Прикосновение Киз Дэниел
В самой статье приводилось подробное описание аварии – якобы со слов Макса (хотя он вряд ли что мог им рассказать; скорее всего, они выудили информацию у кого-то другого из Научно-исследовательского центра, заплатив ему деньги), а также расписывалась поэтапная операция по обеззараживанию Элджина.
– Но самое главное, – продолжал Стефан, – статья напирает на то, что ты подал в суд иск на миллион долларов. Там сказано вот что: «Прикосновение Старка: скульптор превращает радиоактивную пыль в золотую!» Еще там есть снимок Карен в магазине одежды для беременных, и под ним подпись: «Мальчик? Девочка? Или уродец?»
– Проклятые кровососы!
– Барни, ну зачем ты позволил им это напечатать? Это же доведет людей до умопомрачения.
– Говорю же, я ничего не мог поделать.
Барни попытался объяснить, что произошло между ним, репортером и фотокорреспондентом, но его двоюродный братец, похоже, так ничего и не понял.
Не успел Стефан отключиться, как телефон зазвонил снова, но Барни не ответил. Пусть себе звонит. Он понимал – все только начинается. Впереди их ждал бесконечный шквал анонимных звонков с угрозами и бранью. При воспоминании о давешних мерзостях – разбитых камнями окнах и загаженной лужайке – его передернуло. Но теперь все, решил он, этому больше не бывать: у него под рукой дробовик и, если кто еще раз попробует им нагадить, он не преминет пустить его в ход.
* * *
Через два дня Барни получил телеграмму от доктора Лероя – он просил позвонить ему в контору.
– У вас не работает телефон, – сказал доктор Лерой. – До вас не дозвониться.
– Мы не отвечаем на звонки, – объяснил Барни, сказав, что их донимают по телефону всякие психи.
Доктор Лерой сказал, что ему на глаза попалась та статья.
– Мне звонили от директора элджинской Мемориальной больницы. Сказали – возникло недоразумение и для Карен у них вряд ли найдется свободная предродовая палата.
Барни пришел в ярость, но доктор Лерой его успокоил:
– Главное, как мне кажется, не огорчать ее в связи с предстоящей переменой. Пока не стоит говорить ей о переводе в другое место. Многие из моих пациентов обслуживаются в Центральной больнице Детройта. Мы сообщим ей только то, что мне было сказано: в вашей больнице нет свободных мест.
– Но вы же, черт возьми, прекрасно знаете, что все не так. Это из-за той проклятой статейки – она напугала их: кто-то сверху увидел ее и решил на них надавить.
– Что проку горячиться? Люди боятся того, чего не понимают.
– Выходит, нам придется терпеть все это по гроб жизни?
– Насчет того, что по гроб жизни, не знаю. Знаю только, что ребенок для меня превыше удобств, правосудия и морали. У вас, безусловно, есть право возмущаться, но я не вправе допустить, чтобы ваши чувства помешали безопасным родам.
– Вы же знаете, что значит для нее элджинская больница. Карен здесь родилась, здесь же ей лечили сломанную ногу, к тому же она в десяти минутах езды от нашего дома. А до Центральной больницы в Детройте ехать целых сорок пять минут. Что, если роды начнутся среди ночи? Что, если мы туда не успеем?
– Другого выхода я не вижу. Это лучше, чем оказаться в опасном положении. Послушайте, Барни, скажу честно, я до исступления спорил с директором. Мы с ним знакомы не первый год. И он прав. Работники больницы и люди, что живут по соседству, равно как супружеские пары, которые собираются там рожать, боятся находиться с Карен на одном этаже и даже в одном здании. Стоит им узнать, что она в той же больнице, как положение сильно осложнится.
По правде говоря, если бы случай был более или менее обычный, я бы принял роды у вас дома, но тут возможны осложнения и могут понадобиться другие специалисты или медицинское оборудование. О, понимаю, это вам совсем не по душе, но лучше заблаговременно подготовиться к родам, чем потом столкнуться со всякими трудностями и враждебно настроенной толпой, так ведь? Кто его знает, может, какому-то папаше придет в голову, что его жена и ребенок в опасности, – и что тогда? Нет уж, думаю, лучше с такими не сталкиваться.
В конце концов Барни согласился – придет срок, и они поедут в Центральную больницу Детройта. По крайней мере, как заверил его доктор Лерой, там их никто не знает.
Он позволил доктору Лерою объяснить Карен возникшие осложнения, но никаких вопросов она не задавала. Палату для нее подготовили к концу декабря. Ждать оставалось еще два с половиной месяца.
Звонки участились, и Карен казалось, что ее с Барни просто хотят сжить со света. Она даже не смела подойти к телефону, в отличие от Барни. Он снимал трубку, и через несколько мгновений его лицо напрягалось в ожидании – она догадывалась, что человек на другом конце провода молчал. А бывало, его лицо багровело – казалось, он готов разбить телефон вдребезги, и она понимала, что звонивший сыпал гадостями.
Шериф отказался делать для них что-либо, дав понять, что они пошли на сотрудничество с журналистом и помогли ему со статьей; по городу, сказал он, ходили слухи, что за это им отвалили баснословные деньги. Когда стало известно, что они предъявили «Нэшнл-Моторс» иск на миллион долларов, люди были потрясены до глубины души. Многие граждане по недомыслию посчитали, что Старкам уже перепал эдакий куш – и большинство звонков содержало угрозы вымогательства и предупреждения, что им несдобровать, если они откажутся поделиться своим богатством. В конце концов, рассуждали обыватели, пострадал весь город. Кто-то потерял работу, когда закрылся Центр; пошатнулись дела у торговых центров и мелких магазинчиков по соседству с Центром. Так что часть денег принадлежит горожанам по праву.
Страх Карен усугублялся из-за дробовика. Она понимала – если кто отважится подойти к входной двери или если Барни увидит, как кто-то размалевывает непристойностями и угрозами стены их дома или тротуар перед домом, он непременно пустит его в ход. И не станет разбираться – ребенок это или взрослый. Он стал совершенно непредсказуемым, весь так и кипел от злости и, думала она, мог выстрелить, не обременяя себя расспросами.
Дни и ночи, да и все предродовые месяцы, которые, как говорилось в книжках по гигиене беременных, должны были стать самыми чудесными в ее жизни, превратились для нее в сущий кошмар. В эти месяцы большинство женщин чувствуют себя счастливыми: у них проходят признаки недомогания, младенец в утробе притихает в ожидании, – а она большую часть этого времени пребывала на грани истерики. Доктор Лерой тревожился, что вынужден прописывать ей слишком много успокоительных. Не меньше беспокоило его и напряженное состояние Карен – он взял с нее обещание, что она постарается успокоиться, но, даже когда он сказал это, устало проведя рукой по каменно-серым волосам, венчающим его печально сморщенный лоб, и покачал головой, ей стало ясно – он и не надеется, что она выполнит свое обещание. Хотя на попечении у него были и другие беременные, Карен он уделял куда больше внимания.
До выхода статьи Карен пробовала убедить себя, что худшее уже позади, что люди все позабыли и оставят их в покое и что все будет как прежде. Но людская ненависть никуда не делась: она всего лишь затаилась, готовясь поглотить их целиком. Поначалу Карен злилась, что Барни с доктором Лероем думали, будто она поверила в их историю про то, почему придется сменить больницу. Как будто она ребенок и ничего не смыслит. Но потом она решила сделать вид, что поверила в эту ложь.
Карен думала, что будет переживать за свой внешний вид, но теперь, глядясь в зеркало и видя, как ее разнесло, она приходила в ужас при мысли о той жизни, что зародилась внутри нее благодаря ее физическому контакту с Барни. Вскоре эта жизнь вырвется наружу, наполнит свои легкие воздухом и закричит. О Боже, молила она, хоть бы все было нормально. Она помнила, как поклялась, что будет любить эту жизнь, даже если та окажется уродливой, но ведь этого не может быть. Карен пыталась уговорить себя, что смирится в любом случае, но если Ему все под силу, то пусть все будет хорошо, – не то желала, не то молилась она. Ей было стыдно, что мысленно она торгуется за жалость к себе, – но кому она молилась на самом деле, глядя на себя в зеркало так, будто Богом была она сама или жизнь внутри нее? Может, Богу, новому и чистому, воплощенному в более великом духе, что все женщины носят в себе – частицу Бога, заключенную в каждом новорожденном младенце, которая называется душой. Как в верованиях индуистов. Что это – Атман[44] или Брахман?[45] Она всегда путала, кто из них внутренний бог, – но молилась, быть может, именно ему, поскольку боялась оказаться перед внешним богом. А может, ей вовсе не следовало молиться перед зеркалом с таким большущим животом? Разве у первобытных народов на беременных не накладывали табу и разве им не приходилось прятаться от чужих глаз? Как и во время месячных. Почему она раньше этого не знала? Надо было узнать и постараться запомнить. Надо было больше читать, готовиться, совершенствоваться духовно, чтобы ребенку, когда он вырастет, не было стыдно за нее.
Последнее время Карен казалось, что Барни смотрит на нее как-то странно. Однажды, когда он растирал ей ногу, чтобы снять судороги, у нее задралась блузка, а комбинация под юбкой для беременных сползла вниз – он увидел ее выпирающий плоский пупок, и это зрелище вызвало у него отвращение. Она понимала – все эти дни он был как на иголках, и все же его поведение пугало ее. Он не помнил то, что произошло недавно. Путал события недельной давности со вчерашними, а иногда о произошедшем нынешним утром говорил так, будто это случилось давным-давно. Словно прошлое и настоящее у него в голове вконец перепутались. На часы он не глядел. Когда она спрашивала, который час, он огрызался и говорил – ей надо, пусть и смотрит, а ему все равно. Часть Барни пребывала бог весть где – и Карен чувствовала себя одинокой.
Она боялась рожать здесь – боялась, как бы во время родов не возникли осложнения, а его не будет рядом: ведь он витает где-то далеко-далеко и в другом времени. Неужели все женщины испытывают такой же страх и трепет?
Карен не говорила об этом с Барни – только с Майрой или сама с собой. Особенно по ночам. Разве это нормально? Наверное, она придает этому слишком большое значение. Надо больше бывать на людях, ездить куда-нибудь, любоваться красотами – и дело тут вовсе не в том, что она верила в бабушкины сказки, а в том, что, как она слышала, хорошая музыка и искусство благотворно влияют на ребенка в утробе матери. Так почему бы ей не попробовать? Что, если вещи, которые она видела и слышала, и впрямь передавались ему каким-то непостижимым образом? Надо бы почитать что-нибудь хорошее. Последние годы она собиралась сесть за «Войну и мир» и «Улисса», а еще – почаще ходить на художественные выставки и концерты. И заняться этим нужно прямо сейчас.
По мере приближения срока родов Карен стала бояться даже самых пустячных вещей – неприятных звуков, теней в темноте, странных ощущений в теле. Пугала ее и навязчивая мысль, а сможет ли она позаботиться о ребенке. Она без конца утешала себя, что для большинства женщин ухаживать за детьми – дело самое что ни на есть обычное: даже необразованные, но вполне адекватные, инвалидки и те рожают и поднимают своих чад, – так неужели она не способна на такое?
Однако это не очень помогало. Карен по-прежнему боялась крохотного существа, плачущего, кричащего, требующего, чтобы она защитила его, спасла ему жизнь. А вдруг она делает что-то не так? Что, если оно умрет – по ее недосмотру? Или хуже того: что, если в приступе отчаяния или безудержной тоски она сама его убьет?
Охваченная животным, безрассудным страхом, она разговаривала сама с собой. Ей выпало немало страданий, но она сможет позаботиться о своем ребенке. Она окружит его такой любовью, нежностью и таким вниманием, каких еще свет не видывал. Но, когда она пыталась представить себе, как будет выглядеть ее ребенок, сознание рисовало ей уродца с зайчьей губой, волчьей пастью, расщепленной кистью или же какую-то кучу плоти без рук и ног. Однако, как бы ни выглядело тело, личико у младенца всегда было очаровательное; у него были голубые глаза и дымчато-каштановые кудряшки.
А иной раз, фантазируя днем, Карен воображала, как затерялась в пустыне и всюду вокруг только песок и злобные призрачные тени, – они разрастаются, рвут ее одежду, плоть и кричат, что на ней радиоактивная зараза. И в тех местах, к которым они прикасаются, образуются кровоточащие язвы.
Она находилась с Майрой наверху – они занимались глажкой, как вдруг услышали крики. Карен распахнула окно – и увидела мечущиеся по лужайке тени. А потом услышала вопли: «Задай-ка перцу этому сукину сыну! По яйцам бей! Проучи его!»
Она узнала голос Барни, закричавшего: «Давайте, убейте меня, твари! Ну же, лучше убейте прямо сейчас, потому что потом я до вас доберусь. С Божьей помощью доберусь».
– Там Барни, – сказала Карен. – Они избивают его.
– Звони в полицию! – воскликнула Майра.
Внизу кто-то провизжал: «В окне его шлюха». Карен отпрянула: в окно влетел камень и, едва ее не задев, разбил прикроватный торшер. В ужасе она кинулась к телефону и тут снова услышала доносившиеся с улицы голоса:
– Ладно, валим отсюда.
– Он уползает. Ты что, его отпустишь?
– Брось, дурень. Ты же не собираешься его кончать? Они уже звонят в полицию.
Но вот голоса стихли, а через несколько мгновений по улице эхом прокатился гул сорвавшихся с места двух машин – и под рев двигателей они обе укатили прочь.
– Пропади вы пропадом! – прошептала Карен. – Хоть бы вы разбились всмятку и сдохли страшной смертью! – Но она тут же взяла себя в руки и одумалась: – Нет, Господи, только не это. Я имела в виду совсем другое. Они не ведают, что творят. Прости меня!
На другом конце провода отозвались – и она прокричала в трубку:
– Пожалуйста, скорей! Это миссис Старк. Какие-то люди тут, у нас, избивают моего мужа. На нем живого места нет. Приезжайте быстрей!
Последовала тишина, а потом голос на другом конце провода спокойно, невозмутимо проговорил:
– Ладно. Посмотрим, кого сможем к вам отрядить в ближайшее время.
– Скорей! – взмолилась Карен. – Пожалуйста, скорей!
Она положила трубку и побежала вниз к Майре. Барни сам сумел взобраться на крыльцо – и теперь сидел там, раскачиваясь из стороны в сторону и всхлипывая.
– Я даже не сопротивлялся. Не смог их прогнать. Думал, наброшусь на них с кулаками, и не смог. – Барни сжал пальцы и уставился на них. – С одним или двумя я бы справился. Сил мне бы хватило. Я хотел проломить им головы, но руки не слушались. Они меня больше не слушаются. Устали… устали. Мои чертовы руки совсем обессилели…
Карен хотелось его утешить, но он не дал.
– Я звонила в полицию, – сказала она.
– А что толку? Сама знаешь, этот безмозглый шериф ни на что не годится. Да и кто его знает, может, это были его люди.
– Ты в порядке? – осведомилась Майра. – Может, чем помочь?
– К сожалению, я пока еще жив.
– Не говори так, – сказала Майра. – Ты не должен так думать.
Больше он не проронил ни слова. Только позволил им отвести себя наверх – в спальню.
– Может, приложить тебе льда? – спросила Карен. Она видела, как он весь дрожит, и ей вдруг очень захотелось прикоснуться к нему, обнять его, помочь освободиться от гнева. Он не откликнулся, и она заметила, что он глядит на фертильные часы на ее ночном столике. – Что с тобой, Барни?
– Время вышло.
– Как это? – удивилась Майра.
– Слишком поздно.
Карен прикоснулась к его руке.
– Барни, возьми себя в руки.
Он вздрогнул от ее прикосновения и показал на часы.
– Смотри, красная! – воскликнул он. – Фертильная полоса. Для твоей беременности хуже быть не может.
– Барни, прошу тебя!..
– А как насчет тебя? – обратился он к Майре. – Хочешь испытать удачу? Поставь только на красное.
Майра покачала головой и посмотрела ему прямо в глаза.
– Не казни себя. Ты прошел через такое…
– Черт! – Он схватил часы и выдернул шнур из розетки. – Они нам больше без надобности.
– Не надо, Барни!
– А вот бросаться я еще могу.
Она вскричала, но остановить его не успела. Он швырнул фертильные часы через всю комнату. Они ударились о стенку туалетного столика Карен, смели ее косметические принадлежности и грохнулись на пол.
– Гляди-ка, а швыряться мои руки еще могут. – Вскоре он успокоился, посмотрел на свои влажные ладони, потом на валявшиеся на полу часы. – Прости! Не надо было этого делать. Просто я больше не могу их видеть. Времени уже ни на что не осталось.
Он рухнул спиной на кровать.
– Оставьте меня. Уходите обе и оставьте меня. Я скоро оклемаюсь. – Какое-то время он лежал спокойно, а потом произнес: – Приедет полиция, скажите им, чтоб не утруждались. – И, отвернувшись к стене, прибавил: – Скажите, уже слишком поздно и тут больше ничем не поможешь.
Лежа вот так, Барни вспомнил крутой нрав своего отца – вспомнил, как однажды, после сильного снегопада (тогда навалило полным-полно сугробов, великолепных, белых, так и манящих поиграться), отец едва не пришиб одного рыжего мальчугана – просто не угнался. Он носился за ним с лопатой как оглашенный, потому что тот разрушил снежную крепость, которую построил Барни, и вдобавок надавал ему тумаков. Барни показалось, что отец наблюдал за ними из окна, потому что он выскочил из дома в одном исподнем и тапочках, схватил лопату – и давай гоняться за тем мальчуганом (в конце концов он поскользнулся и грохнулся в снег, поскольку тот мальчуган, лет десяти, как Барни, был пошустрее его), а потом вернулся домой, весь раскрасневшийся, запыхавшийся, и только похлопал Барни по плечу, потому как понимал – его сыну не за что корить себя. Барни оказался невинной жертвой – отец все видел и все понял.
А в другой раз, несколькими годами ранее – летом, – прямо перед их домом какой-то здоровый паренек, постарше, затеял драку, повалил его на тротуар и принялся колошматить. Тут Барни услыхал, как рядом разбился стакан, и увидел, что паренек оглянулся на окно, из которого свесился его отец. «Я прибью тебя, если ты еще раз ударишь моего сына!» В руках у него была тарелка. Он швырнул и ее и опять промахнулся, но осколком Барни порезало руку. Паренек, порядком струхнув, вскочил на велосипед и, что было сил крутя педали, укатил прочь, крикнув в ответ: «Старый вонючий пшек![46] Безмозглый старпер!»
Барни никогда прежде не слышал таких слов от отца, однако его потрясло не меньше и другое: придя домой – с перевязанной носовым платком кровоточащей рукой, – он услыхал, как мать причитает, твердя, что отец чуть не убил того паренька и родного сына.
– Так ведь этот задира первый начал. Я сам видал.
– Ты мог прибить его – и что бы мы тогда делали? Попридержал бы ты свой шальной нрав!
– Ой!.. – отмахнулся отец, выказывая свое пренебрежение.
Отцу невозможно было доказать то, в чем он был не прав. Когда он упирался, его нипочем было не переубедить. Барни готов был разреветься, но он знал – слезы разозлят старика куда больше, чем драка. Мужчине не пристало плакать. Мужчина может злиться, а лить слезы – никогда.
– Не переживай, сынок, – сказал он, взъерошивая ему волосы своей загрубелой рукой. – Я все видел. И вины твоей тут нет.
И где теперь его отец? Почему его нет рядом и он уже не может раскроить им головы своими кулачищами, задать взбучку и пустить кровь, как раньше?
Избиение Барни произвело странное впечатление на Майру. Когда он отказался от помощи Карен, Майра разволновалась не на шутку. В течение нескольких следующих дней он замечал, как она присматривается к нему, будто пытается разобрать что-то, чего никак не может взять в толк.
Как-то вечером, когда Карен была на курсах Красного Креста, он спустился вниз, чтобы побыть в одиночестве, но Майра пошла следом за ним.
– Барни, ты же человек, – сказала она. – И не должен держать все в себе.
– Ничуть не бывало, – возразил он. – Я не могу плакаться на чужом плече. Когда с тобой случается такое, ты чувствуешь стыд и вину. Может, я в некотором смысле виню себя. Если бы я не думал так о будущем, если бы не пошел работать в Центр, я бы ничего и никого не заразил. Если бы я не отрекся от прошлого, от отца, если бы…
– Не казни себя, Барни. Не надо держать вину в себе. Разве ты не видишь, как мы все переживаем за тебя? Мы считаем твою боль нашей собственной и черпаем из нее силу. Барни, ты нужен нам так же, как и мы тебе.
– Сейчас мне нужно только одно, – продолжал он, – моя работа. И работать я должен в одиночку. С трудностями ты учишься сталкиваться с самого детства. Ты с раннего детства учишься самостоятельно постигать окружающий мир. Даже друзья для тебя что-то внешнее и преходящее. Я одинок, когда леплю, когда думаю, даже когда… Ладно, не важно. Я не считаю себя частью чего-то или кого-то. Я родился в одиночестве. В одиночестве прожил жизнь. И умру тоже в одиночестве. Я не могу ни с кем делиться своей виной и болью. Не могу раствориться в вашем чудном Братстве.
У Барни на глазах выступили слезы, когда Майра стала упрашивать его не замыкаться в себе. То, что случилось с ним, так или иначе уже случалось со многими другими людьми, и случившееся нужно осмысливать с ближними, а не переживать в себе.
Слушая ее горячие увещевания, он узнавал прежнюю Майру, какой она была четыре года назад и могла вовлечь его в любое дело, в любую затею, даже самую невероятную. Он догадывался, что вместе с новой верой она обрела способность вить веревки из страждущих мужчин так же, как раньше из тех, кто был в нее влюблен.
– Тебе нужно что-нибудь, кроме тебя самого, – продолжала она гнуть свою линию. – Так же, как Карен нужен ребенок. Разве не видишь? В одиночку мы ничто.
– Да, мне нужно, – помолчав сказал он. – Мне всегда была нужна ты.
– И слышать это не желаю.
– Как же мне верить тебе, если ты меня отвергаешь?
– Я говорю о вещах духовных, а не физических.
– Но я прежде всего существо физическое, а уж потом духовное. – Он схватил ее за руки и удерживал так, чтобы она не вырвалась. – Ты не можешь вести меня за собой, как слепого, если сама же опять меня отвергаешь. Да и как я могу вступить в ваше мученическое Братство, если ты боишься меня?
Майра вырвалась из его рук.
– Это совсем другое. Ты извращаешь смысл моих слов.
– Ты хочешь подпитываться моей болью, ничего не давая взамен.
– Я ничего не собираюсь тебе давать в этом смысле.
– Ты была мне нужна в этом смысле в колледже. Ты и тогда пудрила мне мозги, а когда я тянулся к тебе, ты совала мне всякие ротапринтные воззвания. Тебе надо было выходить за меня, а не убегать с тем профессором. Так вот, сейчас мне нужны не только слова, а кое-что покрепче. Если ты не питаешь ко мне никаких чувств, тогда уходи и оставь меня в покое.
Майра смотрела на него с отчаянием, не в силах оставить его.
– Барни, у тебя в голове все перепуталось, ты толкуешь наши давние отношения превратно. Твое желание сексуальной победы…
– Победы?
– …ложная химера. Призрачная иллюзия.
– Боже мой! Чем же, по-твоему, я занимался последнее время, если не пытался избавиться от иллюзий? Я всего-то хотел понять, можно ли выжить, не глядя на жизнь замутненными глазами брата Луки, уверяющего, что «такова жизнь, сломленная, бессильная, лишенная всякой надежды на счастье и благополучие».
– Но ведь надежда существует. Художник творит, не обращая внимания на страдания.
– Да, знаю, женщина тоже творит, превозмогая боль, когда рожает, но сначала должна быть физическая, плотская любовь, доставляющая удовольствие. И ты лжешь, предлагая мне творить без этой любви. Это бесплодная одухотворенность. О нет. Дай мне плотской любви, а уж потом я буду слушать тебя.
Барни снова схватил ее за руки, но в этот раз она не вырывалась. Только шептала слова протеста, когда он осыпал ее поцелуями и ласками.
– Барни, нет… пожалуйста. Я уже не красавица. Ты не можешь меня любить.
– Для меня ты все такая же красавица, – шептал он в ответ, заваливая ее на кровать и расстегивая на ней блузку. – А внешность обманчива, она меня не смущает.
– О боже, Барни… нет. Я не хочу. Это неправильно.
– Я мечтал об этом с тех пор, как впервые тебя увидел.
– Я уже не та, что раньше. Не надо.
Он сорвал с нее одежду, не обращая внимания на ее слабые протесты, и вот она уже сидела нагая, как Венера, которую он так часто ласкал, и пыталась прикрыться руками – такой он тысячу раз рисовал ее в своем воображении.
– Ты все такая же, – проговорил он, – и тело у тебя как у моей первой Венеры. Знаешь, а ведь я начинал ее, вспомнив, какой ты была тогда, на пляже.
– Ты не хочешь меня понять.
Он прикоснулся пальцами к ее губам.
– Словами тут не поможешь. Только этим…
Барни приложил руку к ее груди и поцеловал нежную кожу возле плеча. Он почувствовал, как грудь у нее сделалась тверже, – и вот, наконец, она обвила его шею руками и прильнула к нему.
– Но это нечестно по отношению к Карен. Она все узнает.
– Какая разница, – сказал он. – Между нами давно уже ничего нет. С тех пор, как случилась та авария.
– То-то и оно, – заметила она, взглянув на него вызывающе. – Ты хочешь воспользоваться мной как женщиной, чтобы утвердить свое мужское начало. Тебе нужно всего лишь временное удовлетворение.
– Черт возьми! – выкрикнул Барни, показывая на задернутую покрывалом скульптуру в углу. – Выходит, только поэтому я вылепил Венеру по твоему образу и подобию? Выходит, только поэтому я не мог придать ей лицо Карен, сколько бы ни старался уничтожить твое лицо, стереть его из памяти и начать все сызнова – с ее образа? Выходит, только поэтому ты снилась мне все эти годы – потому что мне было нужно всего лишь временное удовлетворение?
– Это… нечестно по отношению к ней, – слабо возразила Майра. – Ты принадлежишь Карен.
Он оттолкнул Майру мягко, но решительно и, целуя ее в губы, прошептал:
– Я всегда принадлежал только тебе.
Майра сжала бедра, продолжая сопротивляться.
– Это неправильно.
Она уперлась руками ему в грудь, боясь, что он возьмет ее силой. Потом ее бедра обмякли, и, точно по волшебству, холодная глиняная скульптура ожила от его прикосновения: «Восходящая Венера», порожденная его воображением, обрела под ним жизнь. Став не покорной и уступчивой, а требующей и ненасытной, как он сам, – такой, какой он ее представлял себе в своих былых фантазиях. Движения ее были настойчивые, гибкие, устремленные ему навстречу, ищущие ответной равнодействующей силы. Она пыталась взять процесс в свои руки, и он вдруг испугался, что выпустил наружу неуправляемую, безудержную энергию, – оживил Венеру, которая восстала с такой яростью, какой он от нее никак не ожидал. Это была борьба, как будто она старалась доказать, что подчинить ее не по силам ни одному мужчине на свете. Майра была сильная – и на мгновение Барни, ослабшему, показалось, что она одолеет его и оседлает сверху. Что-то внутри него хотело ей уступить, поддаться ее воле, но ему все же удалось совладать с нею – и он удерживал ее так до тех пор, пока они оба вконец не выбились из сил и не обмякли, после чего он попытался оторваться от нее.
Но Майра все равно требовала свое: она удерживала его, сжимая своими крепкими руками и ногами, пока не решила, что довольно. Она вздрогнула, вздохнула, выпустила его из объятий, будто отринув от себя, и принялась разглядывать его обнаженное тело.
– Ну что, чувствуешь себя богом? Доволен теперь?
– Ты это о чем? – Он прикоснулся к ее плечу, но она отстранилась. – Не юродствуй. Ты хотела меня так же, как я тебя. Ты все это время сдерживалась, как и я. И вот мы как будто снова возродились. Да уж, с тобой невозможно чувствовать себя одиноким.
– Не надо об этом.
– Будь ты со мной, я с радостью пошел бы в «мученики». Да хоть в легион к самому дьяволу.
Майра воззрилась на него.
– Не шути так.
– Отчего же так мрачно? Где же твое чувство юмора? Было так здорово! Давай лучше поговорим о борьбе полов…
– Грязнуля ты.
– Что ты сказала?
– И меня запачкал. Все вы, мужчины, грязнули. Вот ты и меня замарал. Тебе же этого хотелось? Овладеть мной и заразить своим грязным семенем. И как только меня угораздило оказаться здесь, в этом пристанище грязи и разврата!
Столь внезапная перемена испугала Барни – он попробовал успокоить ее, но она шарахнулась от него, схватила с его рабочего стола резец и замахнулась им, точно это был нож.
– Брось, Майра!
– Еще раз подойдешь, убью.
Барни отличался сообразительностью – и отшатнулся.
– Ладно, я больше не прикоснусь к тебе, если не хочешь. Но, черт подери, ты берешь то, что тебе нравится, и превращаешь все…
– Нравится? – злобно проговорила Майра. – Я всегда считала тебя другим, а ты такой же, как все остальные, – прикидываешься, будто веришь в то, во что верю я, и делаешь вид, что тебе это интересно, хотя на самом деле у тебя на уме было только одно – затащить меня в постель, попользоваться и унизить.
– Ошибаешься, – сказал Барни, досадуя, что все так обернулось. – И не надо меня дурачить. Тебе хотелось этого не меньше, чем мне. Может, тебе трудно себе в этом признаться, но, дорогая моя, ты сама пыталась одолеть меня и унизить. Последнее время ты только и делала, что испытывала на мне свою духовную силу, – на мне и на Карен.
– Неправда.
– Ты заявилась к нам, думая, что после аварии мы до того обессилели, что нами легко манипулировать.
– Чтоб тебе пусто было!
– Но благодаря беременности Карен стала только сильнее, а не слабее, как ты представляла себе свою сестру, натуру слабую и романтическую.
– Предупреждаю, Барни, хватит!
– И теперь ты злишься потому, что я оказался сильнее, чем ты думала, – настолько сильнее, что взял тебя вот так, запросто. Или, может, еще кто сподобился овладеть тобой точно так же? А твоему профессору хватало силенок удовлетворять тебя? Или ты всегда предпочитала быть сверху и оседлывала его, пока он не обрюхатил тебя и не посадил на иглу, чтобы избавиться от тебя.
Она швырнула в него резец – и тот чиркнул его по щеке.
– Теперь я понял свою ошибку, – сказал Барни, глянув на валявшийся на полу резец, а потом на окровавленную руку, которой он провел по своему лицу. – Я пытался запечатлеть тебя в глине. А надо было высечь в камне.
Майра спешно оделась и прошмыгнула мимо него вверх по лестнице.
Барни все так и сидел, стараясь остановить кровь и прислушиваясь к шагам Майры наверху. Надо было высечь ее из мрамора, трудно поддающегося материала, – с ним нужно было бороться, чтобы в конце концов одолеть. Жаль, что он поздновато это понял.
Чуть погодя он услышал, как открылась и закрылась наружная входная дверь, и увидел в подвальное оконце, как по дорожке идет Майра со своим фиброкартонным чемоданчиком; он провожал ее взглядом, пока она не скрылась из вида в дальнем конце улицы.
Барни подумал – интересно, что скажет Карен, когда узнает, что Майра ушла. Догадается ли, что между ними что-то произошло? Он подошел к лестнице. Но тут заметил, что все еще голый, и, вспомнив, как Майра спросила, чувствует ли он себя Богом, усмехнулся. «Будь я Богом, – подумал он, одеваясь, – влез бы в штаны обеими ногами одновременно».
Карен, как ни странно, даже не полюбопытствовала, отчего Майра уехала так внезапно. Но через пару дней, когда от нее не пришло никаких известий, Барни забеспокоился. Она вела себя как-то чудно – уж не сделала ли что с собой? Через два дня после ее ухода Барни отправился в Миссию, чтобы найти Майру и попросить у нее прощения.
Брат Лука был как будто совершенно спокоен. Майра покинула Миссию, сообщил он, и подалась в Африку.
– Как-то неожиданно, – заметил Барни.
– Да уж, – сказал брат Лука, разглядывая пластырь на его щеке, – хотя, впрочем, она собиралась туда еще несколько месяцев назад. Да вот решила задержаться в Детройте – собиралась сперва помочь вам и вашей жене. Она думала, что может быть полезной здесь, прежде чем внять своему зову.
– А когда она вернется?
– Думаю, она уже не вернется.
– Понятно. А мне она ничего не просила передать?
– Она сказала, что надеется и вы все-таки придете к нам, хотя и сомневалась. Так есть ли надежда вас завоевать?
Его вкрадчивый голос не вызывал сомнений, и, хотя Барни был уверен, что Майра не рассказала ему о случившемся, он о чем-то догадывался, судя по тому, что она вдруг изменила свои планы. Глядя на него, Барни мысленно перенесся на четыре года назад, вспомнив подозрительность и ревность, терзавшие ее последователей. Они не доверяли друг другу: каждый втайне думал, что она предпочла кого-то из них остальным. И боялся оказаться в глупом положении. Что же, теперь все обстояло иначе.
Майра, очевидно, была у них движущей силой, но не такой, как прежде, и, хотя брат Лука, конечно же, догадывался, что между ними что-то произошло, он все еще надеялся обратить Барни в одного из них. Такая самоотверженность поражала Барни. Братство было спасением от обитателей Элджина. Оно снимало с него всю ответственность перед Карен и ребенком. Однако, хотя ему и хотелось гогеновской свободы, он понимал, что не сможет бросить Карен вот так, прямо сейчас.
– Вряд ли, – наконец сказал Барни. – Я одиночка. Я только нарушу устои вашей общины, и, пока не проникнусь вашей верой, делать мне у вас нечего.
Когда Барни собрался уходить, брат Лука не на шутку обеспокоился, и прощаться с ним, по правде говоря, было как-то неловко. Впрочем, не важно. Мученики нашли для себя выход. И Барни нашел – в скульптуре, и пусть он будет одинок, неудовлетворен и лишен общения с собратьями-художниками, он выбрал свой путь, какой бы тот ни был. И пока ему еще удается делать что-то руками, он в силах жить плодотворно – браться за новую работу с надеждой довести ее до конца. Возможно, Майра была в некотором смысле права. Порой он действительно чувствовал себя Богом, повелевающим материей и формой, и смел думать, что вполне способен определить свое будущее. Может, это то, что греки называли высокомерием? Возможно, авария была аварией только с человеческой точки зрения. Что же, по крайней мере, одно дело он довел до конца – и почувствовал себя легче и моложе. Он выбросил Майру из своей жизни. Выйдя на улицу, Барни вдруг вспомнил, как Майра стояла в чем мать родила в тусклом свете мастерской, замахнувшись на него резцом, и рассмеялся, представив себе, до чего же это было смешно. В Африке ей придется поискать богов покрепче, чтобы было с кем потягаться. Из окна соседнего дома выглянула престарелая толстушка: увидев, что он смеется, она махнула ему рукой. И он помахал ей в ответ.
2
Барни думал, что порвал все связи с внешним миром, но не тут-то было. По спускному желобу для грязного белья отчетливо доносился голос Лауры Брэдли, пришедшей их проведать, – и Барни было приятно слышать, как теща убеждала Карен, что по нему психушка плачет. Пока Карен сохраняла благоразумие и держалась независимо, ему ничто не угрожало. Пока у них не вышли все сбережения, Лауре Брэдли было не на что давить. Но он прислушивался к словам Карен, силясь угадать по ним, готова она предать его или нет. Когда это случится, он сообразит, что делать.
Единственной радостью для Барни теперь было трудиться в тусклом свете мастерской. Вдаль он уже видел плохо, а вблизи пока еще ничего – и работать мог большей частью на ощупь. Он опять лепил младенцев, но не слащавеньких пупсов, а новорожденных уродцев во всей их неприглядности, с необрезанной пуповиной, испачканных материнской кровью и слизью. У него то получалось, то совсем не клеилось. Что же искал он в этих формах? Вот найдет, тогда и узнает.
Время здесь остановилось. Лучше всего было жить в одиночестве, не заботясь ни о сегодняшнем дне, ни о завтрашнем. Да и о вчерашнем тоже (нет, он не сошел с ума). Барни жил творением – созданием форм и объемов, в которых пытался обрести явь. Подобно тому, как творил Бог – в пустоте, где нет ни вчера, ни сегодня, ни завтра, он сосредоточивал все свои умственные силы на кусочке материи – земли или глины, – сжимал его, мял пухлыми мягкими пальцами, придавая ему нужную форму и чувствуя, как тот живо трепещет, изгибаясь в его ладонях и силясь выскользнуть из рук на земную твердь, но он удерживает его, оттирает от слизи и доводит до ума так, чтобы тот мог стоять на земле, идти по ней или ползти.
И говорил он, что это хорошо.
Вот только эти глиняные младенцы почему-то не оживали. Их было множество, и все они были тщательно вылеплены – имели правильную форму, но этого казалось мало. Младенцы такими не бывают. Барни трудился, пока у него не появлялась резь в глазах, а пальцы не теряли чувствительность, – лишь тогда, спотыкаясь на каждом шагу, он ковылял в спальню.
Обычно он поднимался туда, когда уже было светло, и, боясь дневного света, тут же падал в постель, служившую ему местом отдохновения. Он чувствовал, как рядом спит Карен, переложив на матрас всю тяжесть своего тела…
Засыпает он долго, уткнувшись лицом в подушку, чтобы свет не резал зудящие, горящие огнем глаза. И в подушке видит образы, от которых мог избавиться только во время работы. Но подушка плохая защита от прошлого. Вскоре он слышит, как она просыпается, и радуется, что теперь постель принадлежит ему одному. Когда она со стоном садится, а потом выходит из спальни, он с наслаждением растягивается, сознавая, что в перерыве между тягостным бодрствованием и кошмарными сновидениями ему удастся поспать и что, невзирая на ее жалобы и протесты, он не встанет, пока не увидит за шторами мрак. Из постели он выберется, только когда стемнеет и она уже будет спать. Ему больше не придется общаться со всякими приходящими и уходящими: молочниками, налоговыми инспекторами, сборщиками мелких пожертвований и прочими ходоками, пребывающими в заблуждении, будто он так или иначе по-прежнему член этого общества, гражданин этой страны и представитель этой расы. Им придется смириться с тем, что, объявив его изгоем, они в некотором смысле отреклись от него, предоставив ему быть самому себе головой, есть или голодать, прозябать или творить, жить или умереть, – словом, как кривая вынесет. Они никакими силами не заставят его хоть на мгновение задуматься, который теперь час в этом мире. Пусть дураки кромсают жизнь на части, пытаясь сосчитать, сколько прошло дней, часов и минут. А ему вести счет своему угасанию нет никакой надобности.
Карен видела, что он долго спит. Должно быть, Барни тяжело все время спускаться из спальни в мастерскую и подниматься обратно. Если бы только можно было избавить его от этой отчужденности. Она не просила его заниматься готовкой, и уже хотя бы поэтому он мог вести себя по-человечески. Она не воспринимала всерьез советы матери – но что, если он станет буйным? Стоит ли подвергать опасности себя и ребенка? А ведь надо будет что-то делать, если в ближайшее время он не придет в себя.
Карен понимала: не нужно было соваться к нему в мастерскую без его разрешения, – но ей казалось, что так она сможет увидеть, что творится у него в душе. Если необходимо взять Барни под наблюдение, врачам, безусловно, захочется знать, над чем он работал последние недели.
Она подозревала, что его странная отчужденность как-то связана с Майрой. Карен не знала точно, что произошло между ними, а когда Барни рассказал ей в тот день, что Майра собралась и ушла, лишних вопросов она не задавала. Она не собиралась ни допрашивать его, ни судить. Майра как будто вернулась затем, чтобы предъявить права на то, что когда-то принадлежало ей, но главное – она уехала, а Барни по-прежнему здесь. Все остальное не важно.
Быстро ходить теперь не следовало, чтобы ничего не случилось. Надо быть поосторожнее, как наказывал доктор Лерой, особенно в эти последние месяцы.
Карен ожидала, что мастерская будет битком набита скульптурами, которые он сделал за последние несколько недель, – за то время, пока она сюда не заглядывала, но кругом было шаром покати. Только в дальнем углу, на поворотном столе, виднелось что-то, прикрытое холстиной: должно быть, «Жертвы», – а все остальное, над чем он трудился прежде, пропало. Несколько раз она порывалась уйти, рассудив, что ей нечего здесь делать, и уж тем более втайне разглядывать его творения, пока он спит. И все же работа была частью его отчужденности – болезненного состояния, которое все больше отрывало его от действительности, как будто он сворачивался в кокон. Тут Карен почувствовала, как у нее свело живот, – наверное, младенец решил взбрыкнуть, но ничего такого не случилось. Она прижала руки к животу.
– Сейчас поглядим, – проговорила она. – И узнаем, чем он тут занимается.
Готовая ко всему, Карен заставила себя подойти к кругу света, в котором стоял стол. Памятуя о его чувстве горечи и отрешении от мира, она уверяла себя, что человек страдает только от чувства обиды. А Барни хватило бы сил избавиться от этого тяжкого бремени, по крайней мере сейчас. Карен осторожно сдернула холстину, запомнив, как та висела, чтобы потом водрузить ее точно на прежнее место.
Это была Венера. Но, о боже!.. На сей раз у нее было лицо Карен и фигура тоже, вот только беременность у нее была какая-то гипертрофированная: живот казался раза в два больше, чем был на самом деле, как и лицо, руки и ноги, – отчего создавалось впечатление, что она того и гляди лопнет. То, чего она сперва не разглядела, так это звероподобные фигурки, сгрудившиеся вокруг Венеры. Лишь потом она увидела, что это маленькие тельца, лежащие под одним, покоящимся сверху этой груды, – скрюченные мертвые младенцы из ее кошмаров, сваленные в кучу друг на друга, и все они отличались каким-то уродством: у одних были расщепленные кисти, у других было по две головы, у некоторых по три руки или одному глазу, у кого-то торчали иссохшиеся культяшки ручек и ножек, – и эти изувеченные младенцы, все как один, были мертвые (впрочем, нет, не все, потому что у кого-то глаза были широко раскрыты от боли), и они жались к своей матери. Некоторые прильнули к ее груди, а один, у нее между ног, как будто только-только появился на свет.
А глаза у Венеры были подернуты поволокой смерти. Но, даже будучи мертвой, эта безобразная Мать-Земля продолжала производить на свет уродливых младенцев.
Карен едва сдержала крик и, кое-как задернув холстиной скульптуру, стала подниматься по лестнице. Но оступилась, поскользнулась… и двинулась дальше – словно сквозь водную толщу. Не успела она добраться до гостиной, как у нее перехватило дух. Она почувствовала, что руки и ноги у нее будто слеплены из глины, потом появилось странное ощущение, что Барни желает смерти ей и ее ребенку, а следом за тем она потеряла сознание.
Когда Барни обнаружил, что Карен спускалась вниз и рассматривала его работу, он сначала пришел в ярость. Понять это было нетрудно. Она набросила холстину обратно не так, как обычно делал он, накрывая свои скульптуры, – заметив такое, он тут же смекнул, что она побывала здесь. Но потом он обрадовался. Ее мнение было ему безразлично, однако, догадавшись, что она все видела, он пришел в восторг. Ему было тяжко работать последнее время, сознавая, что ни одна живая душа не видит плоды его трудов (и вовсе не потому, что она никогда не делилась своим мнением о его работах), а тот факт, что кто-то знает об их существовании, делал их реальными, – или не так? Если считаешь их реальными, значит, они существуют! Последнее время Карен казалась ему – ну да – какой-то не такой. Напуганной. Но не из-за фигурок, решил он. Они выглядели довольно безобидными. Барни пытался объяснить ей, что это своего рода комедия ошибок и он воссоздал ее под впечатлением от одного французского фильма, который видел когда-то давно: герои того фильма, смешные такие, смастерили машину, чтобы делать какую-то штуковину, но вместо этого машина делала совсем другую штуковину – какую точно, он не помнил, впрочем, это не важно, – и они не знали, как выключить машину, а она знай себе выплевывала свои штуковины, пока не заплевала ими всю чертову комнату. Так вот, это напомнило ему один скетч, который он видел в исполнении ребят из соседнего молодежного клуба: в той пьеске один дядька решил самостоятельно принять роды у своей жены – и когда, наконец, на свет божий появился пятый по счету близнец, он кинулся срочно звонить врачу, чтобы тот посоветовал ему, как остановить это безобразие. И тогда, под впечатлением от увиденного, Барни вспомнил сказку про девочку с волшебным горшочком, который она все никак не могла остановить, а он меж тем вываливал кашу и вываливал, заполоняя ею улицу за улицей и грозя завалить всю деревню. Это, пошутил Барни, своего рода символический протест против демографического взрыва, воплощенного в образе взбесившейся плодовитой Матери-Земли.
Но Карен не нашла в этом ничего забавного, и Барни решил, что она не оценила шутку постольку, поскольку сама находилась в не менее интересном положении. Это, настаивал он, по-настоящему оригинальная идея. Вот только младенцы вышли какие-то не такие. Впрочем, ему удалось вылепить их так, чтобы они выглядели как настоящие: он просмотрел кучу книг по медицине и сумел изобразить уродства вполне достоверно. Однако младенцы все равно получились слишком уж человечными и милыми. Помимо всего прочего, ему хотелось показать несовершенство тварей, созданных Богом страждущим.
Но ей не хотелось это обсуждать.
Почему же ей было невдомек, что, создавая все эти формы, он добрался до самых потаенных глубин своего бессознательного и извлек оттуда воспоминания об иных местах и временах, которые никак нельзя было отнести к прошлому, поскольку они существовали в его сознании в самое что ни на есть настоящее время? И если ему удалось разглядеть эти согбенные, скрюченные, корчащиеся фигуры – получеловеческие, полузвериные, – значит, они существуют? Однако Карен не желала принимать его воображение за реальность. Она не могла допустить, что он случайно натолкнулся на нечто весьма значительное. Она была всецело поглощена своим собственным состоянием – одержима тайной теплящейся внутри нее жизни, и ее заботило лишь то, что происходило в настоящее время в ее чреве.
То было своего рода безрассудство, заставляющее людей бояться смерти, – уверенность, что на следующей неделе, завтра или через минуту должно что-то случиться и они это упустят. Барни пытался убедить ее, что завтра не существует ни для кого, так зачем смотреть в будущее и бояться смерти? Странно было то, что Карен не воспринимала никакие доводы, словно находившееся в ее утробе существо было настолько важным для нее, что за него стоило цепляться всеми силами и бороться со всем миром. Столь ценный товар, говорил ей он, производили миллионы неквалифицированных рабочих по всему миру (неходовой товар, разрастающийся до размеров целых народов, голодающих и умирающих на берегах Ганга, скитающихся по джунглям Африки с засиженными мухами глазами, и это потомство рождалось уродливым душой и телом). Не сомневайся, говорил ей Барни, его уродцы – всего лишь воплощение извращенной сути, сокрытой под личиной совершенных тел, но он видел, что она понимает его с трудом. Беременность ослепила ее настолько, что она не видела ничего дальше жалкого кусочка плоти в своем чреве.
