Тридцатая любовь Марины Сорокин Владимир
– Пожалста… – равнодушно отвернулся котообразный толстяк в кроликовой шапке, – тупой, безразличный, обрюзгший, словно тоталитарный режим в африканской стране…
Марина проснулась от чего-то непонятного и нежного, не помещающегося во сне и последовательно выдвигающегося в реальность.
С трудом разлепив веки, она увидела перед собой ровный пробор, бледной полоской рассекающий покачивающиеся смоляные волосы.
Мария посасывала ее сосок, одновременно поглаживая рукой пах.
Солнце, пробиваясь сквозь раздвинутые шторы, ощупывало двумя узкими лучами складки Машиных вельветовых брюк, бесстыдно раскинувшихся на диване.
Марина улыбнулась, вспомнив все, и слабо застонала. Пробор и волосы исчезли, Машино лицо заполнило комнату:
– Проснулась птичка… цветочек мой…
Она нежно поцеловала Марину в щеку, щадя запекшиеся, опухшие от поцелуев губы.
Ее лицо слегка осунулось, но глаза сияли все тем же таинственным черным огнем, щеки были бледны.
Марина обняла ее и прижалась, словно ребенок к матери.
– Хорошая ночка была? – шепнула Мария.
– Да…
– Наша первая брачная. Поздравляю тебя, птичка…
Они поцеловались.
Еще сонными глазами Марина разглядывала красивую грудь с маленькими сосками, длинную шею, спрятавшийся в складке пупок, темнеющий внизу пах. Все было рядом – чужое, раньше недоступное, все можно было потрогать и разглядеть.
– Так необычно… – проговорила она, проводя рукой по плечу Марии.
–Что?
– Ну… все… никогда не знала, что женщины могут любить друг друга…
– Могут. Еще как…
– Даже не верится…
– Но ты-то веришь в это?
Марина вздохнула, вспоминая прелесть прошедшей ночи:
– Конечно…
– А любишь меня?
– Люблю.
– Скажи еще.
– Люблю.
– Еще, птичка, еще…
– Люблю… люблю…
Они обнялись…
Через минуту Маша, набросив на плечи бабушкин халат, жарила на кухне яичницу, а Марина – голая, с распущенными волосами – играла свой сокровенный Тринадцатый, звучащий в это утро ново и не до конца понятно, страстно и сурово-возвышенно, нежно и пастельно-сдержанно.
– Вот здесь остановимся, – Марина протянула толстяку два рубля, покосилась на мелькнувшие за окном часы, – Десять шестого… опаздываю, как всегда…
Изнутри дверца оказалась более податливой, Марина вылезла и побежала вверх по Старой площади. Свернув в тесный Никитинков переулок, заспешила к трехэтажному стеклянному зданию рядом с церквушкой.
Покуривая, Леонид Петрович прохаживался чуть поодаль. Воротник его коротенькой дубленки был поднят, нерповая шапочка с козырьком съехала на глаза.
Запыхавшаяся Марина подошла, тронула его за локоть:
– Привет… давно ждешь?
Он улыбнулся, бросил сигарету:
– Рад видеть тебя. Что, зашилась на работе?
– Ага… ой… не отдышусь никак… у вас от метро подъем такой…
– А как же. Мы на горе стоим. Это понятно, – заулыбался он, полагая, что сказал что-то остроумное, – Ну, пошли.
На ходу он достал из кармана талончик, протянул ей.
– Спасибо…
Марина проскользнула в стеклянную дверь, предупредительно отведенную Леонидом Петровичем и оказалась в просторном вестибюле, где у пластмассовой проходной топтались двое в штатском.
Марина показала им талончик, а Леонид Петрович свое красное удостоверение заведующего сектором ЦК КПСС.
Высокий широколицый блондин кивнул, они прошли и стали подниматься по просторной винтовой лестнице. Впереди никого не было, Леонид Петрович быстро обнял ее и поцеловал в губы.
Марина улыбнулась, провела рукой по миловидному морщинистому лицу с приветливыми глазами и белыми щеточками седых висков, выглядывавших из-под шапки.
Он снова поцеловал ее.
Сверху стали спускаться, весело переговариваясь.
Леонид Петрович отстранился и пошел рядом, растерянно улыбаясь и глядя под ноги.
Они свернули на второй этаж. Здесь располагалась уютная диетическая столовая и светился неоном стеклянный прилавок отдела заказов, возле которого стояло человека четыре.
Две полные женщины в белых фартуках и шапочках расторопно отпускали коробки с заказами, накалывая талончики на спицу.
Марина протянула свой, розовощекая баба с лисьим носиком взяла, подала ей коробку, перетянутую шпагатом и положила сверху листок с перечнем.
Марина кивнула, снимая заказ со стойки, но пальцы Леонида Петровича оттерли, отняли и понесли.
– Настоящий джентльмен, – благодарно хмыкнула Марина.
– Ага… Тебе в буфете не нужно ничего? – Да куда еще…
На этот раз лестница встретила медленно поднимающимися одиночками и третьего поцелуя не последовало…
На улице Марина открыла сумочку: – Леня, сколько я должна?
– Закрой, закрой… – пробормотал он, – Пошли провожу тебя.
– Нет, ну серьезно, сколько?
– Нисколько.
– Лень. это нехорошо.
– Хорошо, хорошо… Пошли…
Они вышли из переулка и двинулись вниз к метро мимо длинных зданий ЦК и МГК.
Спускаться отсюда было гораздо легче, чем подниматься.
Леонид Петрович закурил, не предложив Марине:
– Как у тебя дела?
– Какие?
– Всякие…
– По-всякому. А вообще хорошо. Вот заказ цековский получила…
– А со временем как? – Туговато. – А в субботу? –Да я не знаю, Лень…
– Поехали ко мне на дачу? Там так хорошо щас. Пусто…
– А твои где?
– Дома…
– Посмотрим…
Он замолчал, часто отпуская дым свежему весеннему ветерку. Надвинутая на глаза шапка придавала его лицу угрюмый вид.
– Как на работе? – равнодушно спросила Марина.
– Все в норме…
– Трясет вас Юрий Владимирович?
– Слегка…
– Ничего себе слегка… Вон перетасовки какие. У тебя ж начальника сняли…
– Ну и что. Все равно работаем по-старому…
– А тебя почему не снимают?
– Не знаю. Заслужил, наверно…
«Не пизди, Ленечка», – подумала Марина, с улыбкой поглядывая на него, – «Не ты заслужил, а твой брат, генерал-майор КГБ, который так глупо и безнадежно клеился ко мне в вашем сочинском санатории…»
Она вспомнила полного, косноязычного Сергея Петровича, спускавшегося в столовую в неизменном шерстяном тренировочном костюме, и засмеялась.
– Что? – устало посмотрел на нее Леонид Петрович.
– Ничего, ничего…
Он бросил окурок:
– Ну так я позвоню тебе утром, а?
– Звони…
Марина взяла у него коробку:
– Спасибо тебе…
–Да не за что, Мариш. До субботы.
Его пальцы украдкой пожали ее запястье.
Марина кивнула и стала спускаться в подземный переход по залитым жидкой грязью ступеням.
Метро было переполнено. В поезде ей уступил место какой-то подвыпивший мужчина, по виду стопроцентный слесарь.
Марина села и, не вслушиваясь в его сбивчивые портвейновые речи сверху, вытянула из-под бечевки опись заказа:
март 1983
Колбаса сырокопченая 1 4-24 4-24
Кета с/посола 0,5 7-81 3-91
Икра кетовая 1/140 1 4-20 4-20
Икра зернистая 1/56 1 3-00 3-00
Крабы 1/420 1 2-40 2-40
Печень трески 1 /320 1 0-95 0-95
Огурцы консерв. 1/510 2 0-44 0-88
Говядина тушеная 1/250 2 0-68 1-36
Судак в томатном соусе 1/350 1 0-58 0-58
Ветчина 1/454 1 1-90 1-90
Язык в желе 1/350 1 1-23 1-23
Коробка 0-32
Конверты 0-03
Итого 25-00
«Четвертак подарил мне», – подумала Марина, 6пряча листок в карман, – «А заказики ничего у них. Ребята будут рады…»
Слесарь что-то бормотал наверху, уцепившиськостлявой рукой за поручень.
Марина посмотрела на него.
Темно-синее демисезонное пальто с огромными черными пуговицами, засаленными лацканами и обертыми полами нелепо топорщилось на его худощаво скособочившейся фигуре. Свободная рука сжимала сетку с завернутой в «вечерку» сменой белья, широкие коричневые брюки вглухую наползали на грязные ботинки. На голове косо сидела серая в крапинку кепка, пестрый шарф торчал под небритой челюстью.
От слесаря пахло винным перегаром, табаком и нищетой, той самой – обыденной и привычной, бодрой и убогой, в существование которой так упорно не хотел верить улыбающийся Марине слесарь.
Подняв руку с болтающейся сеткой, он отдал честь, приложил к свежестриженному виску два свободных пальца с грязными толстыми ногтями:
– Ваше… это… очень рад… рад… вот так…
Сетка болталась у его груди…
Больше всего на свете Марина ненавидела Советскую власть.
Она ненавидела государство, пропитанное кровью и ложью, расползающееся багровой раковой опухолью на нежно-голубом теле Земли.
Насилие всегда отзывалось болью в сердце Марины.
Еще в детстве, читая книжки про средневековых героев, гибнущих на кострах, она обливалась слезами, бессильно сжимая кулачки. Тогда, казалось, что и ее волосы трещат вместе с пшеничными прядями Жанны д'Арк, руки хрустят, зажатые палачами Остапа в страшные тиски, а ноги терзают чудовищные «испанские сапоги», предназначенные для Томмазо Кампанеллы.
Она ненавидела инквизицию, ненавидела Куклуксклан. ненавидела генерала Галифе.
В семнадцать лет Марина столкнулась с хиппи. Они открыли ей глаза на окружающий мир, стали давать книжки, от которых шло что-то новое, истинное и светлое, за что и умереть не жаль.
Дважды она попадала в милицию, и эти люди в грязно-голубых рубашках, с тупыми самодовольными мордами навсегда перешли в стан ее врагов. Это они стреляли в Линкольна, жгли Коперника, вешали Пестеля.
Один раз Солнце взял ее «на чтение».
Читал Войнович на квартире одного пианиста. Так Марина познакомилась с диссидентами.
За месяц ее мировоззрение поменялось до неузнаваемости.
Она узнала что такое Сталин. Она впервые оглянулась и с ужасом разглядела мир. в котором жила, живет и будет жить.
«Господи», – думала она, – «Да это место на Земле просто отдано дьяволу, как Иов!»
А вокруг громоздились убогие дома, убогие витрины с равнодушием предлагали убогие вещи, по убогим улицам ездили убогие машины. И под всем под этим, под высотными сталинскими зданиями, под кукольным Кремлем, под современными билдингами лежали спрессованные кости миллионов замученных, убиенных страшной машиной ГУЛАГа…
Марина плакала, молилась исступленно, но страшная ж:изнь текла своим убогим размеренным чередом.
Здесь принципиально ничего не менялось, реальное время, казалось, давно окостенело или было просто отменено декретом, а стрелки Спасской башни крутились просто так, как пустая заводная игрушка.
Но страшнее всего были сами люди, – изжеванные, измочаленные ежедневным злом, нищетой, беготней. Они, как и блочные дома, постепенно становились в глазах Марины одинаковыми.
Отправляясь утром на работу в набитом, надсадно пыхтящем автобусе, она всматривалась в лица молчащих, не совсем проснувшихся людей и не находила среди них человека, способного удивить судьбой, лицом, поведением. Все они были знакомы и узнаваемы, как гнутая ручка двери или раздробленные плитки на полу казенного туалета.
Не успевали они открывать свои рты, как Марина уже знала, что будет сказано и как. Речь их была ужасной, – косноязычие, мат, канцеляризмы, блатной жаргон свились в ней в тугой копошащийся клубок:
– Девушк. а как вас звать?
– Я извиняюсь конешно, вы не в балете работаете?
– Вы не меня ждете?
– Натурально, у меня щас свободный график. Сходим в киношку?
– У вас глаза необычайной красоты. Красота глаз на высоком уровне.
– А я, между прочим, тут как бы неподалеку живу…
Она морщилась, вспоминая тысячи подобных приставаний в метро, в автобусе, на улице.
Ей было жалко их, жалко себя. Почему она родилась в это время? За что?!
Но это была греховная мысль, и Марина гнала ее, понимая, что кому-то надо жить и в это время. Жить: верить, любить, надеяться.
Она верила, любила. И надеялась.
Надежда эта давно уже воплотилась в сокровенную грезу, предельная кинематографичность которой заставляла Марину в момент погружения забывать окружающий мир.
Она видела Внуковский аэродром, заполненный морем пьяных от свободы и счастья людей: заокеанский лайнер приземляется вдали, с ревом бежит по бетонной полосе, выруливает, прорастая сквозь марево утреннего тумана мощными очертаниями. Он еще не успевает остановиться, а людское море уже течет к нему, снося все преграды.
Марина бежит, бежит, бежит, крича и размахивая руками и все вокруг бегут и кричат, бегут и кричат.
И вот бело-голубая громадина «Боинга» окружена ревущим людским морем. Открывается овальная дверь и в темном проеме показывается ЛИЦО. Широколобое, с узкими, обрамленными шкиперской бородкой щеками, маленьким, напряженно сжатым ртом и неистово голубыми глазами. И в них, в этих мудрых, мужественных глазах великого человека, отдавшего всего себя служению России, стоят слезы.
ОН выходит из проема на верхнюю площадку подкатившегося трапа, выходит в том самом тулупчике, прижимая к груди мешочек с горстью земли русской.
Людское море оживает, вскипает безумными валами, Марину несет к трапу, она оказывается у подножья, она видит ЕГО совсем близко. А ОН, там наверху, залитый лучами восходящего солнца, поднимает тяжелую руку и размашисто медленно крестится, знаменуя Первый День Свободы.
И все вокруг крестятся, целуются, размазывая слезы.
И Марина тоже крестится и плачет, крестится и плачет.
И Солнце Свободы встает, затопляя все своим светом…
– Да открыто, входите! – приглушенно донеслось из-за двери, Марина коробкой толкнула ее.
Дверь распахнулась. Марина вошла в узкий и короткий коридорчик, тесно заваленный и заставленный.
– Ау… – негромко позвала она, морщась от режущей руку коробки.
Послышалось нарастающее шарканье разношенных тапочек, Люся вошла в коридор:
– Маринка! Привет…
– Привет… держи быстро, а то руки отваливаются…
– Что это? – Люся приподняла коробку и, пошарив ладонью по обоям, щелкнула выключателем, – Ух-ты упаковано как сурово…
– Это вам.
– А что это? Диссида?
– Да нет. Распакуй, узнаешь…
– Да ты раздевайся, проходи… Мить, Маринка пришла!
– Слышу, слышу, – худощавый, коротко подстриженный Митя заглянул в коридор, – Привет.
– Привет, Мить, – Марина повесила плащ на один из огромных корабельных гвоздей, поправила свитер и пошла за исчезнувшими хозяевами.
В проходной комнате никого не было – Люся на кухне распутывала цековские узлы на коробке, Митя чем-то щелкал в своей комнатенке.
Марина осмотрелась, потирая онемевшую руку.
Эта комната, увешанная картинами, книжными полками, фотографиями и репродукциями, всегда вызывала у нее желание потянуться до хруста, закурить и блаженно рухнуть на протертый тысячами задниц диван.
Как много всего было в этой комнате, под матерчатым, полинявшим от табачного дыма абажюром.
Марина вдохнула и знакомый невыветривающийся запах табака качнул память, оживляя яркие слайды минувшего: немногословный Володя Буковский ввинчивает в пепельницу сигарету, просит Делонэ почитать новые стихи… строгий молчаливый Рабин неторопливыми движениями распаковывает свою картину, на которой корчится желто-коричневый барак со слепыми окошками… бодрый, подтянутый Рой Медведев что-то быстро говорит, сдержанно жестикулируя… улыбчивый круглолицый Войнович читает «Иванькиаду», прерываясь, чтобы дать угаснуть очередному взрыву смеха… американская корреспондентка поднимает увесистый «Никон», нацелив выпуклый глаз объектива на оживленно беседующих Сахарова и Митю… весело поблескивающий очками Эткинд стремительно целует руку вошедшей Чуковской – высокой, седовласой, осанистой…
– Маринк… откуда роскошь такая? Где ты? Иди сюда! – крикнула из кухни Люся.
Марина прошла к ней.
Удивленно глядя на нее, Люся держала в руках батон колбасы и банку с икрой:
– Не понимаю…
– Поймешь, когда съешь, – усмехнулась Марина, перешагивая через пушистого кота, – Это вам к Пасхе.
– От кого?
– От ЦК КПСС.
– Ну, серьезно?
– Да не все ли равно, от кого? От меня!
– Роскошь какая… спасибо… а сколько я должна, Мариш?
– Чашку чая. И пожрать чего-нибудь…
– Нет. ну как же… Митя! Митька! Марин, но я заплачу, у нас шас есть…
– Ладно, заткнись.
Митя вошел в кухню, приветливо улыбнулся Марине:
– Ты просто девушка из Голливуда. Что это?
– Жратва.
– Кому?
– Вам.
– От кого?
– От сочувствующих диссидентскому движению в СССР.
Засмеявшись, он взял банку:
– Так. Судак в томатном соусе. Невероятно.
Марина вытянула из лежащей на столе пачки сигарету, закурила:
– В лагере не так кормили?
– Почти так. По праздникам рябчиков давали с икрою паюсной и с кувшином шабли.