривать концерты матери, и тут Кэролайн вдруг как-то примолкла. Сначала я испугалась, что обидела ее чем-нибудь, но она сказала, что с ней все в порядке, просто она должна отлучиться в студию и принести одну вещь.
– И что же это было?
Пиппа снова нырнула в рюкзак и вытащила из него прозрачный файлик с кусочком картона внутри.
– Это фотография. Элоди, на ней твоя мама.
– Кэролайн была знакома с моей матерью?
Пиппа помотала головой:
– Она сняла ее случайно. Говорит, только потом узнала, кто они такие.
– Они?
Пиппа открыла рот, видимо собираясь что-то объяснить, но передумала и просто протянула Элоди папку.
Фотография оказалась по формату больше обычной и, судя по неровным краям и зернистости, была напечатана с негатива. Черно-белый снимок, на нем двое, мужчина и женщина, заняты разговором. Сидят где-то на улице, точнее, на открытом воздухе, в красивом месте, за их спинами зеленеет настоящий ковер из плюща, а на дальнем плане виден краешек каменного строения. Покрывало, корзина, какие-то объедки – видимо, остатки ланча – наводят на мысль о пикнике. Женщина в длинной юбке и ременных сандалиях сидит, скрестив ноги и уперев локоть в колено, вполоборота к мужчине. Подбородок ее приподнят, уголок рта дрогнул, точно предвещая улыбку. Вся сцена освещена лучом солнца, прорвавшимся сквозь листву. Прекрасный снимок.
– Снято в июле девяносто второго, – сказала Пиппа.
Элоди не ответила. Обе понимали важность этой даты. Именно тогда не стало матери Элоди. Она погибла в автокатастрофе вместе с американским скрипачом, с которым они возвращались после концерта в Бате, и все же вот она, живая и невредимая, сидит вместе с ним в тени густой листвы, всего за неделю – а может быть, и за день? – до смерти.
– Говорит, это один из ее любимых снимков. Свет, выражение лиц, фон – все идеально.
– Как она смогла… где это было?
– В сельской местности, недалеко от Оксфорда – пошла однажды гулять, завернула за угол и увидела их. Даже не раздумывала: просто подняла фотоаппарат и остановила мгновение.
Элоди не сообразила тогда, какие вопросы задать – почти все придут ей в голову позже. Она просто сидела, пораженная этим новым образом матери – не знаменитости, а обычной молодой женщины, занятой важным личным разговором. Элоди впитывала каждую подробность. Рассматривала подол материнской юбки, которым играл ветерок, щекоча тонкую лодыжку, видела соскользнувший с запястья узкий ремешок от часов, вглядывалась в обращенный к скрипачу изящный жест руки.
Фото напомнило ей другой снимок, семейный, который она обнаружила дома лет в восемнадцать. Она заканчивала шестой класс, и редактор школьной газеты решила соединить портреты выпускников с их детскими фото. Отец Элоди никогда не был большим аккуратистом, и неразобранные снимки в конвертах с надписью «Кодак» десятки лет томились в двух картонных коробках, на дне шкафа с бельем. Он всегда обещал достать их и разложить по альбомам – как-нибудь в дождь, когда заняться будет решительно нечем.
Со дна одной из тех коробок Элоди извлекла небольшую стопку квадратных, желтых от времени фотографий, на которых молодые люди и девушки дурачилась за обеденным столом с подтаявшими свечами и узкогорлыми винными бутылками. Над ними распростерся праздничный баннер – поздравление с Новым годом. Она сидела, перебирая снимки, любуясь водолазкой и расклешенными джинсами отца, тонкой талией и загадочной улыбкой матери. И вдруг натолкнулась на снимок, где отца не было, – может быть, он как раз держал фотоаппарат? Сцена та же, только рядом с матерью был совсем другой мужчина – черноглазый, напряженный, тот самый скрипач, – и они были поглощены разговором. И здесь левая рука матери тоже расплылась, захваченная в движении. У нее была привычка говорить руками. В детстве Элоди всегда представляла их двумя крошечными, изящными птичками, что порхают в такт словам матери, как бы вышивая их в воздухе.
Элоди сразу все поняла, едва взглянув на фото. Глубокое, интуитивное знание сказало ей все. Воздух между ее матерью и этим мужчиной был до предела насыщен электричеством, все мигом становилось ясно – так, словно между ними был протянут кабель. В тот день Элоди ничего не сказала отцу – он и без того потерял слишком много, но знание оставило в памяти зарубку; несколько месяцев спустя они с отцом смотрели фильм, французский, про адюльтер, и Элоди не удержалась от колкого замечания в адрес изменницы-героини. Произнесенное вслух, оно оказалось куда злее и острее, чем тогда, когда звучало в голове Элоди; в нем был вызов – ей было больно за отца, и одновременно она злилась на него и на мать. Но отец не клюнул на ее наживку.
– Жизнь длинна, – только и сказал он спокойным голосом, не отрывая глаз от экрана. – А быть человеком сложно.
Ну а сейчас Элоди подумала, что, учитывая известность и матери, и Кэролайн, автора фотографии, а также принимая во внимание выдающиеся качества самого снимка, который Кэролайн, по ее собственному признанию, особенно любила, маловероятно, чтобы он никогда и нигде не был опубликован. Так она и сказала Пиппе.
– Я спрашивала ее об этом. Она сказала, что проявила всю пленку целиком через несколько дней после того, как сделала снимок, и что кадр с твоей мамой сразу понравился ей. Он еще плавал в ванночке с проявителем, а она уже поняла, что это тот редкий случай, когда и объект, и композиция, и свет – все пребывает в гармонии. В тот же вечер, проявив пленку, она включила телевизор и увидела репортаж о похоронах твоей мамы. Но даже тогда она не связала это со снимком, и лишь когда на экране показали ее лицо крупным планом, по спине Кэролайн, как она выразилась, пробежал холодок узнавания, особенно когда она услышала, что этот человек тоже был в машине. Что она видела их двоих прямо…
Тут Пиппа беспомощно улыбнулась, глядя на Элоди, – словно извинялась.
– То есть она не стала публиковать снимок из-за катастрофы?
– Она говорит, что в тех обстоятельствах это показалось ей неправильным. Ну и еще из-за тебя.
– Из-за меня?
– В новостях показывали и тебя тоже. Когда Кэролайн увидела, как ты входишь в церковь, держась за отцовскую руку, она решила, что ни за что не опубликует этот снимок.
Элоди снова перевела взгляд на двух молодых людей, запечатленных в роще, на ковре из плюща. Колено ее матери касалось его колена. Вся сцена была предельно интимной, позы – раскованными. Элоди подумала, что и Кэролайн наверняка сразу поняла истинную подоплеку их отношений. Видимо, этим частично объяснялось ее решение оставить снимок при себе.
– Она не раз вспоминала тебя за все эти годы, думала о том, какой ты стала. Ощущала какую-то связь с тобой, будто, запечатлев их в последний день, сохранив это мгновение, она сама стала частью их истории. А когда узнала, что ты моя подруга и придешь на мою выпускную выставку, сразу захотела познакомиться с тобой: говорит, противостоять этому желанию было невозможно.
– Так вот почему она тогда пошла ужинать с нами?
– Я и сама не знала в тот момент.
Когда Пиппа сказала, что Кэролайн пойдет с ними, это стало неожиданностью. Элоди сначала чувствовала себя неловко – еще бы, известная фотохудожница, о которой Пиппа говорила так часто и с таким уважением. Но Кэролайн вела себя с ними так, что Элоди скоро полегчало; больше того, исходившее от нее тепло оказалось заразительным. Кэролайн расспрашивала ее о Джеймсе Стрэттоне и об архивоведении, причем, судя по всему, не из вежливости. А еще Элоди понравился ее смех – музыкальный и какой-то одухотворенный: Элоди даже почувствовала себя умнее и остроумнее, чем была на самом деле.
– Она хотела познакомиться со мной из-за моей матери?
– В общем, да, но не все так просто. Кэролайн вообще любит молодежь; ей интересно, что молодые делают и думают, они ее вдохновляют – поэтому она преподает. Но с тобой все было иначе. Она чувствовала, что связана с тобой и через события того дня, и через то, что было позже. И еще она хотела рассказать тебе о фото – сразу, как только тебя увидела.
– Почему же не рассказала?
– Боялась, что для тебя это окажется чересчур. Что это может тебя расстроить. Но когда я сегодня утром заговорила о тебе – о свадьбе, о записях, о твоей маме, – она спросила меня, что я об этом думаю.
Элоди снова вгляделась в снимок. По словам Пиппы, Кэролайн проявила его через несколько дней, когда о похоронах ее матери уже вовсю писали в газетах и рассказывали в новостях. И все же вот она, здесь – делит ланч со скрипачом-американцем. Оба выступали в Бате 15 июля, а на следующий день их не стало. Похоже, фотограф застала их как раз на пути в Лондон: они остановились, чтобы перекусить. Теперь понятно, почему вместо шоссе они оказались на проселочной дороге.
– Я сказала Кэролайн, что, по-моему, ты будешь рада, если снимок останется у тебя.
Элоди действительно была рада. Ее мать фотографировали очень часто, но этот снимок, как она понимала, стал последним в ее жизни. И она выглядела на нем такой молодой – моложе, чем сейчас Элоди. Камера Кэролайн запечатлела приватный момент, когда мать была самой собой, а не той самой Лорен Адлер, и без виолончели.
– Я рада, – сказала она Пиппе. – Поблагодари за меня Кэролайн.
– Само собой.
– И тебе тоже спасибо.
Пиппа улыбнулась.
– И за книгу, и за то, что привезла все это сюда. Путь неблизкий.
– Да, кстати, я тут подумала, что мне будет недоставать этой твоей квартирки. Хотя езды до нее почти как до Корнуолла. Кстати, как твоя хозяйка приняла новость?
Элоди взяла бутылку:
– Допьем?
– Господи! Ты ей не сказала.
– Не смогла. Не хотела расстраивать ее прямо перед свадьбой. Она так вдумчиво отнеслась к выбору отрывка, который будет читать.
– Думаешь, сама обо всем догадается, когда медовый месяц пройдет, а ты не вернешься?
– Уверена. Чувствую себя погано.
– Сколько еще у тебя оплачено?
– Два месяца.
– Так ты хочешь?..
– Прожить их молчком, надеясь, что все как-нибудь рассосется.
– Могучий план.
– Есть еще вариант: продлить аренду и заходить два раза в неделю за почтой. Можно иногда подниматься наверх, чтобы посидеть тут, у окошка. Можно даже оставить тут мебель, мое старое колченогое кресло, мои разномастные чашки.
Пиппа сочувственно улыбнулась:
– Может быть, Алистер еще передумает?
– Может быть.
Элоди перевернула бокал подруги вверх дном. Ей не нравилось говорить с Пиппой об Алистере; разговор неизменно перетекал в расспросы, от которых Элоди чувствовала себя совершенно растерзанной. Пиппа вела себя бескомпромиссно.
– Знаешь что? Я есть хочу. Может, останешься со мной, перекусим вместе?
– Конечно, – ответила Пиппа, без лишних слов давая понять, что тема Алистера на сегодня закрыта. – Ты напомнила, и я тоже рыбки с картошечкой захотела.
Глава 9
Элоди планировала слушать музыку и в воскресенье, чтобы отдать наконец Пенелопе давно обещанный список, но накануне, между первой и второй бутылками красного вина, приняла решение. Она не пойдет к алтарю под видео, где Лорен Адлер играет на виолончели. Не важно, насколько эта идея по вкусу Пенелопе (а может быть, и Алистеру тоже?): ей, Элоди, становилось неловко, как только она представляла себя в фате и в белом платье, идущей навстречу огромному экрану, на котором играет ее мать. Все-таки это странно, разве нет?
– Ага! – ответила ей Пиппа, когда они сидели у реки, ели рыбу с картошкой и смотрели, как гаснут на горизонте последние отблески дня. – Да и вообще, ты ведь, по-моему, не любишь классическую музыку?
Это было правдой: Элоди предпочитала джаз.
Вот почему воскресным утром, едва в окно вплыли первые удары церковного колокола, Элоди уложила кассеты в отцовский чемодан и села в обитое бархатом кресло. Новое фото матери стояло на полочке с сокровищами, между акварелью миссис Берри с видом Монтепульчано и волшебной шкатулкой Типа; глядя на него, Элоди чувствовала, как разрозненные до того мысли выстраиваются в список конкретных вопросов, которые она хотела задать теперь двоюродному деду, – о матери, о доме на рисунке, о скрипаче. Но это после, а пока надо взять книгу Кэролайн и прочитать все, что там написано о женщине в белом. Когда она пристроила открытую книгу у себя на коленях, ей сразу стало так легко и хорошо, точно это было главным, тем, чем следовало заниматься сейчас.
«Жизнь и любовь Эдварда Рэдклиффа». Заголовок, конечно, немного слащавый, но ведь книга вышла в свет в 1931-м, так что не стоит судить ее по сегодняшним меркам. На клапане суперобложки имелась фотография автора, доктора Леонарда Гилберта, – черно-белый снимок молодого человека в светлом костюме, со строгим лицом. Трудно было сказать, сколько ему лет.
Всего в книге было восемь глав. Первые две рассказывали о детстве Рэдклиффа, его семье, любви к народным сказкам, рано проявившихся художественных способностях, об особом интересе, который он питал к домам; здесь же выдвигалась идея о том, что тема «дома» и вообще закрытого пространства, центральная для его творчества, стала, видимо, следствием беспорядочного воспитания. В третьей и четвертой главах описывались ранние успехи Рэдклиффа в Королевской академии и история возникновения Пурпурного братства, говорилось о его участниках. Пятая глава была посвящена личной жизни художника, в особенности его отношениям с Фрэнсис Браун, которые привели к помолвке; и лишь в шестой, посвященной тому периоду в жизни Эдварда Рэдклиффа, когда он создал свои самые поразительные работы, наконец-то появлялась Лили Миллингтон, натурщица.
Элоди не очень-то любила такие вещи, но все же не удержалась и начала читать шестую главу. И тут же погрузилась в захватывающее повествование Леонарда Гилберта о встрече Эдварда Рэдклиффа с женщиной, чье лицо и фигура вдохновили его на создание самых ярких полотен в истории всего братства, – женщиной, в которую, по словам автора, художник влюбился сразу и безоглядно. Он уподоблял Лили Миллингтон Смуглой Леди шекспировских сонетов, пространно рассуждая о том, кем она могла быть на самом деле.
Как и предупреждала Пиппа, большую часть информации, в особенности биографической, автор почерпнул из некоего «анонимного источника» – так он называл местную жительницу, которая «имела удовольствие близко знать всю семью Рэдклиффов». По словам Гилберта, особенно доверительные отношения связывали ее с младшей сестрой Рэдклиффа, Люси, которая сообщила много важных фактов о детстве художника и о событиях лета 1862-го, когда невеста художника, Фрэнсис Браун, пала от шальной пули грабителей, а Лили Миллингтон исчезла без следа. Гилберт познакомился с информанткой в деревне Берчвуд, где работал над завершением докторской диссертации; позднее, между 1928 и 1930 годом, он взял у нее несколько интервью.
Несмотря на то что глубоко интимные подробности отношений Рэдклиффа и его натурщицы наверняка были высосаны из пальца самим Гилбертом или его источником – выведены из имеющихся фактов, если выражаться более корректно, подумала Элоди, – поданы они были выразительно и ярко. Гилберт глубоко проникал в психологию персонажей и неравнодушно относился к ним, благодаря чему мужчина и женщина представали на страницах книги как живые. Драматическая история читалась на одном дыхании, вплоть до трагического конца в Берчвуд-Мэнор летом 1862 года. Тон автора так тронул Элоди, что она задумалась над причиной выбора столь необычной для научного труда интонации и пришла к простому выводу: Леонард Гилберт без памяти влюбился в Лили Миллингтон. Созданный им портрет этой незаурядной и прекрасной женщины был настолько притягателен, что Элоди невольно почувствовала странное притяжение обворожительной и загадочной красавицы. По крайней мере, под пером Гилберта она выглядела неотразимой. Каждое его слово подчеркивало незаурядный характер, начиная с первого появления в жизни художника той, чье «пламя горело так ярко», и до горького окончания главы.
Седьмая глава продолжалась в том же духе – в ней подводились итоги жизни и карьеры Рэдклиффа, причем Гилберт не побоялся предложить свое видение событий: художник погиб вовсе не от тоски по своей нареченной, а потому, что не смог перенести разлуки со своей музой и единственной настоящей любовью – Лили Миллингтон. Основываясь на «ранее неизвестных» полицейских отчетах, Леонард Гилберт выдвинул теорию о том, что натурщица была сообщницей грабителя, застрелившего Фрэнсис Браун, а позже сбежала с ним в Америку, прихватив наследную драгоценность Рэдклиффов.
Официальная версия, утверждал Гилберт, своим широким распространением обязана самим Рэдклиффам. Влияние их в округе Берчвуд-Мэнор было настолько велико, что отразилось даже на полицейском расследовании: члены семьи приложили много усилий, чтобы замять происшествие с «этой женщиной, которая разбила сердце Эдварду Рэдклиффу». В этом их поддержали родственники убитой невесты, также хотевшие, чтобы все забылось как можно скорее. Оба семейства надеялись войти в историю и хотели предстать перед потомством как герои трагедии, а не скандала; вот почему они предпочитали официальную версию о грабителе, который пробрался в дом, похитил камень и случайно застрелил Фрэнсис Браун, что потом привело к смерти ее жениха. Пропавшую подвеску искали, но, кроме пары-тройки ложных следов, ничего не нашли.
Теорию о причастности Лили Миллингтон к краже Гилберт излагал совершенно в ином тоне, чем все остальное: он писал механически, словно по затверженному, чему немало способствовало обширное цитирование материалов дела, обнаруженных им в полицейских архивах. Как исследователь, Элоди хорошо понимала нежелание Гилберта верить в предательскую натуру женщины, которую он сам с такой любовью вызвал к жизни на страницах своей книги. При чтении этой главы казалось, что две полярные стороны характера одного человека вступили в смертельную схватку: честолюбивый ученый, сделавший опьяняющее своей новизной открытие, боролся с писателем, полюбившим свою героиню, чей образ он так долго и кропотливо создавал. И еще это лицо. Ведь женщина с портрета в серебряной рамке сразу же запала в душу и ей, Элоди. Строго напоминая себе о той опасной власти, которую красота имеет над душами людей, она все равно не верила, что женщина в белом была способна на такое вопиющее двуличие.
Гилберт явно не желал верить в причастность Лили Миллингтон к исчезновению подвески, но все же уделил место описанию самой пропажи, причем выяснлось, что камень был далеко не рядовой драгоценностью. Оказалось, это голубой бриллиант весом в двадцать три карата, настолько редкий, что он даже имел имя: «Синий Рэдклифф». Свое происхождение подвеска вела от Марии Антуанетты: именно для нее голубой бриллиант был впервые взят в оправу. Однако история самого камня уходила куда дальше – некий Джон Хоквуд, наемник, завладел им в четырнадцатом веке во Флоренции, куда наведался для разбоя и грабежа, и так прикипел к камню, что не расстался с ним и на смертном одре, где лежал, как написал о нем один современник, «с богатствами и почестями». Но первый след камень оставил еще раньше, в десятом веке, в Индии, где, по одному свидетельству – недостоверному, как считал Гилберт, – был похищен странствующим купцом со стены индуистского храма. Так или иначе, когда в 1816-м камень попал к Рэдклиффам, его поместили в золотую филигранную оправу и повесили на тонкую и короткую цепочку, так чтобы он лежал как раз в яремной ямке на шее. Красивая, конечно, вещь, но уж слишком привлекательная для грабителей, а потому почти все то время, что Рэдклиффы владели бриллиантом, он хранился в их сейфе у Ллойда, в Лондоне.
История «Синего Рэдклиффа» не особенно заинтересовала Элоди, зато, прочитав следующую строку, она едва не подпрыгнула на месте. По словам Гилберта, Эдвард Рэдклифф извлек драгоценность из банковского хранилища именно летом 1862-го, чтобы его натурщица могла надевать подвеску, с которой он собирался писать ее на своей новой картине; завершить работу он планировал к концу летнего сезона. Так, значит, картина, которую историки и любители искусства по всему миру считали мифом, страстно желая при этом увидеть, все же была написана!
Во второй половине седьмой главы обсуждалась возможность существования этой картины, в законченном виде или в каком-либо ином. Гилберт выдвигал несколько теорий, основанных на изучении творчества Эдварда Рэдклиффа, но в конце все же признавал, что без документальных подтверждений все это не более чем гипотезы. И хотя другие члены Пурпурного братства в своей переписке не раз упоминали неоконченное полотно Рэдклиффа, сам художник, по всей видимости, хранил о нем полное молчание.
Взгляд Элоди скользнул к альбому, найденному в архиве. А что, если в нем как раз и содержится то доказательство, которое тщетно искал Леонард Гилберт? Неужто подтверждение, которого так долго жаждал весь художественный мир, все это время лежало себе тихонечко в кожаной сумке, в доме Джеймса Стрэттона, видного социального реформатора Викторианской эпохи? Эта мысль заставила Элоди снова задуматься о Стрэттоне, ведь теперь ей было известно, что звено, которое связывало его с Эдвардом Рэдклиффом, носило имя Лили Миллингтон. Стрэттон знал Лили настолько хорошо, что даже хранил у себя ее фотографию; Рэдклифф был в нее влюблен. Между собой эти двое не были близко знакомы, по крайней мере на первый взгляд, и все же именно к Стрэттону Рэдклифф пришел посреди ночи, когда неутолимая сердечная тоска выгнала его из дому. И видимо, именно Стрэттону Рэдклифф отдал на хранение наброски своего великого, но так и не созданного полотна. Но почему? Надо полагать, ответ на этот вопрос крылся в личности Лили Миллингтон. Имя было незнакомо Элоди, но она подумала, что надо проверить его на всякий случай по компьютерной базе стрэттоновской переписки.
В последней главе вновь шла речь об интересе Рэдклиффа к домам, и особенно к дому на Темзе, названному им «зачарованным домом… уютно устроившимся в собственной излучине реки». Так Гилберт закольцевал композицию книги, перебросив мостик от жизни своего героя к собственной жизни. Оказалось, что Гилберт провел в «зачарованном доме» Рэдклиффа целое лето и, заканчивая там свою диссертацию, буквально дышал тем же воздухом, которым некогда дышал хозяин дома.
Леонард Гилберт, солдат Первой мировой, потерявший на полях сражений во Франции тех, кто был ему дорог, с грустью, которую порождает только опыт, писал о том, какие страдания доставляет человеку ощущение оторванности от своего мира. И все же его книга заканчивалась долгим и оптимистическим рассуждением о возвращении «домой» и о том, что это значит – оказаться в уютном и защищенном месте после долгих скитаний по пустыне. Себе в союзники он взял современника Рэдклиффа, великого викторианца Чарльза Диккенса, который проникновенно и просто написал о том, что такое «дом» в жизни человека: «И хотя дом – это лишь слово, лишь имя, но оно сильно; сильнее любого заклинания, какими призывают к себе духов волшебники…» Для Эдварда Рэдклиффа, писал Леонард Гилберт, таким домом был Берчвуд-Мэнор.
Элоди еще раз перечитала эту строчку. Значит, у дома было имя. Она впечатала его в поисковую строку телефона, нажала кнопку «ввод», затаила дыхание и… вот оно! Снимок, описание, адрес. Дом стоял на границе Оксфордшира и Беркшира, в долине Белого Коня. Нажав на одну из выпавших ссылок, она узнала, что дом был подарен Ассоциации историков искусства в 1928 году, причем дарительница, Люси Рэдклифф, поставила условие – использовать его для проживания стипендиатов ассоциации. Когда затраты на содержание особняка стали чрезмерными, пошли разговоры о превращении дома в музей Эдварда Рэдклиффа и Пурпурного братства, под эгидой которого наблюдался невиданный расцвет искусств, однако и на этот проект деньги нашлись не сразу. Пожертвования собирали много лет, пока наконец в 1980-м щедрый взнос от неизвестного жертвователя не позволил АИИ воплотить планы в жизнь. Так что теперь в доме был музей, открытый для широкой публики по субботам.
Дрожащими руками Элоди прокрутила веб-страницу до конца и ткнулась в пометку «Контакты». Открылась новая фотография, где дом был снят в ином ракурсе, и Элоди увеличила ее на весь экран. Скользнув взглядом по саду, по кирпичному фасаду за ним, по слуховым окнам под островерхой крышей, она затаила дыхание…
И тут картинка исчезла, сменившись оповещением о входящем звонке. Звонок был международным – Алистер, – но Элоди, сама не зная зачем, нажала кнопку отмены и смахнула оповещение с экрана, чтобы опять вернуться к снимку дома. Увеличила картинку еще больше, прицелившись в одно конкретное место, пригляделась – и точно, вот же он: флюгер с изображениями луны и солнца!
Значит, Рэдклифф рисовал свой собственный дом, укрытый в собственной излучине реки, и одновременно это был дом из сказки, которую рассказывала ей в детстве мать, и дом, где Тип жил с семьей в эвакуации во время Второй мировой. Семья Элоди была каким-то образом связана и с домом Рэдклиффа, и с той тайной, к которой она случайно прикоснулась на работе. Странно, пожалуй, даже невероятно, и все же это было так, ведь Тип, сколько бы он ни отнекивался, явно узнал ту женщину по имени Лили Миллингтон.
Элоди взяла в руки фото в рамке. Кем она была? Как ее звали по-настоящему и что с ней все-таки случилось? По непонятным причинам Элоди вдруг ощутила отчаянное, жгучее желание найти ответы на эти вопросы.
Она опять пробежала пальцами по краю рамки, ощупала еле заметные царапины. И вдруг заметила, что задник с ножкой-подставкой не совсем плоский, не такой, как передняя часть. Повернув рамку тыльной стороной вверх, она поднесла ее к глазам, чтобы та оказалась прямо на уровне зрачков; и точно, выпуклость, небольшая, но заметная. Элоди слегка надавила на нее кончиками пальцев. Ей лишь кажется или там действительно что-то есть, какая-то небольшая подушечка?
По тому, как учащенно забилось ее сердце, Элоди, с ее тренированным чутьем охотника за сокровищами, поняла, что не ошиблась, и, хотя это было против правил, завертела головой в поисках того, чем можно вскрыть рамку, не оставив на ней следа. Потом потянула за уголок липкой ленты, которой когда-то проклеили тыльную сторону, и та подалась, – видимо, лента давно утратила липкость и держалась на месте только по привычке. Внутри обнаружился клочок бумаги, свернутый вчетверо. Одним уголком он был вставлен в нижний край. Элоди аккуратно высвободила его, развернула и сразу поняла – листок очень старый.
Это было письмо, написанное красивым летящим почерком, и начиналось оно так: «Мой дорогой, любимый и единственный Дж, то, что я скажу тебе сейчас, – мой самый большой секрет…» У Элоди даже дух захватило: вот, наконец голос той самой женщины в белом. Скользнув глазами по строчкам, она уставилась на украшенную парой завитушек-инициалов подпись: «Вечно тебе благодарная и неизменно любящая тебя, ББ».
Часть вторая
Особые люди
V
Долгое время, до того как Ассоциация историков искусства открыла здесь музей и до того как появился нынешний гость, в доме никто не жил. Приходилось лишь изредка довольствоваться компанией ребятишек, которые в будние дни прибегали сюда и забирались в окна первого этажа, чтобы показать своим друзьям, какие они храбрые. Иногда я им подыгрывала, если была в духе: громко хлопала дверью или скрипела окном, – и тогда они с визгом, толкаясь и мешая друг другу, бросались наутек.
Я давно уже соскучилась по настоящему жильцу. За прошедший век здесь побывало не много людей и еще меньше – тех, к кому я привязалась, но были среди них и такие вот, особые. А теперь я вынуждена каждую неделю терпеть наплыв разных зазнаек и чинуш, да еще выслушивать, как они бесцеремонно препарируют мое прошлое. Туристы, те, наоборот, чаще говорят об Эдварде, только называют его то «Рэдклифф», то «Эдвард Джулиус Рэдклифф», словно какого-то старого зануду. Люди забывают, сколько ему было лет, когда он жил в этом доме. Он едва отпраздновал свой двадцать второй день рождения, когда мы решили смыться из Лондона. А эти так серьезно и глубокомысленно разглагольствуют об искусстве, глядят в окна и, показывая на реку, добавляют:
– Вот тот вид, который вдохновил его на пейзажи верховий Темзы.
Фанни тоже интересует многих. Она стала настоящей трагической героиней – вот уж во что не поверил бы ни один человек, знавший ее при жизни. Люди все время ломают голову над тем, где произошло «это». В газетах о случившемся писали туманно, отчеты противоречили друг другу; и хотя в доме в тот день было немало людей, никто из них так и не рассказал ничего конкретного, и все подробности канули в Лету. Сама я ничего не видела – меня в тот момент не было в комнатах, – но гораздо позднее, по какому-то капризу судьбы, смогла прочитать полицейские отчеты. Один из моих прежних жильцов, Леонард, где-то раздобыл хорошие, контрастные копии, за чтением которых мы с ним провели не один тихий вечер. Правда, все в них оказалось чистой воды выдумкой, но так уж тогда делались дела. А может быть, и сейчас не лучше.
Портрет Фанни работы Эдварда, тот самый, где она изображена в зеленом бархатном платье и с изумрудом в форме сердца на фоне глубокого бледного декольте, привезли сюда, когда ассоциация надумала пускать в дом туристов. Теперь он висит на стене в спальне второго этажа, как раз напротив окна, за которым видны сад и тропинка, ведущая к сельскому кладбищу. Иногда я думаю: интересно, что сказала бы об этом сама Фанни? Она была такой впечатлительной и совсем не хотела жить в спальне, окно которой глядело чуть ли не прямо на могилы.
– Это всего лишь сон, только другой, вот и все, – так и слышу я голос Эдварда, который пытается ее успокоить. – Просто мертвые спят очень долго.
Иногда туристы подолгу стоят перед портретом Фанни, сравнивая его с картинкой в путеводителе. Некоторые говорят, что, мол, она была красивой и богатой и надо же, прожила так мало; другие ломают голову над тем, что здесь тогда произошло. Но чаще всего люди просто качают головами да вздыхают, довольные; в конце концов, недаром размышления над чужой бедой испокон веку были любимым развлечением человечества. Вот и они без конца перемалывают одно и то же: отец Фанни и его деньги, ее жених и его разбитое сердце, письмо, которое она получила от Торстона Холмса за неделю до смерти. Мне это понятно: стать жертвой убийства – значит обрести бессмертие. (Правило распространяется на всех, кроме круглых сирот в возрасте десяти лет, живущих на Литл-Уайт-Лайон-стрит – в их случае стать жертвой убийства означает просто перестать существовать.)
Ну и конечно, туристы много говорят о «Синем Рэдклиффе». Иные прямо до хрипоты спорят о том, куда он мог деться.
– Вещи не исчезают просто так, – приговаривают они значительно, вытаращив глаза.
Иногда говорят и обо мне. За это мне следует поблагодарить Леонарда, моего молодого солдата, ведь это он написал книгу, где первым назвал меня возлюбленной Эдварда. До него я была всего лишь натурщицей. Книгу тоже можно купить здесь, в магазине подарков. Иногда я вижу его бледное лицо, которое смотрит на меня с оборота обложки, и тогда вспоминаю, как он жил в этом доме и как ночами громко звал «Томми».
Туристы, которые ходят здесь по субботам – руки сложены за спиной, на лице заученное выражение самодовольного всезнайства, – называют меня «Лили Миллингтон», что вполне понятно, учитывая, как все вышло. Некоторые спрашивают, откуда я взялась, куда исчезла и кто я вообще была такая. Такие мне нравятся, хотя все, что они думают обо мне, неверно. Все равно приятно, когда на тебя обращают внимание.
Каждый раз, когда незнакомый человек произносит при мне «Лили Миллингтон», я вздрагиваю от удивления. Сколько раз я пыталась нашептать им на ухо мое настоящее имя, но слышали меня лишь двое – в том числе мой маленький друг с красивой челкой, которая лезла в глаза. Ничего странного: дети вообще восприимчивее взрослых, причем во всех смыслах.
Миссис Мак часто говорила: меньше слушай, что болтают вокруг, не узнаешь о себе дурного. Немало она говорила разного, но тут оказалась права. Меня запомнили как воровку. Самозванку. Нахалку, которая вылезла из грязи и даже целомудрие не сохранила.
Так оно и было, в одни годы больше, в другие меньше, а когда и похуже случалось. Но в одном они обвиняют меня напрасно. Я не убийца. Не я сделала тот выстрел, от которого погибла Фанни Браун.
Мой нынешний гость здесь уже полторы недели. В субботу он смылся из дому с утра пораньше и не появлялся весь день – до чего же я ему завидовала, как бы мне хотелось сделать то же самое, – после чего еще несколько дней все шло как по заведенному. Я уже стала думать, что так и не выясню, зачем он здесь, он ведь не болтлив, не то что иные до него: он никогда не оставляет на столе бумаг, в которых я могла бы подглядеть ответы, и не радует меня долгими содержательными разговорами.
И вот наконец сегодня он поговорил по телефону. Так я узнала, зачем он здесь. А еще я узнала его имя. Его зовут Джек – Джек Роулендс.
Целый день он, как всегда, провел на улице – ушел куда-то с утра, как обычно, с лопатой и фотоаппаратом. А когда вернулся, я сразу поняла: что-то изменилось. Во-первых, он отнес лопату к старому сараю, где есть уличный кран с водой, и начисто ее вымыл. Видимо, копать больше не будет.
Да и его самого как подменили. Движения стали свободнее, размашистее, будто он принял какое-то решение. Войдя в дом, он даже приготовил рыбу на ужин, что на него совсем не похоже: до сих пор он ел только суп из банок.
Все это заставило меня насторожиться. Наверное, он закончил то дело, ради которого сюда приехал, сразу подумала я. И тут, словно подтверждая мою догадку, раздался тот самый звонок.
Джек, видимо, его ждал. Он еще за ужином пару раз взглядывал на телефон, точно проверял время, а отвечая, точно знал, кто на том конце.
Я уже забеспокоилась, что это Сара хочет отменить завтрашний ланч, но нет; это оказалась другая женщина, некая Розалинд Уилер, она звонила из Сиднея, и их разговор не имел никакого отношения к тем двум малышкам с фотографии, которую разглядывал Джек.
Я сидела на скамье в кухне и слушала их беседу, как вдруг он произнес имя, которое я давно и хорошо знала.
Сначала разговор представлял собой неловкий обмен вымученными любезностями, но потом Джек, который, вообще-то, не мастер ходить вокруг да около, сказал:
– Послушайте, мне неприятно вас разочаровывать. Но я десять дней подряд проверял все места из вашего списка. Камня здесь нет.
Есть лишь один камень, о котором вспоминают люди, когда говорят об Эдварде и его семье, вот почему я сразу поняла, что именно он ищет. Признаюсь, поначалу я даже была немного разочарована. Как это предсказуемо. Но, с другой стороны, люди вообще предсказуемы, просто одни больше, а другие меньше. Тут уж ничего не поделаешь. Да и кто я такая, чтобы осуждать охотника за сокровищами?
Но тут мне стало интересно, почему Джек решил искать «Синий Рэдклифф» именно здесь, в Берчвуде. Из разговоров туристов я знала, что о пропавшем бриллианте по-прежнему помнят, больше того, вокруг его исчезновения сложилась целая легенда, но Джек первым додумался приехать за ним сюда. С тех пор как в газетах были опубликованы первые репортажи об этом деле, общественное мнение склонялось к тому, что драгоценность увезли в Америку в 1862-м, где ее след затерялся. Леонард зашел дальше многих, высказав предположение, что камень вынесла из этого дома именно я. Конечно, он был не прав, и я уверена, что в глубине души он и сам знал это. Его сбили с толку отчеты полиции – после смерти Фанни полицейские опрашивали всех и каждого, но с предубеждением, и оттого получали неверные ответы, которые толковали вкривь и вкось. Но все же мне было обидно. Я-то думала, что мы с ним поняли друг друга, я и Леонард.
И вот в Берчвуд явился Джек, посланец какой-то миссис Уилер, чтобы искать здесь «Синий Рэдклифф»; заинтригованная, я погрузилась в задумчивость, из которой меня вывели следующие слова:
– Вы как будто хотите, чтобы я пробрался в дом.
Все прочее тут же вылетело у меня из головы.
– Я знаю, как это для вас важно, – продолжал он, – но в дом я не полезу. Люди, которые тут всем заправляют, совершенно ясно дали мне понять, что я пребываю здесь на известных условиях.
Я так боялась что-нибудь пропустить, что, сама не заметив, подвинулась слишком близко к Джеку. Он вздрогнул, встал и пошел закрывать окно, наверное думая, что это сквозняк; телефон он положил на стол, но, должно быть, нажал какую-то кнопку, потому что я вдруг услышала вторую половину разговора. Женщина – судя по голосу, немолодая – говорила с американским акцентом:
– Мистер Роулендс, я заплатила вам, чтобы вы сделали определенную работу.
– И я проверил все места из вашего списка: лес, излучину реки, поляну на холме – все, о чем Ада Лавгроув писала родителям.
Ада Лавгроув.
Сколько лет прошло с тех пор, как я в последний раз слышала это имя; признаюсь, я даже расчувствовалась. Кто же эта женщина на том конце? Американка, которая звонит из Сиднея. И как к ней попали старые письма Ады Лав-гроув?
Джек повторяет:
– Камня нигде нет. Мне очень жаль.
– При нашей личной встрече, мистер Роулендс, я выразилась предельно ясно: если поиск в указанных местах не принесет результатов, задействуйте план «Б».
– Вы ничего не говорили о вторжении в музей.
– Это очень важно для меня. Как вы знаете, я бы полетела сама, если бы мое физическое состояние не исключало такую возможность.
– Послушайте, мне страшно жаль, но…
– Уверена, мне незачем напоминать, что вторую половину гонорара вы получите лишь в том случае, если обеспечите результат.
– И все-таки…
– Дальнейших указаний ждите по электронной почте.
– А я говорю вам, что схожу в дом в субботу, когда там открыто для публики, и посмотрю, что к чему. Не раньше.
Она повесила трубку, явно недовольная разговором, но Джека это, похоже, не тронуло. Надо же, какой он, оказывается, невозмутимый. Прекрасное качество, только мне почему-то сразу захотелось его позлить. Ну так, самую малость. Боюсь, что со временем у меня испортился характер; а все от того, что я слишком давно вожу компанию со скукой и ее близкой подружкой – хандрой. Ну и наверное, Эдвард отчасти тоже виноват: для него несдержанность в проявлениях эмоций всегда была равносильна красоте духа, причем он так страстно отстаивал свою точку зрения, что не поддаться его очарованию было просто невозможно.
Взволновал меня этот звонок, растревожил не на шутку. Джек достал фотоаппарат и начал переносить снимки в компьютер, а я отправилась в свой любимый теплый уголок дома, туда, где лестница делает поворот, чтобы посидеть там и все хорошо обдумать.
С одной стороны, причина моего беспокойства ясна. При мне упомянули имя Ады Лавгроув, которого я не слышала уже много лет, вот я и удивилась. Столько воспоминаний нахлынуло сразу, столько вопросов – и ни одного ответа. В том, что имя Ады связывают с «Синим», есть логика; но почему именно сейчас? Почему через сто лет после того, как подошел к концу недолгий срок ее пребывания в этом доме?
Однако у моего беспокойства была и другая подоплека. Не столь очевидная. И более личная. Никак не связанная с Адой. Зато имевшая отношение к упорному нежеланию Джека сделать то, на чем настаивала эта миссис Уилер. Нет, сама миссис Уилер тут совершенно ни при чем, просто я пришла в смятение от того, что поняла: Джек закончил дело, которое привело его сюда. Оно никак не связано с двумя малышками на фотографии, к которым он проявляет постоянный интерес, а значит, он скоро уедет.
А я не хочу, чтобы он уезжал.
И даже наоборот: я очень-очень хочу, чтобы он остался; хочу, чтобы он вошел в мой дом. И не в субботу, вместе со всеми, а сам по себе, один.
В конце концов, это мой дом, а не их. Больше того, это мой единственный настоящий дом. Я, конечно, терплю их здесь, но лишь ради Эдварда, в память о котором они здесь все затеяли; он был достоин столь многого, а получил так мало. Но все равно, дом мой, и я буду принимать в нем кого захочу.
К тому же у меня так давно не было гостя, настоящего, моего собственного.
Тогда я встала и пришла сюда, в старую пивоварню, где мы с Джеком так и сидим вдвоем: он молча разглядывает снимки на экране компьютера, а я также молча разглядываю его.
Он переводит глаза с одного изображения на другое, а я внимательно слежу за его лицом, пытаясь уловить в нем малейшие перемены. Но все спокойно; никаких перемен нет. Я слышу, как в доме тикают мои часы: те самые, которые Эдвард подарил мне перед нашим приездом сюда, в то лето.
– Сколько бы времени ни отмерили эти часы, знай, что моя любовь к тебе будет длиться дольше, – пообещал он в тот вечер, когда мы выбрали место для них.
За спиной Джека – стена, а в стене – дверь на кухню. Из кухни открывается проход ко второй, непарадной лестнице на второй этаж. На площадке между этажами есть окно, его подоконник достаточно широк, чтобы на нем могла усесться женщина. Помню один июльский день: напоенный ароматами цветов теплый ветерок влетает в приподнятое окно и щекочет мою обнаженную шею; рукава Эдварда закатаны до локтей; тыльная сторона ладони гладит мне щеку…
Джек убрал пальцы с клавиатуры. Сидит так тихо, будто вслушивается в далекую мелодию. Но вот его внимание снова обратилось к экрану.
Помню, как Эдвард смотрел мне в глаза; как билось у меня сердце; помню слова, которые он шептал мне в ухо, его теплое дыхание на моей коже…
Джек снова отрывается от компьютера и оглядывается на дверь у себя за спиной.
Вдруг мне в голову приходит одна мысль. Я подхожу к нему.
«Войди внутрь», – шепчу я.
Теперь он хмурится; локтем он упирается в стол, подбородок лежит на сжатых в кулак пальцах. Он смотрит на дверь.
«Войди в мой дом».
Он встает, подходит к двери и замирает, положив ладонь на ее поверхность. Вид у него озадаченный, как у человека, который силится разгадать арифметическую загадку, оказавшуюся сложнее, чем ему думалось.
Я стою прямо рядом с ним.
«Открой дверь…»
Но он не открывает. Поворачивается к ней спиной. И выходит из комнаты.
Я иду за ним, пытаясь повлиять на него силой мысли, но он подходит к старому чемодану, где хранит одежду, открывает его, роется внутри и наконец достает черный футлярчик с инструментами. Какое-то время он стоит, глядя на него и даже подбрасывая на ладони, точно оценивает вес. Но я понимаю, что мысли его заняты не только набором инструментов, потому что он с решительным видом поворачивает назад.
Он возвращается!
На стене у двери есть сигнализация – ассоциация поставила ее, когда держать смотрителя стало слишком дорого; по субботам, когда посетители уходят, механизм заводят, как часы, и этого завода хватает на неделю. И вот я жадно слежу за каждым движением Джека, который при помощи инструмента из футляра пытается обхитрить механизм. Ему это удается, он переходит к замку, с легкостью открывая его уже другим инструментом, и я невольно вспоминаю Капитана: вот на кого он точно произвел бы впечатление. Дверь распахивается, и Джек мгновенно скрывается за ней.
У меня в доме темно, а фонарь он с собой не захватил; дорогу ему освещает только луна, чей серебристый свет льется в окна. Он проходит через кухню в холл, останавливается.
А потом разворачивается и возвращается в старую пивоварню.
Мне бы очень хотелось, чтобы он остался и все увидел. Но меня обнадеживает задумчивое выражение его лица на обратном пути. Опыт подсказывает мне, что он еще вернется. Те, к кому я проявляю интерес, всегда возвращаются.
Сегодня я даю ему уйти и остаюсь в темном доме одна, слушая, как он запирает дверь с другой стороны.
Мужчина, умеющий открыть замок без ключа, приводит меня в восхищение. Да и женщина тоже, если уж на то пошло. Наверное, дело в моем воспитании; миссис Мак, которая много знала о жизни, а еще больше – о том, как обтяпывать разные делишки, часто повторяла: коли дверь заперта, стало быть есть что прятать. Правда, самой мне вскрывать замки не доводилось, – по крайней мере, это не входило в мои обязанности. Предприятие, которым заправляла миссис Мак, было устроено не просто, а залогом его преуспеяния была гибкость; выражаясь словами самой хозяйки, которые я бы высекла на ее могиле, «шкурку с кошки можно снимать по-разному».
Я была хорошей воровкой. Как и предвидела миссис Мак, все оказалось просто: люди знали, что уличные мальчишки таскают из карманов кошельки, и сразу настораживались, заметив поблизости одного или нескольких чумазых сорванцов. Но чистенькая девочка, в нарядном платьице, с сияющими медно-рыжими локонами до плеч, не вызывала ровным счетом никаких подозрений. Так что мое появление в доме миссис Мак позволило ей вывести свою предпринимательскую деятельность за границы Лестер-сквер и распространить сферу своего влияния до Мэйфера на западе и Линкольнз-Инн-филдз и Блумсбери на севере.
Радуясь такой экспансии, Капитан потирал руки и весело приговаривал:
– Вот где настоящие богачи, у которых карманы трещат от денег, – знай только выгребай.
В сценке с Заблудившейся Девочкой ничего сложного не было: от меня требовалось только стоять на виду и крутить головой с выражением тревоги и страха на лице. Слезы тоже очень шли к этой роли, но были необязательны – они отнимали много сил, к тому же их непросто было унять, если вдруг выяснялось, что на мою наживку клюнула не та рыбка, поэтому я берегла их для особых случаев. Скоро у меня выработалось чутье: я стала понимать, ради кого стоит постараться, а с кем и так сойдет.
Когда рядом со мной оказывался подходящий джентльмен – а это всегда случалось, рано или поздно – и начинал расспрашивать меня, где я живу и почему стою одна на улице, я излагала ему свою печальную историю и добавляла адрес, респектабельный, но не роскошный, чтобы не рисковать; он слушал развесив уши, потом ловил кеб и усаживал меня в него, предварительно оплатив проезд. Сунуть руку ему в карман и вытащить оттуда бумажник, пока он занимался Благородным Делом, было парой пустяков. Податель помощи ближнему обычно испытывает прилив праведного самодовольства, очень полезного в нашем деле; притупляя способность к здравому суждению, оно делает благодетеля слепым и глухим ко всему вокруг.
Однако Заблудившейся Девочке приходилось подолгу стоять на одном месте, и это было скучно, а зимой к тому же сыро, неуютно и холодно. Но я скоро сообразила, как сделать условия работы приемлемыми, не потеряв при этом в деньгах. А заодно предотвратить возникновение проблемы Благородного Джентльмена, которому вздумается проводить меня до самого «дома». Миссис Мак умела ценить изобретательность в других – она сама была настоящей, природной аферисткой, и любое новое плутовство приводило ее в восторг; к тому же она мастерски управлялась с иголкой и ниткой. Вот почему, когда я изложила ей свой план, она, не откладывая дела в долгий ящик, раздобыла где-то пару белых лайковых перчаток и принялась перешивать их для моего удобства.
Так появилась на свет Маленькая Пассажирка, тихое, незаметное существо, ведь ее задача была совсем не той, что у Заблудившейся Девочки. Если Девочка всем своим видом взывала о внимании, то Пассажирка, напротив, делала все, чтобы его избежать. Она часто путешествовала в омнибусах, где всегда занимала местечко у окна и сидела тихо как мышка, скромно сложив на коленках ручки в белых лайковых перчатках. Естественно, рядом с такой чистенькой и невинной малышкой охотно садились леди, также путешествующие в одиночестве. Но стоило такой леди ненадолго увлечься разговором с нечаянным попутчиком или созерцанием проплывающих за окном городских красот, раскрыть книжку или начать разглядывать букетик в своих руках, как настоящие руки Пассажирки, совершенно невидимые, погружались в пышные складки объемистых юбок соседки и начинали аккуратно прощупывать их в поисках кармана или сумочки. До сих пор помню это ощущение: вот моя рука оказывается между складками юбки нарядной леди, холодный, гладкий шелк обнимает ее со всех сторон, пальцы погружаются в него все глубже, кончики их раздвигают упругую материю, а в это время фальшивые руки в белых лайковых перчатках лежат у меня на коленях.
В иных омнибусах за небольшую мзду можно было ездить весь день. А если подкупить кондуктора не получалось, в игру снова вступала Заблудившаяся Девочка – одинокая и беззащитная, она стояла, испуганно озираясь, на улице, где было полно нарядной публики.
В те дни я многое узнала о людях. Например, вот это.
1. Богатство делает человека доверчивым, особенно если этот человек – женщина. Жизненный опыт не предупреждает ее о том, что кто-то может желать ей зла.
2. Ни один джентльмен не откажется помочь, если это видят другие.
3. Искусство иллюзиониста состоит в знании того, что люди ожидают увидеть, и умении уверить их, что они видят именно это.
В последнем меня окончательно убедил французский волшебник из Ковент-Гарден, ибо я твердо помнила завет Лили Миллингтон и внимательно следила за его руками, пока не поняла, откуда в них берется монета.
А еще я узнала, что, если случится худшее и за мной погонятся с криками «Держите! Воровка!», моим самым надежным союзником станет Лондон. Ведь для ребенка, маленького и верткого, к тому же знающего, куда бежать, давка и толчея на улицах – не помеха, а, наоборот, лучшее укрытие; лес движущихся ног надежно ограждает от погони, особенно если у маленького беглеца есть друзья. И опять я должна поблагодарить Лили Миллингтон за науку. Так, всегда можно было положиться на человека-сэндвича: обвешанный досками с рекламой, он так неуклюже вертелся на тротуаре, что обязательно пару раз попадал по голени некстати возникшему полицейскому. Или на шарманщика, чей громоздкий, снабженный колесиками инструмент имел прямо-таки сверхъестественную привычку срываться с места и катиться наперерез преследователям. А последней моей надеждой был фокусник-француз: в нужный момент он доставал искомый бумажник из кармана и вручал его запыхавшемуся владельцу, приводя того в неописуемое замешательство, которое отчасти умеряло его гнев и давало мне возможность скрыться.
Итак, я была воровкой. Хорошей воровкой. Которая полностью отрабатывала свое содержание.
Каждый день я возвращалась домой с добычей, и миссис Мак с Капитаном были довольны. Много раз я слышала от нее, что моя мать была настоящей леди и что те леди, у которых я воровала, ничем не лучше меня, а то и хуже, ведь не у всякой дамы пальчики устроены так, чтобы выполнять самую тонкую работу, а значит, у меня есть все основания гордиться собой. Думаю, так она хотела предупредить появление у меня мук совести.
Зря она волновалась. Все мы порой делаем то, чего потом стыдимся; мелкие кражи у богачей стоят невысоко в списке моих постыдных деяний.
После того как Джек вчера ушел из моего дома, я всю ночь не находила себе места, да и он плохо спал – в розовато-лиловых предутренних сумерках его одолела тревога. Сегодня у него встреча с Сарой, так что он оделся за несколько часов до выхода. Постарался: непривычная одежда сидит на нем несколько неуклюже.
Вообще, готовился тщательно. Нашел пятнышко-невидимку на рукаве, долго его тер, потом так же долго стоял перед зеркалом; побрился и даже провел щеткой по мокрым волосам. Раньше я за ним такого не замечала.
Закончив, он снова встал перед зеркалом и оценивающе посмотрел на себя. Вдруг его отражение в зеркале повело глазами, и долю секунды мне казалось, что он видит меня. У меня чуть не оборвалось сердце, но я вовремя поняла, что он смотрит на двух малышек с фото. Потом он протянул руку и коснулся большим пальцем их мордашек – сначала одной, потом другой.
Я было решила, что причина его беспокойства – сегодняшняя встреча, и, в общем-то, конечно, так оно и есть. Но теперь я думаю, что дело не только в ней.
Он заварил себе чашку чаю, пролив, как обычно, половину, потом с тостом в руках подошел к круглому столику в центре комнаты, где у него стоит компьютер. За ночь пришли два новых письма, одно от Розалинд Уилер, как та и обещала, с довольно длинным списком и еще каким-то рисунком. На это Джек отреагировал так: достал из кармана маленькую черную штучку, воткнул ее компьютеру в бок, затем нажал пару кнопок и снова спрятал штучку в карман.
Не знаю наверняка, связано ли сообщение Розалинд Уилер с тем, что сегодня утром он снова побывал в моем доме. Когда он ушел, я подошла к столу поближе и в строке «Тема» прочла: «Дальнейшие инструкции: записки Ады Лавгроув»; но больше ничего узнать не смогла, мешало открытое предыдущее письмо с рекламой подписки на «Ньюйоркер».
Как бы то ни было, после компьютера он снова достал свой футлярчик с инструментами и отпер дверь в мой дом.
Он и теперь здесь, со мной.
Ничего особенного он пока не делал; судя по тому, как он ходит, никакой определенной цели у него нет. Сейчас он в Шелковичной комнате, стоит у окна, прислонившись к большому письменному столу красного дерева. Взгляд как будто устремлен в сад за домом, на каштан и амбар за ним. На самом же деле он смотрит дальше, куда-то на реку, и выражение лица у него опять тревожное. Когда я подхожу ближе, он моргает и начинает смотреть на луг и амбар.
Я вспоминаю, как в то лето мы с Эдвардом лежали под крышей амбара, смотрели на солнечные лучи, которые просачивались кое-где сквозь щели между черепицами, и он шепотом рассказывал мне о том, где хотел бы побывать.
А в этой комнате, в кресле у камина, Эдвард впервые подробно поведал мне о том, как напишет портрет Королевы Фей, каким он будет; потом улыбнулся, опустил руку во внутренний карман, вынул черный бархатный футляр и открыл – в нем лежала драгоценность. До сих пор помню прикосновения его пальцев, когда он повесил этот холодный синий камень мне на шею.
Конечно, не исключено, что Джек просто ищет, чем занять время, как убить последние минуты перед выходом; он наверняка думает о Саре, об их скорой встрече, поэтому и бросает порой взгляд на мои часы. Когда они наконец показывают то, что ему нужно, он торопливо уходит из моего дома прочь и так быстро запирает кухонную дверь и восстанавливает сигнализацию, что я едва успеваю за ним.