Русский в Англии: Самоучитель по беллетристике Акунин Борис
Снизу донесся веселый голос, сказавший:
– Помилуйте, да на гвоздях-то зачем?
Другой, глуховатый, ответил:
– Это я в житии одного схимника почерпнул, он в пещере на «доске гвоздинной почивал во презрение к плоти». Мало ли какие неудобства будут на острове Нухива. Только я не на гвоздях – на кнопках, какими, знаете, бумагу пришпиливают. На гвоздях попробовал. Плохо высыпаешься.
– Я думаю! – воскликнул третий собеседник, залившись веселым, детским смехом. – Ах, что же Наташа? Ей бы послушать!
Первый голос был Искандера, второй, должно быть, оригинала Бахметева, третий – Колин, это был муж Натальи Алексеевны. Услышав свое имя, молодая женщина побледнела, развернулась и стала вновь подниматься, стараясь не скрипеть ступенями.
«Скверная, скверная тварь», – шептала она в смятении.
Смятение поселилось в ее душе две недели назад, с того дня, как они втроем катались по Темзе и неуклюжий Коля (он был на веслах) качнул лодку. Наталья Алексеевна как раз привстала, чтобы дотянуться до пикниковой корзины, потеряла равновесие и упала прямо на Искандера, а он ее подхватил. Вдруг потемнело в глазах, стиснулось дыхание, по телу прокатилась горячая волна, оно всё обмякло – и Наталья Алексеевна с ужасом поняла, что любит его, любит невыносимо. То есть она, конечно, любила его и прежде – как Колиного ближайшего друга, как прекрасного человека и вообще Герцена, но есть любовь и Любовь. Бог весть когда первая переросла во вторую, но маленькое происшествие в лодке открыло Наталье Алексеевне глаза на весь кошмар ее положения.
Ежели бы собрать всех живущих на свете мужчин, от Лапландии до Патагонии, Искандер был единственный, кого ни в коем случае нельзя было пускать в сердце. Двойного предательства бедный, славный, ранимый Коля просто не переживет. И главное как это будет пошло! Столько разговоров и мечтаний о России, о прекрасных идеях, о грядущем человечестве, а в итоге тривиальнейший адюльтер? Позор. Позор и гадость.
Хорошо, что мужчины с их всегдашней спасительной слепотой ни о чем не догадывались. Наталья Алексеевна дала себе клятву, что выжжет из души постыдную слабость каленым железом. А не выйдет – можно взять и уехать от них обоих. По крайней мере это будет честно.
Ободренная этой новой мыслью, она наконец взяла себя в руки и сбежала вниз.
– Прошу прощения, – весело сказала она, войдя в гостиную, – зачиталась Флобером. Вот писатель, понимающий женщин!
– Весьма неделикатная ремарка в присутствии другого писателя, – шутливо ответил Искандер.
J. Swain (based on the artwork of G. Du Maurier). Illustration for a novel by Elizabeth Gaskell “Wives and Daughters”. 1864. Wood engraving. Published in The Cornhill Magazine, October. British Library.
Мужчины поднялись. Бахметев сжал даме пальцы сильнее нужного, смутился, отдернул руку. Он был некрасивый, но милый. На двоих остальных Наталья Алексеевна нарочно не смотрела.
– Ах, Натали, ты пропустила такой рассказ! – упрекнул муж. – Представляешь, Павел Александрович ходил с бурлаками по Волге. И нанимался в артель грузчиков.
– Зачем же? – спросила она, тронув левую щеку. Та горела, потому что слева, близко, стоял Искандер.
– Надо было понять, прав ли Руссо насчет пользы простого труда для развития личности, – объяснил Бахметев. – Не прав. Тяжкий физический труд унизителен и превращает человека в рабочую скотину. В будущем выполнять его станут машины, и тогда будет возможно равенство. Не раньше.
Разговор был привычный, русский. Наталье Алексеевне стало спокойней.
– А что вы решили с двадцатью тысячами? – спросила она Искандера и даже сумела посмотреть ему в глаза.
– Две вещи. Распоряжаться этими деньгами будем мы с Николаем. Я положу их к Ротшильду сроком на десять лет, под пять процентов. Ежели Павел Александрович передумает, деньги ему вернутся. Эти условия закрепляются распиской.
– Не надо никакой расписки, – забеспокоился Бахметев. – И десяти лет не надо. Просто возьмите и всё.
– На иных основаниях мы не договоримся, – отрезал Искандер. – Придется вам искать других бенефициантов.
«Как поразительно сочетаются в нем доброта и сила», – подумала Наталья Алексеевна и отвернулась.
– Хорошо, – вздохнул увалень. – Коли вы настаиваете, пусть расписка.
Банковская контора Ротшильда в Нью-Корте (Сити)[78]
– И вот еще что, – подумав, сказал Искандер. – Раз уж мы поедем в ротшильдовскую контору для оформления, я бы посоветовал вам поменять деньги на золото. Курс бумажного франка в связи с грядущими итальянскими событиями ненадежен. Пока вы плывете до Тихого океана, Маленький Наполеон может вовсе угробить свою валюту. Она уже сейчас котируется по ноль девяносто пять.
«Есть ли области знания, в которых он не разбирался бы?» – подумала Наталья Алексеевна, садясь подле мужа. Она была очень счастлива и очень несчастна.
Баррикада и канава
По пути в Гринвич сначала разговаривали о Наталье Алексеевне. Огарев тревожился за здоровье жены. В последнее время у нее участились мигрени, приступы меланхолии, она то приходила в ажитацию, то лила беспричинные слезы. Перепады ее настроения были непредсказуемы. Взять хоть сегодня. Сама ведь сказала: «Поедемте все вместе провожать чудака в плаванье» – а в последний миг перед выходом вдруг: нет, езжайте без меня.
– У женщин бывают разные выкрутасы. Они не такие, как мы, – сказал на это Искандер, глядя на мутную воду Темзы, по которой шлепал колесами городской пароходик. – Причуды Натальи Алексеевны это, брат, пустяки.
И вздохнул, вспомнив собственную покойницу супругу.
Николай Платонович всплеснул руками, пораженный внезапной мыслью.
– Послушай! А не беременна ли она? Вот была бы штука! Мы уж отчаялись.
У Александра Ивановича на высоком лбу сдвинулись брови.
– Очень возможно, – с некоторой сухостью сказал он и поменял тему: – Я вот думаю, какая потеря для России, что люди вроде Бахметева уезжают из нее за тридевять земель, за химерой, только б быть подальше. А ведь они понадобятся, когда грянет буря. Именно такие: сильные, способные спать на гвоздях. Их ведь, Бахметевых, на свете немного. В обычные времена они и не особенно нужны. Но наступает година испытаний, и без таких паладинов революция захлебнется. Павел Александрович на своих Маркизовых островах о ней и не узнает.
– Ничего, зато есть мы с тобой. Я, например, тотчас же вернусь в Россию, как только там появятся баррикады! – Николай Платонович воинственно взмахнул кулаком в сторону приближающейся гринвичской пристани. Уже было видно мачты клипера, на котором Бахметев отправится в Новую Зеландию.
– Воображаю тебя на баррикаде, – улыбнулся Герцен. – С твоей ловкостью ты сверзнешься оттуда и свернешь себе шею.
Его друг беспечно пожал плечами:
– Мне цыганка нагадала, что я помру, споткнувшись на ровном месте. Лучше уж свернуть шею на русской баррикаде, чем на английской мостовой, – и махнул рукой на крыши тихого лондонского предместья.
Четверть часа спустя, уже на причале дальнего плавания, подле готового к отбытию трехмачтового барка «Акаста», оба пытались уговорить Бахметева образумиться, приводя и вышепомянутый аргумент, и всякие другие, не менее убедительные.
Павел Александрович выслушал не перебивая. Еще и немного подождал, когда Герцен с Огаревым уже умолкли – не скажут ли что-нибудь еще. Потом объяснил:
– В России интересно еще нескоро будет, а я ждать не могу И так уже немолод, мне тридцатый год. Хочется потратить жизнь на дело, а не на разговоры.
И больше ничего не прибавил.
В руках у него по-прежнему были только саквояж и узелок, но только теперь тяжелый.
– У вас что там, золотые монеты? – недоверчиво спросил Герцен. – Все полторы тысячи наполеондоров?
Бахметев кивнул.
– В саквояже места нет.
– Господи, да они же звякают! Вас ограбят и убьют! Купили бы сумку с замком!
Трехмачтовый барк[79]
– Жалко тратить деньги. Они принадлежат будущей коммуне. А ограбить меня трудно, я сильный, – ответил Павел Александрович.
На палубе ударил колокол. Немногочисленные пассажиры стали прощаться с провожающими.
– Свидимся ли? – отчего-то волнуясь, спросил Александр Иванович. – Если там не сложится, возвращайтесь. Ваши деньги вас ждут. И напишите из Веллингтона.
– Я возвращаться не умею. И писать тоже не привык.
– Ну так я вам напишу, до востребования. Есть же там какой-нибудь почтамт.
– Не дойдет. Я поменял имя. Англия не Россия, тут верят на слово и документа не спрашивают. Просто назвался по-другому – записали. Прощайте, господа. Должно быть, вы последние русские, кого я вижу.
Пожал обоим руку, для чего пришлось опустить звонкий узелок на доски, и пошел вверх по трапу, даже не оглянулся.
Он и потом, когда корабль отчалил и стал удаляться, не вышел помахать рукой.
Глядя вслед «Акасте», которую тащил в сторону моря пыхтящий буксир, Николай Платонович спросил:
– Слушай, а у тебя бывает, что тоже хочется уплыть куда-нибудь далеко-далеко, в иную жизнь, из которой нельзя, да и незачем вернуться?
Александр Иванович усмехнулся.
– «Плыть иль не плыть? Вот в чем вопрос. Что благороднее: сносить ли гром и стрелы враждующей судьбы, или восстать на море бед и кончить их борьбою?». Ты про это спрашиваешь? Конечно, бывает. Всем иногда хочется уплыть в иную жизнь и не оглянуться. Но штука в том, что хочешь ты этого или нет, все равно однажды уплывешь, никуда не денешься. Так к чему торопыжничать?
Комментарий
Один из возможных способов выхода из трудной фабульной ситуации – той самой бесконфликтности, о которой я предупреждал вас в задании, – перевод нарративного двигателя с событийного топлива на атмосферное.
Ничего особенного не происходит, вся занимательность возложена на персонажей. Каждый из них, даже едва намеченный Огарев, добавляет свою краску на этот импрессионистский холст.
Другой использованный здесь прием я называю «эффект хокку». Он возможен лишь в том случае, если вы уверены, что аудитория обладает неким дополнительным знанием. Вы нажимаете на скрытые рычаги, побуждающие читателя произвести некую мыслительную работу и испытать нужные вам чувства. Самый элементарный пример – мое любимое трехстишье поэтессы О-Тиё (я в свое время вокруг него сочинил толстенный роман «Алмазная колесница»): «Мой ловец стрекоз,/ О как же далеко ты/ Нынче забежал!». (Чтобы оценить смысл, нужно знать, что хокку написано на смерть трехлетнего сына).
Также и здесь. Я воспользовался тем, что из подготовительного материала читатель знает:
– о том, что Наталья Алексеевна не выжжет любви каленым железом;
– о том, что бедный Огарев свернет себе шею в этом самом Гринвиче, на который небрежно махнул рукой;
– о том, что Бахметев бесследно исчезнет.
Урок шестой
Антипатия к персонажам
The Holborn Valley Viaduct in the City of London. 1871. Engraving from “Collins’ Illustrated Guide to London and Neighbourhood”. Published by William Collins, Sons & Company (London). iStock.com.
О, люди, отродья крокодилов!
Теперь давайте посмотрим, как работать с несимпатичными персонажами. Беллетрист должен одинаково хорошо управляться и с пряником, и с кнутом.
Начну с грустного факта. В литературе, в отличие от жизни, отрицательные персонажи интересней положительных. И для читателей, и для автора. Мне нравится объяснять себе это тем, что для человечества норма – Добро, а Зло – аномалия; девиации вызывают больше любопытства как всякое отклонение от стандарта, да и вообще они намного разнообразней. Ложь изобретательней правды, предательство психологически затейливей верности, у трусости более живая фантазия, чем у храбрости, зыбкость характера и непредсказуемость поведения драматичнее цельности и надежности. Увы, увы, увы.
Неприязнь, тем более ненависть, более острое чувство, чем приязнь и любовь. От любви не убивают (во всяком случае очень редко).
Ну и, конечно, Нехорошесть гораздо лучше двигает сюжет, даже в текстах для младенцев: придет серенький волчок и ухватит за бочок.
Вводя в произведение антигероя, вы запускаете механизм интриги. Самой точной метафорой подобного действия можно считать знаменитое хокку Басё:
- Вот старый пруд.
- Бултыхнулась лягушка.
- Ах! Запела вода.
Вы кидаете в сонный пруд еще не развернувшегося сюжета холодное, слизистое земноводное, и тишина нарушается всплеском, бегут волны. Началась жизнь.
Именно как к лягушке и надо относиться к нехорошему персонажу. Ни в коем случае не пытайтесь изобразить его с симпатией. Многие писатели, в том числе великие, пытались усложнить авторскую и читательскую задачу, описывая какого-нибудь бяку с родительской любовью – как Господь Бог, сокрушающийся о заблудшем чаде. Это не работает. Эффект будет всегда один и тот же: читатель полюбит героя, которого по авторскому же замыслу должен осуждать. Потому что любовь на то и любовь, чтобы прощать слабости и даже злодеяния. Вспомним того же Печорина, объективно говоря, совершенного злодея, или никчемного бездельника Онегина, который ни за что ни про что убил славного восемнадцатилетнего парня и поехал себе путешествовать по заграницам. Не плодите Печориных, не морочьте читателей. Вы в ответе за тех, кого приручаете.
Вы обязаны досконально понимать внутреннее устройство отрицательного персонажа – но ни в коем случае не «входить в его положение». Ваше отношение может быть или брезгливым, или отстраненно-исследовательским, как у ученого-натуралиста, который ведет наблюдение за мечущей икру лягушкой.
Приведу примеры интродукции неприятных людей из классики.
Вот Лев Толстой описывает ненавистного ему Бонапарта:
«Вся его потолстевшая, короткая фигура с широкими толстыми плечами и невольно выставленным вперед животом и грудью имела тот представительный, осанистый вид, который имеют в холе живущие сорокалетние люди».
Никакой моральной оценки, никакого осуждения – лишь общая импрессия чего-то отталкивающего: надутый, противоестественный, холеный коротышка, и притом толстый, толстый! Про толщину повторено аж дважды, и понятно почему. Автору нужно деромантизировать чрезвычайно романтизированную фигуру Наполеона, а в пузатости ничего романтического нет.
Вот у Достоевского портрет Петруши Верховенского: «Голова его удлинена к затылку и как бы сплюснута с боков, так что лицо его кажется вострым. Лоб его высок и узок, но черты лица мелки; глаз вострый, носик маленький и востренький, губы длинные и тонкие».
Как и в предыдущем фрагменте, автор заостряет наше внимание на одном слове, повторяя его трижды: «вострый», «востренький». Оно звучит противнее, чем нейтральное «острый» и к тому же ассоциируется не столько с худобой, сколько с пронырливостью.
Полюбуемся на диккенсовского Урию Гипа. У него и тело, «извивающееся, как змея», и «лицо мертвеца», и «ноздри вместо глаз». Писатель не оставляет читателю ни малейших шансов проникнуться расположением к этому молодому человеку.
Однако мы с вами живем и пишем в двадцать первом веке. Читатели теперь взрослее и, пожалуй, обидятся, если вы будете так явно предупреждать их «фу, кака!». Нужно не лупить топором по голове, а слегка скрести ногтем по стеклу. Этого вполне достаточно. И, разумеется, не жмите на физические недостатки. Оно и неполиткорректно, и непродуктивно – мы ведь не кино показываем.
Итак, каков ваш инструментарий?
Во-первых, ненавязчивая фиксация на второстепенных деталях: поведении, мимике, одежде, жестикуляции. Подумайте, что настораживает при первом взгляде на человека, про которого пока ничего не известно. Этим и руководствуйтесь.
Во-вторых, это может быть прямая речь. Неприятный человек и говорит неприятно, употребляя противные слова или обороты. Либо же он, наоборот, изъясняется чересчур приятно (что тоже неприятно).
В-третьих, внутренний мир фигуранта – если вы даете читателю возможность туда заглянуть. Несимпатичный герой несимпатично смотрит на окружающий мир и окружающих людей. Все вокруг видятся ему скверными или подозрительными. Хуже, чем на самом деле. Как говорится, некрасота – во взгляде смотрящего.
В-четвертых, интонация, с которой вы описываете человека. С ней, пожалуйста, осторожней. Вы не прокурор, вы – судья, который обязан следить, чтобы у присяжных не возникло ощущение предвзятости.
Ну и наконец, разумеется, нехорошего персонажа разоблачают нехорошие поступки. Собственно, можно обойтись только этим – и воздаст читатель комуждо по деяниям его.
Придумать сюжет, в котором действуют злодеи или преступники, да описать их в соответствующем духе нетрудно. Мы пойдем более сложным путем. Мы поучимся делать персонажей отрицательными. Возьмем героев предыдущей новеллы, которые нам только что очень нравились, и превратим белое в черное. Для этого придется поменять авторские линзы. В сущности на каждого человека можно взглянуть с любовью и с отвращением, по-доброму и по-злому, даже дать совершенно разную трактовку одним и тем же поступкам. Вот в этом мы и поупражняемся.
Для чистоты эксперимента нужно было бы еще и воспроизвести точно туже ситуацию: к Герцену приезжает Бахметев, но все участники этой истории жуткие негодяи. (Полагаю, что в донесении какого-нибудь агента Третьего отделения, шпионившего за эмигрантами, именно так всё это и было бы подано). Но подобное упражнение было бы чересчур технологичным. Внесем небольшие изменения.
Возьмем происшествие ситуативно весьма сходное, но все-таки другое. И заменим одного из четырех персонажей.
Итак, действующие лица: Александр Герцен, Николай Огарев, Наталья Тучкова плюс Интересный Гость из России.
Нехорошие люди
Пушкинское осуждение жадной на разоблачения публики, которая «в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего», к литераторам не относится. Замеряя глубину исследуемого омута, писатель не конфузится, если обнаруживает под прозрачной водой гнилую корягу Персонажи, в которых понамешано всякой всячины, художественно интересней.
Всё зависит от задачи, которую ставит перед собой автор.
По шерстке героев мы погладили, теперь – произведем противоположную манипуляцию.
Даже в самом достойном человеке, если как следует покопаться (и если сильно его не любить), можно отыскать что-нибудь нехорошее и даже противное.
Допустим, вам трудно представить себя шпионом Третьего отделения. Ну так вообразите себя современным репортером какого-нибудь помоечного таблоида или телеканала, получившим задание от начальства собрать компромат на оппозиционеров. Всё хорошее про них вам неинтересно, только плохое. И даже необязательно, чтоб это было правдой – хватит правдоподобия.
Вне всякого сомнения наши герои не ангелы.
Начнем с Герцена.
Мы уже знаем, что он увел у лучшего друга жену. Этот поступок выглядит совсем уж некрасивым, если учесть, что Огарев в это время был финансово полностью зависим от своего старого товарища и даже не сразу смог переехать из дома, превратившегося для него в ад. Просто представьте себе эту жизнь втроем – как Наталья Алексеевна перемещается ночевать из одной спальни в другую. (Эх, жалко передачи «Пусть говорят» в те времена не было!).
Карикатуры на передовые журналы. Обратите внимание, что главный шут здесь Некрасов (с лирой на заднице), а также на валяющегося прохиндея, который уволок «деньги подпищиков»[80]
Если уж речь зашла о финансах, то в этом смысле Герцен тоже уязвим. Современники упрекали его в совершенно неинтеллигентской меркантильности. Александр Иванович знал, что денежка счет любит. «На домашние расходы выдавал жене определенную сумму и строго замечал ей, если к первому числу оказывался недостаток», – рассказывает его знакомая еще доэмигрантского периода.
В замечательно интересной статье Михаила Гефтера «Герцен и деньги» описан примечательный эпизод из 1846 года, когда после смерти отца Александр Иванович получил большое наследство. Он собрал приятелей и объявил им: «Теперь я имею безбедное состояние и прошу вас всех, друзей моих, твердо рассчитывать на мою помощь. Каждый из вас найдет у меня для себя пятьсот рублей, но не больше». Грановский обиделся и воскликнул: «Это низко! Я первый никогда не попрошу у тебя, хотя бы умирал с голоду!».
Быть свободным и независимым легко, если ты богат. А Герцен оставался состоятельным человеком и в эмиграции. Бичуя николаевский режим, он мог не опасаться, что его лишат доходов с родины, потому что, будучи человеком прагматичным, принял меры предосторожности, очень ловкие. Он передал права на свои российские авуары – за определенную комиссию – банкирскому дому Ротшильда. Когда осерчавший на беглого критикана царь приказал конфисковать эти средства, российскому правительству пришлось иметь дело с Ротшильдом. Тот пригрозил санкциями – отказом во внешних займах. В результате Герцен получил свои деньги и очень рационально их инвестировал. (То есть на самом деле ничего плохого в этом нет – наоборот, молодец, но вполне можно обыграть контраст между возвышенными декларациями и неромантическим хитроумием светлоликого Искандера). Михаил Гефтер пишет также, что, наблюдая за гражданской войной в Америке, «революционный демократ и ярый сторонник отмены крепостного права ничем не выражал сочувствия Северу» – потому что вложил часть средств в американские акции, а они обвалились.
Радея за несчастных крестьян, Герцен жил в Лондоне барином – с хорошим поваром и несколькими слугами. Это читателям тоже не понравится. Они любят, чтоб русский писатель был бедным.
Теперь давайте расправимся с Натальей Тучковой. Эту милую женщину вполне можно изобразить эмоциональной вампиршей и любительницей драматических ситуаций.
Впрочем, она действительно относилась к разряду дам, которым обязательно нужно мучиться и мучить окружающих. Наталья Алексеевна без конца выясняла отношения, страдала, ссорилась и мирилась – в общем, ощущала полноту жизни только в атмосфере взвинченности. Огарев писал ей: «Умоляю тебя, Натали, опомнись. Ты отравляешь хорошие жизни кругом себя». Герцен, пожив с нею, пришел к тому же выводу: «Ты любишь быть несчастной и недостаточно любишь, чтоб другие были счастливы».
Сегодня такую особу, пожалуй, назвали бы «токсичной».
В нашем рассказе она может выглядеть как-то так:
Illustration (lithograph) from Le Theatre magazine. 1900s. Bridgeman/Fotodom.ru.
Переходим к Огареву.
Славного Николая Платоновича не любить трудно, но мы попробуем.
К чему бы в нем придраться?
Ну, во-первых, что это, спрашивается, от него жены сбегали одна за другой? Сначала Мария Львовна, обобравшая его до нитки, потом Наталья Алексеевна, разбившая ему сердце? Что за дефект такой? (Возможны варианты).
Во-вторых, кто он вообще был такой? В энциклопедии написано: «революционер, публицист, поэт».
А в чем, собственно, его революционность? В издании «Колокола»? Но это заслуга Герцена. Да и не революционный это был орган, скорее леволиберальный.
Огаревская публицистика тяжеловесна и, в отличие от герценовской, не впечатляет глубиной и тем более остротой. «Уничтожение помещичьего права началось благодаря благородным стремлениям Александра II», – на таком примерно уровне.
Поэзия у Огарева чрезвычайно возвышенная, но недаровитая. Многословная, напыщенная, налегающая на глагольные рифмы, временами комичная:
- Ко мне мой дядя ездить стал;
- Его я вправду уважал.
- Свободы был бы он оратор
- В иной, не рабской стороне;
- У нас он только был сенатор,
- Был враг душевной кривизне.
Если относиться к Николаю Платоновичу без снисходительности (а это как раз наш случай), тут не без графомании.
Складывая все эти кирпичики, получаем образ слабого, никчемного, так и не повзрослевшего барчука вроде Сержа Войницева из «Неоконченной пьесы для механического пианино» – того, который собирался подарить мужикам-косарям свои старые фраки. Тоже ведь идеалист, благороднейшей души человек.
Теперь пора представить нового героя, очередную ласточку с Родины. В прошлом уроке он только поминался, теперь появится во плоти.
Николай Гаврилович Чернышевский – светлая личность, революционный демократ, пламенный мечтатель, которому репрессивная машина сломала жизнь, отправив на каторгу и сведя в преждевременную могилу.
Кидать в такого человека камень было бы очень трудно, если б не двое сиятельных предшественников, уже исполнивших эту неприятную работу.
Один – современник и личный знакомый нашей жертвы, молодой писатель граф Толстой, разозлившийся на Чернышевского за некую литературно-критическую статью. Лев Николаевич был человеком сильных мнений и если кого-то не любил, то в выражениях не стеснялся. Он пишет Некрасову: «… Срам с этим клоповоняющим господином. Так и слышишь его тоненький, неприятный голосок, говорящий тупые неприятности и разгорающийся еще более от того, что говорить он не умеет и голос скверный». При чем тут клопы, непонятно, но образ сильный.
Второй наш помощник – Владимир Набоков, вернее его герой Годунов-Чердынцев, пишущий книгу о Чернышевском. Этот предтеча революции, выкинувшей протагониста на чужбину, вызывает у автора лютую антипатию. Четвертая глава романа «Дар» – настоящий пасквиль на Николая Гавриловича. В ход идет глумление и над его неказистой внешностью, и над привычками, и над личной жизнью, а более всего над ненавистным автору вульгарным материализмом. Пародируя доктрину Чернышевского, Набоков или Чердынцев, неважно, пишет: «Ведь бедность порождает порок; ведь Христу следовало сперва каждого обуть и увенчать цветами, а уж потом проповедывать нравственность. Христос второй прежде всего покончит с нуждой вещественной (тут поможет изобретенная нами машина)».
Вообще-то по части упрощенного утопизма Чернышевский не без греха. Самые слабые страницы романа «Что делать» – слащавое описание счастливого будущего, где коммунары дружно поют, танцуют и всё вокруг из драгоценного самоновейшего металла алюминия. Мы-то, бывшие дети коммунистической России, эти песни и пляски видели и даже исполняли, алюминиевыми ложками по алюминиевым мискам стучали.
Кстати говоря, это знание дает вам отличную причину для антипатии к нашим героям – идеологическую.
В предыдущей новелле мы с вами договорились сочувствовать борцам за свободу. Теперь давайте побудем государственниками и даже монархистами. Сожжем всё, чему поклонялись, и поклонимся всему, что сжигали. В литературе – запросто. Помните: могу кошкой, могу мышкой?
Ведь кто такие эти люди в контексте истории? Разрушители государства. И мы знаем, что не они, так вдохновленные ими последователи в конце концов своего добьются. Пускай неидеальная, но худо-бедно пригодная для жизни самодержавная империя рухнет, и на шестой части земной тверди начнется вакханалия кровопролития, террора и такой несвободы, по сравнению с которой царская деспотия была детским садом.
А с чего всё началось, помните? Декабристы разбудили Герцена, Герцен разбудил революционеров-разночинцев – и пошло-поехало.
«Кто виноват?» спрашивает Герцен в своем романе. «Да вы-с, вы и убили-с», – ответит наша новелла. А Чернышевскому на его «что делать?» сурово сдвинет брови: «Вывести на чистую воду тебя, злодея».
Осталось рассказать про историческую встречу, состоявшуюся через два года после явления Бахметева – то есть летом 1859 года.
Предыстория такова. В эту пору в России первая эйфория, вызванная александровской «оттепелью», закончилась. «Передовое» общество поделилось на умеренных – либералов и на радикалов – будущих революционеров. Первые ориентировались на герценовский «Колокол», вторые – на «Современник», где тон задавали молодые, задиристые публицисты Чернышевский с Добролюбовым. И вот в «Современнике» выходит статья, обрушивающаяся на либералов за «отсталость, робость и бессилие». Герцен отвечает резкой отповедью в «Колоколе». В лагере «разумного, доброго, вечного» намечается раскол. Встревоженный Чернышевский немедленно отправляется в Лондон – наводить мосты с патриархом отечественного свободомыслия.
Они встречаются в Фулэме (западный Лондон), куда Герцен переехал с Тучковой и где продолжает бывать Огарев, понявший и простивший. Присутствовал ли Николай Платонович при историческом свидании, неизвестно – у нас пускай присутствует. Наталья Алексеевна-то точно была. Она пишет в воспоминаниях: «Чернышевский был среднего роста; лицо его было некрасиво, черты неправильны, но выражение лица, эта особенная красота некрасивых, было замечательно, исполнено кроткой задумчивости, в которой светились самоотвержение и покорность судьбе». Тут, правда, нужно учитывать, что мемуары писались позднее, когда Чернышевский уже находился на каторге и отзываться о нем недобро было бы неприлично. «Самоотвержение и покорность судьбе» в молодом, самоуверенном журналисте 1859 года «светиться» никак не могли.
Напряженная сцена: Чернышевский у Герцена. Рис. Ю. Казмичева[81]
О содержании разговоров непосредственные участники потом оставили разноречивые и весьма смутные свидетельства, поэтому тут – полная воля вашему авторскому воображению. Известно лишь, что собеседники друг другу категорически не понравились, что разговор получился резким и закончился на нервной ноте.
Сотрудник «Современника» М. Антонович рассказывает – несомненно со слов самого Николая Гавриловича: «Чернышевский сейчас же встал и немедленно стал прощаться с Герценом, который пытался его остановить, но он сказал, что ему некогда, что он спешит и ему надобно скоро уезжать, и он ушел немедленно».
Впоследствии Чернышевский говорил, что наделал в своей жизни много глупостей, но самой колоссальной из них была поездка к Герцену.
Ну вот. Сюжетная рамка и действующие лица вам известны. Несимпатичные враги России встречаются, чтобы затеять козни против отечества, но переругиваются между собой. Можете назвать новеллу «Пауки в банке».
Задание
На предыдущем занятии у нас была проблема с конфликтом: когда хорошее сражается с «еще более лучшим», это скучно. Здесь такого затруднения не возникнет. Несимпатичные персонажи по части конфронтации молодцы, ведь ими движет не любовь, а разные ее сюжетно продуктивные противоположности. (У слова «любовь», как известно, не один антоним, а несколько: «ненависть», «отвращение», «безразличие»).
Но возникает другая сложность. Нехорошему герою не хочется сочувствовать и тем более не хочется с ним идентифицироваться, а это наносит удар по главному волшебству литературы – временному перевоплощению читателя в другого человека.
И тем не менее талантливо написанный текст успешно проделывает с бедной аудиторией эту болезненную операцию. Вот почему так дискомфортно (нарочно употребляю это неприятное слово) читать «Мелкого беса» или «Парфюмера».
Вы как автор обязаны втиснуть своего читателя в змеиную шкуру негодяя, предателя или преступника. Это, как говорится, задача непростая, но интересная.
Отрицательные персонажи, как и положительные, могут быть скучными и нескучными. Первые – интеллектуально убоги, мелки, насквозь понятны. Их внутренний механизм всегда один и тот же: что мне хорошо, то и прекрасно. Вслед за Конфуцием я называю их «сяожэнями», «мелкими людьми». «Сяожэни» вам тоже понадобятся, это серая скотинка армии Зла, его нижние чины, основной контингент. В повседневном существовании жизнь отравляют именно «сяожэни».
Но в литературном смысле гораздо отрадней работать с Демонами – масштабными, яркими злодеями. Это люди, наделенные талантом Зла и при этом подчас не ограничивающиеся сугубо шкурной мотивировкой, – им нужна власть над чужими судьбами или душами. Демоны опасны, но за ними очень интересно наблюдать – в литературе, разумеется.
Несмотря на ограниченность заданного объема, давайте попробуем изобразить обе разновидности. Назначим Герцена с Чернышевским «демонами», а Огарева с Тучковой «сяожэнями». (Попросив у их прототипов прощения. Они все, включая Наталью Алексеевну, сами были писатели, поэтому, уверен, отнесутся к нашему опыту без обиды. И потом мы ведь, в отличие от автора «Дара», не со зла, а понарошку).
В жанровом отношении пускай это будет пикареска, плутовская проза. Но не лукаво-веселая, не «Двенадцать стульев», а неприятная, в духе «Села Степанчикова» или «Ибикуса». Фома Опискин – классический «демон», хоть и локального масштаба; Семен Невзоров – классический «сяожэнь».
Давайте возьмем «Похождения Невзорова, или Ибикус» и в качестве стилистического камертона. Алексею Николаевичу Толстому отлично давалось колючее, желчное письмо, выставлявшее персонажей в неприглядном свете. Положительные герои у этого автора обычно несколько трафаретны, но пакостники такие убедительные, что залюбуешься:
«Семен Иванович, – нужно предварить читателя, – служил в транспортной конторе. Рост средний, лицо миловидное, грудь узкая, лобик наморщенный. Носит длинные волосы и часто встряхивает ими. Ни блондин, ни шатен, а так – со второго двора, с Мещанской улицы».
А вот настоящий гимн «сяожэньства»:
«Жить, жить! Он ясно видел себя в сереньком костюме с иголочки, на руке – трость с серебряным крючком, он подходит к чистильщику сапог и ставит ногу на ящичек, сверкающий южным солнцем. Гуляют роскошные женщины. Так бы и зарыться в эту толпу. И всюду – окорока, колбасы, белые калачи, бутылки со спиртом».
Почитайте «Ибикус», пропитайтесь ядом мизантропии – и бог помочь вам, друзья мои.
Джабраил и Херцен
Рассказ
Глава первая, в которой описывается лихой кавалерийский налет
Трясясь по булыжнику в нелепой английской двуколке, Джабраил немузыкально насвистывал кавалерийский марш и вертел головой во все стороны. Никогда и нигде не мог усидеть спокойно даже минуты. Потому что движение – жизнь, а статичность – смерть.
«Джабраил» было шутливое прозвище, которое друзья ему дали по отчеству «Гаврилович». Хорошее прозвище. Христианский архангел Гавриил постен и глуп со своей лилией в деснице, зато мусульманский Джабраил – колосс, который ногами стоит на земле, а головой возвышается над облаками. Так и надобно жить на свете.
Еще остроносому, остролицему, остроглазому егозе нравилось воображать себя Робеспьером. У него и в кабинете висел портрет великого Максимилиана – малоизвестный, в очках. Тот тоже, представьте, был близорук. Близорукость остроте взгляда нисколько не мешает – наоборот. Когда не отвлекаешься на несущественные детали, лучше прозираешь главное.
Припев «В сабли, в сабли всех жондистов[82]!» Джабраил пропел вслух, заменив одно слово. Получилось еще лучше: «В сабли, в сабли жирондистов!».
Портрет Чернышевского. Фоторепродукция со снимка В.-Я. Лауфферта. 1859. Российская государственная библиотека и Unknown artist. Maximilien de Robespierre (1758–1794). Sketch made from life during a session of the Convention. Из открытых источников.
«Жирондистами» он называл межеумочных либералов, в святилище которых сейчас и направлялся, чтобы решить дело лихим кавалерийским налетом – взять неприятеля врасплох, пока эмигрантская братия не донесла до Херцена, что в Лондон прибыл Чернышевский.
Он всегда называл предводителя жирондистов на немецкий манер, не «Герцен», а «Херцен». Во-первых, потому что за сто лет чужеземной жизни тот совершенно обиностранился и невредно было это подчеркнуть, а во-вторых, хеканье заставляло вспомнить отличную эпиграмму: «Нынче хер цена басням Герцена».
Сойдя с поезда, оставил вещи в привокзальной гостинице, взял горбатый кэб – и по записанному адресу марш-марш. Просто сунул важному что твой Тургенев извозчику – в цилиндре! – листочек с адресом: черт-знает-как-читаемое «Park House, Percy Cross, Fulham». Тот кивнул, повез. Ладно, будут и наши ваньки грамотными, дайте срок. Еще и станут полезные книжки читать, поджидаючи седока.
Всё это Джабраил планировал сделать сам, в неотдаленном грядущем: написать полезные книжки, выучить ванек грамоте и прочее необходимое для Общественного Здоровья. Оно, Общественное Здоровье, сияло в лазоревой вышине, лучезарное, но достижимое. Туда, наверх, вела лестница, состоявшая из тысячи ступенек. Упорный, целеустремленный, знающий себе цену человек по ней обязательно поднимется. Топ-топ, прыг-скок, шажок за шажком. Сегодня предстояло сделать еще один, за тем и кавалерийская атака.
Лондона погруженный в свои быстро несущиеся мысли Джабраил пока не рассмотрел. Это было запланировано на завтра. Вертя головой, дома и площади видел неотчетливо. Готовился к рубке.
Коляска вдруг остановилась.
– Хиръюар, – сказал Тургенев, обернувшись, и показал кнутом на каменную стену, над которой зеленели кущи. – Парк-хаус.
«Dr. Alexander Herzen», было выгравировано на медной табличке, украшавшей крепкую дубовую калитку. Здесь же сверкал солидный бюргерский колокольчик.
На всякий случай визитер толкнул калитку – и довольно рассмеялся. Она была незаперта. Должно быть, обывателям блаженного Альбиона не приходит в голову, что кто-то может незваным войти в ихний «мойдом-моюкрепость».
Оказавшись в небольшом аккуратном саду и увидев барский дом, увитый пошлейшим плющом, Джабраил перешел с военной музыки на народную – тихонько пропел:
– «Вы хлебали щи – не утёрлися, вы не ждали нас, а мы припёрлися».
Но главные чудеса были впереди.
Из дверей выскочил негритянский человек, что-то спросил, да замахал рукой, как на курицу. Ого! Важно обитает херр Херцен – прямо Анна Иоанновна с арапчонком.
– Я Чернышевский, – сказал Джабраил африканцу. – Доложи, братец.
Тот не понял, залопотал.
– Чер-ны-шевский. Так и скажи. Хозяин поймет.
Выглянула горничная в белейшем фартучке. Потом другая, в кружевной наколке. Все изумленно пялились на чужого. По-русски ни бельмеса не понимали.
– Визитёр де Русси, – сказал тогда Джабраил на французском. – Трезампортан.
В Фулэме[83]
В окно высунулась жирная рожа в поварском колпаке.
– Vous vous tes tromp de jour, monsieur, – недовольно пробурчала рожа. – On accueille sans invitation les dimanches[84].
Чистый Версаль, подумал Джабраил, предвкушая, как будет живописать сей кордебалет в редакции. Еще подумалось: не на мои ли деньги тут шикуют? И без того узкие глаза совсем сощурились.
– Франсуа, Жорж, кескиспас? – послышался женский голос с несомненным русским акцентом. На порог вышла особа в папильотках под шелковым платком, с круглыми глазами и сухой мордочкой, несколько напоминающая воблу.
А вот и Мария-Антуанетта, сказал себе нарушитель спокойствия и приподнял шляпу.
– Чернышевский. Прошу прощения, что не предварил. Я только с поезда, и сразу к дорогому Александру Ивановичу.
Очевидно не расслышав имени, вобла сердито воскликнула:
– Что за бесцеремонность! Мы принимаем соотечественников по воскресеньям! Обед с часу до трех пополудни!
– Мы в журнале «Современник», разумеется, слышали о знаменитых герценовских «воскресеньях» и даже писали о них. Я – Чернышевский, Николай Гаврилович, – отчетливо повторил Джабраил и с удовольствием зарегистрировал ужас, мелькнувший в глазах хозяйки. – Вы, я полагаю, госпожа Херцен? Могу я увидеть вашего супруга?
– Я не госпожа Герцен, я Наталья Алексеевна Тучкова, мы с Александром живем гражданским браком, – гордо ответила Мария-Антуанетта, схватилась за папильотку и покраснела. – Очень рада, но… – Беспомощно оглянулась назад. – Но Искандер об это время принимает травяную ванну. Ах, да что же я вас держу у порога. Прошу, прошу, поговорим внутри.
– Ничего, я подожду, пока он выйдет, – весело сказал Джабраил, поднимаясь в дом. – Ежели вы мне дадите последний номер «Колокола», я буду вполне счастлив.