Айвенго Скотт Вальтер
– Эймер? Приор Эймер? И Бриан де Буагильбер? – бормотал Седрик. – Оба норманны… Но это все равно, норманны они или саксы, – Ротервуд не должен отказать им в гостеприимстве. Добро пожаловать, раз пожелали здесь ночевать. Приятнее было бы, если б они проехали дальше. Но неприлично отказать путникам в ужине и ночлеге; впрочем, я надеюсь, что в качестве гостей и норманны будут держать себя поскромнее. Ступай, Гундиберт, – прибавил он, обращаясь к дворецкому, стоявшему за его креслом с белым жезлом в руке. – Возьми с собой полдюжины слуг и проводи приезжих в помещение для гостей. Позаботься об их лошадях и мулах и смотри, чтобы никто из их свиты ни в чем не терпел недостатка. Дай им переодеться, если пожелают, разведи огонь, подай воды для омовения, поднеси вина и эля. Поварам скажи, чтобы поскорее прибавили что-нибудь к нашему ужину, и вели подавать на стол, как только гости будут готовы. Скажи им, Гундиберт, что Седрик и сам бы вышел приветствовать их, но не может, потому что дал обет не отходить дальше трех шагов от своего помоста навстречу гостям, если они не принадлежат к саксонскому королевскому дому. Иди. Смотри, чтобы все было как следует: пусть эти гордецы не говорят потом, что грубиян Сакс показал себя жалким скупцом.
Дворецкий и несколько слуг ушли исполнять приказания хозяина, а Седрик обратился к кравчему Освальду и сказал:
– Приор Эймер… Ведь это, если не ошибаюсь, родной брат того самого Жиля де Мольверера, который ныне стал лордом Миддлгемом.
Освальд почтительно наклонил голову в знак согласия.
– Его брат занял замок и отнял земли и владения, принадлежавшие гораздо более высокому роду – роду Уилфгора Миддлгемского. А разве все норманнские лорды поступают иначе? Этот приор, говорят, довольно веселый поп и предпочитает кубок с вином и охотничий рог колокольному звону и требнику. Ну, да что говорить. Пускай войдет, я приму его с честью. А как ты назвал того, храмовника?
– Бриан де Буагильбер.
– Буагильбер? – повторил в раздумье Седрик, как бы рассуждая сам с собой, как человек, который живет среди подчиненных и привык скорее обращаться к себе самому, чем к другим. – Буагильбер?.. Это имя известное. Много говорят о нем и доброго и худого. По слухам, это один из храбрейших рыцарей ордена Храма, но он погряз в обычных для них пороках: горд, дерзок, злобен и сластолюбив. Говорят, что это человек жестокосердый, что он не боится никого ни на земле, ни на небе. Так отзываются о нем те немногие воины, что воротились из Палестины. А впрочем, он переночует у меня только одну ночь; ничего, милости просим и его. Освальд, начни бочку самого старого вина; подай к столу лучшего меду, самого крепкого эля, самого душистого мората, шипучего сидра, пряного пигмента и налей самые большие кубки! Храмовники и аббаты любят добрые вина и большие кубки. Эльгита, доложи леди Ровене, что мы не станем сегодня ожидать ее выхода к столу, если только на то не будет ее особого желания.
– Сегодня у нее будет особое желание, – отвечала Эльгита без запинки, – последние новости из Палестины ей всегда интересно послушать.
Седрик метнул на бойкую служанку гневный взор. Однако леди Ровена и все, кто ей прислуживал, пользовались особыми привилегиями и были защищены от его гнева. Он сказал только:
– Придержи язык! Иди передай твоей госпоже мое поручение, и пусть она поступает как ей угодно. По крайней мере, здесь внучка Альфреда[44] может повелевать как королева.
Эльгита ушла из зала.
– Палестина! – проговорил Сакс. – Палестина… Сколько ушей жадно прислушивается к басням, которые приносят из этой роковой страны распутные крестоносцы и лицемерные пилигримы. И я бы мог спросить, и я бы мог осведомиться и с замирающим сердцем слушать сказки, которые рассказывают эти хитрые бродяги, втираясь в наши дома и пользуясь нашим гостеприимством… Но нет, сын, который меня ослушался, – не сын мне, и я забочусь о его судьбе не более, чем об участи самого недостойного из тех людишек, которые, пришивая себе на плечо крест, предаются распутству и убийствам да еще уверяют, будто так угодно Богу.
Нахмурив брови, он опустил глаза и минуту сидел в таком положении. Когда же он снова поднял взгляд, створчатые двери в противоположном конце зала распахнулись настежь, и, предшествуемые дворецким с жезлом и четырьмя слугами с пылающими факелами, поздние гости вошли в зал.
Глава IV
«Одиссея», книга 21
- Свиней, козлов, баранов кровь текла;
- На мрамор туша брошена вола;
- Вот мясо делят, жарят на огне,
- И свет играет в розовом вине.
- Без почестей Улисс на пир пришел:
- Его в сторонке за треногий стол
- Царевич усадил…
Аббат Эймер воспользовался удобным случаем, чтобы сменить костюм для верховой езды на еще более великолепный, поверх которого надел затейливо вышитую мантию. Кроме массивного золотого перстня, являвшегося знаком его духовного сана, он носил еще множество колец с драгоценными камнями, хотя это и запрещалось монастырским уставом, обувь его была из тончайшего испанского сафьяна, борода подстрижена так коротко, как только это допускалось его саном, темя прикрыто алой шапочкой с нарядной вышивкой.
Храмовник тоже переоделся – его костюм был тоже богат, хотя и не так старательно и замысловато украшен, но сам он производил более величественное впечатление, чем его спутник. Он снял кольчугу и вместо нее надел тунику из темно-красной шелковой материи, опушенную мехом, а поверх нее длинный белоснежный плащ, ниспадавший крупными складками. Восьмиконечный крест его ордена, вырезанный из черного бархата, был нашит на белой мантии. Он снял свою высокую дорогую шапку: густые черные как смоль кудри, под стать смуглой коже, красиво обрамляли его лоб. Осанка и поступь, полные величавой грации, были бы очень привлекательны, если бы не надменное выражение лица, говорившее о привычке к неограниченной власти.
Вслед за почетными гостями вошли их слуги, а за ними смиренно вступил в зал и проводник, в наружности которого не было ничего примечательного, кроме одежды пилигрима. С ног до головы он был закутан в просторный плащ из черной саржи, который напоминал нынешние гусарские плащи с такими же висячими клапанами вместо рукавов и назывался склавэн, или славянский. Грубые сандалии, прикрепленные ремнями к обнаженным ногам, широкополая шляпа, обшитая по краям раковинами, окованный железом длинный посох с привязанной к верхнему концу пальмовой ветвью дополняли костюм паломника. Он скромно вошел позади всех и, видя, что у нижнего стола едва найдется место для прислуги Седрика и свиты его гостей, отошел к очагу и сел на скамейку под его навесом. Там он стал сушить свое платье, терпеливо дожидаясь, когда у стола случайно очистится для него место или дворецкий даст ему чего-нибудь поесть тут же у очага.
Седрик с величавой приветливостью встал навстречу гостям, сошел с почетного помоста и, ступив три шага им навстречу, остановился.
– Сожалею, – сказал он, – достопочтенный приор, что данный мною обет воспрещает мне двинуться далее навстречу даже таким гостям, как ваше преподобие и этот доблестный рыцарь-храмовник. Но мой дворецкий должен был объяснить вам причину моей кажущейся невежливости. Прошу вас также извинить, что буду говорить с вами на моем родном языке, и вас попрошу сделать то же, если вы настолько знакомы с ним, что это вас не затруднит; в противном случае я сам настолько разумею по-норманнски, что разберу то, что вы пожелаете мне сказать.
– Обеты, – сказал аббат, – следует соблюдать, почтенный франклин, или, если позволите так выразиться, почтенный тан, хотя этот титул уже несколько устарел. Обеты суть те узы, которые связуют нас с Небесами, или те вервии, коими жертва прикрепляется к алтарю; а потому, как я уже сказал, их следует держать и сохранять нерушимо, если только не отменит их святая наша мать-церковь. Что же касается языка, я очень охотно объяснюсь на том наречии, на котором говорила моя покойная бабушка Хильда Миддлгемская, блаженная кончина которой была весьма сходна с кончиною ее достославной тезки, если позволительно так выразиться, блаженной памяти святой и преподобной Хильды в аббатстве Витби – упокой, Боже, ее душу!
Когда приор кончил эту речь, произнесенную с самыми миролюбивыми намерениями, храмовник сказал отрывисто и внушительно:
– Я всегда говорил по-французски, на языке короля Ричарда и его дворян; но понимаю английский язык настолько, что могу объясниться с уроженцами здешней страны.
Седрик метнул на говорившего один из тех нетерпеливых взоров, которыми почти всегда встречал всякое сравнение между нациями-соперницами; но, вспомнив, к чему его обязывали законы гостеприимства, подавил свой гнев и движением руки пригласил гостей сесть на кресла пониже его собственного, но рядом с собою, после чего велел подавать кушанья.
Прислуга бросилась исполнять приказание, и в это время Седрик увидел свинопаса Гурта и его спутника Вамбу, которые только что вошли в зал.
– Позвать сюда этих бездельников! – нетерпеливо крикнул Седрик.
Когда провинившиеся рабы подошли к помосту, он спросил:
– Это что значит, негодяи? Почему ты, Гурт, сегодня так замешкался? Что ж, пригнал ты свое стадо домой, мошенник, или бросил его на поживу бродягам и разбойникам?
– Стадо все цело, как угодно вашей милости, – ответил Гурт.
– Но мне вовсе не угодно, мошенник, – сказал Седрик, – целых два часа проводить в тревоге, представлять себе разные несчастия и придумывать месть соседям за те обиды, которых они мне не причиняли! Помни, что в другой раз колодки и тюрьма будут тебе наказанием за подобный проступок.
Зная вспыльчивый нрав хозяина, Гурт и не пытался оправдываться; но шут, которому многое прощалось, мог рассчитывать на большую терпимость со стороны Седрика и поэтому решился ответить за себя и за товарища:
– Поистине, дядюшка Седрик, ты сегодня совсем не дело говоришь.
– Что такое? – отозвался хозяин. – Я тебя пошлю в сторожку и прикажу выдрать, если ты будешь давать волю своему дурацкому языку!
– А ты сперва ответь мне, мудрый человек, – сказал Вамба, – справедливо и разумно ли наказывать одного за провинности другого?
– Конечно, нет, дурак.
– Так что же ты грозишься заковать в кандалы бедного Гурта, дядюшка, за грехи его собаки Фангса? Я готов хоть сейчас присягнуть, что мы ни единой минуты не замешкались в дороге, как только собрали стадо, а Фангс еле-еле успел загнать их к тому времени, когда мы услышали звон к вечерне.
– Стало быть, Фангса и повесить, – поспешно объявил Седрик, обращаясь к Гурту, – он виноват. А себе возьми другую собаку.
– Постой, постой, дядюшка, – сказал шут, – ведь и такое решение, выходит, не совсем справедливо: чем же виноват Фангс, коли он хромает и не мог быстро собрать стадо? Это вина того, кто обстриг ему когти на передних лапах; если б Фангса спросили, так, верно, бедняга не согласился бы на эту операцию.
– Кто же осмелился так изувечить собаку, принадлежащую моему рабу? – спросил Сакс, мигом приходя в ярость.
– Да вот старый Губерт ее изувечил, – отвечал Вамба, – начальник охоты у сэра Филиппа Мальвуазена. Он поймал Фангса в лесу и заявил, будто тот гонялся за оленем. А это, видишь ли, запрещено хозяином. А сам он лесной сторож, так вот…
– Черт бы побрал этого Мальвуазена, да и его сторожа! – воскликнул Седрик. – Я им докажу, что этот лес не входит в число охотничьих заповедников, установленных Великой лесной хартией…[45] Но довольно об этом. Ступай, плут, садись на свое место. А ты, Гурт, достань себе другую собаку, и если этот сторож осмелится тронуть ее, я его отучу стрелять из лука. Будь я проклят, как трус, если не отрублю ему большого пальца на правой руке! Тогда он перестанет стрелять… Прошу извинить, почтенные гости. Мои соседи – не лучше ваших язычников в Святой Земле, сэр рыцарь. Однако ваша скромная трапеза уже перед вами. Прошу откушать, и пусть добрые пожелания, с какими предлагаются вам эти яства, вознаградят вас за их скромность.
Угощение, расставленное на столах, не нуждалось, однако, в извинениях хозяина дома. На нижний стол было подано свиное мясо, приготовленное различными способами, а также множество кушаний из домашней птицы, оленины, козлятины, зайцев и рыбы, не говоря уже о больших караваях хлеба, печенье и всевозможных сластях, варенных из ягод и меда. Мелкие сорта дичи, которой было также большое количество, подавались не на блюдах, а на деревянных спицах или вертелах. Пажи и прислуга предлагали их каждому из гостей по порядку; гости уже сами брали себе столько, сколько им хотелось. Возле каждого почетного гостя стоял серебряный кубок; на нижнем столе пили из больших рогов.
Только что собрались приняться за еду, как дворецкий поднял жезл и громко произнес:
– Прошу прощения – место леди Ровене!
Позади почетного стола, в верхнем конце зала, отворилась боковая дверь, и на помост взошла леди Ровена в сопровождении четырех прислужниц.
Седрик был удивлен и недоволен тем, что его воспитанница по такому случаю появилась на людях, тем не менее он поспешил ей навстречу и, взяв за руку, с почтительной торжественностью подвел к предназначенному для хозяйки дома креслу на возвышении, по правую руку от своего места. Все встали при ее появлении. Ответив безмолвным поклоном на эту любезность, она грациозно проследовала к своему месту за столом. Но не успела она сесть, как храмовник шепнул аббату:
– Не носить мне вашей золотой цепи на турнире, а хиосское вино принадлежит вам!
– А что я вам говорил? – ответил аббат. – Но умерьте свои восторги – франклин наблюдает за вами.
Бриан де Буагильбер, привыкший считаться только со своими желаниями, не обратил внимания на это предостережение и впился глазами в саксонскую красавицу, которая, вероятно, тем более поразила его, что ничем не была похожа на восточных султанш.
Ровена была прекрасно сложена и высока ростом, но не настолько высока, однако ж, чтобы это бросалось в глаза. Цвет ее кожи отличался ослепительной белизной, а благородные очертания головы и лица были таковы, что исключали мысль о бесцветности, часто сопровождающей красоту слишком белокожих блондинок. Ясные голубые глаза, опушенные длинными ресницами, смотрели из-под тонких бровей каштанового цвета, придававших выразительность ее лбу. Казалось, глаза эти были способны как воспламенять, так и умиротворять, как повелевать, так и умолять. Кроткое выражение больше всего шло к ее лицу. Однако привычка ко всеобщему поклонению и к власти над окружающими придала этой саксонской девушке особую величавость, дополняя то, что дала ей сама природа. Густые волосы светло-русого оттенка, завитые изящными локонами, были украшены драгоценными камнями и свободно падали на плечи, что в то время было признаком благородного происхождения. На шее у нее висела золотая цепочка с подвешенным к ней маленьким золотым ковчегом. На обнаженных руках сверкали браслеты. Поверх ее шелкового платья цвета морской воды было накинуто другое, длинное и просторное, ниспадавшее до самой земли, с очень широкими рукавами, доходившими только до локтей. К этому платью пунцового цвета, сотканному из самой тонкой шерсти, была прикреплена легкая шелковая вуаль с золотым узором. Эту вуаль при желании можно было накинуть на лицо и грудь, на испанский лад, или набросить на плечи.
Когда Ровена заметила устремленные на нее глаза храмовника с загоревшимися в них, словно искры на углях, огоньками, она с чувством собственного достоинства опустила покрывало на лицо в знак того, что столь пристальный взгляд ей неприятен. Седрик увидел ее движение и угадал его причину.
– Сэр рыцарь, – сказал он, – лица наших саксонских девушек видят так мало солнечных лучей, что не могут выдержать столь долгий и пристальный взгляд крестоносца.
– Если я провинился, – отвечал сэр Бриан, – прошу у вас прощения, то есть прошу леди Ровену простить меня; далее этого не может идти мое смирение.
– Леди Ровена, – сказал аббат, – желая покарать смелость моего друга, наказала всех нас. Надеюсь, что она не будет столь жестока к тому блестящему обществу, которое мы встретим на турнире.
– Я еще не знаю, отправимся ли мы на турнир, – сказал Седрик. – Я не охотник до этих суетных забав, которые были неизвестны моим предкам в ту пору, когда Англия была свободна.
– Тем не менее, – сказал приор, – позвольте нам надеяться, что в сопровождении нашего отряда вы решитесь туда отправиться. Когда дороги так небезопасны, не следует пренебрегать присутствием сэра Бриана де Буагильбера.
– Сэр приор, – отвечал Сакс, – где бы я ни путешествовал в этой стране, до сих пор я не нуждался ни в чьей защите, помимо собственного доброго меча и верных слуг. К тому же, если мы надумаем поехать в Ашби-де-ла-Зуш, нас будет сопровождать мой благородный сосед Ательстан Конингсбургский с такой свитой, что нам не придется бояться ни разбойников, ни феодалов. Поднимаю этот бокал за ваше здоровье, сэр приор, – надеюсь, что вино мое вам по вкусу, – и благодарю вас за любезность. Если же вы так строго придерживаетесь монастырского устава, – прибавил он, – что предпочитаете пить кислое молоко, надеюсь, что вы не будете стесняться и не станете пить вино из одной только вежливости.
– Нет, – возразил приор, рассмеявшись, – мы ведь только в стенах монастыря довольствуемся свежим или кислым молоком, в миру же мы поступаем как миряне; поэтому я отвечу на ваш любезный тост, подняв кубок этого честного вина, а менее крепкие напитки предоставляю моему послушнику.
– А я, – сказал храмовник, наполняя свой бокал, – пью за здоровье прекрасной Ровены. С того дня как ваша тезка вступила в пределы Англии, эта страна не знала женщины, более достойной поклонения. Клянусь Небом, я понимаю теперь несчастного Вортигерна! Будь перед ним хотя бы бледное подобие той красоты, которую мы видим, и то этого было бы достаточно, чтобы забыть о своей чести и царстве.
– Я не хотела бы, чтобы вы расточали столько любезностей, сэр рыцарь, – сказала Ровена с достоинством и не поднимая покрывала, – лучше я воспользуюсь вашей учтивостью, чтобы попросить вас сообщить нам последние новости о Палестине, так как это предмет, более приятный для нашего английского слуха, нежели все комплименты, внушаемые вам вашим французским воспитанием.
– Не много могу сообщить вам интересного, леди, – отвечал Бриан де Буагильбер. – Могу лишь подтвердить слухи о том, что с Саладином[46] заключено перемирие.
Его речь была прервана Вамбой. Шут пристроился шагах в двух позади кресла хозяина, который время от времени бросал ему подачки со своей тарелки. Впрочем, такой же милостью пользовались и любимые собаки, которых, как мы уже видели, в зале было довольно много. Вамба сидел перед маленьким столиком на стуле с вырезанными на спинке ослиными ушами. Подсунув пятки под перекладину своего стула, он так втянул щеки, что его челюсти стали похожи на щипцы для орехов, и наполовину зажмурил глаза, что не мешало ему ко всему прислушиваться, чтобы не упустить случая совершить одну из тех проделок, которые ему разрешались.
– Уж эти мне перемирия! – воскликнул он, не обращая внимания на то, что внезапно перебил речь величавого храмовника. – Они меня совсем состарили!
– Как, плут? Что это значит? – сказал Седрик, с явным удовольствием ожидая, какую шутку выкинет шут.
– А то как же, – отвечал Вамба. – На моем веку было уже три таких перемирия, и каждое – на пятьдесят лет. Стало быть, выходит, что мне полтораста лет.
– Ну, я ручаюсь, что ты умрешь не от старости, – сказал храмовник, узнавший в нем своего лесного знакомца. – Тебе на роду написано умереть насильственной смертью, если ты будешь так показывать дорогу проезжим, как сегодня приору и мне.
– Как так, мошенник? – воскликнул Седрик. – Сбивать с дороги проезжих! Надо будет тебя постегать: ты, значит, такой же плут, как и дурак.
– Сделай милость, дядюшка, – сказал шут, – на этот раз позволь моей глупости заступиться за мое плутовство. Я только тем и провинился, что перепутал, которая у меня правая рука, а которая левая. А тому, кто спрашивает у дурака совета и указания, надо быть поснисходительнее.
Тут разговор был прерван появлением слуги, которого привратник прислал доложить, что у ворот стоит странник и умоляет впустить его на ночлег.
– Впустить его, – сказал Седрик, – кто бы он ни был, все равно. В такую ночь, когда гроза бушует на дворе, даже дикие звери жмутся к стадам и ищут покровительства у своего смертельного врага – человека, лишь бы не погибнуть от расходившихся стихий. Дайте ему все, в чем он нуждается. Освальд, присмотри за этим хорошенько.
Кравчий тотчас вышел из зала и отправился исполнять приказания хозяина.
Глава V
Разве у евреев нет глаз? Разве у них нет рук, органов, членов тела, чувств, привязанностей, страстей? Разве не та же самая пища насыщает его, разве не то же оружие ранит его, разве он не подвержен тем же недугам, разве не те же лекарства исцеляют его, разве не согревают и не студят его те же лето и зима, как и христианина?
Шекспир. «Венецианский купец»
Освальд воротился и, наклонившись к уху своего хозяина, прошептал:
– Это еврей, он назвал себя Исааком из Йорка. Хорошо ли будет, если я приведу его сюда?
– Пускай Гурт исполняет твои обязанности, Освальд, – сказал Вамба с обычной наглостью. – Свинопас как раз подходящий церемониймейстер для еврея.
– Пресвятая Мария, – молвил аббат, осеняя себя крестным знамением, – допускать еврея в такое общество!
– Как! – отозвался храмовник. – Чтобы собака еврей приблизился к защитнику Святого гроба!
– Вишь ты, – сказал Вамба, – значит, храмовники любят только еврейские денежки, а компании их не любят!
– Что делать, почтенные гости, – сказал Седрик, – я не могу нарушить законы гостеприимства, чтобы угодить вам. Если Господь Бог терпит долгие века целый народ упорных еретиков, можно и нам потерпеть одного еврея в течение нескольких часов. Но я никого не стану принуждать общаться с ним или есть вместе с ним. Дайте ему отдельный столик и покормите особо. А впрочем, – прибавил он, улыбаясь, – быть может, вон те чужеземцы в чалмах примут его в свою компанию?
– Сэр франклин, – отвечал храмовник, – мои сарацинские невольники добрые мусульмане и презирают евреев ничуть не меньше, чем христиане.
– Клянусь, уж я не знаю, – вмешался Вамба, – чем поклонники Махмуда и Термаганта[47] лучше этого народа, когда-то избранного самим Богом!
– Ну, пусть он сядет рядом с тобой, Вамба, – сказал Седрик. – Дурак и плут – хорошая пара.
– А дурак сумеет по-своему отделаться от плута, – сказал Вамба, потрясая в воздухе костью от свиного окорока.
– Тсс!.. Вот он идет, – сказал Седрик.
Впущенный без всяких церемоний, в зал боязливой и нерешительной поступью вошел худощавый старик высокого роста; он на каждом шагу отвешивал смиренные поклоны и казался ниже, чем был на самом деле, от привычки держаться в согбенном положении. Черты его лица были тонкие и правильные; орлиный нос, проницательные черные глаза, высокий лоб, изборожденный морщинами, длинные седые волосы и большая борода могли бы производить благоприятное впечатление, если бы не так резко изобличали его принадлежность к племени, которое в те темные века было предметом отвращения для суеверных и невежественных простолюдинов, а со стороны корыстного и жадного дворянства подвергалось самому лютому преследованию.
Одежда еврея, значительно пострадавшая от непогоды, состояла из простого бурого плаща и темно-красного хитона. На нем были большие сапоги, отороченные мехом, и широкий пояс, за который были заткнуты небольшой ножик и коробка с письменными принадлежностями. На голове у него была высокая четырехугольная желтая шапка особого фасона: закон повелевал евреям носить их в знак отличия от христиан. При входе в зал он смиренно снял шапку.
Прием, оказанный этому человеку под кровом Седрика Сакса, удовлетворил бы требованиям самого ярого противника израильского племени. Сам Седрик в ответ на многократные поклоны еврея только кивнул головой и указал ему на нижний конец стола. Однако там никто не потеснился, чтобы дать ему место. Когда он проходил вдоль ряда ужинавших, бросая робкие и умоляющие взгляды на каждого из сидевших за нижним концом стола, слуги-саксы нарочно расставляли локти и, приподняв плечи, продолжали поглощать свой ужин, не обращая ни малейшего внимания на нового гостя. Монастырская прислуга крестилась, оглядываясь на него с благочестивым ужасом; даже сарацины, когда Исаак проходил мимо них, начали гневно крутить усы и хвататься за кинжалы, готовые самыми отчаянными мерами предотвратить его приближение.
Очень вероятно, что по тем же причинам, которые побудили Седрика принять под свой кров потомка отверженного народа, он настоял бы и на том, чтобы его люди обошлись с Исааком учтивее, но как раз в ту пору аббат завел с ним такой интересный разговор о породах и повадках его любимых собак, что Седрик никогда не прервал бы его и для более важного дела, чем вопрос о том, пойдет ли еврей спать без ужина.
Исаак стоял в стороне от всех, тщетно ожидая, не найдется ли для него местечка, где бы он мог присесть и отдохнуть. Наконец пилигрим, сидевший на скамье у камина, сжалился над ним, встал с места и сказал:
– Старик, моя одежда просохла, я уже сыт, а ты промок и голоден.
Сказав это, он сгреб на середину широкого очага разбросанные и потухавшие поленья и раздул яркое пламя; потом пошел к столу, взял чашку горячей похлебки с козленком, отнес ее на столик, у которого сам ужинал, и, не дожидаясь изъявлений благодарности со стороны еврея, направился в противоположный конец зала: быть может, он не желал дальнейшего общения с тем, кому услужил, а может быть, ему просто захотелось стать поближе к почетному помосту.
Если бы в те времена существовали живописцы, способные передать подобный сюжет, фигура этого еврея, склонившегося перед огнем и согревающего над ним свои окоченевшие и дрожащие руки, могла бы послужить им хорошей натурой для изображения зимнего времени года. Несколько отогревшись, он с жадностью принялся за дымящуюся похлебку и ел так поспешно и с таким явным наслаждением, словно давно не отведывал пищи.
Тем временем аббат продолжал разговаривать с Седриком об охоте; леди Ровена углубилась в беседу с одной из своих прислужниц, а надменный рыцарь Храма, поглядывая то на еврея, то на саксонскую красавицу, задумался о чем-то, по-видимому, очень для него интересном.
– Дивлюсь я вам, достопочтенный Седрик, – говорил аббат. – Неужели же вы при всей вашей большой любви к мужественной речи вашей родины не хотите признать превосходство нормано-французского языка во всем, что касается охотничьего искусства? Ведь ни в одном языке не найти такого обилия специальных выражений для охоты в поле и в лесу.
– Добрейший отец Эймер, – возразил Седрик, – да будет вам известно, что я вовсе не гонюсь за всеми этими заморскими тонкостями; я и без них очень приятно провожу время в лесах. Трубить в рог я умею, хоть не называю звук рога receat или mort[48], умею натравить собак на зверя, знаю, как лучше содрать с него шкуру и как его распластать, и отлично обхожусь без этих новомодных словечек: curee, arbor, nombles[49] и прочей болтовни в духе сказочного сэра Тристрама[50].
– Французский язык, – сказал храмовник со свойственной ему при всех случаях жизни надменной заносчивостью, – единственный приличный не только на охоте, но и в любви и на войне. На этом языке следует завоевывать сердца дам и побеждать врагов.
– Выпьем-ка с вами по стакану вина, сэр рыцарь, – сказал Седрик, – да кстати и аббату налейте! А я тем временем расскажу вам о том, что было лет тридцать тому назад. Тогда простая английская речь Седрика Сакса была приятна для слуха красавиц, хотя в ней и не было выкрутасов французских трубадуров. Когда мы сражались на полях Норталлертона[51], боевой клич сакса был слышен в рядах шотландского войска не хуже cri de guerre[52] храбрейшего из норманнских баронов. Помянем бокалом вина доблестных бойцов, бившихся там. Выпейте вместе со мною, мои гости.
Он выпил свой стакан разом и продолжал с возрастающим увлечением:
– Сколько щитов было порублено в тот день! Сотни знамен развевались над головами храбрецов. Кровь лилась рекой, а смерть казалась всем краше бегства. Саксонский бард прозвал этот день праздником мечей, слетом орлов на добычу; удары секир и мечей по шлемам и щитам врагов, шум битвы и боевые клики казались певцу веселее свадебных песен. Но нет у нас бардов. Наши подвиги стерты деяниями другого народа, наш язык, самые наши имена скоро предадут забвению. И никто не пожалеет об этом, кроме меня, одинокого старика… Кравчий, бездельник, наполняй кубки! За здоровье храбрых в бою, сэр рыцарь, к какому бы племени они ни принадлежали, на каком бы языке ни говорили! За тех, кто доблестнее всех воюет в Палестине в рядах защитников креста!
– Я сам ношу знамение креста, и мне не пристало говорить об этом, – сказал Бриан де Буагильбер, – но кому же другому отдать пальму первенства среди крестоносцев, как не рыцарям Храма – верным стражам Гроба Господня!
– Иоаннитам[53], – сказал аббат. – Мой брат вступил в этот орден.
– Я и не думаю оспаривать их славу, – сказал храмовник, – но…
– А знаешь, дядюшка Седрик, – вмешался Вамба, – если бы Ричард Львиное Сердце был поумнее да послушался меня, дурака, сидел бы он лучше дома со своими веселыми англичанами, а Иерусалим предоставил бы освобождать тем самым рыцарям, которые его сдали.
– Разве в английском войске никого не было, – сказала вдруг леди Ровена, – чье имя было бы достойно стать наряду с именами рыцарей Храма и иоаннитов?
– Простите меня, леди, – отвечал де Буагильбер, – английский король привел с собой в Палестину толпу храбрых воинов, которые уступали в доблести только тем, кто своею грудью непрерывно защищал Святую Землю.
– Никому они не уступали, – сказал пилигрим, который стоял поблизости и все время с заметным нетерпением прислушивался к разговору.
Все взоры обратились в ту сторону, откуда раздалось это неожиданное утверждение.
– Я заявляю, – продолжал пилигрим твердым и сильным голосом, – что английские рыцари не уступали никому из обнаживших меч на защиту Святой Земли. Кроме того, скажу, что сам король Ричард и пятеро из его рыцарей после взятия крепости Сен-Жан д’Акр[54] дали турнир и вызвали на бой всех желающих. Я сам видел это, потому и говорю. В тот день каждый из рыцарей трижды выезжал на арену и всякий раз одерживал победу. Прибавлю, что из числа их противников семеро принадлежали к ордену рыцарей Храма. Сэру Бриану де Буагильберу это очень хорошо известно, и он может подтвердить мои слова.
Невозможно описать тот неистовый гнев, который мгновенно вспыхнул на еще более потемневшем лице смуглого храмовника. Разгневанный и смущенный, схватился он дрожащими пальцами за рукоять меча, но не обнажил его, вероятно сознавая, что расправа не пройдет безнаказанно в таком месте и при таких свидетелях. Но простой и прямодушный Седрик, который не привык одновременно заниматься различными делами, так обрадовался известиям о доблести соплеменников, что не заметил злобы и растерянности своего гостя.
– Я бы охотно отдал тебе этот золотой браслет, пилигрим, – сказал он, – если бы ты перечислил имена тех рыцарей, которые так благородно поддержали славу нашей веселой Англии.
– С радостью назову их по именам, – отвечал пилигрим, – и никакого подарка мне не надо: я дал обет некоторое время не прикасаться к золоту.
– Хочешь, друг пилигрим, я за тебя буду носить этот браслет? – сказал Вамба.
– Первым по доблести и воинскому искусству, по славе и по положению, им занимаемому, – начал пилигрим, – был храбрый Ричард, король Англии.
– Я его прощаю! – воскликнул Седрик. – Прощаю то, что он потомок тирана, герцога Вильгельма.
– Вторым был граф Лестер, – продолжал пилигрим, – а третьим – сэр Томас Малтон из Гилсленда.
– О, это сакс! – с восхищением сказал Седрик.
– Четвертый – сэр Фолк Дойли, – молвил пилигрим.
– Тоже саксонец, по крайней мере с материнской стороны, – сказал Седрик, с величайшей жадностью ловивший каждое его слово. Охваченный восторгом по случаю победы английского короля и сородичей-островитян, он почти забыл свою ненависть к норманнам. – Ну а кто же был пятый? – спросил он.
– Пятый был сэр Эдвин Торнхем.
– Чистокровный сакс, клянусь душой Хенгиста! – крикнул Седрик. – А шестой? Как звали шестого?
– Шестой, – отвечал пилигрим, немного помолчав и как бы собираясь с мыслями, – был совсем юный рыцарь, малоизвестный и менее знатный; его приняли в это почетное товарищество не столько ради его доблести, сколько для круглого счета. Имя его стерлось из моей памяти.
– Сэр пилигрим, – сказал Бриан де Буагильбер с пренебрежением, – такая притворная забывчивость после того, как вы успели припомнить так много, не достигнет цели. Я сам назову имя рыцаря, которому из-за несчастной случайности – по вине моей лошади – удалось выбить меня из седла. Его звали рыцарь Айвенго; несмотря на его молодость, ни один из его соратников не превзошел Айвенго в искусстве владеть оружием. И я громко, при всех, заявляю, что, будь он в Англии и пожелай он на предстоящем турнире повторить тот вызов, который послал мне в Сен-Жан д’Акре, я готов сразиться с ним, предоставив ему выбор оружия. При том коне и вооружении, которыми я теперь располагаю, я отвечаю за исход поединка.
– Ваш вызов был бы немедленно принят, – отвечал пилигрим, – если бы ваш противник здесь присутствовал. А при настоящих обстоятельствах не подобает нарушать покой этого мирного дома, похваляясь победою в поединке, который едва ли может состояться. Но если Айвенго когда-либо вернется из Палестины, я вам ручаюсь, что он будет драться с вами.
– Хороша порука! – возразил храмовник. – А какой залог вы мне можете предложить?
– Этот ковчег, – сказал пилигрим, вынув из-под плаща маленький ящик из слоновой кости и творя крестное знамение. – В нем хранится частица настоящего креста Господня, привезенная из Монт-Кармельского монастыря.
Приор аббатства Жорво тоже перекрестился и набожно стал читать вслух «Отче наш». Все последовали его примеру, за исключением еврея, мусульман и храмовника. Не обнаруживая никакого почтения к святыне, храмовник снял с шеи золотую цепь, швырнул ее на стол и сказал:
– Прошу аббата Эймера принять на хранение мой залог и залог этого безыменного странника в знак того, что, когда рыцарь Айвенго вступит на землю, омываемую четырьмя морями Британии, он будет вызван на бой с Брианом де Буагильбером. Если же означенный рыцарь не ответит на этот вызов, он будет провозглашен мною трусом с высоты стен каждого из существующих в Европе командорств ордена храмовников.
– Этого не случится, – вмешалась леди Ровена, прерывая свое продолжительное молчание. – За отсутствующего Айвенго скажу я, если никто в этом доме не желает за него вступиться. Я заявляю, что он примет любой вызов на честный бой. Если бы моя слабая порука могла повысить значение бесценного залога, представленного этим праведным странником, я бы поручилась своим именем и доброй славой, что Айвенго даст этому гордому рыцарю желаемое удовлетворение.
В душе Седрика поднялся такой вихрь противоречивых чувств, что он не в состоянии был проронить ни слова во время этого спора. Радостная гордость, гнев, смущение сменялись на его открытом и честном лице, точно тени от облаков, пробегающих над сжатым полем. Домашние слуги, на которых имя Айвенго произвело впечатление электрической искры, затаив дыхание ждали, что будет дальше, не спуская глаз с хозяина. Но когда заговорила Ровена, ее голос как будто заставил Седрика очнуться и прервать молчание.
– Леди Ровена, – сказал он, – это излишне. Если бы понадобился еще залог, я сам, несмотря на то, что Айвенго жестоко оскорбил меня, готов своей собственной честью поручиться за его честь. Но, кажется, предложенных залогов и так достаточно – даже по модному уставу норманнского рыцарства. Так ли я говорю, отец Эймер?
– Совершенно верно, – подтвердил приор, – ковчег со святыней и эту богатую цепь я отвезу в наш монастырь и буду хранить в ризнице до тех пор, пока это дело не получит должного исхода.
Он еще несколько раз перекрестился, бормоча молитвы и совершая многократные коленопреклонения, и передал ковчег в руки сопровождавшего его монаха – брата Амвросия; потом уже без всякой церемонии, но, может быть, с не меньшим удовольствием сгреб со стола золотую цепь и опустил ее в надушенную сафьяновую сумку, висевшую у него на поясе.
– Ну, сэр Седрик, – сказал аббат, – ваше доброе вино так крепко, что у меня в ушах уже звонят к вечерне. Позвольте нам еще раз выпить за здоровье леди Ровены, да и отпустите нас на отдых.
– Клянусь бромхольским крестом, – сказал Сакс, – вы плохо поддерживаете свою добрую славу, сэр приор. Молва отзывается о вас как об исправном монахе: говорят, будто вы только тогда отрываетесь от доброго вина, когда зазвонят к заутрене, и я на старости лет боялся осрамиться, состязаясь с вами. Клянусь честью, в мое время двенадцатилетний мальчишка-сакс дольше вашего просидел бы за столом.
Однако у приора были причины настойчиво придерживаться на этот раз правил умеренности. Он не только по своему званию был присяжным миротворцем, но и на деле терпеть не мог всяких ссор и столкновений. Это происходило, впрочем, не от любви к ближнему или к самому себе; он опасался вспыльчивости старого сакса и предвидел, что запальчивое высокомерие храмовника, уже не раз прорывавшееся наружу, в конце концов вызовет весьма неприятную ссору. Поэтому он стал распространяться о том, что по части выпивки ни один народ не может сравниться с крепкоголовыми и выносливыми саксами, намекнув даже, как бы мимоходом, на святость своего сана, и закончил настойчивой просьбой позволить удалиться на покой.
Вслед за тем прощальный кубок обошел круг. Гости, низко поклонившись хозяину и леди Ровене, встали и разбрелись по залу, а хозяева в сопровождении ближайших слуг удалились в свои покои.
– Нечестивый пес, – сказал храмовник еврею Исааку, проходя мимо него, – так ты тоже пробираешься на турнир?
– Да, собираюсь, – отвечал Исаак, смиренно кланяясь, – если угодно будет вашей досточтимой доблести.
– Как же, – сказал рыцарь, – затем и идешь, чтобы своим лихоимством вытянуть все жилы из дворян, а женщин и мальчишек разорять красивыми безделушками. Готов поручиться, что твой кошелек битком набит шекелями.
– Ни одного шекеля, ни единого серебряного пенни, ни полушки нет, клянусь Богом Авраама! – сказал еврей, всплеснув руками. – Я иду просить помощи у собратий для уплаты налога, который взыскивает с меня палата еврейского казначейства. Да ниспошлет мне удачу праотец Иаков. Я совсем разорился. Даже плащ, что я ношу, ссудил мне Рейбен из Тадкастера.
Храмовник желчно усмехнулся и проговорил:
– Проклятый лгун!
С этими словами он отошел от еврея и, обратившись к своим мусульманским невольникам, сказал им что-то на языке, не известном никому из присутствующих.
Бедный старик был так ошеломлен обращением к нему воинственного монаха, что тот успел уже отойти на другой конец зала, прежде чем бедняга решился поднять голову и изменить свою униженную позу. Когда же он наконец выпрямился и оглянулся, лицо его выражало изумление человека, только что ослепленного молнией и оглушенного громом.
Вскоре храмовник и аббат отправились в отведенные им спальни. Провожали их дворецкий и кравчий. При каждом из них шло по два прислужника с факелами, а еще двое несли на подносах прохладительные напитки; в то же время другие слуги указывали свите храмовника и приора и остальным гостям места, где для них был приготовлен ночлег.
Глава VI
С ним подружусь, чтобы войти в доверье:
Получится – прекрасно, нет – прощай.
Но я прошу, меня не обессудь!
Шекспир. «Венецианский купец»
Когда пилигрим, сопровождаемый слугою с факелом, проходил по запутанным переходам этого огромного дома, построенного без определенного плана, его нагнал кравчий и сказал ему на ухо, что если он ничего не имеет против кружки доброго меда, то в его комнате уже собралось много слуг, которым хотелось бы послушать рассказы о Святой Земле, а в особенности о рыцаре Айвенго. Вслед за кравчим с той же просьбой явился Вамба, уверяя, будто один стакан вина после полуночи стоит трех после сигнала к тушению огней.
Не оспаривая этого утверждения, исходившего от такого сведущего лица, пилигрим поблагодарил обоих за любезное приглашение, но сказал, что данный им обет воспрещает ему беседовать на кухне о том, о чем нельзя говорить за господским столом.
– Ну, такой обет, – сказал Вамба, обращаясь к кравчему, – едва ли подходит слуге.
– Я было собирался дать ему комнату на чердаке, – сказал кравчий, с досадой пожимая плечами, – но раз он не хочет водить компанию с добрыми христианами, пускай ночует рядом с Исааком. Энвольд, – продолжал он, обращаясь к факельщику, – проводи пилигрима в южную келью. Какова любезность, такова и благодарность. Спокойной ночи, сэр пилигрим.
– Спокойной ночи, и награди вас Пресвятая Дева, – невозмутимо отвечал пилигрим и последовал за своим провожатым.
В небольшой, освещенной простым железным фонарем прихожей, откуда несколько дверей вели в разные стороны, их остановила горничная леди Ровены, которая повелительным тоном объявила, что ее госпожа желает поговорить с пилигримом, и, взяв факел из рук Энвольда и велев ему подождать своего возвращения, она подала знак пилигриму следовать за ней. По-видимому, пилигрим считал неприличным отклонить это приглашение, как отклонил предыдущее; по крайней мере, он повиновался без всяких возражений, хотя и казалось, что он был удивлен таким приказанием.
Небольшой коридор и лестница, сложенная из толстых дубовых бревен, привели его в комнату Ровены, грубое великолепие которой соответствовало почтительному отношению к ней хозяина дома. Все стены были завешены вышивками, на которых разноцветными шелками с примесью золотых и серебряных нитей были изображены различные эпизоды псовой и соколиной охоты. Постель под пурпурным пологом была накрыта богато вышитым покрывалом. На стульях лежали цветные подушки; перед одним стулом, более высоким, чем все остальные, стояла скамеечка из слоновой кости с затейливой резьбой.
Комната освещалась четырьмя восковыми факелами в серебряных подсвечниках. Однако напрасно современная красавица стала бы завидовать роскошной обстановке саксонской принцессы. Стены комнаты были так плохо проконопачены и в них были такие щели, что нарядные драпировки вздувались от ночного ветра. Жалкое подобие ширм защищало факелы от сквозняка, но, несмотря на это, их пламя постоянно колебалось от ветра, как развернутое знамя военачальника. Конечно, в убранстве комнаты чувствовалось богатство и даже некоторое изящество; но комфорта не было, а так как в те времена о нем не имели представления, то и отсутствие его не ощущалось.
Три горничные, стоя за спиной леди Ровены, убирали на ночь ее волосы. Сама она сидела на высоком, похожем на трон стуле. Весь ее вид и манеры были таковы, что, казалось, она родилась на свет для преклонения. Пилигрим сразу признал ее право на это, склонив перед ней колени.
– Встань, странник, – сказала она приветливо, – заступник отсутствующих достоин ласкового приема со стороны каждого, кто дорожит истиной и чтит мужество.
Потом, обратясь к своей свите, она сказала:
– Отойдите все, кроме Эльгиты. Я желаю побеседовать со святым пилигримом.
Девушки отошли в другой конец комнаты и сели на узкую скамью у самой стены, где оставались неподвижны и безмолвны, как статуи, хотя свободно могли бы шептаться, не мешая разговору их госпожи со странником.
Леди Ровена помолчала с минуту, как бы не зная, с чего начать, потом сказала:
– Пилигрим, сегодня вечером вы произнесли одно имя. Я хочу сказать, – продолжала она с усилием, – имя Айвенго; по законам природы и родства это имя должно было бы встретить более теплый и благосклонный отклик в здешнем доме; но таковы странные превратности судьбы, что хотя у многих сердце дрогнуло при этом имени, но только я решаюсь вас спросить, где и в каких условиях оставили вы того, о ком упомянули. Мы слышали, что он задержался в Палестине из-за болезни и что после ухода оттуда английского войска он подвергся преследованиям со стороны французской партии, а нам известно, что к этой же партии принадлежат и храмовники.
– Я мало знаю о рыцаре Айвенго, – смущенно ответил пилигрим, – но я хотел бы знать больше, раз вы интересуетесь его судьбой. Кажется, он избавился от преследований своих врагов в Палестине и собирался возвратиться в Англию. Вам, леди, должно быть известно лучше, чем мне, есть ли у него здесь надежда на счастье.
Леди Ровена глубоко вздохнула и спросила, не может ли пилигрим сказать, когда именно следует ожидать возвращения рыцаря Айвенго на родину, а также не встретит ли он больших опасностей в пути.
Пилигрим ничего не мог сказать относительно времени возвращения Айвенго; что же касается второго вопроса леди Ровены, пилигрим уверил ее, что путешествие может быть безопасным, если ехать через Венецию и Геную, а оттуда – через Францию и Англию.
– Айвенго, – сказал он, – так хорошо знает язык и обычаи французов, что ему ничто не угрожает в этой части его пути.
– Дай бог, – сказала леди Ровена, – чтобы он доехал благополучно и был в состоянии принять участие в предстоящем турнире, где все рыцарство здешней страны собирается показать свое искусство и отвагу. Если приз достанется Ательстану Конингсбургскому, Айвенго может услышать недобрые вести по возвращении в Англию. Скажите мне, странник, как он выглядел, когда вы его видели в последний раз? Не уменьшил ли недуг его телесные силы и красоту?
– Он похудел и стал смуглее с тех пор, как прибыл в Палестину с острова Кипра в свите Ричарда Львиное Сердце. Мне казалось, что лицо его омрачено глубокой печалью. Но я не подходил к нему, потому что незнаком с ним.
– Боюсь, – молвила Ровена, – то, что он увидит на родине, не сгонит с его чела мрачной тени… Благодарю, добрый пилигрим, за вести о друге моего детства. Девушки, – обратилась она к служанкам, – подайте этому святому человеку вечерний кубок. Пора дать ему покой, я не хочу его задерживать долее.
Одна из девушек принесла серебряный кубок горячего вина с пряностями, к которому Ровена едва прикоснулась губами, после чего его подали пилигриму. Он низко поклонился и отпил немного.
– Прими милостыню, друг, – продолжала леди Ровена, подавая ему золотую монету. – Это – знак моего уважения к твоим тяжким трудам и к святыням, которые ты посетил.
Пилигрим принял дар, еще раз низко поклонился и вслед за Эльгитой покинул комнату.
В коридоре его ждал слуга Энвольд. Взяв факел из рук служанки, Энвольд поспешно и без всяких церемоний повел гостя в пристройку, где целый ряд чуланов служил для ночлега низшему разряду слуг и пришельцев простого звания.
– Где тут ночует еврей? – спросил пилигрим.
– Нечестивый пес проведет ночь рядом с вашим преподобием, – отвечал Энвольд. – Святой Дунстан, ну и придется же после него скоблить и чистить этот чулан, чтобы он стал пригодным для христианина!
– А где спит Гурт, свинопас? – осведомился странник.
– Гурт, – отвечал слуга, – спит в том чулане, что по правую руку от вас, а еврей – по левую, держитесь подальше от сына этого неверного племени. Вам бы дали более почетное помещение, если бы вы приняли приглашение Освальда.
– Ничего, мне и здесь будет хорошо, – сказал пилигрим.
С этими словами он вошел в отведенный ему чулан и, приняв факел из рук слуги, поблагодарил его и пожелал спокойной ночи. Притворив дверь своей кельи, он воткнул факел в деревянный подсвечник и окинул взглядом свою спальню, всю обстановку которой составляли грубо сколоченный деревянный стул и заменявший кровать плоский деревянный ящик, наполненный чистой соломой, поверх которой были разостланы две или три овечьи шкуры.
Пилигрим потушил факел, не раздеваясь растянулся на этом грубом ложе и уснул или, по крайней мере, лежал неподвижно до тех пор, пока первые лучи восходящего солнца не заглянули в маленькое решетчатое окошко, сквозь которое и свет, и свежий воздух проникали в его келью. Тогда он встал, прочитал утренние молитвы, поправил на себе одежду и, осторожно отворив дверь, вошел к еврею.
Исаак тревожно спал на такой же точно постели, на какой провел ночь пилигрим. Все части одежды, которые снял накануне вечером, он навалил на себя или под себя, чтобы их не стащили во время сна. Лицо его выражало мучительное беспокойство; руки судорожно подергивались, как бы отбиваясь от страшного призрака; он бормотал и издавал какие-то восклицания на еврейском языке, перемешивая их с целыми фразами на местном наречии; среди них можно было разобрать следующие слова: «Ради Бога Авраамова, пощадите несчастного старика! Я беден, у меня нет денег, можете заковать меня в цепи, разодрать на части, но я не могу исполнить ваше желание».
Пилигрим не стал дожидаться пробуждения Исаака и слегка дотронулся до него концом своего посоха. Это прикосновение, вероятно, связалось в сознании спящего с его сном: старик вскочил, волосы его поднялись дыбом, острый взгляд черных глаз впился в стоявшего перед ним странника, выражая дикий испуг и изумление, пальцы судорожно вцепились в одежду, словно когти коршуна.
– Не бойся меня, Исаак, – сказал пилигрим, – я пришел к тебе как друг.
– Награди вас Бог Израиля, – сказал еврей, немного успокоившись. – Мне приснилось… Но будь благословен праотец Авраам – то был сон.
Потом, очнувшись, он спросил обычным своим голосом:
– А что же угодно вашей милости от бедного еврея в такой ранний час?
– Я хотел тебе сказать, – отвечал пилигрим, – что, если ты сию же минуту не уйдешь из этого дома и не постараешься отъехать как можно дальше и как можно скорее, с тобой может приключиться в пути большая беда.
– Святой отец, – воскликнул Исаак, – да кто захочет напасть на такого ничтожного бедняка, как я?
– Это тебе виднее, – сказал пилигрим, – но знай, что, когда рыцарь Храма вчера вечером проходил через зал, он обратился к своим мусульманским невольникам на сарацинском языке, который я хорошо знаю, и приказал им сегодня поутру следить за тем, куда поедет еврей, схватить его, когда он подальше отъедет от здешней усадьбы, и отвести в замок Филиппа де Мальвуазена или Реджинальда Фрон де Бефа.
Невозможно описать ужас, овладевший евреем при этом известии; казалось, он сразу потерял всякое самообладание. Каждый мускул, каждый нерв ослабли, руки повисли, голова поникла на грудь, ноги подкосились, и он рухнул к ногам пилигрима, как бы раздавленный неведомыми силами; это был не человек, поникший в мольбе о сострадании, а скорее безжизненное тело.
– Бог Авраама! – воскликнул он. Не подымая седой головы с полу, он сложил свои морщинистые руки и воздел их вверх. – О Моисей! О блаженный Аарон! Этот сон приснился мне недаром, и видение посетило меня не напрасно! Я уже чувствую, как они клещами тянут из меня жилы. Чувствую зубчатые колеса по всему телу, как те острые пилы, бороны и секиры железные, что полосовали жителей Раббы и чад Аммоновых.
– Встань, Исаак, и выслушай, что я тебе скажу, – с состраданием, но не без презрения сказал пилигрим, глядя на его муки. – Мне понятен твой страх: принцы и дворяне безжалостно расправляются с твоими собратьями, когда хотят выжать из них деньги. Но встань, я тебя научу, как избавиться от беды. Уходи из этого дома сию же минуту, пока не проснулись слуги, – они крепко спят после вчерашней попойки. Я провожу тебя тайными тропинками через лес, который мне так же хорошо известен, как и любому из лесных сторожей. Я тебя не покину, пока не сдам с рук на руки какому-нибудь барону или помещику, едущему на турнир; по всей вероятности, у тебя найдутся способы обеспечить себе его благоволение.
Как только у Исаака появилась надежда на спасение, он стал приподниматься, все еще оставаясь на коленях; откинув назад свои длинные седые волосы и расправив бороду, он устремил пытливые черные глаза на пилигрима. В его взгляде отразились страх, и надежда, и подозрение.
Но при последних словах пилигрима ужас вновь овладел им, он упал ничком и воскликнул:
– У меня найдутся средства, чтобы обеспечить себе благоволение! Увы! Есть только один способ заслужить благоволение христианина, но как получить его бедному еврею, если вымогательства довели его до нищеты Лазаря? Ради бога, молодой человек, не выдавай меня! Ради общего небесного Отца, всех нас создавшего, евреев и язычников, сынов Израиля и сынов Измаила, не предавай меня. – Снова подозрительность взяла верх над остальными его чувствами, и он воскликнул: – У меня нет таких средств, чтобы обеспечить доброе желание христианского странника, даже если он потребует все, до последнего пенни.
При этих словах он с пламенной мольбой ухватился за плащ пилигрима.