Хранить вечно. Дело № 1 Батыршин Борис
ПРОЛОГ
- Ну что, взяли? – аспирант наклонился к носилкам. – Немного уже осталось, ходки две-три.
- А потом? – спросил Лёха. Возиться с пыльным хламом в подвале корпуса «А» надоело ему до чёртиков. В горле немилосердно першило, на зубах скрипела кирпичная крошка,– индийские джинсы, купленные всего неделю назад этой весной и неосмотрительно надетые сегодня вместе со старой безрукавкой с олимпийским мишкой и пятью разноцветными кольцами, давно посерели от пыли. Имелась, правда, брезентовая куртка-стройотрядовка, густо усаженная эмблемами и надписями, но в подвале было жарко, а надевать её на голое тело не хотелось…
- А потом обед. – ответил аспирант. Вчерашний дипломник был назначен к нам руководителем практики. – Час на перекус и отдохнуть, а потом на склад, на хоздвор. Завтра надо начать выравнивать стены, если сегодня не получим цемент – с утра нам светит простой. Михалыч узнает – голову снимет!
Михалычем звали завхоза кафедры – мужчину несговорчивого, дотошного и чрезвычайно злопамятного. Так что, случись простой, да ещё и по их собственной вине – аспиранту ещё долго будет за это икаться. Да и студентам мало не покажется – работу-то принимает завхоз, и он же закрывает наряды, которые надо потом предъявлять в комитет комсомола и деканат…
- Кирпич бар, раствор йок – сыжу, куру… - Генка Прокшин немедленно ответил переиначенной фразой из старой миниатюры Райкина. Гена, как и многие из нашей группы, в прошлом году отметился в минусинском строяке и набрался там специфических речевых конструкций.
Лёха подхватил носилки со своей стороны, крякнул и поднял. Было тяжело.
- И на кой чёрт кафедре эта дыра… - недовольно пробурчал аспирант. Ему, как старшему в трудовом коллективе, следовало изображать трудовой энтузиазм, однако духота и подвальная пыль, похоже, и у него сидели в печёнках. – В выделенных комнатах вон сколько места, хоть в футбол играй…
Они потрусили к дверному проёму, ощетинившемуся по краям свежевыщербленными кирпичами.
- А правда, что об этом подвале никто не знал? – спросил Лёха.
- Никто. – отозвалось начальство. - Кафедре выделили две подвальные комнаты под лабораторию. А когда стали обдирать со стен старую штукатурку – нашли заложенный кирпичом проём. Ну, расковыряли, а за ним нашлись ещё два, поменьше. Завхоз нарочно интересовался в архиве – нигде они не обозначены.
- А раз не обозначены – значит, их как бы и на свете нет. – поддакнул напарник. - Можно делать с ними, что угодно!
- Угу. Завкафедры, как узнал об этой находке – скомандовал немедленно приводить помещения в порядок и в первую очередь заносить туда аппаратуру. Чтобы, когда самоуправство обнаружится – поздно было бы что-то переигрывать. А то ведь институтское начальство прознает о дармовых площадях и отберёт, вякнуть не успеешь…
Лёха не собирался вякать, или каким-то иным способом проявлять интерес к дополнительным рабочим площадям, но счёл необходимым кивнуть.
- Когда стали осматривать находку – оказалось, что тут и вентиляционные каналы проложены, и даже проводка сохранилась. – продолжал аспирант. Конечно, придётся менять, сам видел, какое там старьё: проводка вся внешняя, на фарфоровых изоляторах, провода кое-где в резине, а кое-где вообще в ткани, пропитанной лаком.
- Аппаратура тоже старая. – сказал Лёха. – На одной из шкал увидел надпись на немецком, нашёл шильдик на задней панели – «Телефункен», тысяча девятьсот двадцать шестой год!
- По ходу, эту лабораторию как в тридцатых забросили, так о ней и забыли. Ну-ка, осторожнее, косяк…
Носильщики миновали обширное подвальное помещение и выбрались в узкий коридор. Теперь предстояло подниматься по узкой крутой лестнице, то и дело цепляя носилками обшарпанные стены, потом тащить носилки на задний двор, к институтской помойке. Туда ещё вчера привезли мусорный контейнер, и студенты успели наполнить его уже почти наполовину.
Здание института было построено ещё до революции. С тех пор появились новые корпуса, но администрация ВУЗа, а так же несколько старейших кафедр, с которых начиналась его история, остались на прежнем месте. Остались – и постоянно испытывали недостаток в помещениях, следствием чего и стало переселение одной из учебных лабораторий в подвал. Сроки горели, работы следовало закончить к началу учебного года кровь из носу – а потому декан распорядился снять часть студентов с производственной практики на кислородном заводе и бросить на аврал. Выбор пал на Лёху, Генку и ещё двоих студентов, как имеющих стройотрядовский опыт. И способных не только таскать носилки с мусором, но и более-менее квалифицированно управляться со стяжками, штукатурными работами, малярными валиками и даже несложной столяркой – в новообретённых помещениях требовалось вставить дверные косяки, сколотить из бруса и толстой фанеры лабораторные стеллажи. А потом - покрыть стены, двери и потолок белилами и масляной краской радующего глаз цвета детской неожиданности.
Обычная, в общем, работа, за который институт к тому же неплохо платил. Не так, как в Минусинске, где они прошлым летом строили бараки для рабочих, монтирующих оборудование на новой ТЭЦ, но тоже неплохо.
Опыт – его не пропьёшь. Да и характеристика от руководителя практики не помешает - оттого Лёха и старался, демонстрируя лояльность к родной кафедре и трудовой энтузиазм.
Носилки опрокинулись, и их содержимое посыпалось в контейнер, подняв густое облако пыли. При этом некоторая часть угодила мимо железной лоханки, но Лёха исправлять огрех не стал. Вон, начальство тоже сделало вид, что ничего не заметило – а ему что, больше всех надо?
- Покурим? - предложил аспирант. Лёха согласно кивнул, хотя и не курил, бросил. Они уселись на брошенный тут же, рядом с контейнером, квадратный вентиляционный короб, по лужёной поверхности которого разбегались цинковые звёзды. Аспирант завозился, выуживая из кармана пачку «Союз-Аполлон» и зачиркал спичками, а Лёха от нечего делать стал рассматривать валяющийся рядом с контейнером мусор.
Мусор этот оказался примечательным – четыре большие амбарные книги в истёртых, истрёпанных по краям картонных переплётах. На верхней Лёха разобрал полустёртую надпись тёмно-синими чернилами - «Лабораторная тетрадь №…» под типографски отпечатанным «Книга учёта». Рядом - россыпь неразличимых лиловых штампов.
Это, надо полагать, рабочие журналы, подумал он. Уж сколько лет прошло, никак не меньше пятидесяти, а записи в лабораториях до сих пор ведут в таких вот амбарных книгах. Наверняка страницы рыхлой желтовато-серой бумаги, разлинованные, с особым местом для даты и подписи в нижнем правом углу. Только в те времена писали перьевыми ручками, окуная их в особые чернильницы-непроливашки. И почерк у большинства людей был не в пример лучше, чем сейчас – сказывались школьные уроки чистописания в начальных классах. Лёха ещё их застал первоклашкой, и помнил, как старательно выводил палочки и крючочки в линованных наискось тетрадках, особо следя на правильным нажимом и наклоном…
Аспирант прикурил, бросил спичку в пожухлую траву на газоне и стал смотреть вглубь хоздвора. Там двое студентов в синих спецовках сгружали из кузова с грузовичка на асфальт серебристые сосуды Дьюара, на боках у которых красовались большие, сделанные по трафарету, надписи «АЗОТ» - согласно ГОСТу, жёлтой краской на чёрной полосе. У одного из сосудов над длинной горловиной курилась лёгкая прозрачная струйка пара.
- Вот рукожопы… - прокомментировал аспирант. – Стукнули что ли, пробку сбили при погрузке? А нам потом за бракованный дьюар отписывайся…
Лёха сочувственно покивал, хотя ему не было особого дела до испорченного имущества. Ну, стукнули и стукнули – не в первый раз, и не в последний, вон скодько порченых дьюаров в кладовке на кафедре… Другое дело - старые рабочие журналы; любопытно, чем занималась лаборатория, которую потом запечатали так старательно, что забыли вывезти документы и оборудование?
А может, всё это и не собирались вывозить? Ни допотопные, с надписями готическим шрифтом, приборы, измерительные приборы. Ни стоящее посреди дальней из двух комнат деревянное кресло, сплошь обмотанное проволоками – помнится, Прокшин, увидав его, отпустил шуточку насчёт электрического стула. Ни развешанные кое-где по стенам выцветшие графики и таблицы, ни размытый аэрофотоснимок какого-то озера с неразборчивой надписью в углу от руки…
Вставать не хотелось. Лёха дотянулся до стопки журналов ногой и подгрёб их к себе. Ну-ка, что там? Ага, «Лаборатория нейроэнергетики», ноябрь 1929-го года, ответственное лицо, имя-фамилия. Надпись полустёрта, но разобрать можно: Евг. «Евг. Гопиус».
А вот это уже интересно: при ближайшем рассмотрении на одном из штампов он разобрал надпись «Совершенно секретно». И ниже, едва различимое, но от того не менее впечатляющее – «Хранить вечно». Поверху же, на приклеенной к картону бумажной полоске отпечатано на машинке: «Специальный отдел ОГПУ СССР».
О как, привет из подвалов Лубянки! Лёха воровато покосился на аспиранта – тот всё рассматривал грузчиков с битым дьюаром, - поднял журналы, и принялся засовывать их за пояс джинсов. Спустимся вниз, прикинул он – переложу в сумку, а пока так...
Разумеется, его манипуляции не остались незамеченными.
- На кой тебе этот хлам? – спросил аспирант. – Просто так спросил, с ленцой, больше для порядку – чем это занимается подчинённый?
- Родители на нового Дюма макулатуру копят. – нашёлся Лёха. – Мусор-то всё равно сожгут, а они вон какие тяжёлые!
И в доказательство взвесил стопку журналов на ладони – так, чтобы подозрительные надписи не попались напарнику на глаза.
- Ну, если на Дюма, тогда ладно. – милостиво согласился аспирант. А я вот на Сименона собираю, пять кило осталось.
К сожалению, недогадливый студент намёк на необходимость поделиться проигнорировал. Аспирант мог, конечно, употребить власть и изъять ценное вторсырьё, но связываться не захотел – в конце концов, им работать вместе ещё целую неделю, и незачем портить отношения из-за такого пустяка. Он встал, бросил окурок на асфальт, раздавил подошвой и пошагал через двор.
Лёха подхватил одной рукой носилки и заторопился следом, придерживая другой рукой амбарные книги так, чтобы они не выпали из-за пояса. Ничего, вечером, дома он рассмотрит их хорошенько - интересно же, настоящая историческая загадка! А историю Лёха любил, ещё со школы. Он даже собирался поступать в историко-архивный институт, но испугался экзамена по английскому. В этом же ВУЗе преподавала когда-то математику его родная бабка - она и подготовила непутёвого внучка к вступительным экзаменам. А заодно, замолвила словечко перед кем надо в приёмной комиссии. А как иначе? Лёхе, как и многим его ровесникам, совсем не хотелось идти в армию. Тем более, что на дворе стоял восьмидесятый год, и слова «ограниченный контингент советских войск в Афганистане» были у всех на слуху…
Дверь, ведущая в подвал, открылась, и они стали спускаться в душный пропылённый полумрак, скупо освещённый редкими лампочками в решётчатых колпаках. До обеда предстояло сделать ещё две или три ходки.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. «…имени товарища Ягоды»
I
По потолку ползла муха. Большая, жирная, угольно-чёрная, со слюдяными, отливающими синевой крылышками – на белой плоскости она сразу бросалась в глаза. Наверное, подумалось мне, потолок кажется ей необъятной равниной, исчерченной то тут, то там неровными параллельными бороздками – следами малярного валика. А одинокая электрическая лампочка в жестяном абажуре, висящая на скрученных проводах представляется перевёрнутому мушиному взору гигантским футуристическим сооружением…
Муха снялась с потолка и, густо жужжа, принялась нарезать круги вокруг «люстры».
Где это я, а? Нет ответа, хоть ты тресни…
Итак. Я лежу на белых простынях, укрытый по самый подбородок колючим, жёстким одеялом. Если чуть приподнять голову – видна будет спинка кровати, набранная из облезлых никелированных прутьев с такими же облезлыми никелированными шишечками. Тот ещё раритет, пожалуй, современник убогой «люстры». Скрученные в жгут провода протянуты от неё к выключателю на крошечных фарфоровых грибках-изоляторах – ну и древность… Пахнет резко, тревожно – раствором хлорки, которым когда-то мыли полы в больницах и поликлиниках. Позже их заменили не столь едкие моющие средства, но память сохранила запах - и сейчас услужливо извлекла его из дальнего уголка мозга…
Я привстал на локтях. Интерьер маленькой комнаты (палаты? Пожалуй…), в которой я, как выяснилось, пребывал в полном одиночестве, вполне соответствовал никелированным шишечкам и лампочке в жестяном колпаке, с допотопной внешней проводкой. Тумбочка, выкрашенная в буро-коричневый цвет. Табуретка – уродливая, капитальная, на толстых ножках, с сиденьем, набранным из дощечек с продолговатой дыркой посредине. Белая филёнчатая дверь, окошко поверх притолоки, стекло замазано кое-как белилами. Напротив двери окно с широченным подоконником; за окном весело светит солнце и колышутся ветви деревьев. Крошечная форточка приоткрыта, и из неё долетает сюда, в палату, целая симфония звуков: бодрые молодые голоса, фырканье автомобильного движка, чей-то низкий рассерженный бас, что-то кому-то выговаривающий. Прорываются и реплики этого «кого-то» - звонкие, задорные… мальчишеские? Пожалуй, что да.
Я прищурился – солнечные лучи бьют прямо в глаза, ярко, весело. Лето? Поздняя весна? Осень, нет, листва на колышущихся за стёклами ветках яркая, свежая, майская…
И тут меня пробрало. Сразу, внезапно, вдруг, до ледяного пота.
Кто я, а?
Нет, правда: лежу себе, считаю мух под потолком (ну хорошо, одну-единственную муху), солнышком любуюсь, а кто я такой - понятия не имею?
Как, впрочем, и то, где я нахожусь. Но это, пожалуй, может и подождать, тем более, что тут хотя бы какая-то ясность имеется – в больничной палате, на койке.
Хоть какая-то определённость...
Руки сами по себе откинули одеяло, ноги опустились на пол – дощатый, щелястый, крашеный такой же тошнотворной бурой краской, как и тумбочка с табуреткой. Ноги, между прочим, молодые, не слишком волосатые, довольно чистые… на левой голени отсутствует круглый шрам, память о залеченном лет двадцать назад воспалении надкостницы.
Стоп. Двадцать лет? Да этой ноге, как и приложенному к нему телу никак не больше шестнадцати лет! Об этом куда вернее, чем густота волосяного покрова или рисунок мышц, говорит бурлящая в каждой клеточке энергия.
Кстати, с мышцами у меня так себе – руки, конечно, не назовёшь палочками, но нормальными бицепсами и не пахнет. И кисти какие-то неубедительные… А вот волосы на голове подстрижены под машинку, причём совсем недавно – в чём я немедленно и убедился, проведя пятернёй по макушке.
Зеркало, мне зеркало!
Нету зеркала. Даже раковины нет, не говоря уж об обычной для нормальной больничной палаты двери в туалетную комнату.
Скрипнула дверь. Я обернулся – в дверном проёме стояла дородная женщина в больничном халате и старомодной белой же косынке на голове.
- Уже проснулся, Лёшенька, голубчик? – говор у неё был с мягкими малороссийскими нотками. – Вот и хорошо, вот и ладно. Только не вставай, тебе ещё нельзя.
Я, словно во сне улёгся обратно на кровать и стал нашаривать одеяло.
- Пока Василий Игнатьич тебя не посмотрит – чтоб ни-ни! –продолжала гостья, добавив в голос начальственных интонаций. - Давай-ка я тебе одеялко подоткну... Водички принести, попьёшь?
И принялась сноровисто приводить в порядок моё лежбище. Я молчал, не в силах издать хотя бы звук.
«…Лёшенька? А ведь меня действительно зовут Лёша, Алексей – память торопливо выдала этот обрывок информации…»
Под потолком гудела, описывая круги вокруг лампочки, муха.
Василий Игнатьич меня добил. Вернее не меня, а мою вконец запутавшуюся память, упорно подкидывавшую совсем другие образы, разительно контрастирующие с тем, что воспринимали органы чувств.
Во-первых, внешность – почти гротескный облик старенького домашнего доктора из довоенных фильмов. Даже седенькая бородка а-ля доктор Чехов была в наличии. Да что там бородка – пенсне! Штришок, который нарочно не придумаешь.
Во вторых, одежда. Строго говоря, ничего необычного – круглая докторская шапочка, как у Айболита в детских книжках и белоснежный халат, накинутый поверх старомодного костюма-тройки. Из кармашка пиджака, откуда полагалось бы выглядывать уголку носового платка, торчала трубочка из желтоватого пластика с широкой воронкой на конце. Эту трубочку Василий Игнатьич и извлёк со словами «Кхе-кхе-кхе, юноша, поднимите-ка вашу рубашку…
Трубочка? Как бы не так - стетоскоп, причём не из пластика а из самого настоящего дерева! Пока я пытался удержать всплывшую в памяти картинку - врач «Скорой помощи» в салатовом костюме с бейджиком на груди вставляет в уши блестящие наконечники гнутых трубок, висевшие до того момента на шее, и прикладывает к моей груди, заросшей седоватым кустистым волосом, блестящий обрезиненный кругляш, - «доктор Айболит» задрал у меня на груби рубаху, прижал раструб своего инструмента к моей коже и приник к другому ухом. Последовали неизбежные «Дышите… не дышите… повернитесь спиной… снова дышите…», после чего стетоскоп»вернулся в карман, а в руках у эскулапа появилась чайная ложечка, извлечённая из того же кармана. Кажется, серебряная.
Объяснять, что последовало за этим? Вот и я думаю, что незачем. Есть вещи постоянные, неизменные. Как египетские пирамиды или Баальбекская платформа.
И снова ослепительная вспышка в мозгу: я стою, закинув голову, под пронзительно-голубым ливанским небом и любуюсь колоннами из бледно-песчаного камня. Флэшбэк, художественный приём, который так любили в моё время кинематографисты и писатели-фантасты, предпочитающие писать о попаданцах.
…Фантасты? Попаданцы? В моё время? Это, простите, в какое?..
Плохо дело. Ничего не понимаю…
Ложечка отправилась следом за стетоскопом. «Айболит» постучал меня согнутым, твёрдым, как дерево, пальцем по груди, потом по спине, под лопатками. В какой-то момент я ожидал, что из кармана возникнет резиновый, на блестящей ручке, молоточек, и меня заставят перекинуть ногу на ногу и примутся стукать по коленям. Но – обошлось. Василий Игнатьич довольно кхекнул и глянул на меня поверх своего пенсне.
- Что ж, юноша, на мой взгляд вы полном порядке. Галина Петровна, - он повернулся к давешней медсестре, маячащей у него за спиной, - Молодой человек может быть свободным. Послезавтра зайдите в медпункт, я ещё раз вас осмотрю.
Это уже мне. Я сел, спустив ноги с кровати.
- Так я могу идти… доктор?
- Конечно, можете. – добродушно отозвался он. - Вот, сейчас Галина Петровна принесёт вашу одежду – и отправляйтесь. Если поторопитесь – успеете ещё в столовую, обед как раз заканчивается. Или, может, сказать принести вам сюда?
Я помотал головой – «обойдусь, мол». И тут же пожалел: столовая означает людей, с которыми придётся здороваться, сидеть за одним столом, разговаривать. А я к этому готов?
Не готов, даже близко. Но, как говорится – слово не воробей. В конце концов, в столовую можно и не идти.
Только я об этом подумал, как понял, что хочу есть. Да что там, я голоден, как волк! В животе немедленно заурчало, возник откуда-то запах картошки фри и куриных окорочков в панировке – привет кентуккийским цыплятам и полковнику Сандерсу, необыкновенно, кстати, похожему на доктора Василия Игнатьича.
Вот что значит дурные привычки городского жителя…
Городской житель? Это кто, я, что ли? И в каком городе я жил? Что ещё за полковник со своими цыплятами из какого-то, прости господи, Кентукки? И вообще, к черту подробности – кто я такой?
…да, жалок тот, в ком… э-э-э… память неполна…[1]
Я сдержал ухмылку. Что ж, хотя бы одна утешительная новость: если я ещё способен острить, да ещё и с цитатами из классики - значит не всё так плохо.
Или, наоборот - хуже уже просто некуда?
- Вот, держи: штаны, юнгштурмовка, обувка тоже. Всё новое, ненадёванное. Твоё, старое, сожгли, потому что порядок такой. Да и что его жалеть, тряпьё-то?
Я развернул рубашку, лежавшую сверху принесённой Галиной Петровной стопки. Нечто вроде старой солдатской гимнастёрки с накладными карманами, планкой под пуговицы и отложным воротничком вместо стоячего. Ткань плотная, грубоватая, цвета хаки – а ничего так, в стиле «милитари». Вот, кстати, и ремешок имеется, тонкий, из чёрной кожи, с простой латунной пряжкой.
Что тут ещё? Ага, штаны – тёмно-синие, из тонкого сукна – фасон я после недолгого колебания определил, как полугалифе. К ним полагался ещё один аксессуар, носящий полузнакомое название «гамаши» - нечто вроде чехлов из грубого сукна, которые следовало надевать поверх штанов и застёгивать сбоку на три блестящие оловянные пуговицы.
Такие вот полугалифе с гамашами, торопливо подсказала память, ещё давно, до войны нередко носили ответственные работники из тех, что помельче. Название «юнгштурмовка» тоже, кстати, из тех лет – оно происходит от униформы немецких коммунистов из Rote Front, наделавших немало шума в конце двадцатых.
…откуда я всё это знаю? А ведь знаю…»
Любопытно, отстранённо отметил я, а ведь я думаю об этом, как о давно прошедших исторических событиях, тогда как юнгштурмовка – вот она, передо мной и, судя по всему, вполне актуальна среди местной публики.
Теперь – обувь. Обувка, как выразилась досточтимая Галина Петровна. Крепкие, грубой кожи, ботинки на шнуровке Ты смотри, действительно, ненадёванные – даже фабричный штамп на подошве цел. «Артель «Кожобувь», Харьков». И – ниже: «1929 г.» И глубоко продавленное в коже клеймо в виде перекрещенных серпа и молота.
…Тема для размышления? Ещё какая…
Последний предмет гардероба поверг меня в глубокое уныние. Тюбетейка! Самая настоящая, из синей ткани с несложным узором по краям. В памяти (увы, по-прежнему функционирующей избирательно) тут же промелькнули кадры из фильмов тридцатых ещё годов – пионеры в широких сатиновых трусах, майках и таких же точно тюбетейках.
И что, мне теперь придётся носить это убожество? Похоже, да.
Медленно, стараясь тянуть время, я принялся облачаться. Галина свет Петровна не торопила – стояла рядом и то и дело поправляла какой-нибудь мелкий огрех в моём туалете. Юнгштурмовку, как оказалось, надо было надевать поверх исподней рубашки, выпустив наружу завязанные кокетливым бантиком тесёмки на воротнике. Потом была борьба со складками - я, как выяснилось, совершенно не имел привычки носить ремешки поверх подобных рубашек, и пришлось повозиться, сгоняя лишнюю ткань за спину, так, чтобы полы одеяния не топорщились горбом. Изрядно мешало отсутствие зеркала, из-за чего я долго вертелся на месте, пытаясь обозреть себя со спины.
Но всё когда-нибудь заканчивается. Минут через десять наших совместных мытарств Галина Петровна отошла на два шага, критически обозрела мою облачённую в обновы персону, поправила тюбетейку и, судя по всему, осталась довольна результатом. Я в последней жалкой попытке оттянуть неизбежное одёрнул полы юнгштурмовки и похлопал себя по нагрудным карманам. Пусто.
- Вещички свои получишь у завхоза. – среагировала на мой жест Галина Петровна. – Это в главном корпусе. Тебе всё равно туда идти на обе, вот и спросишь. Он же тебе повседневное выдаст – голошейку, шаровары, тапочки-спртивки, трусики, всё, что полагается.
Больничка – вернее сказать, медсанчасть, из тех, что бывают обыкновенно в пионерских лагерях или небольших воинских гарнизонах, – стояла под раскидистыми деревьями, возле засыпанной песком и выложенной по сторонам половинками кирпичей дорожке. Один её конец вёл к большому бледно-жёлтому двухэтажному зданию, украшенному четырёхколонным портиком. Другой же убегал мимо ухоженных кустов к высоченным железным воротам. Над воротами на паре высоких флагштоков развевались красные флажки; на сетчатой вывеске помещалась фанерная звезда со скрещёнными на ней серпом и молотом. Звезда была непривычной, перевёрнутой двумя рожками вверх, как на ордене Красного знамени – отметил я, и тут же забыл об этом нюансе. Потому что ниже звезды дугой шла надпись их фанерных же букв, выкрашенных в красный цвет. Мне эта надпись была видна с обратной стороны, будто отражение в зеркале – и на то, чтобы разобрать её содержание потребовалось несколько секунд.
«Детская трудовая коммуна имени тов. Ягоды».
Я простоял, глядя на ворота, наверное, не меньше пяти минут. «Значит, «имени товарища Ягоды»? - колотилось в пустом, как очищенная до блеска хлебной коркой консервная банка, мозгу? – Вот именно, причём с ударением на «О, если кто запамятовал, и категорически не рекомендуется путать…»
Я помотал головой и огляделся. Вокруг буйствует поздняя весна – иначе, откуда взяться такой сочной зелени, такой ярко-зелёной травке на газонах, без следа жухлой желтизны, пронзительному птичьему гомону в ветвях клёнов, обступивших дорожку? Возле медчасти к кирпичного бордюру приткнулся грузовичок, выкрашенный в тёмно-зелёный цвет – это его тарахтенье я слышал, когда проснулся. Антикварная полуторка ГАЗ-АА, с гнутыми крыльями, проволочной сеткой радиатора, запаской, висящей на дверке кабины, укрытой брезентовым тентом вместо нормальной крыши. Однако, подойдя поближе, я понял, что ошибся - и после недолгих раздумий переквалифицировал агрегат в АМО, что тут же нашло подтверждение в виде в виде блестящего жестяного значка на радиаторной решётке.
Ещё один раритет? И ещё какой: первый советский серийный грузовик, потомок итальянского «Фиат-15», продукция «Автомобильного московского общества», оно же будущий автозавод им. Лихачёва.
Выводы, таким образом, выходили не слишком утешительные.
Несомненно, одно - я заблудился во времени. Всё, что окружает меня, относится к двадцатым-тридцатым годам двадцатого века, тогда как кое-какие прорывающиеся воспоминания относятся к куда более поздним временам. И это при том, что собственная личность по-прежнему оставалась для меня загадкой.
Что касается окружающей меня действительности – то память исправно выдавала порции сведений, стоило возникнуть подходящему поводу. Очень просто: увидел грузовичок, и сразу вспомнил и марку, и завод и даже кое-какие технические детали. Надпись и перевёрнутая звезда с пролетарскими символами над воротами тоже вызвали некоторые ассоциации – правда, в них только предстояло разобраться…
Ладно, это потом. А пока имеет смысл дать волю процессу возвращения памяти – пусть и такому, спонтанному и хаотическому. Благо, поводов вокруг сколько угодно, и каждый из них вызывает мгновенный импульс воспоминаний, обогащающий меня новой порцией ценной информации. А пока – я неторопливо шагал по дорожке дому с колоннами. Как назвала его уважаемая Галина Петровна – главный корпус. Видимо, этой самой детской трудовой коммуны.
И ведь похоже на то: дорожка ухоженная, посыпана свежим золотистым песком; попадающиеся навстречу мальчишки и девчонки (надо полагать, торопятся с обеда на который я, кажется, уже опоздал?) – все опрятно одеты, улыбчивые, энергичные. Мальчики в сатиновых, до колен, трусиках или тёмных шароварах, собранных у лодыжек; сверху – нечто вроде футболок, надо полагать, те самые голошейки. Многие босиком, остальные в лёгких тряпичных тапочках или сандалиях. Девочки, как водится, понаряднее - юбочки ниже колен, нередко плиссированные, и пёстрые блузки, иногда с кружавчиками или вышивкой по вороту. У многих «коммунаров» в руках книжки и тетради, а кое-кто даже читает на ходу - в точности, как в «Приключениях Шурика», заглядывая в книжку через плечо спутника.
Некоторые, впрочем, предпочитают спортивный стиль: например вон та, хорошенькая, лет пятнадцати, со вздернутым носиком и веселыми живыми глазами, щеголяет в шароварах и тенниске – у этой в руках не книжка, волейбольный мяч. Она задорно улыбнулась мне и, ничуть не стесняясь, крикнула подруге:
- Новенький! Смотрите, какой красивый, в парадке…
Я криво улыбнулся в ответ.
Возраст попадавшихся мне навстречу «коммунаров» был самый разный – попадались и мелкие, лет одиннадцати-двенадцати, и совсем взрослые девчонки и парни с пробивающейся над верхней губой тёмной полоской. Мелькали и взрослые, правда, совсем немного - на некоторых я заметил спецовки из плотной, похожей на брезент, ткани с масляными пятнами. Ну да, коммуна-то рабочая…
Я обернулся – так и есть, за кронами деревьев пачкала небо угольной копотью тонкая железная труба. Завод? Фабрика? В памяти тут же всплыло название то ли фильма, то ли книги - «Флаги на башнях». Только вот автора, хоть убей, не вспомню. Но – тридцатые годы прошлого века, это точно.
В широко распахнутых дверях «главного корпуса» стоял пацан лет тринадцати, стриженный под машинку, лобастый, чрезвычайно серьёзный. Среди прочих коммунаров он выделялся строго официальным костюмом, в точности повторявшим тот, что был на мне, да трёхлинейной винтовкой с примкнутым штыком. Оружие было несообразно длинное для его росточка, и пацан держал его обеими руками за дуло – на рукаве я заметил вышитый золотыми нитками вензель «Д.Т.К. им. Тов. Ягоды».
Между прочим, судя по названию, заведение находится под покровительством чекистов – если обрывки памяти мне не лгут, именно это учреждение и возглавлял Генрих Гершенович… прошу прощения, Генрих Григорьевич. Ну, хорошо, не возглавлял, но фактически, руководил, занимая пост первого зама при вечно больном Менжинском.
…Вот откуда я всё это знаю? А знаю ведь...
Ответ возник почти сразу, в ставшем уже привычным режиме флэшбэка. Жёлтая обложка, на ней строгое лицо человека в фуражке на фоне каких-то архивных бумаг и даже, кажется, отпечатков пальцев на дактилоскопической карточке. Название: «Генрих Ягода – смерть главного чекиста». Имени автора я не разобрал, зато ясно разглядел идущую понизу надпись: «Мемуары под грифом «секретно». И, ниже - год издания, 1994.
То есть, я эту книгу читал? Выходит – да, читал, причём в том самом 1994-м году. Ну, или немного позже.
Значит, всё-таки попаданец? Вот ведь, прилипло неизвестно откуда дурацкое словечко…. А по-другому не объяснить всплывающие то и дело картинки из восьмидесятых, девяностых годов, даже начала следующего, двадцать первого века? Правда, они совсем уж фрагментарны, обрывочны, ну так лиха беда начало…
Нет, главное сейчас – это разобраться с самим собой, с воспоминаниями, касающимися собственного прошлого. А прочее рано или поздно приложится.
- Тебе чего? – неласково спросил часовой и, не дожидаясь ответа, повернулся и крикнул в дверь:
- Тоха?! Тошка, ты что там, заснул? Тут новенький пришёл, сбегай за Стеценко! Он ведь сегодня дежурный командир?
Из дверей ответили жизнерадостным «Ага, щас!», потом застучали по полу пятки – судя по звуку, не отягощённые обувью.
- Посиди тут пока, подожди. – распорядился часовой и кивнул на стоящую возле крыльца скамейку.– Когда ещё Стеценко придёт – что тебе, торчать на проходе, под ногами путаться?
Я спорить не стал и уселся, куда было сказано. Не прошло и пяти минут, как на крыльце возник пацан в белой, майке-голошейке и синих трусиках – судя по босым ногам, это и был давешний Тоха. Под мышкой он зажимал длинную сигнальную трубу, золотящуюся на солнце начищенной латунью. Он кивнул часовому - «Стеценко занят, пусть немного подождёт…», - встал на краю верхней ступеньки, быстро облизал губы и, вскинув, свой инструмент, издал несколько отрывистых музыкальных трелей. И почти сразу из дверей хлынул поток обитателей коммуны – весело переговариваясь, они торопились в сторону дымящей за деревьями трубы.
Трубач, поймав мой взгляд, озорно подмигнул и скрылся в здании.
- Что это было, а? – спросил я у часового. – В смысле – кому сигналили?
- Кто, Тоха? Так это на работу, после обеда.
Поток коммунаров быстро редел, и через полминуты из дверей выбегали только одиночки.
Шагах в трёх от скамейки, возле ступеней возник из ничего большой полосатый кот. Он уселся столбиком и начал умываться, совершенно не обращая внимания на пробегающих мимо пацанов и девчонок.
- Кис-кис-кис! – позвал я.
В ответ кот смерил меня презрительным взглядом жёлтых глаз, зевнул, широко разинув розовую пасть, и продолжил прерванное занятие. Я вздохнул и повозился, устраиваясь на скамейке поудобнее.
Ждать, так ждать. Раз велено, да ещё и таким солидным официальным товарищем – значит, будем ждать…
Ожидание растянулось на четверть часа. Кот к тому времени закончил умываться и ушёл куда-то по своим кошачьим делам. Я же, не дождавшись очередного просветления в памяти, убивал время, наблюдая за снующими туда-сюда коммунарами. Видимо, сигнал, поданный голоногим Тохой, относился не ко всем – на скамейках появилось довольно много читающих ребят и девчонок, другие шли куда-то с мячами и полотенцами – то ли купаться, то ли на спортплощадку. Пронеслась мимо галдящая стайка пацанов лет десяти- двенадцати – они в шесть рук тащили большой коробчатый воздушный змей и на бегу обсуждали, полетит он, или не полетит. По мне, так не должен - поскольку при таком способе переноски хрупкое изделие наверняка разнесут в клочки задолго до запуска.
Жизнь, тем временем, кипела. По дорожкам зашкрябали мётлы, двое коммунаров приволокли носилки с песком и принялись посыпать дорожки, другие, с лейками и тяпками, занялись цветочными клумбами. А я сидел и прикидывал, покормят меня сегодня или нет – ползучий голод всё сильнее давал о себе знать. Сколько я не ел, с утра? Со вчерашнего вечера?
…Вспомнить бы…
Стеценко оказался парнем лет семнадцати, высокий, широкоплечий, он щеголял не стрижкой под машинку а аккуратной причёской, сделанной явно профессиональным парикмахером. Одет он был так же, как и часовой, в «парадку» - похоже, это была привилегия официальных лиц, да новичков, вроде меня.
Расспрашивать он не стал. Вместо этого критически оглядел мою особу, поправил поясок юнгштурмовки – «коммунар должен быть опрятным!» - и сделал знак идти за собой. Как оказалось, в столовую, которая была тут же, на первом этаже, в левом крыле здания. Там уже вовсю шла уборка – дежурные в белых халатах подметали пол, вытирали столы и расставляли стулья. Мне принесли тарелку с борщом, ещё одну с кашей, от души сдобренной маслом, и чай с сахаром. Хлеб – толстые серые ломти – прилагался в потребном количестве, так что на следующие минут десять я выпал из реальности, и даже не отвечал на вопросы Стеценко. Тем более, что и отвечать-то было особо нечего: его интересовало откуда я и почему направлен в коммуну - а что я мог ему ответить? Здешние мои воспоминания (флэшбэки, ясное дело, не в счёт) начинались с момента пробуждения в медчасти, а это вряд ли могло удовлетворить собеседника.
После обеда (мне показали, куда полагается отнести грязную посуду) Стеценко направился на второй этаж, куда из большого холла вела широкая парадная лестница. Я пошёл за ним, ожидая, что вот сейчас меня отконвоируют в кабинет какого-нибудь высокого начальства, на предмет знакомства, расспросов и определения дальнейшей судьбы. Но нет, оказывается, всё решено заранее: Стеценко сообщил, что я зачислен в пятый отряд, и даже провёл по длинному коридору, чтобы показать дверь спальни с латунной табличкой с цифрой «пять». Правда, объяснил он, сейчас отряд в полном составе на работе; находиться же в спальнях днём не полагается, и встреча с будущими товарищами откладывается, таким образом, до вечера. Что ж, тем лучше – при нынешнем душевном раздрае я, пожалуй, не готов к подобной встрече. Надо бы собрать мысли в кучку, прийти в себя, сосредоточиться – и уж тогда...
Мы снова спустились на первый этаж, где в противоположном от столовой крыле «главного корпуса» помещался актовый зал. «Посиди пока тут, посмотри, - сказал провожатый - Командир твой Семён Олейник. Я сообщу ему, чтобы после работы забрал тебя в отряд. С ребятами познакомишься, о порядках наших узнаешь. На ужин пойдёшь уже вместе со всеми».
Я, понятное дело, не возражал.
В зале репетировал театральный кружок. Ставили что-то незнакомое, но явно революционное, и это заняло меня примерно на полчаса, после чего стало скучно. Реплики самодеятельных артистов и непрерывные поучения режиссёра, сорокалетнего, тощего, как щепка, дядьки, видимо здешнего штатного массовика-затейника, не давали сосредоточиться на своих мыслях. Пришлось тихонько пробираться к выходу и выскальзывать в коридор.
Народу здесь не было; удаляться от актового зала я не рискнул, тем более, что и в коридоре нашлось нечто, куда интереснее безвестной революционной пьесы. Длинный, в половину стены, фанерный стенд с прессой! «Харьковский пролетарий», «Молодой ленинец» - официальные издания, отпечатанные мелким типографским шрифтом на плохой серо-жёлтой бумаге. И дата, одна и та же на обеих газетах….
Я даже не особенно удивился, получив подтверждение самых пессимистических своих прогнозов. Всё, точки над «i» расставлены. Коммуна имени товарища Ягоды, куда зашвырнули меня неведомые силы, находится на Украине, видимо, где-то возле Харькова, нынешней столицы республики. На дворе - двадцать третье мая тысяча девятьсот двадцать девятого года.
…Ну что, доволен… попаданец?..
Чтобы как-то успокоить встрёпанные эмоции, я принялся читать передовицу «Харьковского пролетария». В ней гневно клеймились низкие темпы идущей согласно «совместному постановлению ВУЦИК и СНК УССР полной украинизации советского аппарата» - с грозными обещаниями неумолимо вычищать госслужащих, до сих пор не удосужившихся овладеть украинским языком. А так же – страстными призывами завершить к тридцать первому году процесс перевода на этот язык всех высших учебных заведений республики. Что-то мне это напомнило… что-то важное, но вот что именно? Ладно, потом, а пока - я стал изучать стенгазету «Коммунар» на трёх склеенных больших листах, со статьями, частично написанными от руки, частично отпечатанными на машинке, а так же рисунками разной степени неумелости.
Интуиция (чуйка, шестое чувство, кому как больше нравится) подсказывала, что вскорости мне самому придётся заняться подобным общественно полезным творчеством.
И, скорее всего, не только им.
II
В этот вечер знакомства толком не вышло: перед ужином пришлось в сопровождении Олейника идти к завхозу, получать положенное «вещевое довольствие» - постельное бельё, повседневную одежду, полотенце «и прочая, и прочая, и прочая». Кстати, моих собственных «вещичек» не оказалось – видимо, я прибыл в коммуну налегке.
Ещё одна ниточка, за которую не получилось потянуть. А я, признаться, рассчитывал…
После ужина (макароны с мясом, чай) мы организованно отправились на спортплощадку – предстоял давно, как оказалось, ожидаемый матч по волейболу между сборной коммуны и командой шефствующего над ней местного отделения ГПУ (не подвела логика, не подвела!) - и следующие полтора часа мы провели, сидя на деревянных скамейках, установленных по бокам площадки. Вернее сказать – не сидя, а вскакивая, вопя, потрясая в воздухе тюбетейками, обнимаясь при каждом мяче, забитом «нашими» и хватаясь за голову, когда удача улыбалась гостям. К тому времени я уже выучил имена и фамилии нескольких будущих моих товарищей по пятому отряду. Лёвка Семенченко, высокий, узколицый парубок из-под Житомира, собирающийся стать лётчиком; Олег Копытин, его ровесник и полная противоположность – эдакий боровичок с белым ёжиком волос на голове, чей предел мечтаний составляло получение разряда по слесарному делу; Тарас Перебийнос - уроженец Полтавы, изъясняющийся с неистребимым малороссийским акцентом и всё время рассказывающий о живущем в Туркестане старшем брате, который что ни месяц, шлёт письма с приглашениями к себе.
Ребята в отряде подобрались примерно одного возраста – от четырнадцати до восемнадцати лет, - все они посещали разные классы школы, а после учёбы – работали на небольшом заводе, составлявшем гордость коммуны имени товарища Ягоды.
Несмотря на массу полученных сведений, моё представление коллективу оказалось скомканным. Возможно, впрочем, «комотряда» - так называли Олейника и других коммунаров, занимающих аналогичные должности – нарочно не стал устраивать знакомства, видимо, догадываясь, что новичку особенно нечего о себе рассказать? А может, получил на этот счёт от Стеценко или другого местного начальства? Так или иначе, меня это вполне устраивало.
«Эпохальный» матч (чекисты победили с разгромным счётом 7-15) досуха выжил не только игроков, но и зрителей - а потому, проделав положенные на ночь гигиенические процедуры, для чего в конце коридора имелась душевая с длинным рукомойником и дюжиной выложенных кафелем кабинок с жестяными дырчатыми конусами под потолком, мы стали готовится ко сну. Не все, впрочем - кто-то листал на ночь книжку, кто-то пришивал оторванную пуговицу, а Олейник с Семенченко устроились в углу за шахматами. Я же, отразив вялые попытки Перебийноса втянуть меня в задушевный разговор, сказался уставшим (нисколько при этом не покривив душой), разобрал кровать и лёг.
Сон, однако, не шёл – даже когда за окном пропела Тохина труба и свет в комнате погас. Обрывки воспоминаний кружились падающими осенними листьями в утомлённом свистопляской этого дня мозгу. Они возникали ниоткуда, мелькали, ударялись одно о другое, разлетались в разные стороны цветными камушками, кусочками мозаики, пёстрыми паззлами - но увы, никак не желали складываться в цельную картину. Я закинул руки за голову и стал смотреть в окно, куда заглядывала большая масляно-жёлтая луна.
Может, подступающая ночь поможет навести в мозгу порядок? Недаром говорят, что утро вечера мудренее – проснусь вот по сигналу трубы, ополосну лицо холодной водой, погружу за выданную завхозом зубную щётку в картонную плоскую коробку с зубным порошком – и внезапно осознаю, что память вернулась в полном объёме? А что? Очень даже просто, как выразился по какому-то поводу сопящий на соседней кровати Олег Копытин.
… И, кстати - что такое «паззлы»?..
…Три слоя, три уровня памяти – и я скользил по ним во сне, и фрагменты воспоминаний послушно вплетались в общую ткань, затягивая прорехи, восстанавливая цельный рисунок, раздёрганный до сих пор на отдельные куски. Но порой прореха оказывалась слишком велика, и тогда приходилось останавливаться и двигаться в обход, осторожно нащупывая путь, чтобы ненароком не сорваться в чёрную пустоту беспамятства и безвременья, откуда – я почему-то знал это наверняка - придётся возвращаться к отправной точке и всё начинать заново…
Итак, первый слой – это общие воспоминания. Прочитанные за всю жизнь книги, газетные и журнальные статьи, просмотренные фильмы и телепередачи, выученные школьные уроки и прослушанные институтские лекции. То, чего успел нахвататься вольно или невольно, объём накопленных знаний, представлений об окружающем мире в пространственном или временном его измерении, неважно ложных или истинных - причём не персонифицированных, оторванных от личности «восприимца». Настолько, разумеется, насколько это вообще возможно.
Как ни странно, это слой легче всего поддавался реставрации. Годы, десятилетия легко укладывались в общую мозаику, события вытекали одно из другого, обильно сдабриваясь пластами художественной литературы, научными и не очень знаниями, которых я успел нахвататься за свою жизнь. И то, что я увидел вчера – от названия коммуны до грузовичка АМО и передовицы в газете «Харьковский пролетарий» - отличнейше в эту картину укладывалось. Скажу больше: процесс реставрации этого слоя памяти стартовал чуть ли не с того момента, когда я пришёл в себя в медчасти – в виде тех самых флэшбэков.
Второй слой – это уже я сам. Моя личная, персональная память, весь объём воспоминаний о прожитой жизни, обо всех этих десятилетиях, миновавших, прежде чем я совершил этот невероятный скачок на сто без малого лет назад. Бытовые сцены, моменты интимные и семейные, увлечения, поездки – всё то, что составляет содержание повседневной жизни любого человека. Тянулись эти воспоминания из сопливого детства примерно до 2018-го года, а дальше лакуны памяти («здесь помню, здесь не помню» - как в незабвенных «Джентльменах удачи») сливались в одно сплошное белое пятно. Причём то, что относилось к этим временам в первом, «общем» слое воспоминаний пребывало в полном порядке – возможно, из-за того, что события эти с моей личной точки зрения произошли буквально вчера, и впечатления о них не успели ещё побледнеть, выцвести от времени.
Но и тут имелась некоторая обнадёживающая перспектива: оказалось, что если ухватиться за кончик одной из нитей, из которых сплетался первый, «общий», слой - то иногда можно, потянув за неё, вытащить что-то, относящееся и ко второму слою. Как я проделывал это во сне – не спрашивайте. Скорее всего, просто понял, что подобный трюк возможен, но исполнение его придётся отложить на потом, когда я буду уже бодрствовать.
А ещё я отчего-то совершенно точно знал, что именно там, в этих прорехах памяти и прячется загадка моего попаданства. А значит – есть шанс рано или поздно до неё докопаться.
Что ж, уже неплохо. Осталось только освоить методику реставрации воспоминаний - и можно приступать…
Оставался третий слой, воспоминания того, чьё тело я столь бесцеремонно занял. И вот с ним дело обстояло хуже всего, поскольку ни малейшего следа чужого сознания не нашлось в самом дальнем уголке мозга, и оставалось лишь надеяться, что личность бедняги не растворилась в мировом эфире, а заняла освободившееся место – примерно так, как это описано в романе Шекли «Обмен разумов». Впрочем, не совсем – там, если не изменяет мне то, что осталось от моей памяти, «вселенец» наследовал вместе с телом ещё и некий базовый слой сознания – простейшие навыки, общую память и прочее, необходимое, чтобы освоиться на «новом месте». В моём же случае ничего подобного не было – всё, включая бытовые привычки (и, как я надеюсь, профессиональные и иные навыки) принадлежало пятидесятивосьмилетнему мужику, неизвестно по чьей воле оказавшемся в теле пятнадцатилетнего пацана. Хотя тоже, если подумать, то ещё утешение: пацан-то в таком случае оказался бы в том, потрёпанном жизнью, изрядно изношенном теле – и тоже без минимума необходимых знаний и навыков. Ещё неизвестно, что бы я предпочёл на его месте…
А всё же – этот третий, «юношеский» слой памяти оказался не вполне пуст. Нет, я по-прежнему понятия не имел, где родился Лёха, какую фамилию он носил, кто его родители. Но воспоминания, как выяснилось, начинались несколько раньше пробуждения в медчасти. В памяти всплывали разрозненные обрывки: вот я в комнате без окон – сижу на грубом деревянном кресле, весь опутанный проводами, и даже на голове кожаный то ли шлем, то ли шапочка, от которой кабельный жгут идёт куда-то за спину. Руки и ноги притянуты к креслу широкими кожаными ремнями, что наводит на крайне неприятные ассоциации с электрическим стулом… Вот меня под руки извлекают из кресла и куда-то ведут – взгляд выхватывает висящий на стене мутный аэрофотоснимок с надписью химическим карандашом: «Сейдозеро» и дата, март 1923 года. Вот я в автомобиле, на заднем, широком, как диван сиденье, в обнимку с солдатским вещмешком. Шторки на окнах задёрнуты неплотно, в образовавшуюся щель мне видны улицы большого оживлённого города – ломовые подводы, трамвай, отчаянно звенящий и рассыпающий искры, грузовички, вроде давешнего АМО, легковые автомобили, открытые или с поднятым тентом…
Следующая картинка – я в железнодорожном вагоне, в купе – невиданная роскошь для пятнадцатилетнего мальчугана. Мой Сопровождающий, угрюмый, неразговорчивый тип, принимает от конвоира в форменном кителе и с кобурой на поясе картонную папку с надписью «личное дело» и торопливо засовывает её в портфель. Имени-фамилии на папке я не разобрал, зато хорошо запомнил весёленькие жёлтые завязки из шнурков от ботинок.
И последний «кадр»: купе опрокидывается, словно аппарат, которым снимали этот фильм кто-то швырнул на пол; на меня накатывает приступ дурноты, я падаю спиной на вагонный диванчик, и…
И всё. Дальше – только кровать с никелированными шишечками, солнце за окном и медсестра Галина Петровна. И вопрос, на который, как ни бейся, ответа не найти: «чьи это воспоминания, мои собственные, или того паренька, чьё место я занимаю?»
Из этого полусна-полувидения и полнейшего бреда меня выбросил чистый, звонкий звук сигнальной трубы. «“Подъём, подъём! Кто спит, того убьём! « - выводил Тоха или его напарник, чья очередь пришла сегодня поднимать трудовую коммуну имени товарища Ягоды ото сна – и словно услыхав этот жизнерадостный призыв, кто-то бесцеремонно сдёрнул с меня одеяло.
Я открыл глаза. Олейник, кто бы сомневался…
- Эй, Давыдов, чего разлёгся? Вставай, сейчас уборку начнём. А ты бегом в умывльню, и смотри не халтурь - сегодня Люба дэчеэска!
Давыдов – это что, моя фамилия? И что ещё за таинственный «дэчеэска» с девичьим именем? Я сел на кровати и невольно зажмурился – в окно, прямо в лицо, били яркие лучи майского солнца.
За время короткого визита в «умывальню» - там с утра было довольно-таки людно, коммунары торопились привести себя в порядок перед «поверкой» - я узнал смысл термина «дэчеэска». Всё просто: аббревиатура, скрывающая вполне тривиальную должность «дежурный член санитарной комиссии». Мог бы и догадаться, а то и просто вспомнить – мелькало ведь что-то такое в проглоченных ещё в студенческой молодости сочинениях Макаренко…
Вообще, знакомство с «Педагогической поэмой» и другой нетленкой, сотворённой советским педагогом-новатором изрядно облегчало мне жизнь – особенно теперь, когда я сумел примирить собственные воспоминания с окружающей меня реальностью. Не совсем, разумеется: зияющие дыры остались, и они, похоже, скрывают самое сейчас для меня важное – как и зачем я оказался «здесь и сейчас»? По какой такой причине сознание стареющего мужчины из первой четверти двадцать первого века перенеслось в тело трудного подростка первой трети века двадцатого? Почему сразу трудного? Очень просто: коммуна явно организована по образцу макаренковской, хотя начальник её и носит фамилию Погожаев – а туда, помнится, направляли сплошь беспризорников и малолетних правонарушителей. Значит, и мой «рецепиент» из таких, но я, как ни старался, не сумел выяснить ничего, относящегося к его биографии…
Зато со своей разобраться более-менее получилось – утро действительно оказалось мудренее вечера. Конечно, всё это предстоит ещё систематизировать, разложить по полочкам, да просто научиться применять к своей персоне без возникающего ощущения когнитивного диссонанса – но потом, потом…
А сейчас – я вместе с семью другими пацанами (в нашей спальне восемь человек, в пятом отряде – двадцать, мы занимаем три спальни) стою, выстроившись посреди комнаты, и наблюдаю, как строгий дежурный командир в компании не менее строгой «дэчеэска» Любы Поливановой придирчиво выискивают малейшие упущения в санитарно-гигиенической картине нашего дружного коллектива. И находят, к безмерному стыду, в моём лице. Ногти не подстрижены - кошмар, ужас, Ад и Израиль…
Что любопытно, выговор за это получил не я, как тип несведущий, ненадёжный и никак пока себя не проявивший, а комотряда Олейник. Надо было видеть, как пошла красными пятнами его круглая физиономия! Но дисциплина здесь, похоже, на высоте – он звонко отчеканил «Есть проследить за новичком!» - и отмахнул правой рукой подобие пионерского салюта. Вообще, как я успел заметить, этот жест сопровождает здесь получение любого официального указания – от распоряжения отнести стул в другую комнату до сдачи рапорта дежурному командиру во время поверки. И коммунарам эти игрушки, похоже, нравятся…
После завтрака (сладкая рисовая каша на молоке, кубик золотистого тающего масла, чай и вдоволь хлеба) Мы отправились в школу – благо, до окончания учебного года оставалось ещё больше недели. Выяснилось, что члены нашего отряда ходят в разные классы – здесь их называли «группы» - кто в четвёртую, кто в седьмую, а кто и вовсе в девятую. Обучение к моему удивлению велось тут совместно, мальчики и девочки сидели в классных комнатах вместе. А я-то думал, что с раздельным обучением в школах у нас покончили только после войны, году, эдак, в пятьдесят четвёртом - пятьдесят пятом.
Но к делу. Школа помещалась в отдельном здании позади главного корпуса. На уроки я не попал – меня отвели в кабинет заведующего и предложили посидеть, подождать. После чего, как сообщил Олейник, предстояло собеседование куда как более ответственное и судьбоносное – с самим начальником коммуны. Он сообщил это с чрезвычайно многозначительным видом, подняв к потолку (вероятно, для пущей убедительности) палец. Я проникся, сел на стул и стал ждать, рассматривая от нечего делать корешки книг в обшарпанном книжном шкафу. Обнаружив полку с учебниками, я подошёл, и стал один за другим, вытаскивать их и пролистывать. Раз уж мне предстояло валять дурака, изображая из себя школьника-недоучку – следовало, раз уж подвернулась такая возможность, определить для себя порог знаний. Незачем корчить из себя вундеркинда… как, впрочем, и недоумка. Ничем не примечательный середнячок – вот мой выбор на текущий момент.
- Интересуетесь, молодой человек?
Я обернулся. В дверях кабинета стоял невысокий плотный мужчина лет тридцати пяти, с бритой налысо головой и висячими запорожскими усами. Весь его облик прямо-таки вопил о малороссийском происхождении – не хватало, пожалуй, чуба-чуприны и вышиванки – и тем удивительнее было слышать в его устах чистый хрестоматийный русский язык – без всяких там московский «аканий» и ярославских «оканий». В моё время так говорили дикторы на радио – да и то, лишь те, что состоялись в профессии во времена СССР.
- Извините я так… ждал, и вот, решил посмотреть. – я старательно изображал смущение.
- Ничего-ничего, это даже похвально! – поспешил успокоить меня незнакомец. - Да ты присядь, в ногах правды нет.
Я сел на стул, приткнувшийся возле письменного стола.
- Ну что, нашёл что-нибудь знакомое? - он указал на полку с учебниками. – Для начала… Алексей Давыдов, так?
Я кивнул.
- А я - Тарас Игнатьевич Доценко, заведующий школой. – представился он. - Так вот, Алёша, для начала нам надо понять, в какую группу тебя определить. Ты ведь ходил раньше в школу? А мне передали, что у тебя какие-то нелады с памятью…
Он наклонился, защёлкал ключиком и извлёк из ящика стола листок.
- Вот: «Частичная амнезия, ожидается прогресс… это значит, что ты забыл, что с тобой было раньше, но это скоро пройдёт, верно?
Я пожал плечами.
- Не знаю… доктор, вроде, говорил что-то такое. Да я уже кое-что вспоминаю, только мало и обрывками.
Насчёт разговора с доктором я покривил душой. До сих пор я ни с кем не обсуждал проблемы со своей памятью. Значит, они здесь и это знают? Что ж, будем иметь в виду. А пока – грех не воспользоваться такой роскошной возможностью.
- Так вот, насчёт школы… - продолжал заведующий. - Не припомнишь, в какую группу ты ходил? Или попробуем поспрашивать тебя по разным предметам?
Я помотал головой. Только экзамена мне сейчас не хватало!
- Про школу – да, помню, я был в седьмой группе. Только, наверное, не успел закончить.
Тарас Игнатьевич взял со стола карандаш и в раздумье постучал тупым кончиком по столешнице.
- Пожалуй, сейчас отправлять тебя на занятия не стоит – осталось-то всего ничего, меньше двух недель. Давай сделаем так: летом мы с тобой познакомимся получше, выясним, как у тебя со знаниями, если понадобится – подтянем по каким-нибудь предметам. А ближе к осени уже и решим, в какой группе ты будешь заниматься. Кстати… он посмотрел на меня с лёгкой хитрецой, - как ты относишься к географии?
