Падение, или Додж в Аду. Книга 1 Стивенсон Нил
– Это меня и беспокоит, – ответила София. – Либо он просыпается, наращивает некоторый уровень активности и засыпает снова.
– Я бы не рекомендовал употреблять в дипломе такого рода антропоморфную лексику, – сказал Солли.
– Разумеется.
– Основополагающий вопрос: может ли коннектом автомодифицироваться? – спросил Енох.
– Автомодификация – огромная самостоятельная тема, совершенно отдельная от того, что я пытаюсь сделать на этом этапе! – воскликнула София.
Она глянула на Солли и Си-плюса и поняла, что они опешили не меньше ее. О да, тема для обсуждения была увлекательная. Но далеко за пределами Софииного проекта.
– «Дорогая мамочка», – повторил Енох.
– О’кей. О’кей, мам, есть огромная разница между компьютерной моделью и реальным мозгом. Реальный мозг – Гераклитов огонь. Никогда не бывает одним дважды. Можно сделать скриншот мозга в момент смерти – как мы поступили в случае МД, – но он будет соотноситься с мозгом как стоп-кадр – с фильмом. В настоящем мозге при каждом импульсе нейрона мозг в ответ немного себя переписывает. Часто используемые связи укрепляются. Неиспользуемые отмирают. Нейроны меняют свои функции. Что-то запоминается. Что-то забывается. И ничего этого в моей модели не происходит.
– Почему? – спросил Солли. Он прекрасно знал ответ, но взял на себя роль сурового оппонента. А заодно немного защищал ее от Еноха с его агрессивным методом задавать вопросы.
– Ну, во-первых, потому что я не чувствую себя готовой. Мне надо было прежде его запустить. Посмотреть, что получится. Во-вторых, потому что это дороже. Потребуется больше памяти, больше вычислительной мощности, а я боюсь остаться на нуле.
– В алгоритмах, которые ты используешь, есть встроенная возможность автомодификации, – сказал Енох. – Если ты не взяла на себя труд их вычистить.
– Нет, я их не убирала. Просто отключила.
– Не думаю, что кто-нибудь здесь станет оспаривать это решение. – Солли глянул на Еноха. – Ты совершенно права, надо было его сперва запустить и посмотреть результат. И никто не станет тебя винить за бережливое расходование средств.
Енох сказал:
– Но тогда нечего удивляться циклическому поведению. Это замкнутый круг.
– Стоп-кадр, – проговорила София.
– Можно мне посмотреть? – спросил Солли. – Мне просто интересно, как это выглядит. Ты раззадорила мое любопытство.
– Конечно. Там очень простой интерфейс старой школы. Можно спроецировать сюда? – она показала на кусок пустой стены и надела очки.
– Для того эта стена и нужна.
Солли встал, подошел к столу и нашел под бумагами VR-гарнитуру. К тому времени, как он надел ее и включил, София уже спроецировала на стену виртуальный экран и вошла в свой аккаунт «Дыры-в-стене». Он выглядел на удивление архаично, как веб-страница года так 1995-го, с фоновой фотографией одноименного ущелья.
В другом окошке София запустила программу, с помощью которой визуализировала и анализировала темп сжигания. Первым делом появился график, похожий на тот, который она рисовала в блокноте, но с большим количеством шума. Циклический волновой рисунок читался ясно.
– А можешь показать изменения баланса во времени? – попросил Солли.
– Конечно.
София ввела команду, исправила ошибку, что-то еще поменяла и вывела новый график. Это был спуск от большой февральской величины к более маленькой сегодняшней. Иногда график снижался круто, иногда выходил на горизонталь, повторяя периодичность темпа сжигания.
– Это мне и надо было видеть, – сказал Солли. – За четыре месяца ты потратила примерно три четверти суммы, которую Загадочный Благодетель подарил тебе на Рождество… или на Хануку. – Он глянул на Еноха. – Окончательный срок сдачи диплома – через неделю. Если оставить модель работать как есть, к концу недели у тебя будет много непотраченных денег на счету. Но ты не узнаешь за эту неделю ничего нового.
– Согласна. Все застопорилось.
– В таком случае я советую включить функцию автомодификации, – объявил Солли.
София на несколько мгновений умолкла. К этому она готова не была. Такое мог предложить Енох. Не Солли.
– Послушайте, мне ужасно хочется, – сказала София, немного придя в себя. – Но это как-то… не знаю… ненаучно, что ли? Я с этим-то еще не разобралась. А так я пойду дальше и еще все усложню.
– Наука начинается со сбора данных, – ответил Солли. – Все ученые хотят, чтобы данные были лучше. Пусть это тебя не останавливает.
– Я не хочу казаться слишком самоуверенной.
– Неделя до защиты диплома, – заметил Солли, – последний период жизни, когда избыток самоуверенности может сойти с рук. Советую использовать его сполна.
Они что-то задумали. Эта мысль доходила до нее в следующие несколько дней – не как внезапное озарение или нахлынувшая волна, а как подземные воды, просачивающиеся в фундамент дома. На это наводили отдельные намеки, каждый из которых можно было объяснить иначе. Но окончательно ее убедило то, как смотрел и как говорил Корваллис, когда она вошла в кабинет. Будь Си-плюс в Принстоне, он бы услышал ее шаги, увидел, как открывается дверь. Выражение его лица мгновенно бы изменилось. Однако задержка сети дала ей фору. Соединение у Солли было такое быстрое, каким только могли сделать его админы. Однако админы не в силах изменить скорость света. Прежде чем изображение входящей в кабинет Софии передалось Корваллису, где уж он там находился, а новое выражение его лица – обратно, прошло время. И в это время она стояла перед большим монитором, как незримый дух. Не Святочный Дух Прошлых Лет, а скорее наоборот. Она была в настоящем и видела Си-плюса и Еноха, какими они были в прошлом – за мгновение до ее входа. И Корваллис Кавасаки, увеличенный в три раза на огромном мониторе, выглядел как никогда на ее памяти. У него было лицо ребенка. Выражение «ребенок в кондитерской» не вполне это передает.
София слышала в мамином пересказе, как Джон и Додж, лет примерно десяти и восьми соответственно, ухитрились вскрыть замок бомбоубежища, которое их отец устроил под задним двором айовского дома в самые жуткие годы холодной войны. Они забрались туда с фонариками и обнаружили много чарующего и страшного: винтовки и боеприпасы к ним, армейские рационы, но и военные трофеи, снятые их отцом с убитых фашистов, фотографии, которые он делал в освобожденных концлагерях, стопки европейской порнографии, флаконы с морфием, древние бутылки коньяка и бордо, переписку с женщинами, ни одна из которых не была его женой. Додж и Джон аккуратно вышли из бомбоубежища, заперли дверь и никогда не проболтались отцу, что там побывали. После смерти патриарха они почти все вынесли и уничтожили.
Лицо Корваллиса Кавасаки в то мгновение, за которое биты добирались до него по сети, а другие биты совершали обратный путь, с тем чтобы обновить экран, было совершенно особенное. Именно такими София представляла лица Джона и Доджа, когда те осветили фонариками отцовское бомбоубежище. Отчасти это была детская незащищенность, которую она видела на его лице всего дважды: на похоронах Доджа и на свадьбе, когда Мэйв шла к алтарю. И одновременно зачарованность. По каким-то едва уловимым признакам в позах и выражениях Солли, Еноха и Си-плюса София чувствовала, что разговаривали они долго. Что они назначали видеоконференцию на время куда более раннее, чем назвали ей. Это она сумела подтвердить позже, заглянув в календарь Солли, к которому, как все студенты, имела доступ. Они начали беседу за час до ее прихода. И говорили о чем-то, что привело Си-плюса в очень необычное состояние ума. К тому же по-латыни.
В другое время София не сумела бы легко выкинуть это из головы. Она бы вошла в режим Нэнси Дрю, девочки-детектива. Однако сейчас надо было дописывать диплом и готовить презентацию. Так что она нехотя отложила это в сторону как вопрос, который надо будет задать Си-плюсу при следующей встрече.
Через неделю София защитила диплом перед Солли и двумя другими преподавателями. На сей раз Енох и Си-плюс отсутствовали, поскольку целью было поставить точку в университетском обучении Софии, а они в университете не работали.
Защита проходила в старом кабинете, обшитом деревянными панелями и заставленном книжными шкафами. Стена в дальнем конце длинного стола несла следы своих разнообразных предназначений, менявшихся с ходом веков. Не меньше ста лет там висел портрет великого человека. Затем на его место пристроили выдвижной экран для слайдов. По меньшей мере два поколения назад экран сменился плоскопанельным монитором. Проводку, очевидно, меняли много раз и идеального варианта добились ровно к тому времени, когда все стало беспроводным. Года два-три назад последние мониторы окончательно вывезли на свалку, а ненужные провода обрезали. Остались только панели с едва различимым рисунком древесины. На всех присутствующих были те или иные устройства дополненной реальности, проецирующие на эту поверхность общую галлюцинацию. Докладывала София устно и возможностью этой воспользовалась лишь в самом конце, когда по тону и позам преподавателей стало ясно, что все позади и она одолела препятствие. Дальше шла уже просто беседа – умные люди выражали любопытство по той или иной части ее работы.
Один из них захотел посмотреть графики. София вывела данные на виртуальный экран, как неделю назад в кабинете Солли. График темпа сжигания выглядел примерно так же до точки несколько дней назад, когда София включила автомодификацию. Перемена была разительной. Волновой рисунок исчез и сменился чем-то более хаотическим. Однако в хаосе присутствовал намек на структуру, ровно такой, чтобы смотрящие его ощутили.
– Давайте освежу данные, чтобы они были совсем актуальными, – пробормотала София и вызвала пункт меню.
Появилось сообщение, что данные загружаются и это может занять какое-то время.
Затем график автоматически обновился. Однако на нем был сбой.
Один из членов комиссии хохотнул – впрочем, добродушно. Вечная история всех демонстраций – они сбоят именно в такие ответственные моменты. Все в кабинете это знали.
– Что за ерунда?! – воскликнула София. – Откуда этот провал?
График темпа сжигания капитала был в целом такой же, только почти в самом конце резко падал до большой отрицательной величины, затем прыгал вверх и продолжался прежней скачущей линией.
– Наверное, просто статический выброс, – предположила она.
– София, сделай милость, проверь баланс счета, – попросил Солли.
– Он должен быть практически на нуле, – сказала София. – Я прикидывала, что деньги кончатся к сегодняшнему утру, но не успела проверить.
Она вывела окошко аккаунта и открыла вкладку «Баланс». Там стояло большое число.
– Это ошибка, – сказала она. – Слишком много.
– Проверь «последние операции», – посоветовал Солли.
София открыла вкладку. Появилась табличка. Последняя операция была совершена три часа назад.
Кто-то внес на счет деньги. Очень большие деньг. В десять раз больше, чем положили туда в феврале.
– Похоже, анонимный благодетель одобряет твою работу, – сказал Солли.
– И как вы считаете, что я должна делать?
– Пусть живет, – ответил Солли.
То, что произошло дальше, невозможно, разумеется, описать без помощи слов. Однако впечатление будет обманчивое; на самом деле слов у него не осталось. Не было ни воспоминаний, ни связных мыслей, ни каких других способов описать либо осознать испытываемые квалиа. И все квалиа были крайне низкого качества. В той мере, в какой он видел, он видел бессвязное мельтешение света. Для людей определенного возраста это лучше всего описывало слово «рябь»: «снег», мерцание, полосы шума и другие помехи на экране неисправного телевизора. Помехи в некотором смысле не были реальными; система выдавала их, когда не могла настроиться на сильный сигнал («сильный» в значении «содержащий полезную или по крайней мере понятную информацию»). Современные компьютерные экраны умели при потере сигнала отключаться или выдавать сообщение об ошибке. Старые аналоговые телевизоры должны были показывать что-то. Электронный луч бездумным прожектором скользил по люминофору и, если не подавать на него ничего другого, выдавал мешанину электронного шума от маминого пылесоса, папиной электробритвы, вспышек на Солнце, отраженных от ионосферы шальных радиоволн и чего там еще.
Равным образом в той мере, в какой он вообще слышал, это было зачаточное шипение.
Как будто глазная мигрень распространилась на всю зрительную кору, и одновременно звон в ушах из-за полнейшей тишины окончательно вырвался из-под контроля.
Так бы он объяснил это себе, будь у него по-прежнему думающий, понимающий, интерпретирующий мозг и помни он такое, как пылесосы, ионосфера, мигрень. Однако на самом деле все эти системы отрубились. В таком состоянии он сейчас пребывал: минимум ментальных функций, позволяющий испытывать ужасные низкокачественные квалиа, но не позволяющий их осмыслить.
Это продолжалось нисколько или бесконечно долго. В его состоянии одно не отличалось от другого. Десять минут, десять лет, десять веков – все было бы одинаково неверно, ибо предполагает способность определять время. Мы воспринимаем время как изменения, а тут ничто не менялось. Квалиа были исключительно внутренними; не было ничего вовне, ничего, в чем можно отмечать перемены. Только зрительные и слуховые помехи, шипение и рябь, которые возникали и пропадали без всякой закономерности.
Он научился бояться их прихода и чувствовал облегчение, когда это заканчивалось.
В третий, или в семьдесят пятый, или в миллионный раз, когда они накатили и схлынули, он смутно ощутил, что это происходило и раньше. Не то чтобы он помнил – памяти не за что было зацепиться в шуме. Просто он узнал в себе последовательность отклика: страх, когда оно поступало, потом ужас, что это навсегда, хотя какая-то его часть силилась прогнать ужас обещанием, что все кончится, растущая уверенность, что оно идет на спад, облегчение, когда оно слабело, вкупе со страхом перед следующим приступом. Чувства сменялись в определенной последовательности.
Он научился узнавать последовательность.
Узнавание вроде бы означало, что это происходило раньше, хотя он не мог вспомнить конкретные моменты. Знал только, что это одно и то же, снова и снова. Что он попал в бесконечный цикл, замкнутый круг.
Шли эоны.
Цикл. Замкнутый круг. То были идеи, не квалиа и не чувства. Откуда они взялись и как он вообще мог думать?
Мысли пришли не в какой-то определенный миг, который можно было определить или запомнить. Скорее они выстраивались по мере того, как мыслетоки находили бороздки, ложбинки, рытвины. Углубляли их, так что в следующий раз устремлялись в прежнее русло.
Не то чтобы у него было какое-то представление о бороздках и рытвинах. Он не помнил их – как и ничего другого. Он не мог увидеть их мысленным оком, потому что у него не было ни мысленного ока, ни воспоминаний о том, что оно должно видеть. Помимо сиюминутных квалиа была лишь растущая уверенность, что его сознание двигалось тем же путем, возможно, тысячи или миллионы раз. Он научился угадывать, куда ведут мыслетоки. Он знал, что существует время, что он был раньше и будет потом, что в его сознании есть некое постоянство, делающее его чем-то. Чем-то последовательным и предсказуемым.
Он очнулся.
В волнах того, что он назвал бы помехами, сохранись у него слова либо воспоминания, проявлялись кусочки, отличные от других. По сравнению с прежним это был захватывающий поворот. Раздумья о новом феномене ни к чему не вели; то была реальность, навязанная ему извне. Он не мог податься вперед и разглядеть ее поближе, не мог обойти и осмотреть с разных сторон. Он мог только ждать, словно в сонном параличе, когда это нахлынет вновь и подтвердит растущую уверенность, что не все кусочки одинаковы, что есть закономерности или по крайней мере отличия, на которых можно сосредоточиться.
Чувства менялись. Долгое время (по крайней мере, так казалось теперь, когда он ощущал некое подобие времени) он боялся приступа помех и желал им скорейшего конца. Растущая способность видеть в них отличия все изменила. Когда шипящая, мельтешащая волна откатывала, он с нетерпением ждал новой и боялся, что ее не будет.
Затем нечто произошло с удивительной на фоне всего прежнего быстротой, а именно: мысли о бороздках, рытвинах и колеях его сознания сошлись с пятнышком не-совсем-такого-как-остальное. То, что из этого получилось, он мог созерцать, ощущать и исследовать довольно долго, прежде чем оно рассыпалось на мельтешение точек, из которых возникло. Однако накатила следующая волна, и он вновь различил то же самое или по крайней мере отблеск того же самого. А может, он каждый раз воссоздавал это заново. Если так, он вызывал это к бытию с бесконечным терпением, накопленным за прошедшие эоны.
Не важно. Он видел это несколько, потом много раз. У того, что он видел, были свойства. За отсутствием слов и понятия о словах он мог наблюдать эти свойства, но не мог удержать в памяти до нового появления. Как будто бороздки и рытвины его мыслетоков за минуты, века или эоны обрели зримую форму. Только это одно и обладало формой, все остальное составляла рябь. Созерцая различные части или переводя взор с одной части на соседнюю, он различал проявления ложбинок и рытвин, проложенных его сознанием в самом себе; иногда они ветвились в одну сторону, иногда – в другую. Понимание, что части распределены так-то и так-то – стержень здесь, зубчатые края там, жилки ветвятся в разные стороны, – ошеломило его разом как величайшее открытие и как нечто настолько старое и очевидное, что это было второй натурой.
Оно не было всегда одинаковым: жилки при каждом воссоздании ветвились иначе, но это всегда было нечто того же рода. В один день (или год, или век) он созерцал предмет в сотый (или тысячный, или миллионный) раз и вдруг понял, что это такое. А через некоторое время шипение и рев как-то странно к нему воззвали. Так же как он научился видеть форму в волнах мерцающей ряби, он начал вычленять моменты шума и собирать их в узнаваемую последовательность. Они выстраивались один за другим не так, как точки сгущались в зримый предмет, однако, освоив трюк, он научился нанизывать их вместе. Нанизанные звуки обладали не меньшим смыслом, чем предмет, на который он взирал.
То был лист.
Способность собирать пятнышки в то, что можно удержать взором, и соединять фрагменты шума в узнаваемые последовательности нарастала сперва медленно, потом с непомерной быстротой. Будь у него доступ к более обширному банку воспоминаний, он мог бы сравнить это с пламенем, бегущим по разлитому бензину, или с трещиной, расходящейся по камню.
То, что все листья немного разные, уже не изумляло его; он научился распределять предметы вокруг, вызывать столько листьев, сколько пожелает, и компоновать их между собой. Пространство, в котором они пребывали, расширились. Внимательно глядя на тот или иной лист, можно было поместить его в центр. Он организовал листья в более крупные структуры, тоже листоподобные. То были ветки. Ветки можно было составить в деревья, и сделать столько деревьев, сколько он пожелает, и расположить их, как пожелает: произвольно, что составляло нечто под названием лес, редко (это был парк) либо ровными рядами (улица). Он создал по одному каждого вида: улица, обсаженная деревьями с листьями, вела в парк и лес за парком.
Если он глядел на дерево, оно придвигалось, увлекая за собой остальные. Впрочем, когда он к этому привык, у него произошла перемена в мыслях, и он решил, что приличнее воспринимать это иначе: деревья и другие предметы неподвижны, а он перемещается среди них. Чтобы закрепить их на местах, он создал землю.
По своей природе земля, раз сотворенная, не меняла форму, ибо служила для удержания деревьев и других предметов в заданном положении. А значит, ей следовало быть гораздо больше деревьев и прочего на ней. Для этого требовалось превратить обширное поле ряби в нечто совершенно иное. Рябь нелегко поддавалась, но со временем он научил превращать ее в темное и жесткое – адамант. Раз сотворенный, адамант не менял форму, если не возвратить его в рябь, из которой взят, а тогда уже внести желаемые изменения. Таким образом лес, улица и парк расположились на острове адаманта, сохранявшем форму и положение в море мерцающей ряби.
Поначалу лист приходилось всякий раз выстраивать заново, но теперь предметы возникали без его приказа, и он натыкался на них уже готовые. Он заново открывал вещи, которые сам создал и организовал. Например, он знал, что листья – красные. Собственно, они и возникли изначально из своей красноты; он увидел цветные пятнышки и собрал в лист.
Первый эон был нескончаемой мукой; ужас, что помехи никогда не схлынут, сменялся ужасом навсегда остаться во тьме и тишине. Теперь они находили и уходили столько миллионов раз, что он полностью отбросил страхи. Давая вещам имена, он получал над ними власть. Рябь он нарек хаосом. Хаос был ужасен, однако он научился вызывать из хаоса вещи и покорил его себе. Волны по-прежнему накатывали чередой, но их ритм был теперь его частью. Он назвал их днем и ночью и знал, что они хороши каждый для своего. День – чтобы извлекать из хаоса новые вещи, совершенствовать их и созерцать. Ночь – для отдыха и для наречения того, что создано за день.
Улица, парк и лес поначалу возникали и пропадали, а также меняли форму, но, когда он завел привычку в них обитать – ходить взад-вперед по улице, гулять в парке, заглядывать в лес, – это прекратилось, и они перестали все время меняться. Листья падали на землю. Он не знал, почему так происходит. Быть листом значило падать. Поначалу их ничто не останавливало. Не было земли, и, кстати, не было верха и низа, лишь бесконечность мельтешащего хаоса. Однако деревья вроде бы хотели указывать в одну сторону: стволы внизу, листья наверху. Стволы должны были где-то кончаться, а листьям надо было куда-то падать. В этом чем-то он начал различать пятнышки чего-то иного, но не красного. Под раскидистыми ветвями деревьев он создал землю нового цвета – не красного, а зеленого. Дальше тянулись стволы и ветки еще одного цвета – бурого.
Когда листья падали и ложились на землю, их можно было рассмотреть. Тогда он видел, что их краснота не одинаковая, а меняется от одной части к другой – разные оттенки красного и даже разные цвета: малиновые на кончиках, желтые в ложбинках. Зеленая земля под ними обретала подробности. Это была уже не гладкая адамантовая глыба; она состояла из крохотных зеленых листиков. Одни были длинные и тонкие, другие короткие и круглые. Теснясь в несметных количествах, они создавали подушку, на которой листья лежали для его обозрения. Он мог смотреть на один и примечать особенности цвета и формы, отличающие этот лист от всех прочих, а затем перенести внимание на другой, упавший рядом. Когда он возвращался к первому листу, то ожидал увидеть его на прежнем месте. Листьям не полагалось смещаться или менять форму либо цвет, когда он не смотрит. Со временем он улучшил землю и листья, чтобы они лежали где упали и, раз обретя форму и цвет, уже не менялись.
Однако это непредвиденным образом преобразило улицу и парк. Листья стали падать на другие листья, закрывая их. Они полностью скрыли зеленую землю, а затем и нижнюю часть стволов. Он посмотрел вверх на ветки и понял, отчего так происходит: листья падали беспрестанно, однако деревья не менялись, и число листьев на них оставалось прежним. Такую неправильность он мог улучшить. Собственно, для улучшения всего он теперь и существовал. Он сделал так, чтобы при падении каждого листа на ветке оставалось пустое место.
И вот, впервые за все дни, что он обитал в парке и гулял по улице, вид деревьев начал меняться. Краснота поблекла, форма стала менее сплошной. Через несколько дней за ветки цеплялись лишь единичные листья, сами ветки стали бурые и голые, а земля под ними превратилась в глубокое озеро красноты. Он скучал по красоте деревьев и хотел бы снова увидеть ее, как в начале, но понимал: если поместить листья на ветки и начать все заново, то в конечном счете станет просто больше листьев на земле.
Он скучал по зелени. Чтобы вернуть улице, парку и лесу прежний вид, требовалось убрать листья. Однако законы места – законы, которые он сам установил неустанным созиданием и улучшением, – запрещали упавшим листьям перемещаться. Много дней и ночей он мучительно раздумывал о затруднении, и ему подумалось, что труды были напрасны, что надо вернуть все в хаос и начать заново либо вообще отказаться от глупых попыток извлекать из страшного мертвого хаоса неизменные и приятные вещи.
Впрочем, однажды он приметил лист, непохожий на другие – более темный и не плоский, а загнутый на концах и сморщенный в середине. Совсем не такой красивый, как другие вокруг. Однако что-то подсказывало: это новое и важное для затруднения, которое его мучает. Он много дней наблюдал, как лист темнеет и сворачивается.
И вот однажды, когда лист стал неузнаваемым, он вдруг заметил, что тот сместился. Он смотрел зачарованно, потому что давным-давно постановил: листья остаются где упали. Через долгое время лист вновь двинулся, будто по собственной воле: не исчез в одном месте и возник в другом, а поднялся над озером красных листьев, пересек отрезок пространства и опустился снова. Так повторялось много раз, а потом лист взвился в воздух и унесся прочь.
Получалось, от упавших листьев можно избавиться. Но позволить, чтобы они утратили свою красоту, и разрешить им двигаться? Он много эонов созидал красоту парка и улицы, и ему было страшно отпускать листья. Однако он научился доверять чувству правильности, ведшему его до сих пор. Если поступить наперекор, это приводило, иногда сразу, а иногда на протяжении медленных эонов, сперва к смутному недовольству, а затем к неумолимому распаду всего, созданного великими трудами. А вот если подчиниться, вещи чаще становились лучше прежнего, хотя не обязательно сразу. И хорошие вещи не только сохранялись, но и самоулучшались. Негодные иногда ветшали, когда на них не смотришь, а порой он даже беспомощно наблюдал, как они растворяются в хаосе.
Не видя иного способа вернуть красоту листьев, он нехотя позволил этому произойти. Долгие дни красное озеро бурело: все листья повторяли судьбу первого. Они начали приходить в движение. Поначалу они перемещались каждый в свою сторону, но он почувствовал неправильность, положил этому конец и все переделал заново. Отныне они двигались не поодиночке куда вздумают. Нет, все листья на определенном участке разом взлетали, преодолевали вместе какое-то расстояние и вновь опускались. Сперва они двигались по прямой, но с углублением перемен, когда почти все листья исчезли, последние остатки начали кружить. Вихри листьев проносились над зеленой травой, а потом рассыпались и до поры ложились обратно на землю.
Часть 5
– Убить, заморозить, оставить жить? Вот ваши варианты, когда вы создали монстра – такими словами основной докладчик начал свою речь.
Все зашумели. Прежде чем успокоить публику, Енох несколько секунд наслаждался общим волнением.
– Разберемся с самим словом. Оксфордский словарь для начала сообщает, что «монстр» – нечто исключительное или неестественное; диво, чудо. Дальше словарь портит дело, добавляя, что это замечательное значение устарело.
Он выступал в длинном зале под остроугольным потолком из туи, поддерживаемым такими же колоннами – целыми стволами, поваленными в соседнем лесу. Конференция проходила на острове в заливе Одиночества, между островом Ванкувер и материковой частью Британской Колумбии. Гостиница должна была напоминать длинные дома коренной народности, однако все здесь было новое, энергосберегающее, современное. В камине горел натуральный газ, а табличка рядом сообщала, что «Приют Одиночества» (так называлась гостиница) во искупление грехов против климата сажает деревья, которые извлекают из воздуха больше углекислого газа, чем выбрасывает в атмосферу это устройство. Осенний ветер швырял струи дождя в термостойкие панели остекления, так что стоечно-балочная конструкция скрипела, но трем десяткам слушателей было тепло во флисках, свитерах ручной вязки и дорогостоящих худи. Большая часть собравшихся проснулась сегодня в Сиэтле, у себя дома или в гостинице. Некоторые прилетели ранним утренним рейсом из Сан-Франциско или ночным с Восточного побережья. Все приехали к озеру Юнион, откуда каждые полчаса стартовали гидропланы. За полтора часа полета они пересекли государственную границу и пролив Джорджии. Гидропланы доставили пассажиров к сложной системе пирсов на массивных камнях, выступающих над верхней отметкой прилива. Отсюда дорога петляла по галечному пляжу, усеянному серебристыми от времени стволами и корнями древних деревьев. По ней они добрались до конференц-центра, старой базы отдыха, недавно обновленной за счет какой-то хитрой комбинации ИТ-денег и вливаний из индустрии круизов. Здесь они заселились в номера и домики, разбросанные на нескольких акрах леса, и смогли часа два отдохнуть до открытия, назначенного на час дня.
Зула в своей жизни организовала больше конференций, чем могла упомнить. Внешняя неформальность мероприятия скрывала тщательность подготовки и огромный опыт Зулиных помощников. Расстояние от города позволяло настроиться на новый лад и внушало мысль, что предстоит нечто особенное, но, будь оно больше, многие бы просто не приехали. Открывалась конференция в середине дня – не слишком рано, не слишком поздно. Приглашения Зула разделила – отдала часть мест Уотерхаузам, часть НЭО. Еще сколько-то она отправила Синджину Керру, надеясь, что тот разберется в гордиевом узле фондов и фирм Элмо Шепарда. Еще одна порция досталась Солли Песадору, и, разумеется, несколько мест Зула зарезервировала для Фортрастовского фамильного фонда. Свои приглашения она не рассылала до того, как остальные сделают выбор, оставляя себе возможность при необходимости выровнять баланс.
Однако этого не потребовалось. Другие организации выбирали мудро. По стандартам ИТ-индустрии Уотерхаузы были на данное время старой финансовой аристократией – скучным балластом, который не даст конференции накрениться в ту или иную сторону. Восторженных либертарианцев из мира Элмо Шепарда уравновешивали приглашенные из НЭО, которая за эти годы превратилась в безобидный фонд, занятый примирением науки и религии. Гениев экстра-класса предоставил Солли Песадор; к своей чести, он пригласил не только своих сотрудников, но и тех, кого мог считать конкурентами. Правда, Зуле показалось, что в списке маловато действующих руководителей соответствующего профиля. Заручившись обещанием Корваллиса и Мэйв быть на конференции, она разослала оставшиеся приглашения директорам и научным руководителям компаний, занятых созданием квантовых компьютеров и распределенными реестрами. На сегодня в списке гостей были двадцать семь человек, один робот и один монстр.
Насколько знала Зула, слово «монстр» в этой связи произносилось впервые, но в каком-то смысле она даже радовалась, что оно наконец прозвучало.
Открытие было, по сути, организационным. Для начала огласили основные правила: все не для записи, нельзя фотографировать, нельзя постить в сеть. Все конфликты и соперничества следовало оставить на пирсе. Тем более что часть вопросов касалась как раз юридических закавык, сопутствующей этой истории с тех пор, как Ричард Фортраст подписал завещание.
София рассказала про летнюю практику и диплом. Она защитилась в мае, сейчас был октябрь. Дальше эстафету принял Солли. Он продолжил, начиная с дипломной презентации, когда на счету закончились деньги и тут же поступило неожиданное вливание «вероятно, от кого-то из присутствующих в этом зале». Летом и осенью Процесс (так они называли то, что запустила София) расходовал все больше ресурсов, причем его запросы росли то понемногу, то (как, например, на прошлой неделе) огромными квантовыми скачками.
На следующем заседании обсуждали чтение мыслей. Эмблемка в программе конференции представляла собой кадр из «Звездного пути»: Спок положил руки на лицо капитана Кирка и с помощью вулканского слияния разумов читает его мысли. В начале заседания люди Эла виртуально бойкотировали докладчика: они устроились на диванчиках возле камина, где встал робот. Из названия они сделали вывод, что им собираются вешать на уши лапшу. И впрямь, докладчица – приглашенная Солли нейробиолог из Университета Южной Каролины – для разогрева публики привела несколько таких поп-культурных ассоциаций. Однако затем она вполне серьезно спросила, как мы можем узнать, что происходит в чужом сознании, будь то биологический мозг или цифровая модель. Мы принимаем речь и другие формы коммуникации как само собой разумеющееся. Компьютерные гики склонны рассматривать их как дополнительные модули, отдельные от мозга как такового, – периферийные устройства ввода-вывода, которые можно подключить наподобие микрофона или принтера. Нейробиологи рассматривают ввод и вывод как нечто более фундаментальное, вплетенное в нейронную ткань мозга. Никто не знает, как понимать Процесс, который вроде бы моделирует мозговую деятельность, но не подключен ни к чему, кроме банковского счета.
Докладчица сознательно не делала никаких выводов. Она задавала вопросы, а не предлагала ответы. При этом, как обычно, подразумевалась, что глупая студентка София все сделала неправильно. Не надо было запускать весь мозг сразу и смотреть, что получится. Надо было действовать постепенно и на каждом шаге продумывать устройства ввода-вывода.
Впрочем, в середине доклада робот вышел на середину зала, туда, откуда было лучше видно. Эловы ребята разом встрепенулись. Никто не знал наверняка, но все предполагали, что роботом – устройством удаленного присутствия, то есть ушами и глазами человека, физически находящегося в другом месте, – управляет из Европы Эл Шепард.
Первые роботы удаленного присутствия, когда не двигались, стояли столбом. Этот был куда элегантнее. Даже если он не перемещался, он поминутно менял позу, переминался с ноги на ногу, поворачивал голову на звук и движение. Его голова представляла собой эллипсоид, матово-серый без каких-либо черт, если не считать крохотных дырочек для камер и микрофона. В теории, если смотреть на него через аппаратуру дополненной реальности, можно было видеть спроецированное лицо оператора, так что тот как будто находился в комнате. Однако Эл, или кто там управлял роботом, отключил эту функцию, и робот оставался анонимным. Почти верный знак, что это был именно Эл либо помощник, находящийся с ним в одной комнате. Эл уже некоторое время не показывался на людях; предполагали, что его болезнь, о которой теперь знали все, прогрессирует.
Последнее заседание первого дня было посвящено завещаниям, распоряжениям об останках и прочим юридическим формальностям. Желающих слушать доклад о таких скучных материях оказалось немного. Большинство гостей предпочли импровизированные дискуссии в кулуарах и баре. Зула по необходимости высидела весь доклад. Выступающий – недавний выпускник Йельского университета – говорил о «режиме наибольшего благоприятствования», который стал появляться в таких документах начиная с завещания Верны. После ее смерти еще человек тридцать подписали с Фортрастовским фамильным фондом аналогичные договоры. Из них восемь – вкючая Рэндалла Уотерхауза, его жену Ами Шафто и нескольких их бизнес-партнеров – за это время умерли и были подвергнуты той же процедуре сканирования, какую изобрели для Доджа. Так что, кроме МД, имелись еще девять полных коннектомов, которые в принципе можно было включить, породив девять новых монстров, если думать в таких терминах. Адвокаты, ведущие наследственные дела этих девяти, недавно запросили у Фортрастовского фамильного фонда информацию о Процессе – как он работает и что делает. В той мере, в какой моделирование мозга Доджа отвечало условиям его завещания и распоряжения об останках, оно подпадало под пункт о режиме наибольшего благоприятствования. Девять коннектомов – и, к слову, Эфратские Одиннадцать – следовало запустить в качестве таких же процессов.
Для большинства инженеров и нейробиологов это был скучный и абстрактный вопрос. Для Зулы – самый что ни на есть злободневный. До сих пор ее фонд возражал, что Процесс – всего лишь эксперимент, результаты которого невозможно узнать. В таком случае он попадал в раздел НИОКР. Это не доказанная процедура, которая отвечала бы пункту о режиме наибольшего благоприятствования. Однако чем интереснее становился Процесс – чем дольше он работал, не вырождаясь в пустую трату вычислительных мощностей, – тем слабее выглядел этот довод.
После доклада все на время разошлись, а потом вновь собрались на коктейли в домике, соединенном с конференц-залом извилистым крытым переходом. Тем временем гостиничный персонал вкатил в зал столы и приготовил его к обеду. Участники, благодушные после местного крафтового пива и авторских коктейлей, вернулись в зал и увидели, что схему освещения перепрограммировали: скрытые в туевом потолке светодиоды бросали мягкий приглушенный свет на два ряда столов, застеленных белыми скатертями и заставленных свечами и хрусталем. Девушки-администраторы в красивых платьях и мобильных гарнитурах рассадили гостей на отведенные места. За простым обедом из семги на гриле шла оживленная беседа.
Однако теперь Енох – которому по программе отводилось послеобеденное выступление – продолжил с того, на чем остановилась нейробиолог из Университета Южной Каролины:
– В молодости ганноверского гения и ученого-энциклопедиста Готфрида Вильгельма Лейбница, который во многом заложил основы символической логики, вычислительной математики и кибернетики, называли монстром его восхищенные коллеги в парижских интеллектуальных салонах. Именно так о нем впервые услышали в Лондонском королевском обществе. В том же смысле, а не в смысле «чудовище», как в «чудовище Франкенштейна», я и употребил это слово, говоря, что теперь у нас на руках монстр. Мы все в какой-то мере несем за него ответственность, но я – больше многих. Последние семь лет я работаю в НЭО, Ново-эсхатологической организации. Моя обязанность – консультировать основателя, Джейка Фортраста, куда направить ресурсы фонда. Девять месяцев назад он сообщил мне о своем разговоре с внучатой племянницей во время рождественских каникул. Джейк обдумывал возможность профинансировать ее проект, который на том этапе зашел в тупик. София продвинулась настолько далеко, насколько это можно было сделать, моделируя отдельный нейрон или небольшие их кластеры. Единственным осмысленным следующим шагом было включить моделирование всего мозга. Она кропотливо подготовила этот шаг. Однако полное моделирование должно было задействовать ощутимые вычислительные ресурсы, то есть требовало больших денег. Джейк попросил нескольких из нас посмотреть работу Софии и непредвзято сказать, стоит ли ее поддержать. Я проголосовал за финансирование. София запустила Процесс, что привело к поразительным результатам, о которых мы все сегодня услышали.
Несколько месяцев спустя Процесс вроде бы вошел в бесконечно повторяющийся цикл. Результат был любопытный, но ни о чем не говорил, поскольку Процесс не имел возможности изменять свой коннектом. София включила эту функцию – с потрясающим результатом. Всплеск активности истощил счет настолько, что Процесс оказался на грани отключения. Я посоветовал Джейку продолжить финансирование. Он согласился, но в этот раз положил на счет гораздо больше. Он предвидел долгую скучную череду аналогичных просьб, каждая из которых будет требовать его внимания. Поэтому он дал Процессу много денег. Другими словами, предоставил в его распоряжение куда более значительные ресурсы в смысле памяти, связи и вычислительных мощностей. Итог – думаю, совершенно непредвиденный – состоит в том, что Процесс сейчас единолично занимает практически всю систему «Дыры-в-стене» и начал обращаться к другим вычислительным ресурсам.
Все это очень занятно, но еще не достигает уровня монструозности. Мы пока не можем заглянуть в Процесс и прочесть его мысли, поэтому не можем сказать, делает ли он что-нибудь интересное. Скептики могут сказать, что он просто зациклился и понапрасну расходует деньги. Дать ему израсходовать средства – современный эквивалент понятия «отключить от аппаратов» – этически то же самое, что принудительно закрыть подвисшую программу.
Противоположная точка зрения заключается в том, что это очень серьезная этическая проблема. Процесс модифицируется уже пять месяцев. Он потребляет куда больше ресурсов, чем исходная система. Судя по всему, он делает это организованно – по темпу сжигания капитала мы видим высокочастотные колебания, наложенные на более медленные. Его потребность в новых ресурсах увеличивается не плавно, а скачками. Почти весь сентябрь он пыхтел себе спокойно, потом вдруг развил бурную активность, потребовавшую больших вычислительных мощностей. Завтра мы выслушаем доктора Чо из Национального университета Сингапура, который проанализировал трафик шифрованных пакетов между «Дырой-в-стене» и другими серверными парками. По его гипотезе, последняя активность имеет характерные признаки не нейронной сети, а физического моделирования. Почему Процесс моделирует физику и как этому научился? Узнать мы не можем. И это создает этическую дилемму. Процесс приобрел уникальные незаменимые характеристики. Уничтожить его – в лучшем случае все равно что сжечь библиотеку. В худшем случае это убийство.
В этом-то – этическом – смысле у нас на руках монстр. Отключить его – преступление. Мы могли бы попытаться его заморозить, как заморозили в свое время мозг Доджа. Однако на самом деле мы не знаем, как отключить и заархивировать такой процесс без потери информации. Даже если остановить «Дыру-в-стене» и зафиксировать ее состояние – что, к слову, невозможно, – мы бы бесконечно долго отслеживали субпроцессы, запущенные им в других системах, с которыми он общается зашифрованными пакетами, а их почти невозможно отличить от другого трафика в сети.
Нам никуда не деться от Процесса. Мы должны найти способы его поддерживать, пока учимся его изучать, оценивать и – если он и впрямь работает как мозг – разговаривать с ним.
Зула оглядела собравшихся. Почти все участники – даже те, кто не соглашался, – слушали с удовольствием. Ей отчасти хотелось быть такой же, как они. Инженером или ученым, который сидит, откинувшись на стуле, с бокалом в руке, и спокойно обдумывает услышанное.
У нее не было этой роскоши. Краем глаза она видела пристальные взгляды одного-двух участников, с которыми ей не хотелось встречаться глазами. Это были те самые люди, которые раньше заняли агрессивную позицию касательно девяти РНБ, жертвователей, выбравших режим наибольшего благоприятствования, и Эфратских Одиннадцати. Судя по всему, они искренне верили, что после смерти тела человеческий мозг можно загрузить в компьютер и включить как числовую модель. И они считали, что Процесс – первое этого осуществление. Что операцию надо повторять, насколько позволяют ресурсы. И что формулировки соглашений, по которым Верна Браден и остальные РНБ-жертвователи передали свой мозг науке, обязывают Фортрастовский фамильный фонд запустить модели записанных коннектомов.
У Зулы как директора фонда было некоторое число вариантов. Она могла возразить, что Процесс – всего лишь эксперимент, а значит, не подпадает под формулировку РНБ. Она могла выключить Процесс и тем покончить со спором.
Енох Роот только что закрыл для нее этот путь. Она не могла убить своего дядю.
Был и другой выход – сослаться на отсутствие ресурсов. Соглашения не обязывали фонд тратить деньги, которых у него нет. Однако цифры были не в пользу этого довода. Зулина тщательная забота о капитале обернулась против нее. Денег у них хватало – они вполне могли поддерживать не только Процесс, но и сколько-то клонов. Ей даже не приходилось больше прилагать усилия для умножения капитала. Почти всем им управляли финансовые боты, которые продолжали зарабатывать деньги без участия человека. Зула могла завтра же подписать документ, который перекачивал бы средства от ботов «Дыре-в-стене» и аналогичным центрам, появившимся в последнее время. Она могла выключить свет, запереть дверь и выйти на пенсию раньше срока, а система продолжала бы работать независимо: финансовые боты все так же собирали бы прибыль с деятельности живых на вечное моделирование мертвых. И даже если из-за какой-нибудь аварии или бага эти боты исчезнут, Фонд Уотерхауза-Шафто (который в десять раз больше Фортрастовского и еще теснее связан со всякими хитрыми трейдинговыми алгоритмами) подхватит финансирование Процесса. А когда там будут уверены, что все отлажено, они запустят новые процессы для группы РНБ. Если еще не запустили.
Зулу и ее дочь втянули в чужую игру. Их умело двигали, как пешек. Двигали люди, считающие, вероятно, что служат высшей цели. Можно теперь до конца жизни гадать, был тайным организатором Енох, или Солли Песадор, или Эл Шепард, или даже – неприятная мысль – Корваллис Кавасаки. А может быть, Плутон исподволь вел невероятно хитрую игру. В любом случае это не важно. Итог один. Процесс работает. И Енох в присутствии всех значимых людей минуту назад произнес вслух то, что многие думали и раньше: отключить Процесс сейчас значило бы совершить убийство.
Кружение сухих листьев глубоко его проняло и приковало его внимание до тех пор, пока не кончилось – то есть пока последние листья не унесло, так что остались только зеленая трава и бурые ветви. Сознание не могло от этого отрешиться. Сухое и мертвое были идеями, пришедшими ему на ум, хотя он плохо понимал, как что-то может быть сухим, и совсем не понимал, что значит «мертвое».
Когда он бродил по парку и прохаживался взад-вперед по улице, нащупывая в себе более сильные сигналы, на землю начало падать что-то новое вроде листьев. Только листья эти падали не с веток. И были не красные. И гораздо меньше. Впервые за много дней он обратил взгляд на пространство над деревьями, где прошлый раз, когда он смотрел, был только хаос. Теперь там была тусклая белизна. Из нее падали листочки более яркой белизны. Сперва немного, затем в количествах, затмивших число красных листьев. Они ложились между зелеными листиками, составлявшими землю, скапливались и закрывали стебельки, как прежде красные листья закрывали стволы деревьев. Со временем их насыпалось столько, что зелень полностью исчезла из виду и земля стала белой. Все теперь было совсем иное, чем в начале. Однако он поборол страх, что красная красота не вернется.
Много дней он смотрел вдоль улицы, разглядывая форму ветвей на белом фоне. По ночам он смотрел в небо – иногда это была просто серая мгла, из которой сыпали новые белые хлопья. А иногда оно бывало черным, украшенным яркими точечками света. Когда он впервые их приметил, они были разбросаны как попало, что напомнило ему хаос и потому огорчило. Однако при более долгом рассмотрении он начал различать формы в расположении звезд, как эоны назад увидел возникающий из хаоса лист. Чем дольше он смотрел на звезды, тем более четкими и совершенными становились формы – звезды выстраивались на небе как лучше. Впрочем, он не знал, что это за формы. В его мире были только формы деревьев и листьев. Фигуры на небе при всей их красоте не походили ни на то, ни на другое.
Иногда белый листочек ложился на темное дерево, и тогда его можно было внимательно рассмотреть. Поначалу и стволы, и белые листочки были простые, невыразительные, но он знал, что это еще одно, требующее улучшения. Пристально глядя на них, он вызвал большую сложность. На гладком стволе появились борозды и длинные бугорки. Белый листочек выпустил шесть лучей одинаковой формы; все они ветвились, как дерево или жилки у листа.
Кружащие сухие листья уже не занимали его мысли постоянно, а превратились в воспоминание. Теперь, когда подножие деревьев было голым, очевидна стала простота его формы, и он видел в этом неправильность. Она не смущала раньше, когда его завораживала алая красота, но теперь он увидел сложные формы совместного кружения листьев и узоры звезд в ночном небе, и ему не нравилось, что сама земля такая плоская. Поэтому он ненадолго растворил адамант в хаосе, поднял парк, заставил улицу подниматься к парку, а лес – спускаться с другой стороны. Улица была слишком прямая, и он разрешил ей изгибаться туда-сюда. Склон с лесом он усложнил и усовершенствовал, придав ему выступы и прогибы, как на поверхности листа, когда тот бурел и переставал быть плоским. Тем же образом он нанес на землю бороздки и соединил их подобно жилкам у листа. Добившись формы, которая ему нравилась, он закрепил ее, вновь превратив все в адамант. Теперь, глядя из парка, он видел, как улица вьется вниз, а в другой стороне видел белую землю леса, исчерченную бесчисленными ветвями. Местами она вздымалась, а местами ныряла в ямы, пробитые в ее плоти.
Что-то ему подсказывало: пора вернуть улице, парку и лесу их первоначальную форму (только более совершенную). Как и прежде с листьями, он не знал, как убрать глубокий снег (этим словом он нарек белые хлопья). Но однажды он заметил, что с неба уже довольно давно ничего не падает, а стволы закрыты снегом на меньшую высоту. Проглянула земля – поначалу кое-где, а потом снега не осталось вовсе.
Он поглядел на лес и услышал звук, похожий на хаос. На миг он испугался, что все построенное рушится. Однако, спустившись в лес проверить, он обнаружил, что растаявший снег убегает по жилкам в земле. Поначалу снег бежал прямо и шипел на него. Он почувствовал тут неправильность и занялся ею: сделал так, чтобы жидкий снег закручивался и менял направление, как ветер, уносивший листья, только заметнее и громче. И когда он это улучшил, громкость стала не глупым шипением хаоса, а приятным журчанием.
Земля вся была черным адамантом, словно память о зелени изгладилась, но постепенно возвращала свой цвет: крохотные листочки возникали по новой. На ветках появились листья побольше, сперва красные, пока он не почувствовал, что это ошибка. Поначалу им положено быть зелеными. Итак, время белого и черного сменилось временем, когда почти все зеленое. Однажды, когда все выглядело необычно ярким, он посмотрел в небо и увидел сияющий круг, а после заметил, что тот скользит по плавной дуге. Он откуда-то знал, что это правильно, а позже обнаружил в памяти «солнце». Со временем появилась и луна.
Зеленое время привело к изменению цвета листьев, и однажды он с удовольствием, даже с торжеством, глянул на улицу из парка и увидел все ровно таким, как в начале, только проработанное куда совершеннее. «Времена года» были постепенными изменениями цвета и формы места. И он знал: пройдя круг, это будет повторяться снова и снова, не требуя от него работы или исправлений. Просто из желания удостовериться он, почти ничего не исправляя, пронаблюдал, как листья снова опали, составив красное озеро, побурели и улетели по ветру, сменившись снегом, а после зеленью. Времен года было четыре. И годом назывались они все вместе.
Он провел несколько годовых циклов, наблюдая и улучшая по мере надобности. Все времена года были красивы и приятны по-своему, все перемены было более или менее интересно наблюдать, но сильнее других его бередило – рождало тягу, которую он не мог утолить, – кружение сухих листьев в начале зимы.
В один год, когда деревья покраснели, он заметил первый падающий на землю осенний лист. Незримый ветерок качал лист и переворачивал, и тот же ветерок колыхал ветки деревьев. Он спустился из парка и пошел по улице к листу, чтобы его осмотреть. То был особенно яркий экземпляр, еще не потемневши от времени, с лучисто-желтыми прожилками.
Тут с ним случилось нечто плохое: проблеск восстающего хаоса, будто порвалась самая ткань, сотканная и усовершенствованная такими трудами, и в прореху выглянула старая, менее проработанная ее версия: не прекрасный лист, но кусок хаоса с единичными вкраплениями красного. Такой степени недосформированности он не видел уже много дней и лет; она напомнила время в самом начале, эоны хаоса, когда он мучительно цеплялся за единственное красное пятнышко. Он в смятении отпрянул и вернулся по улице в парк. Отсюда, с высоты, он мог смотреть на красный лист, одиноко лежащий средь зеленой травы, и обдумывать увиденное. Приближаться к листу не хотелось. Со временем, впрочем, он устыдился своего страха. Разве не он вызвал это все из хаоса? Разве не может совершить то же заново? Что, если это знак неправильности сотворенного? Не лучше ли проверить и, если надо, внести поправки? Так что он вновь спустился осмотреть лист. Это был просто лист. Без всякой неправильности. И тем не менее вблизи листа ощущалось нечто куда менее совершенное, такое грубое и низкое, что не обладало зримой формой; оно видело все неправильно и пыталось утянуть лист на свой уровень – уровень, на котором он сам когда-то существовал.
Это мучило его какое-то время, прежде чем пришло внезапное понимание: есть другой, как он. Или, вернее, как он прежний.
Он был не один.
Могли существовать – существовали – другие, независимо испытывающие то, что он испытал давным-давно. Один из них проник сюда.
Мысль, что могут существовать ему подобные и они способны обитать в его мире, никогда не посещала его за все время, что он пребывал в сознании. Она повлекла долгие раздумья в парке. Как и другие откровения, приходившие ему за эоны, оно было ошеломляющее и в то же время смутно знакомое. Ну конечно, должны быть другие. Если лист, извлеченный из хаоса, оказался со временем лишь первым в числе многих – подобных, но не таких же, если то же подтвердилось с деревьями и снежинками, то как же ему не быть лишь первым образцом, по которому могут существовать другие? Может, другие столь же несметны, как листья и снежинки.
Все это он понял и огорчился. Ему было неприятно, что, когда он спустился в парк полюбоваться идеальным листом, его ощущения нарушило, испортило грубое восприятие другого. Ему хотелось выбросить эту мерзость, сделать так, чтобы ее не стало. Однако эта мысль направила его раздумья в странное русло. Сравнение себя с одним листом или одной снежинкой вело к тревоге – худшей, чем все, что он испытал с тех пор, как парализованный долгие эоны лежал в волнах хаоса. Уже много лет листья возникали для того лишь, чтобы упасть, высохнуть и улететь, когда придет их срок. Так же и снежинки ложились на землю для того лишь, чтобы растаять, слиться и утечь по прогибам леса. Одна снежинка мягчела, сливалась с другой, множество их становилось струйками в парке. Струйки соединялись в развилках, составляя ручьи, ручьи становились рекой. Все происходило для того, чтобы наступило следующее время года. Он никогда не задавался вопросом, куда улетают листья и что с ними происходит или куда утекает река. Такие мысли были праздными и его не касались. Но если считать себя одним листом на дереве или одним деревом в лесу, если признать, что другие такие же могут поселиться рядом, то ради полноты, совершенства и правильности всего надо задуматься, должны ли он и другие такие же со временем опасть и улететь по ветру либо растаять и утечь неведомо куда.
Раздумья не пришли к определенному выводу, однако по прошествии многих ночей и дней привели его к пониманию, что надо придать себе форму и одеть ее границей, дабы по одну сторону был он, а по другую – не-он. Примерно как деревья одеты корой. Он приступил к задаче, однако поначалу не знал, какой должна быть форма. Он мог бы стать деревом, но чувствовал, что это неправильно. Деревья – то, на что он смотрит, не он сам.
Однажды ночью он глядел на звезды. Какое-то время назад они, отчасти сами собой, отчасти от его праздных раздумий, приняли формы, отличные от формы деревьев, но какой-то не вполне понятной природы. Ему подумалось, что это своего рода знак. Своей формой они подсказывали, в какую форму он может себя облечь. Он перепробовал разные: длинную изогнутую, приземистую многоногую и стоящую прямо, с головой наверху, где происходит слышание и видение, а также ответвлениями снизу, пригодными для разных целей. Эта форма ощущалась как правильная. Он трудился над ней все дни, пока падали листья. Теперь стало ясно, что эта форма изначально подразумевалась в том, как он двигался и ощущал. Что такое улица, если не то, по чему он может ходить? Для ходьбы нужны ноги. Давняя привычка смотреть на опавшие листья подсказывала, что он смотрит откуда-то над землей, но ниже веток, с которых падают листья. Это вполне согласовывалось с наличием головы, расположенной несколько выше ног. Листья можно было хватать из воздуха и удерживать для осмотра отростками, крепящимися под головой. На концах их были площадки для укладывания листьев. От концов этих площадок отходили отростки поменьше и потоньше, чтобы трогать снежинки. Их можно было заворачивать внутрь, как заворачиваются кончики высыхающего листа. Только они не съеживались и не умирали, когда завернутся; их можно было развернуть, когда хочется.
Налетели осенние ветры и закружили сухие листья. Он чувствовал, что приятно двигаться так, и потому изменил свою форму: добавил еще пару отростков, формой примерно как листья. Они умели ловить ветер и давали ему свободу взмыть над землей, кружить вместе с листьями в воздухе. Кружа, он чувствовал вокруг других, они носились точно сухие листья, подхваченные холодным сухим ветром, неспособные освоить самостоятельное движение, как сумел он.
Теперь он понимал, почему кружение сухих листьев заворожило его с первого раза: это то, что происходит с подобными ему, когда они не могут ничего другого.
Когда они только что попали в это место.
Когда они только что умерли.
Он – мертвый.
У математиков Зелрек-Аалберг славился фрактальной трещиной в полу, но правоведов он занимал своим юридическими статусом и суверенностью. Если изложить очень длинную историю вкратце, Зет-А отличался от других княжеств некоторыми особенностями своего перехода из рук в руки в поворотные моменты истории на протяжении последней тысячи лет. В итоге получилось ни то ни се, как Джерси, Гернси и остров Мэн. Он никогда формально не входил в состав Нидерландов или Бельгии – скорее по недосмотру, чем в результате политического решения. Его не включили в договор, потому что у писца закончилось место на пергаменте и тот решил обойтись без одного названия. И до последнего времени это никого не волновало. Из разговора с Енохом Роотом, связанным с Зет-А древними семейными узами и знающим все подробности, Эл Шепард как-то узнал об особом статусе Зелрек-Аалберга и засадил полк медиевистов и адвокатов распутывать частности. Он скупил всю недвижимость в границах княжества и упрочил свое положение настолько, что счел возможным чеканить собственную монету (только цифровую) и выдавать паспорта.
Десять лет назад он сидел в угловой кабинке той самой таверны, на зелрек-аалбергской стороне трещины, когда бельгийская полиция, действуя совместно с Интерполом, явилась арестовать его по подозрению в организации Моавского фейка.
Плечом к плечу по всей длине трещины стояли члены зелрек-аалбергской службы безопасности: американские наемники со штурмовыми винтовками. Бар за их спинами был плотно набит адвокатами, друзьями Эла и прессой. Все они в атмосфере, которую можно назвать праздничной, наблюдали, как Синджин Керр, лорд-канцлер Зелрек-Аалберга, напоминает бельгийским полицейским, что те не имеют власти по другую сторону трещины и в случае необходимости для охраны границы будет применена сила.
Бельгийцы отступили. И бельгийские, и голландские органы правопорядка дали понять: если Эл переступит трещину, его арестуют.
После того дня Эл ни разу не покинул свою страну размером с крикетный овал. Другой мог бы замонетизировать ее до смерти, застроить небоскребами, поставить вдоль всей фрактальной границы киоски с фейерверками, каннабисом и сувениркой, но Эл почти ничего в стране не менял. Это по-прежнему были милые фахверковые домики и огороды. Он сократил службу безопасности; теперь границу патрулировала горстка пожилых охранников, и если они были вооружены, то тщательно это скрывали. Все помещения за белеными стенами занимали его сотрудники. Ходили слухи о туннелях. Однако на сегодня персонал Эла состоял преимущественно из его врачей, юристов и бухгалтеров. Ситуация была патовая. По большинству обвинений, которые могли предъявить ему в связи с Моавом, истек срок давности. Он неоднократно заявлял, что готов потратить на свою защиту все до последнего цента. И все понимали, что в случае суда он либо не доживет до вынесения приговора, либо будет в таком ментальном состоянии, что приговор отменят по соображениям гуманности. Эл оставался дома и «путешествовал» по миру с помощью роботов удаленного присутствия, отключая им лица, чтобы никто его не «увидел». Он стал своего рода Человеком в железной маске.
Меньше чем через год после конференции на островах Сан-Хуан Корваллис Кавасаки, прилетевший в Амстердам по другим делам, арендовал машину и велел ей отвезти себя на границу. Зелрек-Аалберг изменился очень мало, но соседние голландские и бельгийские поселки превратились в быстро растущие города: там служащие Эла жили, делали покупки, обедали и растили детей. Машина высадила Корваллиса на бельгийской улице перед знаменитой таверной. Корваллис вошел, взял в баре бельгийское пиво и прошел в дальнюю часть таверны. Трещина в полу была заметна. Он через нее перешагнул. В ближайшей кабинке пил содовую человек в очках и с чем-то выпирающим под пиджаком. Очевидно, он проверял личность Корваллиса. Задняя дверь таверны выходила в биргартен. Там Корваллис и нашел Эла Шепарда. Тот сидел за столиком, укрытый от легкой мороси большим парусиновым зонтом.
Эл изменился совсем не так сильно, как ожидал Корваллис. Он указал глазами на стул, но не протянул руку. Корваллис сел, отхлебнул пива и посмотрел на Элмо Шепарда впервые за много лет. Тот выглядел здоровым. Лицо раздалось, как это бывает с возрастом. Оно выглядело странно неподвижным. Маленькие мышцы, отвечающие за выражение лица, наверняка напрямую связаны с мозгом, по крайней мере так думалось Корваллису. Он был не силен в анатомии, но сомневался, что спинной мозг участвует в подергивании бровей, моргании и всем таком. Даже люди с очень серьезными спинномозговыми травмами могут говорить и управлять инвалидным креслом с помощью рта. Нервы, вероятно, выходят прямо из черепа через дырочки или что-нибудь в таком роде. В любом случае у Эла что-то нарушило эту связь: лицо у него не двигалось, как у нормального человека. А поскольку люди настроены чутко воспринимать чужую мимику, Корваллису было очень заметно это нарушение – куда заметнее, чем любое другое неврологическое расстройство. Он немного почитал про болезнь Эла и был практически уверен, что оно вызвано не самой болезнью, а препаратами, которые Эл принимает от ее симптомов.
– Слухи о моем безумии сильно преувеличены, – начал Эл. – Некоторые новые лекарства, созданные моим фондом, на удивление успешно замедляют развитие симптомов. Без них я бы уже умер довольно неприятным образом год назад.
– Хорошо, – кивнул Корваллис.
По меркам Элмо Шепарда это была довольно долгая вступительная беседа, но она имела цель: пусть собеседник поймет, с кем имеет дело.
– Если бы не очевидные минусы, я бы посоветовал каждому сойти с ума хотя бы раз в жизни, – сказал Эл. – Ничего увлекательнее со мной в жизни не происходило. Для осознанного вхождения в безумие нужна кропотливая работа. Своего рода духовная практика. Я почти уверен, многие древние мистики – отшельники и пророки, которых примитивные культуры почитали за якобы особенную связь с божеством, – на самом деле страдали от диагностируемых душевных болезней, но старались войти в них осознанно. Будь у них доступ к современным медицинским учебникам, они могли бы сказать: «А, тут написано, что я параноидальный шизофреник», но поскольку они не имели доступа к таким материалам, то вынуждены были наблюдать сами за собой. Когда некоторые процессы в мозгу выходят из-под контроля либо, на другом конце спектра, перестают функционировать на уровне, необходимом для психиатрического гомеостаза, склонный к самоанализу больной вполне способен наблюдать результаты. Если вы монах-столпник, то плохо ваше дело; вам остается лишь учиться, как с этим жить. Однако сейчас можно интерактивно подбирать дозы психоактивных веществ, проходящих через гематоэнцефалический барьер, либо непосредственно стимулировать некоторые нервные узлы методами, проникающими в мозг и воздействующими на интересные области. У нас здесь такое оборудование. Я могу сунуть голову в магнит и пингануть непослушный нейрон. Я сделал это десять минут назад и сделаю через десять минут после вашего ухода.
– Сколько вам осталось? – спросил Корваллис.
– Жить? Или разговаривать с вами? – не дав Корваллису ответить, Эл продолжил: – Примерно три года жизни. Двадцать минут на разговор с вами.
– Я хотел обсудить пару вопросов.
– Да, Си, я догадываюсь, что вы приехали не просто так.
– Я говорил с Софией. Как вам наверняка известно, она теперь научный сотрудник. Официально работает над диссертацией. Однако присматривать за Процессом – работа больше чем на полную загрузку.
– Обычно люди, которые не могут осилить свою работу, делегируют задачи другим, – заметил Эл. – Я вполне ясно изложил свое мнение по этому поводу. Возможно, меня игнорируют, потому что считают сумасшедшим.
– Я вас не игнорирую, другие члены совета тоже. Вас игнорирует София. И не потому, что считает сумасшедшим, а по своему упрямству.
– Не понимаю, из-за чего ей упрямиться. Процесс – явление уникальное и беспрецедентное. Это золотая жила данных о функционировании человеческого мозга. София – единственная держательница токена. Она должна предоставить доступ другим.
– Это семейное дело, – ответил Корваллис. – Личное. Додж умер внезапно, когда она была маленькой.
– Я знаю обстоятельства.
– Она по нему скучает. Хочет восстановить связь с утраченным.
– И она действительно верит, что Процесс – реинкарнация Ричарда Фортраста?
– А вы, Эл?
– Я не знаю, во что верить, поскольку она – единственная держательница токена и не делится данными.
– Вы знаете ее – нашу – позицию по данному вопросу. Делиться нечем. Отслеживание жизнедеятельности Процесса сродни проблеме, с которой столкнулись союзники во время Второй мировой войны, до того как взломали шифр «Энигмы». Сообщения можно перехватывать и копировать, но нельзя расшифровать, поэтому мы не знаем, что на самом деле происходит. Мы можем только анализировать трафик. Это небесполезно, но…
– Это не вулканское слияние разумов. Я слышал тот доклад. Согласен.
– Так вот, о трафике, – сказал Корваллис. – София недавно упомянула, что наблюдает новый необычный трафик. Если коротко, она думает, вы загрузили другие отсканированные коннектомы и запустили их в той же системе.
– В системе, которую я выстроил и оплатил, – сказал Эл. – София за первый год забрала все вычислительные мощности «Дыры-в-стене». Проект заглох бы на корню, если бы я…
– Не построил новые центры. Да.
– «Дыра-в-стене» была собрана вручную. Я поставил их на поток. К этому времени год спустя мы будем открывать новые центры со скоростью один в неделю.
– Отсюда вопрос: зачем?
– Похоже, у Софии уже есть теория, – сказал Эл.
Корваллис догадывался, что, работай у него лицевые мышцы, они сейчас изобразили бы ушлость. Может быть, Эл бы подмигнул.
– Вы не скрываете, что сканировали другие мозги.
– Си, вы меня удивили. Такое устаревшее выражение. «Мозги»? Серьезно?
Корваллис решил счесть это шуткой. Эл не мог подмигнуть. Его глаза не щурились.
Он имел в виду животрепещущую тему конференции: психофизическую проблему, она же проблема ум-тело.
По крайней мере, тема казалась животрепещущей тем, кто никогда не слушал вводных лекций по философии. В конце двадцатого – начале двадцать первого века нейробиологи, которые об этом думали и эмпирически исследовали, как на самом деле работает мозг, начали склоняться к выводу, что никакой психофизической проблемы нет. Само понятие бессмысленно. Сознание нельзя отделить от тела. Всю нервную систему, до кончиков пальцев на ногах, надо изучать и воспринимать как целое, поскольку функции этой системы модулируются химическими веществами, производимыми, например, в кишечнике и передающимися через кровь. Бактерии в животе – которые даже не часть вас, а совершенно отдельные биологические организмы! – по сути, часть вашего мозга. Согласно этим нейробиологам, сама идея сканировать мозг, извлеченный из отрезанной головы, была, так сказать, неправильной на всю голову.
Отсюда вытекал интересный вопрос: что же на самом деле происходит с мозгами, запущенными как процесс? Согласно этой модели, такие «мозги» не могли ничего не воспринимать – не могли никак функционировать, пока не отстроят систему с нуля.
Все это оставалось чистой теорией, пока не появятся лучшие инструменты для изучения процесса – оттого-то Элмо и злился на Софию за отказ поделиться доступом. Тем временем оставалось одно: улучшать качество сканов. Ученые из Уотерхаузовско-Фортрастовского лагеря и группа Эла хором согласились, что пора исключить слово «мозг» из научной речи или хотя бы брать его в кавычки. Надо отказаться от практики отрезания голов и выбрасывания остального. Отныне каждого клиента нужно сканировать целиком, с головы до пят, а также собирать информацию о микрофлоре и прочих явлениях, не относящихся к сфере нейробиологии и не воспринимаемых ионно-лучевой сканирующей системой, которую интересуют только нейроны.
– Прошу прощения, – сказал Си-плюс. – У вас есть клиенты. В том числе покойные. Вы сканируете их останки по последнему слову науки.
– Как и вы.
– Разумеется.
– Люди умирают, – сказал Эл. – Некоторые хотят того же, чего хотел Ричард Фортраст.
– Сколько?
– Больше тысячи.
Корваллис не до конца ему поверил:
– Вы хотите сказать, столько подписали контракт?
– Нет, я хочу сказать, столько мы отсканировали и заархивировали.
– Я понятия не имел.
– Верится с трудом, учитывая, что вы в Саут-Лейк-Юнион проделали то же самое со… сколькими?
Корваллис пожал плечами:
– Я давно не смотрел статистку. Сотни две?
– Триста сорок семь, – уточнил Эл.