Он уходя спросил (адаптирована под iPad) Акунин Борис
– А-а, – протянул я. – Вот вы в каком смысле про Лестока! Распутин доверяет только вам, и вы рассчитываете через этакую шестеренчатую передачу рулить всей Россией. Только ничего этого не будет. Распутин располосован ножом, он скоро сдохнет.
– Он выживет, – уверенно заявил Менгден. – Если не был убит на месте, обязательно выживет. Этот человек обладает совершенно феноменальной живучестью. Я так тороплюсь к нему не для того, чтобы его спасти, а чтобы он уверился, будто это я его спас. Он и так смотрит мне в рот, а после этой истории станет совсем ручным.
– Хорошо, допустим. Но вашему пациенту просто повезло, что по случайному стечению обстоятельств кровотечение у царевича прекратилось, когда этот шарлатан находился рядом. В следующий раз этого не случится, и «старца» попрут в шею, а вместе с ним закончится ваше пресловутое руление, даже еще толком не начавшись. Какая, кстати говоря, вам до сих пор была практическая польза от вашей креатуры?
– Довольно существенная. Благодаря сведениям, которые я получаю от Григория, а он от царицы, я мог без риска играть на бирже. Например, в позапрошлом году узнал, что Россия не станет участвовать во внутрибалканском конфликте, и скупил акции «Босфортранса», когда их продавали за бесценок. Триста сорок тысяч чистой прибыли. И это не единственная операция. Но деньги – чепуха. Когда Григорий спасет цесаревича в третий раз, положение моего пациента станет несокрушимым, а его советы царица будет воспринимать, как записи на Божьих скрижалях. Тут-то и наступит мое время.
– Да с чего вы так уверены, что у Распутина получится в третий раз? – не выдержал я. – Вы же не мистик, вы врач! Нет никаких молитв, чар и заговоров, способных излечить неизлечимое! Уж вам ли этого не знать?
Доктор довольно улыбнулся.
– Разумеется, никаких чудес на свете не существует. И дело не в «особливой молитовке», которую произносит Григорий, когда накладывает руки на «болящего отрока». Дело в том, чем эти руки смазаны.
– А чем они смазаны?
– Елеем, как он это называет. На самом же деле бальзамом особого состава. Моей личной разработки. Эта смесь, впитываясь в кожу, производит коагуляционный эффект. Больная кровь густеет и сворачивается. Я изобрел лекарство от гемофилии, известное мне одному. Для одного-единственного пациента. Но какого!
– Почему же вы не сообщили о своем открытии, действительно выдающемся, всему медицинскому сообществу? Вы бы прославились на весь мир!
– И что? Мне дали бы какую-нибудь золотую медаль, а Распутин за ненадобностью утратил бы свое влияние? Нет уж. Держа рецепт в тайне я могу добиться намного большего. Особенности российского государственного устройства открывают перед умным и масштабным человеком поистине неограниченные возможности. Я могу стать и стану новым Лестоком.
– А вы не находите, что это чудовищно – сделать открытие, способное спасти бог знает сколько людей, и хранить его в тайне из-за собственного честолюбия? – спросил я, подумав, что гений и злодейство очень даже совместны.
Но я еще не подозревал, до какой степени.
– Погодите ужасаться, – усмехнулся Менгден. – Главное признание впереди. Я же обещал, что ничего от вас не утаю. Мой бальзам изготавливается из особенного материала: красного костного мозга человека, больного тромбофилией – противоположностью гемофилии. Повышенная сворачиваемость слишком густой крови нейтрализует ослабленную сворачиваемость чересчур жидкой крови. Я установил экспериментально, что для экстракции годен лишь мозг тазовых костей ребенка, страдающего тромбофилией. Взрослые не годятся. И второе обстоятельство, существенное: изъятие материала ведет к гибели донора.
– Что-о?!
– Увы. Чтобы изготовить сыворотку для бальзама, который дважды спасал наследника, мне пришлось умертвить двух маленьких пациентов, о которых я, кажется, вам рассказывал. Одного в прошлом году, другого в позапрошлом. Они заплатили своей жизнью за то, чтобы первое дитя России продолжало жить.
– Но Даша?! – в ужасе вскричал я. – Зачем вам понадобилась Даша? И почему… почему она жива?
– Понимаете, – доверительно, как свой своему, объяснил доктор, – несмотря на все усилия мне удалось найти только трех детей, больных тромбофилией. Я ведь говорил, какая это проблема. Два источника сырья я уже использовал, осталась только Дарья Хвощова. И с ней всё очень сложно. Те-то двое были из бедных семей. В момент необходимости – когда Григорий сообщал, что должен спасать цесаревича, – я приезжал к ним домой, якобы для осмотра. Говорил родителям, что состояние очень тревожное и даже опасное для жизни. Срочно увозил ребенка в клинику, и там он скоропостижно умирал. Но с дочкой миллионерши так не получилось бы. Это очень меня тревожило. Вдруг срочно понадобится бальзам, а девочку увезли в какое-нибудь из их имений или вовсе за границу? Я думал-думал и придумал. Изъять, поместить в надежное место. И держать там до потребности. Беда в том, что приготовить бальзам заранее нельзя. Во всяком случае этой технологии я пока не разработал. Сырье должно быть свежим. Теперь вы понимаете, что это был единственный разумный выход?
Я молчал, потеряв дар речи. Но Менгден, кажется, счел мое молчание знаком согласия.
– Ну вот и отлично, – довольно сказал он. – Как человек умный, вы уже сообразили, что за возможности откроет перед вами сотрудничество со мной. После третьего спасения я смогу добиться от царицы чего угодно. И мне будет выгодно вывести своего человека на важный государственный пост – скажем, директора Департамента полиции, а затем, может быть, и выше. Однако вы должны будете заслужить мое доверие. И первое ваше задание – найти новое сырье. Дашу Хвощову мы назад уже не получим, к сожалению. Однако вы с вашими полицейскими возможностями можете провести опрос по больницам всей империи и найти других детей с тромбофилией.
– А Распутин знает о том, как вы добываете ему чудесный елей? – спросил я, стараясь справиться с голосом. Это последнее, что мне оставалось выяснить для полноты картины чудовищного злодеяния.
– Нет. Зачем бы я стал ему говорить? Вы – единственный, кого я посвятил в свою тайну. Цените это.
– Но почему-то Распутин был уверен, что Даша жива. И что ее спасение зависит от здоровья наследника. Он велел старухе Хвощовой молиться о цесаревиче, сказав, что это спасет и ее внучку.
– В самом деле? – удивился Менгден. – Хм. Дикарь не так прост, как кажется. Ума в нем нет, но есть некое странное, звериное чутье, которое бывает острее ума. Черт его знает. Возможно Григорий о чем-то и догадывается. Однако мне что-то не нравится выражение вашего лица. – Острый взгляд так и впился в меня. – Неужели я в вас ошибся и вы не так умны, как я подумал? Решайте скорей. До отправления поезда остается всего тридцать восемь минут. Вы со мной, Уткин? Или поведете себя по-идиотски?
– По-идиотски, – ответил я. – И сами вы Уткин. Я Гусев.
XXIX
Я оставил арестанта под присмотром полицейских и Мари Ларр, на которую рассчитывал больше, чем на служак. У нее негодяй не сбежит, в этом я был абсолютно уверен.
Но о признании монстра своей соратнице я ничего не сказал. Иностранке действительно незачем знать, какой ценой дважды был спасен наследник российского престола. Я не был уверен, что следует об этом докладывать и по обычным каналам – очень уж страшным было дело.
Но я знал, кому можно довериться и кто скажет мне, как быть: вице-директор Воронин. Человек, взявший на себя смелость избавить – или попытаться избавить – страну от «раковой опухоли», умеет хранить тайны и распоряжаться ими. Важнее всего, что Распутин и распутинщина его враги.
Только бы Константин Викторович оказался на «явке», думал я, гоня по улицам к Апраксину переулку.
Позвонил в дверь, и когда она ответила мне голосом воронинского секретаря, вздохнул с облегчением. Где псарь, там и царь.
Его превосходительство встретил меня неласково.
Он сидел угрюмый, на столе были разложены газеты.
– Снова внезапное явление статского советника Гусева, – проворчал вице-директор в ответ на мое приветствие. – Что вы опять натворили? Кстати говоря, я не уверен, что та ваша шалость с Распутиным останется без последствий. Положение переменилось.
Нетрудно было догадаться, что он имеет в виду. На первых полосах всех газет чернели жирные заголовки про покушение в селе Покровском.
– Не человек, а дьявол! – зло произнес Воронин. – Другой бы сдох на месте, а этот уже интервью дает. Мир отвернулся от России. Позавчера убили Франца-Фердинанда, вчера не убили Распутина…
Он замолчал, словно спохватившись, что наговорил лишнего.
– Распутин жив, но, кажется, я знаю, как положить конец его влиянию, – сказал я значительно.
Константин Викторович моментально перестал кипятиться, жестом показал мне на стул и всё время, пока я говорил – а мой монолог длился не меньше четверти часа, – ни разу не раскрыл рта, только тер переносицу над очками.
Должно быть, рассказ получился дельным, потому что ни одного уточняющего вопроса Константин Викторович не задал, лишь переспросил и записал название болезни «тромбофилия».
С минуту Воронин смотрел на это слово, сосредоточенно размышляя. Потом все-таки задал вопрос, единственный:
– Ваша помощница, американка, посвящена в подоплеку?
– Госпожа Ларр не моя помощница. Скорее это я был ее помощником, – честно ответил я. – Невероятно способная сыщица. Но я ей ничего не сообщил, поскольку дело сугубо российское. И деликатное, я же понимаю.
– Превосходно…
Он опять замолчал и теперь ужасно надолго. Я уже начал ерзать на стуле, но мыслям государственного мужа не мешал.
– В общем так, – пришел наконец к решению Воронин. – Дело тут взрывоопасное. Потребуются экстренные предосторожности. Я сейчас сделаю несколько звонков и уеду, а вы, Гсев, сидите в приемной, и оттуда ни ногой. Считайте, что вы в карантине. Мое отсутствие может продлиться несколько часов, наберитесь терпения. Но никаких коммуникаций. Ни с кем.
– Как прикажете, ваше превосходительство.
На душе у меня стало покойно. Дело передано в надежные руки, голову ни над чем ломать не нужно. А посидеть, подождать будет даже приятно, после беготни и нервотрепки.
Вскоре Воронин действительно, отбыл, и я остался в одиночестве. Прочитал все газеты, однако новых подробностей про Распутина не вычитал. Поинтересовался и убийством эрцгерцога. Какой-то сербский юноша, чуть ли не гимназист, открыл пальбу по кортежу, выпустил всего две пули, и обе попали в цель, смертельно ранили австрийского наследника и его морганатическую супругу. Не повезло. Эхе-хе, в каждой державе свои несчастья.
Но мне не хотелось задерживаться на печальных новостях. Настроение было хоть и взвинченное, но бодрое. Да, в мире много зла, оно сильно и безжалостно, но и добро может за себя постоять. Человеческая цивилизация – прав прекраснодушный принц Альберт – уверенно осваивает просторы молодого двадцатого века.
Во Франции проходил автомобильный Гран-при. За первенство боролись команды «Пежо» и «Мерседес-Бенц». Средняя скорость движения составляла 107 километров в час, подумать только! Давние враги, французы с немцами, состязались на спортивной трассе, а не убивали друг друга на полях сражений. Это ли не знамение новых, светлых времен?
В Мангейме должен был открыться исторический шахматный турнир, где немецкие мастера сразятся за корону с другими своими исконными оппонентами – русскими. Алехин, я был уверен, фрицам покажет.
Гигантский самолет «Илья Муромец» усовершенствованной конструкции довез целых десять пассажиров от Санкт-Петербурга до Киева всего с одной посадкой. Меньше, чем за сутки!
Я прочитал газеты до последней страницы и даже порешал кроссворд, а Воронина всё не было.
Хотелось есть, а еще больше покурить, но я знал, что Константин Викторович не выносит табачного дыма. Решил выйти на улицу, постоять у подъезда. Спустился по лестнице, однако так и не смог сообразить, как открывается хитрый замок. Должно быть, кнопка находилась у секретаря, но он куда-то исчез. Я был на «явке» в одиночестве.
Делать нечего, вернулся в приемную.
Скучно мне не было. Я думал о том, как сложатся наши отношения с Мари. Неужто сегодняшнее событие останется без последствий? Не скажет ли она, что то было минутное увлечение и продолжения не будет? Обычно подобный трепет испытывает женщина после так называемого грехопадения – не является ли она для любовника кратким, разовым приключением? Солидный господин на сорок шестом году жизни терзался, как соблазненная институтка.
Боже, как же я был тогда счастлив…
Лишь после наступления бледных июньских сумерек на лестнице раздались быстрые шаги. Господин вице-директор наконец вернулся.
Лицо у него было сосредоточенное. Под мышкой он держал какую-то папку.
Я вскочил.
– Ну что?
– Необходимые меры приняты, – сказал Воронин, садясь к столу. – Остались только вы, Гусев.
– Да что я! Как вы поступили с Менгденом? Он в полиции или в тюрьме?
– В поезде. Лишен вида на жительство как нежелательный иностранец и выслан на родину предков, в Австро-Венгрию. Под конвоем. Болтать не в его интересах, так что можно не опасаться разглашения.
– Что-что?!
Мне показалось, что я ослышался или не понял.
– Второе. Госпожа Ларр тоже экстренно выслана за пределы империи как лицо, пересекшее границу без визы. Ее везут в сопровождении жандармов к тому самому пограничному пункту, через который она незаконно въехала.
Я обессиленно опустился на стул. У меня зашумело в голове.
– Я не предлагал вам садиться! – рявкнул вице-директор, и я вскочил.
– Теперь касательно вас. Хоть вы ни в чем не виноваты, но оставить вас на службе после случившегося я не могу. Вы затаите на меня обиду и при случае станете вредить. Терпеть врага на столь ответственной должности рискованно. Вот ваше прошение об отставке, помеченное сегодняшним числом. Берите ручку, подписывайте.
Он вынул из папки листок.
– Да с какой стати! – задыхаясь от возмущения воскликнул я. – И не подумаю! Вы, конечно, можете меня уволить, но для этого нужны основания! Будет служебное разбирательство, будет комиссия, и мне найдется, что там рассказать!
– Не будет ни разбирательства, ни комиссии. Вы подпишете прошение, а потом никому ни слова не скажете об этой истории. В ваших собственных интересах помалкивать.
– Как бы не так! Что мне терять, коли я уволен?
– Например, свободу.
Воронин снова раскрыл папку. В ней лежал толстый конверт. На нем крупным косым почерком было написано «Спасибо, спасибо, спасибо!». И стояли инициалы «А.Х.».
– Я был в вашем рабочем кабинете, – сухо сказал его превосходительство, глядя на меня через очки холодными глазами. – Проверить, нет ли там каких-нибудь доказательств или улик против Менгдена. Ничего не обнаружил, но на столе лежал вот этот запечатанный конверт, доставленный вам нынче утром от госпожи Хвощовой. Внутри оказался любопытнейший документ. Ваш неотправленный рапорт о том, что ее супруга убили злоумышленники. И ваша расписка на тридцать тысяч рублей.
Я помертвел. Алевтина Романовна захотела отблагодарить меня – и вместо этого погубила!
– Если вы вздумаете артачиться, или же если когда-нибудь, где-нибудь, стрезву или спьяну, вы проболтаетесь, я достану из сейфа эти бумаги и упеку вас за решетку. Можете там болтать что угодно. Кто поверит взяточнику?
– Но… почему? – пролепетал я. – Почему вы всё это делаете? Ведь Менгден чудовище. Бог знает, каких еще дел он натворит…
– Не у нас в России. И я не обязан, Гусев, отчитываться перед вами в своих действиях. Так что? Вы подписываете прошение об отставке или отправляетесь под арест? У подъезда ждет автомобиль с конвоем.
Я подписал. Что мне оставалось?
Утро после полнолуния, или Пятнадцать шагов
Скрежещет засов железной двери.
Я вздрагиваю, оборачиваюсь.
Из июня четырнадцатого года возвращаюсь в сейчас и здесь – в сентябрь восемнадцатого, в тюрьму петроградской ЧК.
Уже рассвело.
Мне сказали, что утро здесь начинается с переклички, после которой кого-то уводят, и эти люди потом уже не возвращаются.
С нар поднимаются мои товарищи по несчастью, взятые в заложники согласно декрету о красном терроре.
Неделю назад какая-то женщина стреляла в большевистского вождя. Расплачиваться за пролитую ею кровь должны «классово чуждые элементы»: «реакционеры», «царские сановники» и «опричники самодержавия». Я причислен к последней категории, хоть уже пятый год нахожусь не у дел. В домовой книге записано, что я служил в Департаменте полиции на видной должности, и этого достаточно.
– Встать у стены! В ряд! – кричит хриплый голос.
Мы встаем, нас двенадцать человек. Вчера я успел перемолвиться словом только с половиной из них, потому что остальные упорно отмалчивались, смотрели вокруг дикими глазами. Всех вытащили из дома, все в потрясении. Оно действует на людей по-разному. Кто-то становится болтлив, кто-то замыкается в себе. К тому же прошел слух, что в камеры подсаживают «кукушек», те потом докладывают тюремному начальству о контрреволюционных разговорах, и на основании этих доносов потом уводят тех, кто не вернется.
Из заложников, с кем я познакомился, двое – генералы, один чиновник дворцового ведомства, один викарный архиерей и еще банкир, который всем надоел своими причитаниями: он-де не капиталист, а наемный служащий и никого никогда не эксплуатировал.
Небритый, мутноглазый человек в мятой гимнастерке, с расстегнутой кобурой на ремне, оглядывает арестованных. Губы у него шевелятся – он нас пересчитывает.
– Выходь! Все выходь!
– Как все? – дрожащим голосом спрашивает рыхлый господин, что давеча скрипел зубами во сне. – Почему все? Меня только вчера вечером доставили!
– Тут все почти вчерашние, – говорит ему дворцовый чиновник. – Позвольте, товарищ, то есть гражданин, а разве вы вызываете не по списку?
– Все выходь, все, – повторяет надзиратель. – Приказ пришел, камеры начисто освободить.
– Что он сказал? Освободить? – прикладывает руку к уху архиерей. Он глуховат.
– Как же, освободят они, – ворчит седоусый генерал с немецкой фамилией, которую я забыл. – Идемте, господа, пока прикладами не вытолкали.
Мы в коридоре. Он весь заполнен, людей выводят и из других камер. Мне становится менее страшно. Такую толпу расстрелять невозможно. Вероятно, собираются перевести в какое-то другое место. Может быть, в Кресты.
Мое предположение подтверждается. Во дворе нас делят на группы по двадцать. Кто-то знающий (интересно откуда?) сообщает, что столько человек помещается в кузов грузовика.
И точно, за воротами фыркает мотор. Первую группу гонят туда бегом, подгоняя отставших пинками.
Кричат:
– Живо! Живо!
Я вижу, как заложники лезут через борта машины. Старик в шинели без погон, но с красными генеральскими отворотами и лампасами на брюках замешкался. Солдат орет ему:
– Тебе штык в гузно ткнуть, превосходительство сраное?
Генерал болтает ногами. Его втягивают под мышки.
Грузовик отъезжает. Наполняют второй, третий, четвертый. Они тоже отбывают, фыркая и плюясь выхлопным дымом.
Ворота снова захлопываются.
Я вижу, что нас осталось четыре группы. Значит, грузовики отвезут тех и вернутся за нами.
Наша двадцатка крайняя, четвертая.
Я в первом ряду.
Человек из последнего ряда предыдущей группы оборачивается. Я вижу, что это Воронин.
– А, снова вы, – говорит он. – С недобрым утром. Кажется, всё? Доспорим на том свете?
– Почему вы думаете? – вздрагиваю я. – Говорят, нас просто перевозят – нужно освободить камеры для новых.
– Ну, сейчас не прикончат, так чуть позже, – пожимает он плечами. – Я, однако, полагаю, что сейчас. Увозят за город, в какие-то овраги и там же закапывают. Революция, Василий Иванович. Сначала сожрет нас с вами, потом начнет жрать своих. По-другому не бывает.
И отворачивается. Должно быть, считает, что вчера мы наговорились достаточно.
Вчера я увидел Воронина, когда меня доставили в так называемый «накопитель» (ну и словечко). Я сразу узнал рокового человека, четыре года назад сломавшего мою судьбу. Я часто о нем думал. А вот Константин Викторович, для которого я был мелким камешком, отброшенным с дороги, не тотчас вспомнил, кто я такой.
Мы простояли в очереди на регистрацию два часа. Было время для беседы.
– Вот где довелось встретиться, – сказал бывший вице-директор. – Вы меня, вероятно, ненавидите? Признаться, я тогда испытывал перед вами неудобство, но другого выхода у меня не было. Теперь могу объяснить. Всё это уже не имеет важности – как прошлогодний снег.
После выстрела в Сараево мне стало ясно, что неизбежна война. Такая, какой еще не знавало человечество. И мы, Россия, к ней не готовы. Реформа армии не завершена, перевооружение не закончено, а самое страшное, что в самой сердцевине государства поселилась гниль, разъедающая и ослабляющая страну. Самодержавная империя держится на вере в самодержца, помазанника Божия. И если пропадает не только вера, но даже уважение, если сияние престола меркнет, замазанное грязью и скандалом, всё рушится. Как это в конце концов и произошло. Россию погубили не военные неудачи и не экономические тяготы. Всех в конце концов затошнило от монархии, которой правят «царь Николашка», «царица Сашка» и «бес Гришка». А теперь вообразите, что в июне четырнадцатого года, на пороге тяжелейшего военного испытания, вдруг разразился бы чудовищный скандал. Оказывается, наследника престола спасали, убивая других детей. Куда там мифическим евреям с кровью христианских младенцев!
Воронин разволновался от воспоминаний, повысил голос. На него стали оборачиваться, и он перешел на сердитый шепот.
– Вы с вашим расследованием и вашими, извините, куриными мозгами устроили бы диверсию, которая разнесла бы в клочки весь авторитет наивысшей власти. И когда! В канун всемирной катастрофы! Вломились бы со своими разоблачениями, как слон в посудную лавку, а ведь этой лавкой было наше с вами государство!
– Вы могли бы мне тогда объяснить про войну и про грозящую стране катастрофу, – упрекнул его я. – Но вы предпочли меня выполоть, как сорняк. А я не сорняк!
– Да вы бы меня не поняли! У вас глаза горели одержимостью. Вы жаждали восстановления справедливости. И никакие государственные резоны не убедили бы вас, что эту гнусную историю нужно как можно быстрее предать забвению. Знаете, в чем главная трагедия России? В том, что прекраснодушные энтузиасты пытаются установить справедливость, ничего не понимая в государственном устройстве, и в результате творят больше зла, чем любые преступники. Это мечтатели-человеколюбцы, милюковы с гучковыми, загнали нас с вами в чекистский «накопитель». И сами в нем оказались! Не знаете настоящей жизни, не умеете управлять – не суйтесь! Управление государством – особая миссия, требующая от своих служителей тяжких жертв. Господин Достоевский с его слезой младенца, поставь его у кормила, погладил бы младенца по головке, а попутно угробил бы миллион других младенцев! Мой отец – а это был выдающийся человек, настоящий жрец государственного служения – говорил мне: «Есть монархи и министры, их дело – представительствовать и блистать. И есть хранители священного огня, которые не лезут на передний план, остаются в тени, но именно от них зависит, погаснет этот огонь или нет». Отец воспитывал меня так, чтобы я берег этот огонь больше собственной жизни и был готов пожертвовать ради него чем угодно – личными привязанностями, любовью, дружбой, даже собственной душой. Но я не справился со своей задачей. Святилище разорено, треножник рухнул, сакральный огонь погас. Российское государство, простояв тысячу лет, рассыпалось, когда вахту нес я. И за это мне нет прощения. Пусть чекисты ставят меня к стенке, туда мне и дорога. Надеюсь, что того света не существует и мне не придется смотреть отцу в глаза…
Я притих, впечатленный страстностью этого внешне холодного человека.
– Только вот чего я не понимаю и никогда уже не пойму… – продолжил он, глядя поверх меня и, по-видимому, ведя диалог с самим собой. – Мой отец, казалось, выплавленный из стали, очень странно умер. Покончил с собой. Ни с того ни с сего, безо всяких видимых причин. Застрелился дома, в кабинете, не оставив записки. Я никогда в жизни не видел, чтобы он брал в руки огнестрельное оружие. Он даже возвел это в принцип. «Государственный сановник не должен иметь при себе средств самозащиты, – говорил он. – Унизительно до такой степени не доверять системе. Есть специальные люди, которые по долгу службы меня охраняют, и этого довольно». А сам пустил себе пулю в лоб, притом из весьма специфического пистолета, какой носят секретные агенты. Есть такой «браунинг FNS», я запомнил название…
Меня качнуло. Я вдруг вспомнил, каким странным тоном Мари Ларр переспросила меня тогда: «Викторович? Воронин?».
– А когда это произошло?
– Вы про смерть отца? В девятьсот шестом. Год, конечно, был очень тяжелый. Казалось, государство вот-вот развалится, не выдержав проигранной японской войны и революционных потрясений. А всё же на отца это было так непохоже. Увы, у всякой стали есть предел износа…
В четырнадцатом году Мари говорила, что ездила в Россию разбираться в обстоятельствах гибели ее отца восемь лет назад, вспомнил я, то есть аккурат в девятьсот шестом. И сказала, что «разобралась». Однако говорить Воронину о своей догадке я не стал. Зачем? Да и где она теперь, Мари Ларр? Вскоре после ее высылки началась великая война. Я не знаю, что сталось с женщиной, которая ненадолго озарила мою ординарную жизнь сиянием своих холодных, ярких лучей. Молю Бога, если Он есть, чтоб Мари была жива и счастлива.
Я вспомнил другого участника той истории – большевика Миловидова. Мы ведь ныне оказались в том самом земном раю, который он обещал построить, и ведь построил. Сейчас, наверное, заседает в этих их совнаркомах и реввоенсоветах.
Спросил Воронина, не знает ли он, где сейчас инженер Миловидов.
– Умер во время войны, в Швейцарии. Принял яд. Перед тем несколько месяцев болел, не вставал с постели.
– А Осип Менгден? Про него что-нибудь известно?
– Нет. Ныне он, вероятно, зовется Йозефом Менгденом. Полагаю, что субъект с подобными задатками в эти чудовищные времена себя еще проявит. Самое время для Менгденов… А госпожу Хвощову с дочкой, как я слышал, после реквизиции имущества «уплотнили» и, кажется, переселили в подвал. Так что вы продлили девочке жизнь, но ненадолго. Лекарство от густокровия теперь взять негде… Да и цесаревича, как вы знаете, на свете уже нет. Виной тому, правда, не гемофилия… Всё было напрасно, вся жизнь – одни пустые хлопоты, – горько молвил Воронин. – И у меня, и у вас. Помните, у Жерара де Нерваля:
- Покинув этот мир однажды в зимний вечер,
- Он уходя спросил: «Я приходил – зачем?»
– Лично я приходил, чтобы Даша Хвощова пожила на свете подольше, – ответил я, мысленно прибавив: «И чтобы повстречать Мари». – Про государство не знаю, я не жрец, я обыкновенный человек. Но мысль о том, что я помог вытащить девочку из лап Менгдена, согревает мне душу. А в жизни, как мне кажется, только такие вещи и имеют ценность. Всё остальное – химера.
Потом конвоир за рукав потащил Константина Викторовича к столу, записываться. Нас развели по разным камерам. Ночь я провел в воспоминаниях, то тягостных, то сладостных, жмурясь от яркого сияния полной луны. И вот серым утром мы с моим старым знакомцем сошлись вновь.
Грузовики возвращаются, наверное, через час. Сначала один, потом второй, потом третий.
Заложников выводят. Сажают. Увозят. Когда подходит очередь третьей группы, Воронин говорит мне:
– Прощайте. Я всё думал над вашими словами. Про то, что химера, а что не химера. И знаете…
Но матрос с оборванной лентой на бескозырке грубо хватает бывшего вице-директора за ворот, дергает, обкладывает матом, да еще поддает под зад коленом.
– Ждать тебя, что ли, контра!
Наконец выводят за ворота и нас, последних, хотя четвертый грузовик еще не подошел.
Я стою и смотрю на площадь, на грязную, давно не метенную мостовую, всю в кругляшах навоза, на вытоптанные клумбы сквера, на пеньки, оставшиеся от великолепных тополей – их срубили на дрова еще зимой. По тротуарам идут понурые, оборванные горожане, без интереса посматривая на кучку арестантов под конвоем. Мы представляем собой обыденное зрелище.
Как не похожи жалкие петроградцы на былых санкт-петербуржцев, думаю я. Какой это был красивый, гордый, нарядный город. А как разумен, сложно устроен и человечен – да-да, человечен несмотря на все неурядицы и неустройства – был мир. И так недавно, всего четыре года назад! В уме не укладывается!
Что с нами всеми произошло? Почему? Какой тромб разорвал сердце страны, в которой я родился и прожил полвека?
Ожидание что-то затянулось. Последний грузовик всё не приходит.
Я вижу, как тюремные начальники озабоченно о чем-то спорят.
Рыхлый господин, стоявший рядом со мной, шепчет:
– Я молился, и произошло чудо. Ладья Харона сломалась! Нас не повезут в овраг! Не сегодня!
Чекисты что-то такое наконец решили.
Нас гонят обратно во двор, но в корпус не заводят, а выстраивают гуськом, в затылок. Почему-то перед входом, ведущим в подвал.
– Запускай по одному! – доносится из двери.
Конвоир ведет вниз первого, толкая его в спину прикладом. Через минуту второго. Потом третьего. Я стою четвертым.
Вот и моя очередь. Не желая получить удар, я быстро двигаюсь вперед. Что там у них, в подвале? Почему заводят поодиночке?
На сырой, склизкой лестнице темно. Кто-то открывает передо мной скрипучую тяжелую дверь. За ней нечто вроде тамбура с еще одной дверью. Она тоже скрипит.
Я шагаю через порог, слепну от яркого света и тут же слышу грохот, метнувшийся от тесных стен и поглощенный ими.
Луч освещает выщербленную штукатурку, всю в рытвинах. Черные тени уволакивают по полу что-то тяжелое, сзади тянется мокрый след. На полу блестят темные лужи.
Только теперь я догадываюсь, что это за подвал.
– Будешь упираться – штыком пырну, – предупреждают сзади. – Топай давай!
Я не буду упираться. И медлить не буду.
Мне было бы горько и страшно покидать тот, другой мир, в котором остались город Санкт-Петербург, страна Россия и Мари. Прежде всего – Мари.
А здесь, в этом мире-подвале, мне делать нечего. Только дойти до выщербленной стены.
Я прикидываю, что мне предстоит сделать шагов пятнадцать.
Раз, два, три, четыре, пять, шесть…
Думаю я не о жизни и не о смерти.
Все же почему Мари меня тогда обняла? Что такое она во мне уловила? Что во мне есть? Что во мне было?
