Записки уголовного барда Новиков Александр
– А как ты посмотришь?
– Если телега в карантине – значит, еше не время. Если телеги нет – значит, скоро поедут. Где она сейчас стоит – оттуда и поедут, хе-хе… Хотя, может, и наврали все.
Я посидел еще немного и собрался было идти, как влетел Загидов. Он, как обычно, сделал круг по комнате, заглядывая в каждый угол и в мусорное ведро.
– Бросай на хуй своего Файзуллу, пойдем в шахматы сыграем. На интерес.
– А какой будет интерес, а, Загид-ака? – ехидно улыбаясь, спросил Файзулла.
– Твоя жопа! – театрально оборвал его Загидов. – Пойдем, Александр, здесь ловить нечего. Это тебе старик Загидов говорит.
– Иди сыграй, сбей ему понты, а то он все – с чертями. Те ему нарочно проигрывают. Тоже мне – Майя Чебурданидзе, ха-ха!..
В шахматы он играл удивительно азартно. «Интерес» был такой. Если я из десяти партий выигрываю хотя бы половину, Загидов лично идет в штаб к Филаретову и хлопочет, чтобы мне разрешали официально после работы ходить в клуб. Если проиграю – с первой же свиданки несу килограмм шоколадных конфет или чего-нибудь «не казенного». Кроме всего прочего, мне было предоставлено право играть белыми.
После первой же проигранной партии стало ясно – играть Загидов умеет. Теорию дебютов знает. Шансы на победу у меня есть, но весьма ничтожные. После каждого выигрыша мой противник вскакивал, бегал вокруг стола, размахивал руками и приговаривал:
– В карты – дураки колоду мешают. Хорошенько мешают! А в шахматы – фигуры расставляют, хе-хе!.. Пока расставляют – играть учатся. До Загидова еще никто не дорос! В общем, пиши жене, пусть на свиданку конфет побольше везет.
Он радовался каждой победе как ребенок. А в одной из партий поставил мне мат таким ударом ферзя о доску, что на звук прибежал Файзулла.
– Да-а, Александр, не дорос ты до нашего завклуба, придется тебе ходить уроки брать.
– Вот именно. И не один год. Жалко, скоро освобождаюсь – так и не научишься играть по-человечьи, хе-хе… – тихо глумился надо мной Загидов.
Пока я складывал фигуры и убирал доску, Файзулла тихо спросил:
– Ты специально проиграл ему? Он же играет неважно…
– Конечно, – соврал я.
– Правильно. Он так тебя быстрей в клуб у начальства выпросит, и хорошо, что не обул его – крику было бы! Что поделать – такие у него в башке тараканы.
– Заходи почаще, если хочешь хороший мат получить, – пригласил меня напоследок Загидов.
Время подходило к полудню, и я потащился в барак будить Славку. В столовой предполагался праздничный обед. Первомайское меню в тот день состояло из винегрета, супа– лапши и котлеты с картошкой. В сравнении с обычными, будничными– эти блюда казались присланными из ресторана «Астория». Праздник и в лагере праздник, спасибо доброму начальству. Пока шли, я рассказал Славке про готовящуюся упряжку, про день рождения «пересиженного» Мелеха, про телегу и бубенцы. Славка поначалу не поверил.
– Их всех в трюм закроют, если хозяин узнает, – предположил он.
– Никого из начальства в зоне нет.
– Файзулла, скорее всего, напиздел. Развели они тебя с Мустафой, хе-хе… Хотя в карантине телеги что-то не видно.
Мы вернулись в барак. Походили по двору, покурили. Вышел Медведь, присоединился к нам. Лежневка начала пустеть – народ тихо расползался по своим норам. В этот момент где-то за углом, со стороны карантина, раздался крик и послышался лязг открывающихся ворот.
– А ну, бля буду, вороные, давай бегом!.. Кента, в натуре, поздравлять едем! Шевелись, блядь, крысы!
Из ворот второго барака выползла телега, запряженная парой пидоров, раздетых по пояс. На ушах у них были завязаны цветные ленточки. На одном – женский затрепанный лифчик небывалого размера. На голове второго – кусок оконного тюля, изображающего фату.
Синяки под глазами дополняли общий макияж, заменяя тушь и тени. На телеге вместо бочки стоял деревянный ящик, на котором верхом сидел суховатый, неопределенного возраста мужичок с кнутом. По обе руки от него, присев на одно колено, стояли двое здоровенных парней. Кнутом был кусок толстой просмоленной веревки, привязанный к палке. Щелкал он не громко да и бил, вероятно, не очень больно – роль его была, скорее, устрашающей. Поэтому махал мужичок им без перерыва.
– Колек, братан, открывай ворота!.. Встречай кента, в натуре!
Телега влетела в соседний двор.
– А-га-га!.. Давай веселей, зверопидоры!
Встречающая сторона, безусловно, была оповещена заранее – выпускающие и принимающие ворота распахнулись одновременно. Народ таращился во все глаза. Все случилось так быстро, что толком никто ничего не понял.
Как только телега влетела во двор, один из запряженных начал колотить ложкой внутри пустой стеклянной банки, изображая бубенцы. Щелкал кнут, звенела банка, братва ликовала.
– «Распрягайте, хлопцы, кони… А-га-га!..» – диким голосом завопил кго-то любимую песню начальника колонии. И уже совсем передразнивая Нижникова, на мотив следующей песенной строки проголосил: «Во-о-т так сам дел еби-о-мать!..» Все в голос заржали. «Паре гнедых» сунули по пачке сигарет, и они выскочили прочь.
Из барака вышел, весь на шарнирах и на полусогнутых, до невозможности блатной именинник. В отставленной в сторону руке, повернутой ладонью в небо, между большим и указательным пальцами он держал длинный наборный мундштук с дымящейся сигаретой. Ноги он ставил широко, закидывая носки в стороны, как балерина. Делал это, разумеется, умышленно – своего рода театр блатной пантомимы.
– Ебать мой лысый череп, кого я вижу! Охуеть – не встать, ебануться – не проснуться!.. Вот это, в натуре, – именины! Заходи, братан, а то я уже загнался весь, ку– марю!..
– Давай тащи карету обратно! – крикнул выскочивший шнырь. – Эй, Дранка, шнифты, что ли, заплыли?! Хватай – и быстро в карантин!
Телега с грохотом понеслась на место.
Толпа весело переговаривалась.
– ДПНК не видел? Ну-ка, дыбани на вахту, не пасут ли сверху?
– Да не-е, им по хую. Сегодня – Панков. Он если и увидит – из-за таких порожняков спускаться не будет.
– Этим кого удивишь? Никого. Вот если брагу учуют – тогда набегут со шмоном. Найдут – всю вылакают.
– Они сами, в натуре, сегодня бухие. Блатной – точно. А Круть-Верть – на выходном. Некому шарить.
Толпа еще погоготала и начала расходиться. У ворот «на атасе» поставили особо зоркого черта.
– Проворонишь, петух мохнатый, – гребень вырву вместе с позвоночником! – напутствовал шнырь заступающего на шухер. – Поняла, двухстволка?
– Понял, – понуро ответил тот и впился глазами в вахту. На вахте было тихо.
Глава 8
Будни
После майских праздников начала наступать весна. Пошли дожди, ветры стали не такими колкими и холодными, а от реки потянуло запахом берегового ила и тины. В окрестных чащах зимники начали таять, и лесовозы, вязнущие в бездорожье, торопливо вывозили с делянок последние зимние запасы спиленного леса. Разделка подошла к концу. В это время в зоне полагалось заниматься уборкой рабочих территорий, вывозом коры, опилок, веток и прочей мелочи, на которую в авральный зимний период просто не было времени. А кроме всего, предстоял важнейший процесс – капитальный ремонт или постройка новой эстакады. В зависимости от решения начальства и степени износа прежней. На сей раз решено было строить новую. Это время в зоне считалось началом летней передышки. Радовались кто тихо, кто вслух: выжили!
Отношения с Захаром и его окружением, напротив, становились с каждым днем все прохладней и прохладней.
Вечерние ужины в дальнем углу прекратились, а самые остронюхие захаровские прихлебалы, старшаки и завхоз Лысый начали здороваться сквозь зубы или попросту не замечать. С одной стороны, такое меня вполне устраивало – общение с этой сволочью особой радости не приносило. Однако поведение их говорило о том, что зреет что-то очень неприятное. Я это чувствовал и ждал. Тихая злоба должна была вот-вот прорваться наружу и в чем– то, в конце концов, проявиться. Начальник отряда тоже становился с каждым днем желчнее. Заглядывая вечером в барак, он молча ждал в дверях, когда обитатели согласно инструкции повскакивают со шконок приветствовать «отца родного». После этого, стуча на захаровский манер каблуками, дошагивал до моего спального места и выкрикивал всегда одну и ту же фразу:
– Я не понял!.. Новикова что, не касается вставать, когда заходит начальник отряда?!
Однажды я не выдержал и рявкнул в ответ так, что у Грибанова чуть не слетела с башки фуражка:
– Я, блядь, в тюрьме, а не в армии!
– Ах, вот как…
Грибанов обвел барак выпученными глазами и рванул к выходу. На ходу, не оглядываясь, несколько раз повторил: «Ладно…будешь теперь как в армии… Ишь, еб твою мать, – он не в армии…»
Барак оглушительно замолчал. Такого себе позволить не мог никто. Точнее, администрация такого никому не позволяла. Это уже была война. Славка, сидящий на шконаре напротив, завертел головой и вымолвил:
– Ну вот… Наконец эти бляди засветились в открытую. Сейчас побежит, доложит Нижникову.
– Пускай докладывает.
– Что доложит – полбеды. Постановление суток на пять выпишет или ларька лишит. Захаровская работа, можно не сомневаться.
С этого дня моя лагерная жизнь начала круто меняться.
Первой проституткой оказался Лысый. Не успел Грибанов хлопнуть калиткой, он вырос в проходе как из-под земли:
– Отрядник сказал с завтрашнего дня поставить тебя на уборку жилой территории.
– Сейчас, разбежался. Передай ему, пусть сразу в карцер закрывает – убирать не буду.
– Мое дело – передать, – трусовато ответил Лысый, помялся и смылся.
Он врал, будто приказал Грибанов. Это была его «козья» инициатива.
Уборкой околобарачной территории по многолетней лагерной традиции занимались только петухи и самые захудалые черти. Пойти на уборку означало то же самое, что записаться в их ряды. Администрация использовала это для того, чтобы всегда иметь формальный повод для наказания – «отказ от благоустройства территории». Обычно пять суток карцера с выводом на работу. Кто-то после двух-трех раз ломался. Кому-то было все равно – лишь бы не били. Кто за пайку хлеба, кто за «боюсь», кто в погоне за призраком досрочного освобождения. Но прикоснувшись единожды к метле – попадаешь в другую касту, из которой обратного пути нет. Поэтому ни о каком «благоустройстве» ни для меня, ни для Славки с Медведем, ни для кого из окружавшей нас компании не могло быть и речи. Трюм – так трюм.
Но была весна. И потому, несмотря на все неурядицы, на душе было легко и не мрачно. Зиму пережили – год долой. А значит, сидеть, худо-бедно, на год меньше. Теплеет… На душе теплеет.
И как обычно, разговоры об амнистии.
В лагере только об этом и говорят, только в нее и верят, только на нее и надеются. Ради нее ведут себя согласно кодексу ИТУ. По крайней мере, стараются так себя вести. Проще говоря, подгоняют лагерную биографию под эту драгоценную, долгожданную, необходимую как воздух амнистию. Амнистия – вторая жизнь.
Мне же надеяться было не на что, а ждать ее – тем более. Поэтому, сидя на бревне с лопатой, растягивал вместе со Славкой и Медведем очередной перекур. Вокруг, разбившись по двое-трое, курила остальная часть бригады. Поодаль, на возвышении, сидел Мешенюк, постукивая веткой по голенищу.
– Так, хорош курить, пошли работать!
Народ нехотя зашевелился и побрел к лопатам, к носилкам, на ходу натягивая рукавицы и чертыхаясь. Нам со Славкой было предписано перетаскать кучу опилок и веток от эстакады на ровное место, для дальнейшей переброски в самосвал. В помощь был придан молчаливый, люто ненавидящий Захара, Мешенюка, лагерное начальство и всю советскую власть парень по кличке, как, собственно, и по национальности, Гуцул.
Интересно, что сел он тоже за лес – еще на воле где– то в Карпатах занимался его валкой, разделкой и торговлей. Так же, как и Славка, только на более кустарном уровне и практически в одиночку. Посадили его за хищение в особо крупных размерах на десять лет. По-русски говорил он с сильным карпатским акцентом, смешно, но очень искренне. Давно, в самом начале срока, по глупости Гуцул ляпнул кому-то, будто бы у него на воле в лесу закопана банка с тридцатью тысячами рублей на «черный день». Разумеется, все это тут же доложили Захару. С того дня Гуцул попал на жесткое «моренье» и весь разделочный сезон, в пятидесятиградусные морозы, простоял на дровах. Одному Богу известно, как выжил. Захар периодически проводил с ним беседы на тему отправки письма родственникам, дабы те банку откопали и Гуцула подогрели. Разумеется, и Захара бы не забыли. А коли не забыли, тогда и место потеплее нашлось, и на «пиздюлях поменьше бы крутился».
Гуцул был либо насмерть стоек, либо смертельно жаден. В существовании банки не признавался ни Захару, ни оперчасти. А потому на полном основании был приставлен к нам со Славкой третьим. Наши – носилки, его – лопата.
– Давай грузи шустрей, до вечера надо все очистить, – подгонял периодически Мешенюк.
– У-у-у, эгныда заморска, – бубнил под нос Гуцул, провожая его злым взглядом. Букву «г» он выговаривал на украинский манер, а вместо «и» говорил «ы». Получалось очень смешно. Мы со Славкой хихикали, Гуцул сохранял каменное выражение лица. Но человек он был добрый и даже душевный.
– Ну, расскажи Александру про банку с червонцами, – подначивал его Славка, – за что тебя Захар целый год морит?
– Та ну яво пыдора…
– Расскажи, расскажи, что он тебе предлагал?
– Шо предлагав?.. Заготоуку у столовой. Досрочно ос– вобождэнне. Шо у нэво у козылыной башкэ ишо есть? Он усэм то прэдлагаэт, колы гроши на карманэ звэнят. А шо до банки – так я напыздэв.
Мы засмеялись. Гуцул вместе с нами. Глаза его, грустные, на миг вспыхнули и опять погасли. Лицо вновь обрело угрюмое выражение. Было видно, что он давно не улыбался и привык жить настороже.
– Я пэсни твои, Александр, часто слушал. Сам слухом нэ располагаю, потому нэ спою на память… Очень душевны пэсни.
Он помолчал и добавил:
– Захар тэбя тоже морыть начынет. Но ничего, ты крэп– кий, хэр воны шо с тобой изладят.
– Захар сказал, что Гуцула до конца срока на дровах держать будет, – ядовито ухмыляясь, вставил Славка.
– Во-во… Грэшно говорыть, но зымой там и устрэ– тимся.
По этому поводу дружно выматерились и потащили очередные носилки к самосвалу.
Глядя на копошащуюся по всей территории бригаду, на это скопище подневольных людей, занятых рабским и бесполезным трудом, я почему-то вспомнил египетские пирамиды.
И там, и здесь – рабы. Но от тех все же осталось великое. А что останется от этих? От нас? Остаться бы самим. Выжить, дожить, дотянуть. А для этого нужно строить свою, лагерную пирамиду. Пирамиду человеческих отношений, которая, выстрой ее неправильно, рухнет и похоронит тебя под собой, не хуже египетской.
Пришел Медведь. Его рабочее место было в самом дальнем конце эстакады – подальше от нас со Славкой.
– Пойдем чифирнем, мужики. Бросай эту работу, – хлопнул он нас со Славкой по плечу. – Без нас понты поколоти немного, скоро вернемся, – сказал он Гуцулу, который тут же бросил лопату и принялся слюнявить самокрутку.
– Эй, куда? – вдогонку нам крикнул неизвестно откуда взявшийся Мешенюк.
– Чифирбак стынет.
– Сейчас Захар пойдет… Я за вас не отвечаю.
– Пошел на хуй, смотрящий нашелся, – тихо выругался Медведь и, повернувшись к Мешенюку, приветливо крикнул:
– Миша, пойдем, чифирни с мужиками! Далеко отрываться от коллектива не надо – мужики огорчаются, хе-хе.
– Благодарю, я потом, – не понял медвежьего юмора Мешенюк и двинул в другую сторону.
– Вот видишь, как технично с хвоста сбрили. А так начали бы цапаться – к Захару побежал или к Грибану. Похитрей надо быть, Санек, похитрей, хе-хе…
День подошел к концу. Кучи остались не убранными, поэтому назавтра предстояло то же, что и сегодня. К вахте шли сбившимся строем. В конце, за нашими спинами, молча шагал Захар. Он был явно не в духе, не острил привычно, не куражился.
– Что-то Захар набыченный… – тихо сказал Медведь.
– Колеса спалились, наверное, – вишь, нераскумаренный идет, – ответил Славка.
– Какие колеса, – спросил я, – наркота?
– Тихо… Он же, бля, на фенобарбитале плотно сидит. Ему с воли загоняют, – шепнул Медведь.
– A-а, понятно. То-то, я гляжу, у него шнифты все время красные и стеклянные.
Заговорившись, я неожиданно споткнулся об лежащую на дороге доску и чуть было не рухнул.
– Ни хуя себе, Александр, дочифирился с Медведем – все гироскопы попутал, а-га-га!.. Все правильно, Санек, на работу надо идти на двух, а с работы – на четырех, а– га-га!.. Правильно, Медведь? – неожиданно гаркнул из-за спины Захар и заржал в привычной ему манере. Мешенюк услужливо подхихикнул. Захар продолжал:
– А на волю, бля буду, – и ползком не западло! Верно? То-то. А вот некоторые здесь – наоборот: ко мне в тепляк – на четырех, а в штаб на доклад – ползком. Чтоб на волю досрочно – строевым шагом с гордо поднятой головой, га-га-га! Правильно я говорю… Иванов?.. Иванов, ты что, блядь, оглох? Правильно я говорю, нет?!.. Какие новости в штабе, а?..
Иванов, шедший впереди, в середине строя, сжался, втянул голову в плечи, будто ему треснули по затылку. Всем стало интересно.
Вот он, лагерь – одной фразой! Захар, виртуоз лагерных муток и интриг, знал в них толк.
В переводе на обычный язык это означало бы следующее: «Я знаю, что ты стучишь на меня в штаб. Но мне на это плевать, у меня со штабом все правильно. Хоть ты и пресмыкаешься передо мной и бегаешь к начальству проситься на легкие работы, я знаю, кто ты и что ты. Тучи над тобой сгущаются».
Медведь повернулся ко мне и многозначительно показал глазами в сторону Захара:
– Выкупил на чем-то и сдал для всех. А ведь молчал, внутри держал. Понял теперь, что такое – Захар?
– Понял. Давно понял.
– Пробы негде ставить. И про каждого ведь, сука, все знает. Сдают, сам понимаешь, сдают.
Медведя вновь перебил голос Захара:
– Иванов аж, бля, шагу прибавил, как про штаб услыхал, а-га-га! На свободу торопишься, что ли, или в первые ряды? Га-га-га!..
И тут же перейдя на зловещий тон, добавил:
– Не гони коней – до звонка к петухам еще успеешь.
Шагавшие в первых рядах петухи и черти ответили на захаровскую шутку дружным ржанием. Голова Иванова сделала пол-оборота назад и невнятно забормотала:
– У тебя какой-то юмор, Захар, непонятный…
– А тебе что, в штабе не разъясняли, какой у меня юмор?
– Я не был в штабе.
– Ну, можно по переписке, а-га-га!..
Иванов пришел в отряд почти в одно время со мной. Это был довольно бойкий и нахрапистый парень из Москвы. До тюрьмы он работал в аэропорту Шереметьево на погрузке багажа. Крал из чемоданов видеокамеры, фотоаппараты, тряпки и все, что можно было легко сбыть барыгам. Деньги, по его рассказам, имел неплохие, не вылезал из ресторанов и такси. Пока не сдали сослуживцы, с которыми не хотел делиться. В лагере поначалу держался довольно высокомерно, потом пообтесался, точнее, пообтесали. Тем не менее страху в его глазах я не замечал. Когда столпились у вахты в ожидании очереди, он, всегда старавшийся держаться поближе к Захару, затерялся в толпе. На шмоне мы оказались рядом. Он поднял глаза на меня, будто желая что-то спросить. Но тут же осекся, засуетился и пошел вперед. Это были совсем другие глаза – водянистые, отрешенные и, как мне показалось, – погасшие. В них плавала тревога и тоска.
– Помяни мое слово, завтра ломанется в штаб, – прервал мои наблюдения Медведь, – не завтра, так в ближайшие дни. Здесь ему уже не жить – Захар дал понять. А знаешь, для чего дал понять?
– Для чего?
– Чтобы ты услышал. А когда начнется – то увидел и делал выводы.
– Я в штаб бегать не собираюсь.
– Он этого не знает, а потому дает маяк: не дай бог в штаб дернешься – будет как с Ивановым. А чифирь, уход с рабочего места – это так, хуйня.
На следующий день Иванова срочно перевели в больницу, а потом и в другую бригаду.
– Выломился, сука. Вымолил у Дюжева, – узнав, прошипел Захар, – ну ладно… Пусть попразднует пока.
В бараке навстречу мне расплылся в улыбке Лысый.
– Отрядник сказал оставить завтра тебя на выходном. А после проверки – в штаб.
Улыбался он гадливо. В его синих поросячьих глазках светилось: «Не хочешь на уборку – ради бога! – Дюжев тебе по-своему объяснит. Этот по пять суток не дает, этот – сразу по пятнадцать».
На проверку я шел с таким чувством, будто бы мне эти пятнадцать уже дали.
Из дверей штаба вышел Дюжев. Ехидно посмеиваясь, он оглядел плац и пошел между рядами, проверяя форму одежды. Видя что-то неуставное, он дергал за рукав и задавал вопрос. Молча выслушивал ответ, после чего определял вид взыскания. Его тут же записывал в блокнот стоящий за спиной начальник отряда. Фамилию осужденного Дюжев не спрашивал, а только тыкал в бирку пальцем, персонифицируя таким образом нарушителя.
– Это что на тебе? Почему телогрейка черная, а не синяя? Ты сам, что ли, синий?.. Пять суток.
Не оборачиваясь и не слушая объяснения, шел дальше.
– Это что на ногах? Почему сапоги не зэковские, а солдатские? Ты что, в армии?.. Пять суток.
Прошел мимо отряда лагерной обслуги, одетого с ног до головы в черный мелюстин, черные телаги, солдатские, а то и офицерские сапоги. Этот отряд был в его непосредственном подчинении, поэтому вопросов ни к кому не возникало. Вопросы были к тем, кто пахал на производстве и одет был «как попало».
– Это что на голове? Почему неположенного образца? Ты что, на показе мод?.. Ларек на следующий месяц.
Очередь дошла до нас. Скрыться, затеряться в толпе было невозможно– голова моя торчала над строем. А кроме этого, вся бригада ушла на работу, и на проверку притащилось от силы два десятка человек. Одет я был во все неуставное – телогрейка черная, костюм черный, сапоги солдатские, фуражка моднейшего по лагерным меркам фасона – спасибо Мустафе с Файзуллой.
Дюжев двинул прямиком в мою сторону. Не здороваясь, глядя в упор на бирку с моей фамилией, он произнес:
– Сразу вижу, Мустафин постарался, нарядил. Где-то я эту телогрейку уже видел. Хоть с мужика телогрейка– то?.. Хе-хе-хе… Почерк на бирке узнаю – Файзуллина каракули. Дать вам на троих пятнадцать суток – и делите между собой как хотите, а?.. Что скажешь? Мустафа подогнал или с воли завезли? Где взял-то?
Сказать, что «с воли» – затаскают по операм. Где взял? Украл? Нашел? Ничего нельзя говорить. С неба упало.
– С убитого снял, гражданин начальник! – бодро отшутился я.
– Да я не против, чтоб – с убитого, хе-хе… Лишь бы человек он был нехороший! С убитого Мустафы, хе-хе… После проверки – ко мне.
Я с облегчением выдохнул: «Вроде от карцера пронесло. Хотел бы дать – дал здесь и сейчас. Видно, Грибанов наябедничал – сам наказать боится и хочет не своими руками. «Все в лагере, Санек, делается чужими руками…» Прав Захар.
Глава 9
По душам о поэзии
Кабинет Дюжева, в отличие от кабинета начальника колонии, был небольшим, тесноватым и казенным. Когда я вошел, он сидел за столом, без кителя, в рубахе. Китель висел на спинке стула, двумя звездами на погонах напоминая о важности его хозяина.
– Здравствуйте. Разрешите?
– Входи, входи. Садись.
В отличие от Грибанова, он не удивился тому, что я вошел без положенного: «Гражданин начальник! Осужденный такой-то по вашему вызову прибыл…»
– Ну вот, наконец-то мы и побеседуем. Более, так сказать, подробно.
Он выдержал паузу, глядя мне в переносицу. Глаза его, маленькие, утопающие в толстом лице, остановились и застыли с безразличным выражением.
– Задавайте вопросы, с удовольствием отвечу. Курить можно?
– Кури. Срок большой, еще успеешь бросить, хе-хе… Расскажи-ка мне про свое дело, очень уж интересно.
– Долго рассказывать, гражданин начальник. В приговоре все сказано.
– Что в приговоре сказано – это другие сказали. Я приговоры не читаю, мне нужно – как на самом деле было. Мне правда нужна.
Поросячьи глазки еще сильней прищурились. Он откинулся назад и устроился поудобней в ожидании.
– Сижу я, понятное дело, не за что, – начал я бодро, – это вам известно не хуже меня.
– Начал хорошо. Правильно. Здесь с этого все начинают. Ну-ну, дальше…
– Поэтому нет надобности рассказывать про то, как делал аппаратуру. К слову сказать, не самую худшую. Многие этим занимались, а посадили только меня. И если уж совсем по правде, то до сих пор бы ею занимался, если б не записал «Извозчика».
– А меня аппаратура вовсе не интересует. Про нее все, как ты говоришь, в приговоре сказано. Ты мне про песни… Мне же интересно знать, как такие никудышные стишата могли стать известными? Плохонькие стихи-то, плохонькие. Ты ведь, поди, и сам это чувствуешь?
– Ну, это дело вкуса и интеллекта.
– Интеллект у меня есть. И вкус у меня есть. И в поэзии я кое-что понимаю. Для меня поэты – это Тютчев, Фет… Я уже не беру Пушкина, Лермонтова. А у тебя что? Написано для тех, с кем ты сейчас в бараке пайку маргарином мажешь. Причем пайку, отпущенную тебе государством, с которым ты, если я правильно понимаю смысл твоих творений, борешься. Или не так? Ты же на каждом шагу твердишь, что – антисоветчик. Хочешь в политические записаться? Не выйдет – у нас нет политических. У нас есть уголовники. И ты сегодня – один из них. Не буду скрывать – выделяющийся из общей массы. Потому как – со своим репертуаром, хе-хе…
– Я эту пайку, как вы говорите, у государства не выпрашивал – оно мне ее насильно запихало. На свою-то я всегда заработаю.
– Заработаешь. Только тебе не о той, на которую ты через десять лет заработаешь, думать надо. Тебе сейчас за сегодняшнюю пахать придется. Пахать и пахать. А ты этого делать не хочешь. Грибанов мне докладывал, как ты к труду относишься. А кто не работает, сам понимаешь, не ест, хе-хе.
– У меня нет замечаний по работе.
– Это пока нет. Пока у вас работа – дурака валять. Вот начнется осенью разделка, там и поглядим.
– Я уже работал на разделке.
– Ты застал самый ее конец, финиш, так сказать. Это уже не разделка, это – доделка. Все у тебя впереди. А так как ты вины своей не признаешь, то разделка – это твое рабочее место до конца срока. Мысли о клубе надо из головы выбросить. Надо жить не по инструкциям Мустафы с Файзуллой, а по инструкциям ИТУ, искупая свою вину и погашая иск. Тогда еще есть какие-то надежды.
– Я никакой вины за собой не знаю.
– Ой ли?
– Да. Что сравнивать мою вину с виной того же Захара. За что я сижу и за что он? А срок примерно одинаковый. Он девочку пятилетнюю изнасиловал и в колодец бросил. А я аппаратуру делал. Потому что наши заводы выпускают дрянь, на которой играть невозможно. И таких, как Захар, здесь не одна сотня. Из которой половина или не работает, или сидит по теплым местам. В лагерной обслуге, например.
– Да, сидят. Значит, заслужили.
– Как заслужили? Чем заслужили?
– Кто – трудом. Кто – признанием вины и помощью оперативным органам в предотвращении преступлений. Или, скажем, в раскрытии. Таким людям мы всегда идем навстречу. Ты вот тоже, если завтра напишешь, что вину свою прйзнаешь, сделаешь нам шаг навстречу, мы тоже сделаем свой шаг.
– Как говорит ваш любимый Захар: признание вины облегчает совесть, но удлиняет срок.
– Нет. Здесь, в этом лагере – нет. Не совесть облегчает. Облегчает само существование. Оно здесь – сам видел какое. От этого самого существования зависит, как скоро отсюда выберешься. И сколько из оставшегося здоровья с собой прихватишь – чего уж скрывать. А такие, как Захар, нам нужны. Потому что если поставить руководить производством таких, как ты – никто работать не будет. А значит, колония плана не выполнит. А значит, будет комиссия и всех нас снимут. Мы этого очень не хотим. Поэтому нам лучше на каждого «Новикова» иметь по нескольку «Захаров». Учреждению нужен план. Понимаешь – план! А если кто-то коньки отбросил – не страшно. Еще привезут – уголовный мир нам кадры поставляет регулярно. Это, так сказать, запланированные потери. Запланированная убыль. В армии на учениях, слышал, наверное, есть такие цифры.
– Вам не уголовный мир, вам суд и прокуратура поставляет.
– Не-е-т… Суд и прокуратура распределяет и определяет. В самом начале – они. Потом – мы. А после нас – Захар и иже с ним. А там, ниже, еще кто-то. Лестница. Лестница жизни. И ты сейчас стоишь как раз у нее посередине. Вот и думай, куда идти: шаг навстречу нам – это шаг по лестнице вверх. Вверху – свобода. Шаг в другую сторону – это вниз. А внизу – страшно посмотреть. Внизу – сорвавшиеся. Мы ведь никого не насилуем и на дно не кидаем. У каждого здесь есть свой выбор. И у тебя в том числе.
– Вы мне предлагаете стучать, пахать и радоваться предоставленной возможности? В СПП вступать, в газету ударные статьи писать? Вы сформулируйте свои предложения.
– Боже упаси. Боже упаси заставлять это делать, хе-хе– хе… Это не наша задача. Это пусть Филаретов делает.
Он на какое-то время замолчал. Легкая ехидная улыбочка, с которой он все время говорил, свернулась в плотно сжатый рот с висящими над ним стеклянными глазами.
– Мы делаем предложения. А если их не принимают – ставим условия. Надеюсь, я понятно выражаюсь?
– Более чем.
– Я, кажется, отвлекся. Мы ведь о стихах начинали?
– О стишатах, – ядовито поправил я.
– О стишатах. О стишатах… помойных ушатах… Ну что же, давай дальше.
С трудом перегнувшись через свое брюхо, он неспешно вытянул из нижнего ящика стола две зеленые тетрадки. Я опешил – это были мои тетради со стихами, которые я возил с собой по всем тюрьмам и этапам, хранил в камере. Никто из начальства в них никогда не заглядывал. Не потому, что их содержание никого не интересовало, а потому, что на одной обложке я крупно вывел: «Дело № 1078. Выписки из материалов дела. Показания свидетелей и экспертов». А на другой: «Дело № 1078. Выписки из обвинительного заключения. Материалы прокуратуры». Ни один конвойный, ни один из шмонавших, будь то прапорщик или высокий начальник, прочитав на обложке эту казенную галиматью, не проявлял интереса заглянуть внутрь. Брезгливо отбрасывал в сторону и продолжал искать бритвы, «ступинаторы», деньги и прочее запрещенное добро.
Дюжев, взяв в руки по тетрадке, приподнял до уровня ушей, покрутил ими над столом и, ядовито хихикая, изрек:
– Вот мы сейчас и поглядим, что нам пишет «прокуратура», хе-хе… А там решим, куда их – то ли автору отдать, а то ли к делу приобщить.
«М-да-а… Лысый с Грибаном основательно пошарили, – подумал я. – Говорил ведь Мустафа, хранить в библиотеке рано или поздно начнут по ящикам и мешкам шнырить».
В изъятых тетрадях ничего крамольного и страшного не было. Просто противно было представить, как полуграмотный Грибанов, запершись в кабинете, водит пальцем по строчкам, выискивая это крамольное. А потом бежит в штаб рапортовать: «Нашел, нашел!..» Вообразив эту картину, я криво ухмыльнулся. Дюжев это заметил.
– Вместе посмеемся… А может, и поплачем. В одиночку, хе-хе…
Он начал, гаденько комментируя и подслеповато щурясь, зачитывать наугад выхваченные строчки.
– Стишата почитаем. Вот, кстати…
- Обо мне и сложат песню,
- Скажем, например,
- Так уж точно околеснюНа блатной манер.
- Два притопа, три прихлопа,
- Три аккорда в ряд –
- Под такие вся ЕвропаПляшет, говорят.
- Да припутают при этомДевок и тюрьму –
- Раз уж был блатным поэтом,
- Подставляй суму.
- Ярлыков-то в жизни разныхЯ переносил,
- Не досталось только красных.
- И за то – мерси!
- Не кричал – глаза навыкат:
- – Родина моя!.. –
- А любить ее привык, вот,
- Мудро, как змея.
- В пустобрешной голосильнеБрезговал дерзать.
- Я лечил ее посильно,
- Как больную мать.
- А за это “опекуны”,
- Сев на сундуки, Рвали мне лекарства-струны –
- И – на Соловки!
- Ну, да я душой пошире,
- Я прощаю их –
- Помнят пусть о дебошире,
- “Осквернявшем стих”!
- И когда из бронзы-сталиИх повалят род,
- Выше всяких пьедесталейСтанет эшафот,
- На котором я не в камнеВыбит, изваян,
- Расплодился, нет числа мне,
- Вечный, как Боян.
- А вокруг, мне ниже пупаИхни бюсты-вши.
- Мать-История не глупа,
- Так и порешит!
Он дочитал до конца, бросил тетрадь на стол и спросил:
– Чьи – «ихни бюсты – вши»?
