Русский в Англии: Самоучитель по беллетристике Акунин Борис
Он побежал прочь. Высунулся из подворотни – нет ли кого-нибудь. Пусто. Быстрым шагом, но не бегом, чтобы не вызвать подозрений, поспешил домой.
В комнате рухнул на кровать, сжался, забормотал: «Бесконечны, безобразны, в мутной месяца игре закружились бесы разны, будто листья в ноябре…»
Вскоре щелкнул замок. Вернулась Соня. Он снова стал думать о ней. Происходившее с ними обоими было страшней кровавых безумств Потрошителя.
Ушла в чуланчик. Звук воды из рукомойника.
Глинский быстро поднялся, подошел к столу. Увидел пригоршню монет. Пересчитал. Восемнадцать пенсов. Покривился: ого, барышня славно потрудилась, пропустила через себя целых трех клиентов. Любимому Коленьке на колбаску и морфий. Вот и доказательство, не считая желтой перчатки. Больше ничего не потребуется.
Рядом лежал еще какой-то замшевый мешочек. Николай его никогда раньше не видел.
Пощупал – пустой. Нет, кажется, около складки что-то есть.
Вынул, поднес к глазам и задрожал.
Человеческий зуб, первый моляр, с присохшим к корню комочком плоти.
Вспомнился разинутый рот несчастной шлюхи с Дорсет-стрит.
Страшное место на карте[107]
Глинского замутило.
Но мысль работала быстро и ясно.
Никаких трех клиентов Соня через себя не пропускала. На это у нее не было времени. Она забрала деньги у проститутки, убив ее и изуродовав тело, чтобы все подумали на Джека Потрошителя. А поскольку маньяк всегда утаскивает с собой какую-нибудь часть тела, выдрала зуб.
Как она давеча сказала: «Если понадобится изрезать на куски ребенка»? Это была не фигура речи.
Следующая мысль была еще ужасней.
Что если никакого Джека Потрошителя вообще не существует? Первое убийство произошло вскоре после того, как были потрачены последние деньги, а обычной дозы морфия стало не хватать.
Он покачнулся.
Но зачем уродовать трупы?
Сразу ответил, вспомнив одержимость, с которой Соня всегда говорила о своей любви. О, теперь он понимал ее, всю, до донышка! Если уж убивать, то с отвращением к себе: пусть я буду омерзительное чудовище, пусть. И чем я буду омерзительней, тем лучше.
Когда любви так много, она превращает ангела в дьявола. В чудовище любви.
Постой, одернул себя Глинский. А вчерашний человек в цилиндре? Что это было?
И опять не затруднился с ответом.
Пресловутый Джек убил всего пять женщин, а деньги на еду и морфий откуда-то берутся уже третий месяц. Соня совмещает торговлю телом с убийствами. Если не удалось встретить хорошего клиента, убивает и грабит проститутку, закончившую работу.
– Во всем виноват я и только я, – тихо сказал себе Николай. – Это я превратил ангела любви в чудовище любви. Как там у Гоголя? «Я тебя породил, я тебя и убью»?
Больше он ни о чем не раздумывал. Хватит. Настало время действовать.
Взял резекционный скальпель, оставленный Соней на столе. На лезвии виднелись следы мясницкой работы.
Тихо открыл дверь чуланчика, чтобы Соня не обернулась и не испугалась. Пусть смерть будет милосердной, без страха.
Обнаженная по пояс молодая женщина вытирала волосы полотенцем. Узкая спина, которую Глинский столько раз целовал, была беззащитной.
Желая только одного – быстрее исполнить необходимое, он с размаху вонзил острие в ложбинку под нежным, в рыжих завитках затылком. От проникающего удара между первым и вторым позвонками смерть должна быть мгновенной.
Раздался короткий звук – даже не стон, а выдох. Оставив скальпель в ране, Глинский выскочил обратно в комнату и захлопнул дверь. Как падает тело, он не увидел, лишь услышал.
– Вот и всё. Что дальше? – громко спросил. – Убить себя, конечно. Больше ничего не остается.
Нет, подумал он в следующий миг. Нужно выполнить долг перед обществом. Люди имеют право знать, что Джека Потрошителя, которого они так боятся, больше нет. Новых жертв не будет. Пусть Лондон избавится от ужаса.
В висках ужасно стучало, будто кто-то колотил кулаком в дверь.
Глинский не сразу понял, что в дверь действительно стучат.
– Кто там? – спросил он, подозревая, что это снова галлюцинация.
– Миссис Глински дома? – раздался мужской голос.
Кто-то стоял в неосвещенном коридоре. Высокий, в цилиндре.
– Она спит, – сказал Николай, выходя и прикрывая за собой дверь. Он не мог решить, видение это или нет.
– Ну так разбудите ее! – сердито потребовал пожилой, насупленный господин. – Я знаю, вы ее муж. У вас чахотка.
– Зачем она вам? Кто вы? – мучительно щурясь спросил Николай. Кажется, человек был настоящий.
– Я доктор Баркли.
– Доктор?
– Не совсем доктор. Протезист. Жена не рассказывала вам про меня? Ну разумеется, дело незаконное, а она вас от всего оберегает. Мы по ночам выдираем у покойников зубы в морге. Я потом использую их для протезов. У вашей жены отличные руки, однако я и плачу неплохо. По пенсу за хороший зуб. Но сегодня она меня обсчитала! Сказала, что зубов восемнадцать, и я дал восемнадцать пенсов. А дома пересчитал – семнадцать. Так не пойдет. Пусть вернет один пенс!.. Э, сэр, да что с вами? Почему вы зажмурились? Вам нехорошо?
Комментарий
У каждого свои любимые страхи. У меня два. Во-первых, – фобофобия, то есть боязнь обзавестись какой-нибудь фобией. Страх испытать страх. Это мотиватор сильный, но в литературном отношении непродуктивный. Кто подавляет страхи, подавляет воображение, а куда ж без него в творческой работе?
Поэтому я взял страх номер два, которому посвящена, наверное, половина моих беллетристических сочинений.
На вкус и цвет товарища нет, но с моей точки зрения нет ничего более жуткого, чем обмануться в том, кого любишь и кому полностью доверяешь.
Самурай думал, что подруга жизни будет делить с ним радость и горе, пока они не обретут успокоение на Острове Небесных Сетей, а это оказалась лисица, существо из иного, враждебного мира. Когда на любимом лице вместо нежной улыбки вдруг появляется звериный оскал – это кошмарный кошмар.
И совсем уж ужасно заподозрить любимого человека в том, что он оборотень, воткнуть осиновый кол – и потом понять, что ошибся. Вот где хоррор из хорроров.
О том, собственно, и мой ужастик.
Урок девятый
Метафизика
The Palace of Westminster in London, England. Wood engraving after a drawing. 1897. iStock.com.
Отрыв от реальности
Самая лучшая проза, даже если она описывает абсолютно реальную жизнь, должна нести в себе обещание отрыва от земли, взлета в какое-то иное пространство, где не действует закон земного тяготения. Это не курица, у которой есть крылья, но она не летает, а скорее лягушка, способная подпрыгнуть на высоту, в 50 раз превышающую размер ее тельца, – и даже лягушка-путешественница, могущая улететь туда, где нас нет.
Этим ощущением, что жизнь интереснее, больше и значительней, чем видится нашему зрению, что на свете есть вещи, недоступные нашим мудрецам, пронизана русская классика – должно быть, из-за того, что условия существования здесь всегда были тяжелы, а часто и унизительны. Придавленные к земле герои все время тоскуют, что не летают, как птицы, и хлопают своими воображаемыми крыльями, и ломают их – это один из основных сюжетов отечественной литературы.
Щемящая тоска по чуду, по волшебству, по чему-то иному наполняет душу героев Достоевского, Чехова, Лескова – да хоть бы даже и великого пролетарского писателя Максима Горького или авторов советской «деревенской прозы». Персонажи, лишенные этого внутреннего голода, обычно несимпатичны, а то и опасны.
Для того чтобы читатель уловил в вашем тексте эту тягу и ею зарядился, вам необходимо владеть не только физическими, но и метафизическими инструментами письма, если трактовать метафизику по Шопенгауэру – как «знание, которое выходит за пределы возможного опыта, то есть за пределы природы». Писатель и должен знать больше, чем природа, иначе зачем он вообще нужен?
Совершенно не имеет значения, в каком жанре вы намерены писать. Хоть производственный роман или повесть о бандитах. Без отрыва от земли, без левитации, пусть невидимой, у вас ничего интересного не выйдет. В какие-то моменты у читателя должно перехватывать дыхание от чувства, для которого у нас нет дефиниции, но без которого всё лишено смысла. Ближе всего к описанию этого чувства приближается поэзия:
- И вот теперь, когда я умер
- И превратился в вещество,
- Никто – ни Кьеркегор, ни Бубер —
- Не объяснит мне, для чего,
- С какой – не растолкуют – стати,
- И то сказать, с какой-такой
- Я жил и в собственной кровати
- Садился вдруг во тьме ночной…
Ну вот смотрите.
У Булгакова в «Белой гвардии», в отличие от «Мастера и Маргариты», нет никакой мистики, описываются реальные исторические события, происходящие в декабре 1918 года в Киеве, но иногда со страниц вдруг веет ароматом иного, непостижимого мира. Именно это и делает роман таким волшебным. Лишь водном крошечном эпизоде, при описании сновидения, в повествование вдруг вплетается метафизика: «Какого Перекопу? – тщетно напрягая свой бедный земной ум, спросил Турбин». И у нас на миг возникает подозрение, что так называемая реальность – сама сон, увиденный во сне.
Я об этом.
Про земноводную женщину и крылатого мужчину
Идеальный материал для рассказа на такую тему – история отношений русской фамм-фаталь Марии Будберг и писателя-фантаста Герберта Уэллса. Потому что женщина ступала по земле твердо, в воде не тонула и в огне не сгорала, а мужчина всю жизнь провитал в облаках. Это был очень странный союз саламандры и бабочки.
Притом внешне оба производили прямо противоположное впечатление: эфемерная дама с флером романтической таинственности и солидный, уверенный в себе пожилой джентльмен.
А впрочем приглядитесь. У него совершенно детские глаза. У нее же – два темных зеркала. Посмотришь в такие – увидишь лишь собственное отражение, внутрь они не пустят[108]
Начну с Марии Игнатьевны. Коротко перескажу событийную канву этой неординарной жизни – для тех, кто не читал замечательную книгу Нины Берберовой «Железная женщина».
Мария Закревская, потом Бенкендорф, потом Будберг, если так можно выразиться, специализировалась по ярким мужчинам. У нее был роман со знаменитым Брюсом Локкартом, британским дипломатом, едва не устроившим антибольшевистский переворот в 1918 году; потом – вернее одновременно – она имела какую-то загадочную связь с не менее знаменитым чекистом Яном Петерсом, тоже личностью незаурядной; двенадцать лет была ближайшей помощницей и гражданской женой Максима Горького; потом – а отчасти опять-таки одновременно – роковой любовью Герберта Уэллса.
О роли Петерса в судьбе Муры (так ее все называли) и роли Муры в судьбе Петерса мы можем только догадываться, ибо по роду своих занятий чекист был человеком скрытным, но трое остальных, писатели, посвятили Марии Игнатьевне немало страниц.
Локкарт рассказывает о ней – с любовью и восхищением – в двух книгах: «Мемуары британского агента» и «Уход от славы». «… Она с высокомерным презрением смотрела на мелочи жизни и отличалась исключительным бесстрашием. Ее огромная жизнеспособность, которой она, может быть, была обязана своему железному здоровью, была невероятна и заражала всех, с кем она общалась. Где она любила, там был ее мир; ее жизненная философия сделала ее хозяйкой своей собственной судьбы. Она была аристократкой. Она могла бы быть и коммунисткой. Она никогда бы не могла быть мещанкой». Неважно, правильно ли Локкарт понимал Муру – ее никто до конца не понимал. Важно, какое она производила на него впечатление.
Уэллс перед смертью написал удивительный трактат «Постскриптум к автобиографии» – о женщинах, которых любил. Этот текст, согласно воле писателя, был опубликован только после смерти всех фигуранток интимного мемуара, в 1983 году. Центральная героиня произведения – Мура, которая принесла автору много счастья и много мучений. Судя по нижеследующему глубокомысленному анализу, великий провидец в Муре тоже ни черта не понял: «Она мыслит чисто по-русски – пространно, извилисто и с той философической претенциозностью, что присуща речи русских, которые всегда идут к заранее известному им заключению окольными путями. Я говорю, что она мыслит чисто по-русски, потому что, как я подозреваю, в самой структуре русского языка и в традиции русской литературы есть известная вялость, которая и сообщается тем, кто изъясняется по-русски». (В русском языке и литературе есть много всякого, но вялости точно нет). А вот этому пассажу вполне можно верить: «… Почти всякий раз, как я видел ее рядом с другими женщинами, она определенно, причем не только на мой взгляд, оказывалась и привлекательнее, и интереснее всех остальных. Женщины влюблялись в нее с первого взгляда, а мужчины спрашивали о ней и говорили о ней, делая вид, будто не так уж она их и заинтересовала».
Максим Горький поступил монументально: посвятил Муре главное произведение своей жизни – эпопею «Жизнь Клима Самгина», где этот женский образ поделен между несколькими героинями, потому что в одну никак не вмещался.
Лучше всех, вероятно, разобралась в Марии Будберг ее младшая подруга Нина Берберова, которая тоже была заворожена сим непостижимым сфинксом. «По сравнению с ней я муравей, – писала эта умнейшая и тоже вполне металлическая женщина, – а она не муравей и никогда не будет им, она ястреб, она леопард». «Ее увлечения не были изувечены ни нравственными соображениями, ни притворным целомудрием, ни бытовыми табу. Она была свободна задолго до „женского освобождения“».
В средние века Муру, наверное, сожгли бы на костре как ведьму, насылающую чары. Хотя нет. Она влюбила бы в себя главного инквизитора, и он выпустил бы ее на волю.
Интересные мужчины: Локкарт, Петерс, Горький[109]
Все признают, что фотографии не передавали Муриного очарования – и понятно почему. Камеру не одурманишь, она бесстрастно показывает то, что есть. Точно с таким же недоумением смотришь на снимки другой роковой женщины – Лили Брик. Как известно, красота во взоре смотрящего.
Пожалуй, Мура была даже комична.
Она много ела, неряшливо одевалась, ужасно любила сплетничать. По-английски изъяснялась с чудовищным русским акцентом, а по-русски – с английским, и очень странно. «Я называю лопату лопатой», – говорила она вместо «я называю вещи своими именами». «Эта фильма бежит уже третий месяц». «У вас сейчас происходит дурная погода». Но разговор ее был так естественен и свободен, что скоро всем – и русским, и британцам – начинало казаться: это и есть правильная речь.
Мария Игнатьевна была какая-то феноменальная лгунья. Она рассказывала про себя всякие небылицы, постоянно врала, а будучи уличенной, нисколько не тушевалась. Это тоже своего рода дар.
Разобраться в клубке выдумок и лжи, который она много лет плела, не так-то просто. Если Мура лгала, чтобы спрятать некую опасную правду, это отлично удалось.
Вот то немногое, что про эту женщину известно с большей или меньшей достоверностью.
Она родилась в 1892 году (кажется). Была замужем за дипломатом Бенкендорфом (но не графом, как она потом утверждала). Мужа убили крестьяне в 1917 году. При большевиках в питерскую квартиру Муры вселился комитет бедноты, и молодая вдова прилепилась к Локкарту, дипломатическому представителю Форин-офиса. Локкарт пробовал интриговать против советской власти, но кто-то его выдал и передал ключ от шифра чекистам. Доступа к коду не имел никто кроме самого Локкарта и его возлюбленной, но любопытно, что, теряясь в догадках, он так ее и не заподозрил. Притом что Муру чудодейственно отпустили из тюрьмы – в самый разгар «красного террора». Умному Локкарту это странным не показалось.
Потом Мария Игнатьевна попала в ближайшее окружение Максима Горького. В 1921 году она была схвачена при попытке уйти из Совдепии по льду Финского залива, но ее не расстреляли, как других, а опять отпустили. Более того – чудо из чудес – сам Дзержинский позволил ей уехать за границу. Неромантичные эстонцы сразу арестовали путешественницу как красную шпионку. Но скоро выпустили. Муру всегда и отовсюду выпускали.
Фиктивно выйдя за барона Будберга (это был какой-то проходимец, впоследствии сгинувший в Южной Америке), Мария Игнатьевна наконец стала настоящей титулованной особой. Баронесса жила в Италии у Горького (и с Горьким), но периодически куда-то исчезала. Когда Алексея Максимовича уговорили вернуться на социалистическую родину, Мура предпочла остаться в Европе.
Выяснилось, что она уже несколько лет состоит в любовной связи с другим, еще более знаменитым писателем – Гербертом Уэллсом. Переехав в Англию, Мура стала его невенчанной женой и находилась близ классика до конца его дней. А потом прожила еще много лет и скончалась только в 1974 году, уничтожив перед смертью все свои бумаги.
Считается более или менее установленным, что Мария Будберг была советским агентом, выполнившим ряд заданий, которые требовали сугубой деликатности. Вероятно, она «пасла» Горького и докладывала обо всех его посетителях, контактах и планах. Вероятно, она же подготовила и срежиссировала пропагандистски важное возвращение «буревестника революции» в СССР. Уже не вероятно, а совершенно точно, что она доставила Сталину личный архив Горького, для чего на границу был выслан персональный вагон. Берберова пишет, что в этом архиве содержались документы, которые понадобились вождю народов для подготовки московских процессов 1936–1937 годов.
С Уэллсом «железная женщина» Иосифу Виссарионовичу тоже очень помогла, но об этом чуть ниже. Сначала про самого Уэллса.
В период между мировыми войнами он был Очень Важной Персоной. Причем в отличие от Горького, персоной не национального, а планетарного значения. В 1933 году Уэллс возглавил международный ПЕН-клуб. В эпоху, когда писатели были властителями дум, это много значило. К тому времени мир уже лет сорок зачитывался романами великого фантаста.
Во многих из них предсказывалось будущее планеты. Некоторые прогнозы, казавшиеся невероятными, впоследствии осуществились. Улицы действительно наполнились керосинками на четырех колесах. Произошла (о ужас!) сексуальная революция. Клерки – невероятно – переселились из центральных районов на окраины. Возникла «Перманентная мировая энциклопедия» – Вики.
Но автор сулил и грядущие ужасы: тоталитарные режимы, разрушительные войны, ядерную бомбу. В предисловии к пророческому роману «Воздушная война», написанному в невинном 1907 году, когда по небу еще летали безобидные полотняные этажерки, Уэллс попросил высечь на его могиле эпитафию «Ведь я вас предупреждал, чертовы идиоты». (Хорошо, что могилы у писателя нет – его пепел развеяли над морем).
Но Уэллс пугал читателей будущим не для того, чтобы они отчаялись. Он надеялся, что, осознав угрозу, нависшую над планетой, люди образумятся и станут умнее, добрее, дальновидней. Ему рисовалось некое милое, человечное общежитие – социалистическое, но не диктаторское, дисциплинированное, но свободное. Эйч-Джи (И. С.), как его называли друзья, писал об этом статьи и читал лекции. Окружающие умилялись: вот ведь фантаст! Или бесились: вот ведь вредитель! В нацистской Германии, например, книги Уэллса сожгли на берлинской площади – наивысший комплимент для литератора.
Мальчик Берти Уэллс получился таким выдумщиком, потому что в восьмилетнем возрасте после тяжелого перелома несколько месяцев не бегал-прыгал, а читал книжки и мечтал – больше заняться было нечем. На всю жизнь он проникся, по его собственным словам, «интересом к другим мирам и жизням». (В самом начале самоучителя, в предисловии, я говорил, что это и есть главный двигатель писательства).
В наивной юности Уэллсу казалось, что все ответы дает биология, ибо природа наполнена естественной мудростью выживания и развития: обезьяна эволюционировала в человека, человек эволюционирует в Человека. Первой опубликованной книгой Уэллса был учебник по биологии.
Став одним из главных «публичных интеллектуалов», Уэллс получил возможность прямого диалога с ведущими политическими деятелями и разговаривал с ними на равных. Содержание исторических бесед потом публиковалось.
В 1920 году писатель отправился в Россию – страну, где происходили очень интересные события, и пообщался с очень интересным человеком мистером Лениным. Встреча получилась комичной: розовый идеалист назвал прожженного прагматика «кремлевским мечтателем».
Юный Уэллс демонстрирует правоту Дарвина[110]
В 1934 году Уэллс отправился в Америку поговорить с президентом Рузвельтом, который вытаскивал свою страну из тяжелого кризиса. В программе «Нового курса» писателю померещились обнадеживающие признаки государственного социализма.
А вскоре после этого знаменитый британец решил отправиться в Москву – посмотреть на Иосифа Сталина. Знаменательный визит вне всякого сомнения был организован Мурой.
В тридцатые годы Сталин прилагал большие усилия для того чтобы понравиться западным писателям. С точки зрения «вождя народов», это имело большое общественно-политическое значение. Советские инстанции, затеяв сложную игру, залучили в гости Бернарда Шоу, Ромена Роллана, Лиона Фейхтвангера и еще нескольких «прогрессивных буржуазных литераторов».
Уэллс стал самым именитым из паломников.
В Сталине наш мечтатель, разумеется, тоже ничего не понял. «Я приехал к вам, чтобы расспросить вас, что вы делаете, чтобы изменить мир», – сказал он кремлевскому горцу. В ответ тот наплел всякой трескучей марксистской схоластики. Стенограмма беседы производит жутковатое впечатление. Живой, искренний, открытый человек пытается найти общий язык с какой-то ротационной машиной, штампующей лозунги.
Однако в ходе беседы Иосиф Виссарионович обронил реплику, которая свидетельствует, что в людях он разбирался лучше, чем инженер душ. «Вы, господин Уэллс, исходите, как видно, из предпосылки, что все люди добры, – в какой-то момент сказал хозяин кабинета. – А я не забываю, что имеется много злых людей».
Как в СССР поступают со «злыми людьми», Уэллс представлял себе неотчетливо, поэтому преемник Ленина нашему фантасту тоже понравился. «Никогда не встречал столь справедливого, откровенного и честного человека», – напишет он – и Мура несомненно вздохнет с облегчением. Операция прошла успешно.
Но к дьяволу политику. Поговорим о любви.
Роман с Мурой у писателя был трехэтапным. Начало относится к 1920 году, когда Уэллс приехал посмотреть на «Россию во мгле» и был очарован помощницей своего друга Максима Горького.
«Я влюбился в нее, стал за ней ухаживать и однажды умолил ее, и она бесшумно проскользнула через набитые людьми горьковские апартаменты и оказалась в моих объятиях. Я верил, что она меня любит, верил всему, что она мне говорила. Ни одна женщина никогда так на меня не действовала. Когда я уезжал из Петербурга, она пришла на вокзал к поезду, и мы сказали друг другу: „Дай тебе Бог здоровья“ и „Я никогда тебя не забуду“».
В следующий раз он увидел ее только девять лет спустя, уже в Европе. Отношения возобновились, но втайне от всех – Мура все еще жила с Горьким.
Эпизодические встречи продолжались пять лет. Уэллсу не верилось, «что такая прелесть, какой мне казалась Мура, может и вправду существовать на свете». Он пишет: «Когда ее не было рядом, мысли о ней буквально преследовали меня, и я мечтал: вот сейчас заверну за угол, и она предстанет передо мной – в таких местах, где этого никак не могло быть». Однако Герберт был уже на седьмом десятке и считал, что не имеет права связывать женщину, которой «будет лучше, если ей придется найти себе место в жизни, независимое от меня».
Но вот Горький окончательно переселился в СССР, и тогда Уэллс сделал Муре предложение. «Зачем? – сказала Мура. – Нам и так хорошо».
Она жила неподалеку от его дома на Ганновер-террас 13 (нехорошее число Уэллс обвел фосфором, оно зловеще светилось по ночам). Бывала у Герберта чуть не ежедневно, принимала гостей как хозяйка, все знали, что она жена Эйч-Джи, только невенчанная. И так продолжалось до самой его смерти. «Ей сейчас пятьдесят, – записывает в дневнике Уэллс. – Наша близость началась двадцать лет назад. Тогда она была высокая, изящная молодая женщина, а теперь она точно ватиканский херувим в три ее прежних размера, но все равно очаровательная полная дама».
Та самая дверь[111]
Он любил ее до последнего дня своей жизни. Видимо, не в последнюю очередь из-за того, что никогда не был полностью уверен в ее ответной любви. Это вообще стандартный крючок, на который цепляют своих жертв роковые женщины. Они как кошки: позволяют себя любить, иногда ластятся и мурлычат, потом вдруг ударят когтистой лапой. «Она порой ведет себя на манер моей черной кошки, – жаловался Уэллс. – Как бы она ни набедокурила, она ни капельки не сомневается, что стоит ей взобраться на стол поближе ко мне, потереться об меня головой – и можно вести себя как заблагорассудится».
В 1934 году произошел случай, когда Мура, подобно Штирлицу, оказалась близка к провалу. Да что там – провалилась с грохотом и треском.
Кроме Сталина высокий британский гость встретился в Москве со старинным приятелем-соперником Максимом Горьким. И тот случайно помянул, что виделся с Мурой за последний год трижды. А ведь она всегда говорила своему Берти, что путь в СССР ей навсегда заказан!
Уэллс был потрясен этой ложью. «Я лежал в постели и плакал, словно обиженный ребенок, либо метался по гостиной и размышлял, как же проведу остаток жизни, который с такой уверенностью надеялся разделить с Мурой. Я отчетливо осознал, что теперь я один как перст». Конечно, он решил никогда с ней больше не видеться. Конечно, сразу после этого поехал объясняться. Конечно, она потерлась об него головой и была прощена. «Ничего больше я так никогда и не узнал, – пишет бедный Берти. – Дорого бы я дал, чтобы поверить ей, дорого бы дал, чтобы стереть из памяти следы той московской истории – она точно открытая, незаживающая рана и с тех пор разделяет нас. Рана у меня в душе; неиссякаемый источник недоверия».
Если вы думаете, что Уэллс заподозрил возлюбленную в связях с НКВД, вы ошибаетесь. Он заподозрил, что она изменяет ему с Горьким. Можно было бы, конечно, похохотать над семидесятилетним Вертером, но очень уж его жалко.
Хотя, наверное, жалеть его не нужно. Женщина, вызывавшая у старого литератора столь сильные чувства, омолаживала его и заряжала творческой энергией. Не это ли для писателя главное?
Сомерсет Моэм (тоже неравнодушный к чарам миссис Будберг) однажды спросил, на что ей сдался старый, нездоровый Уэллс. Она ответила: «От него пахнет медом».
То ли это слова пчелы, присосавшейся к аппетитному цветку. То ли очень красивое признание в любви. А может быть, от Уэллса действительно просто пахло медом. Пишут, что Мария Игнатьевна не отличалась поэтичностью и не использовала в своей речи метафор.
Задание
Стало быть, вот вам персонажи и фактическая основа для рассказа. С фактами можете обходиться как угодно – жанр позволяет. С персонажами тоже.
Изображайте писателя мудрым или глупым, смешным или трагичным, великим пророком или исписавшимся под старость графоманом – ваша воля.
Мария Будберг тоже может быть черной, белой или разноцветной.
Хотите показать ее бессердечной стервой, расчетливой манипуляторшей, чемпионом мира по выживанию? Что ж, оснований для подобного взгляда более чем достаточно.
Хотите ею любоваться и восхищаться, как это делали окружающие? Мура заслуживает и такого отношения. Можно считать ее очень свободной женщиной, которую судьба поместила в чрезвычайно несвободные обстоятельства, жестоко гнула и ломала, но сломать не смогла.
Обязательно прочитайте или перечитайте берберовскую книгу и уэллсовский «Постскриптум к автобиографии».
По жанру у вас выбор следующий. Это может быть или научная фантастика, или мистика, или магический реализм – в любом случае нечто, вырывающееся из рамок повседневной трехмерности.
Предварительно погуляйте по литературной вселенной Герберта Уэллса, где человек становится невидимкой, на Землю нападают инопланетяне, а на таинственном острове маньяк-ученый выращивает чудовищ.
Но стиль мы позаимствуем не у Герберта Джозефовича, а у Михаила Афанасьевича.
Образец для имитации – искрящийся волшебными пузырьками нарратив «Мастера и Маргариты». Ибо плох чекист, не мечтающий пострелять из маузера Дзержинского, но еще хуже русский писатель, не примеривающий шапочку Мастера.
«– Я – мастер, – он сделался суров и вынул из кармана халата совершенно засаленную черную шапочку с вышитой на ней желтым шелком буквой „М“. Он надел эту шапочку и показался Ивану в профиль и в фас, чтобы доказать, что он – мастер».
Надевайте черную шапочку – и в полет.
Л. Р. В.
Рассказ
Она раздвинула шторы, и начался лунный потоп. Чистый, яркий свет наполнил комнату, сделал ее янтарной, будто знаменитые покои в царскосельском дворце. Лучи разрисовали стену черными, белыми, желтыми квадратами, коснулись золотой авторучки на столе, и она превратилась в волшебную палочку.
– Зачем ты это сделала, Мурита? – раздраженно сказал мужчина. – Я и так не могу сосредоточиться!
Женщина, к которой обратился сидящий – будем ее называть Муритой и мы, – подошла к столу, где мерцал старинной бронзой письменный прибор в виде Аполлоновой квадриги, и тихо, ласково молвила:
– Повернись лицом к свету. Да не к электрическому. К лунному.
Она мягко развернула мужчину, взяла кончиками пальцев за виски.
– Я стар, я ни на что не годен, – пожаловался он. – Если во мне что-то когда-то и было, то ушло. Я слишком зажился на свете. Мне так хочется написать еще одну, всего одну книгу. Самую важную. Про эликсир бессмертия. Чтоб людям было к чему стремиться. Разве есть мечта более великая, чем победа над смертью? Но я сам уже побежден смертью. Я живой труп – как в той пьесе Лео Толстого, которую ты мне когда-то читала. Я смотрю на лист, и он пугает меня своей мертвой пустотой.
Мурита ничего не отвечала на горькие сетования, а лишь поглаживала ему лоб, щеки, углы рта, и лицо поразительным образом менялось. Казалось, оно покрывается невесомой серебряной паутиной – это в складках и морщинах заискрилась лунная пыльца.
– Ты – Мастер, а дело мастера боится, – приговаривала женщина убаюкивающим голосом. – Не нужно сосредотачиваться. Просто будь собой…
Она прикрыла ему веки, помассировала их, и когда глаза открылись, в них тоже искрилась луна.
– Уйди, Мурита. Не мешай, – пробормотал Мастер.
K. Hutton. 4th May 1940: H. G. Wells at his desk. 1940. Photo. Original Publication: Picture Post – 282 – Unite Or Perish – pub. Getty Images.
Отодвинул ее руку, отложил вечное перо и схватил с бронзовой колесницы другое, птичье. Оно использовалось только когда раздавался «хрустальный голос» – так мужчина называл некую диктовку, слышную ему одному. Строчки, записанные в такие минуты, он никогда потом не редактировал.
Гусиное перо лежало без употребления уже много месяцев.
Женщина наклонилась – не чтобы следить за появляющимися на листе лиловыми буквами, а чтоб полюбоваться профилем пишущего. В обычное время обрюзгший и брюзгливый, сейчас он обрел патрицианскую чеканность.
Бесшумно отступив, Мурита подошла к сияющему прямоугольнику окна, зажгла папиросу, посмотрела, как плывет к потолку колечко сизого дыма, и зажмурилась. Полнолуние волновало ее, укачивало на своих упругих волнах. Узел густых темных волос, стянутый под затылком, сделался тяжел, поднимал лицо кверху. Оно казалось таким же сияющим и прекрасным, как полуночное светило.
Впрочем до полуночи пока было далеко. Луна еще не набрала всей своей чародейской силы. Но женщина чувствовала всем существом, что нынешняя ночь будет особенной.
Ночь уже была особенной – то-то и скрипело по белой бумаге серое перо, брызгая мелкой аметистовой капелью, то-то и чеканился медальный профиль.
Мурита стояла так терпеливо и долго, куря папиросу за папиросой. Когда перо наконец остановится, Мастеру понадобится собеседник, вернее слушатель. Больше всего на свете, даже больше луны женщина любила такие минуты.
Вот скрип прекратился. Не оборачиваясь, зная, что его спутница по-прежнему здесь, писатель сказал:
– Вот, послушай начало. Роман будет называться – уже называется – «Мистер Кэрон». Через «си» – Caron.
Переменившимся голосом, глуховатым и торжественным, он стал читать.
«– Не нужно камфары, – молвил доктор Рейнолдс, распрямившись и пряча стетоскоп в широкий карман белого халата. Врач глядел на бледное, недвижное лицо лежащей девушки с печалью. – Камфара уже не поможет. Вызывайте мистера Кэрона. Теперь она поступает в его ведение.
– Такая молодая, такая хорошенькая, – вздохнула мисс Годли, медицинская сестра.
Как и доктор, она привыкла к виду смерти и испытывала лишь грусть – то не слишком сильное, а, пожалуй, даже не лишенное приятности чувство, которое мы ощущаем на похоронах постороннего человека: бедняга умер, а я, слава богу, жив.
Мисс Годли вышла распорядиться, и пять минут спустя в палату заглянул невысокий человек в сером фартуке, с серыми, полуседыми волосами и почти того же скучного цвета морщинистым лицом. Он коротко поклонился покойнице (таков был его всегдашний ритуал), растворил вторую створку двери, обычно закрытую, сказал кому-то в коридоре: „Давай!“.
В комнату, которую только что посетила смерть, скрипя металлическими колесиками, вплыла каталка. Ее толкал сзади еще один серый человек.
– Мы уходим, мистер Кэрон, – сказал доктор, поднимаясь. – Она ваша.
– Не беспокойтесь, сэр. Я свое дело знаю, – поклонился коротышка. – Доставим в лучшем виде».
Читающий закашлялся. Он волновался.
Спросил:
– Ну как тебе начало?
– Сдержанное, – осторожно ответила Мурита.
– Именно! Зачин очень простой, вкрадчивый, такой на тигриных лапах. Но будет и прыжок. Ты ведь догадалась, кто это – мистер Кэрон?
– Вероятно, старший санитар из больничного морга или что-то в этом роде?
– По должности – да. – Мастер возбужденно рассмеялся. – Но только по должности. На самом деле это не Caron, а Charon. Харон, перевозчик душ через реку Стикс в царство Аида! Его каталка – это не «труповозка», как ее называют в госпиталях, а ладья. Харон принимает только что отлетевшую душу, пребывающую в ужасе и потрясении, утешает ее и по дороге в морг приготавливает к новому, загробному существованию. Объясняет, что бояться нечего. Завершилась не вся книга, а только одна ее глава. Следующая будет еще интересней. Харон зачитывает своему подопечному фрагмент оттуда – как, знаешь, в журналах, где печатают роман с продолжением, помещают тизер из следующей порции. И душа больше не боится. Она ждет прибытия на тот берег с радостным предвкушением. Весь роман будет состоять из новелл. Мистер Кэрон отвозит в мертвецкую новопреставленных пациентов и для каждого исполняет работу чичероне.
– Я же говорила, ты – Мастер, – с восхищением произнесла Мурита, взяла его руку и поцеловала ее.
– А ты поняла, что истинный мистер Кэрон – это я? – горделиво улыбнулся он. – Это я – Харон. Я научу моих читателей, что не нужно бояться перехода от одной главы к другой. Знаешь, что сказал мне хрустальный голос? «Бессмертие не в том, чтобы цепляться за эту земную жизнь. Оно в движении дальше». И после этого мне довольно было только не отставать от диктовки.
– Мастер, ты – Мастер, – повторила женщина. – Но ты очень устал. Тебе нужно поспать. Я пойду.
– Боже, Мурита! – Он засердился. – У меня такой день, вернее такая ночь, во мне ожил роман, а ты опять уходишь. Ты всегда уходишь! Останься. Мы выпьем шерри, потом ляжем в постель и хотя бы раз, всего один раз, уснем и проснемся рядом, как настоящие муж и жена. Сделай мне этот подарок!
– Мы выпьем шерри, но потом я уйду. Я ведь тысячу раз говорила. Не могу спать, если кто-то рядом.
– «Кто-то»? – взвился он. – Я для тебя «кто-то»?
– Ты мое всё. Но разве ты хочешь, чтобы я до утра маялась бессонницей?
Она хотела погладить его по щеке, но он перехватил ее руку.
– Хорошо! Тогда награди меня иначе. Скажи, куда, куда ты исчезаешь, когда свет в окнах твоей квартиры не горит, телефон не отвечает и письма возвращаются непрочитанными? В прошлый раз я отправил тебе с курьерами восемь депеш! Ты же знаешь, как меня мучают твои необъяснимые исчезновения! Что за тайну ты скрываешь? Как бы ужасна она ни была, неведение еще хуже! Что ты от меня утаиваешь? И – в тысячный раз – почему, зачем ты ездила или по-прежнему ездишь, я не знаю, в эту твою Россию? На днях я виделся с Локкартом. Он говорит, что ты, вероятно, агентка советской разведки! Даже если так – пускай! Я помогу тебе выпутаться из их сетей. А не получится – запутаюсь в них вместе с тобой. Но только не отстраняйся, не прячь от меня какую-то важную, несомненно очень важную сторону твоей жизни!
– Ты устал. Ты несешь бред, – покачала головой Мурита, хмурясь. – Не сжимай так пальцы. Ты делаешь мне больно! В наказание я не стану пить с тобой шерри. И завтра мы не увидимся. Приходи в среду. Только сначала позвони, чтобы проверить, перестала ли я на тебя злиться.
– Прости! Останься со мной! Я больше не буду! – совсем по-детски попросил он ее, уже повернувшуюся уходить.
Но Мурита сказала:
– Уже поздно. Я хочу спать. До среды!
И вышла.
Она обманула его. Спать ей совсем не хотелось. Она, собственно, и не умела спать. Находился с нею кто-то рядом или нет, значения не имело. Ночь Мурите была нужна не для сна.
Ее квартира находилась в десяти минутах пешком от дома писателя. Судя по танцующей походке, по веселому насвистыванию, поздняя путница пребывала в отменном настроении и давешняя сердитость была бессовестным притворством.
По залитым луной пустым улицам благопристойного района Марлибон, под попусту расходующими электричество фонарями стучала она своими звонкими каблучками. Досвистев баркаролу, тихонько запела про то, что блестит серебром голубая волна. Жизнь была превосходна, светлая ночь великолепна и к тому же еще только начиналась. Кожей, нервами, даже кончиками волос Мурита предчувствовала: сегодня обязательно что-то произойдет.
И предчувствие, конечно, не подвело. В арке, через которую Мурите нужно было пройти к подъезду, кто-то поджидал.
Откуда ни возьмись, будто соткавшись из темноты, возник некто затянутый в ливрею с золотыми позументами, в фуражке, низко надвинутой на лицо, которого было не видно под лаковым козырьком.
Этот некто почтительно поклонился, молча протянул узкий конверт. Блеснула золотая монограмма, три буквы «Л. Р. В.» и герб: семиконечная звезда над двумя скрещенными мётлами.
«У вас. В полночь», – прочитала Мурита, распечатав конверт и подставив белую карточку лучу. Вместо подписи внизу был оттиск личной печати Председательницы.
– Передай, что буду, – сказала Мурита посланцу. – Только зайду домой, приведу себя в порядок. Не могу же я в таком виде.
Она пренебрежительно тронула ворот платья, впрочем очень недурного.
Все так же безмолвно посланный поклонился еще раз, отступил назад в густую тень и растворился в ней, будто его и не было.
Теперь Мурита заторопилась.
«У вас» означало, что сегодня ей выпала честь быть хозяйкой. Следовало прибыть на место первой и проверить, нет ли каких-нибудь помех.
В порядок она себя привела престранным образом – не переоделась в другой наряд, а сняла всё до нитки, оставшись совершенно голой. Обтерла всё тело благоуханной мазью из хрустального фиала. Распустила узел – волосы упали на спину и плечи. Стоя перед зеркалом, воздела на голову узкий обруч с черным агатом. Камень был матов и тускл, но стоило луне его коснуться, и на челе у Муриты воссияла звезда, от которой исходили семь тонких лучей.
Повернувшись так и этак, женщина – а может быть не только женщина или даже вовсе не женщина – распахнула окно, легко вспрыгнула на подоконник, откинула в сторону руки. Несколько мгновений постояла так, серебристо-белая, неподвижная.
И шагнула с шестого этажа в пустоту, но не упала вниз, на асфальт, а будто слилась с лунным водопадом и вопреки законам гравитации поплыла по нему вверх, навстречу голубоватому небесному диску – всё легче, всё быстрее.
Чем выше она поднималась, тем больше становился город. Он одновременно сжимался, так что дома стали похожи на черные кубики, – и расползался огоньками вширь, до горизонта. Чешуйчатой змеей мерцала река, поблескивали ожерелья освещенных улиц, лупилось совиное око Большого Бена.