Акимуды Ерофеев Виктор
– За ум!
Мужчины развернулись к грудастой шаманке и стали ее фотографировать своими телефонами, и Зарина извивалась в знак признательности. Принесли баранью ногу. Моя Жанна Д’Арк ее порезала на части.
Настал черед моего младшего брата. Чем больше мы ели и пили, тем короче были речи, потому что это русское свойство: отдаться еде и питью без остатка. Однако смысл речи брата я внятно помню.
Брат сказал, что главной особенностью джентльмена всегда был дилетантизм. Джентльмен любил художества. Он был коллекционером, любителем литературы, ценителем музыки. Он наслаждался искусством. Но он никогда до конца не отдавался ему. Так же, как и военному делу. Остановка на полпути. Он не ленился – просто не хотел идти до конца: это было бы концом вечного отдыха, концом легкой жизненной игры.
Более того, джентльмен принципиально враждовал с другим типом идеала – художником. Художник, пусть даже невольно, – провокатор общественного мнения. Он – новое прочтение жизни, не принятое до сих пор всерьез или не понятое вовсе. В сущности, он провоцирует и самого джентльмена. Современный джентльмен не боится провокаций, потому что он умен, как сказал Усков. Но он не талантлив. Он – не гений. Джентльмен – это панцирь. Художник – без панциря.
И тогда все гости и мы, хозяева бараньей ноги, выпили. И я вдруг представил себя, как я обливаюсь кровью в машине, зажимая руками бок. Тост на этот раз сказала Зяблик:
– За дилетантов!
Из всех гостей по-джентльменски был одет только Акимуд. Остальные были одеты хорошо, но все-таки кое-как. Акимуд был одет безукоризненно, сверху донизу. Когда он сидел за журнальным столом и веселился, что меня не зарезали, мы подивились его красивой темной кепке. Но кепку он снял и сидел за ужином без к епки.
Акимуд поддержал моего младшего брата в своих критических экспромтах. Время джентльменов заканчивается, они превращаются в некую туманность, которая обволакивает. Идет девальвация джентльменства. В самой Англии это наметилось уже с конца Второй мировой войны. Джентльмен повторяется и потому выходит из моды. Джентльменство остается без самого джентльмена. Но это – необходимая видимость.
Мы быстро выпили за видимость, не споря, потому что хотелось выпить.
Только мы выпили за видимость, как тут вмешалась Анна Фельцман, из музыкальной династии Фельцманов. Она опубликовала книгу воспоминаний «Черная афиша» и по этому поводу приехала из Нью-Йорка, где уже давно проживает.
– Никакой видимости! – сказала она строго. – Джентльмены среди нас! И ты, – указала Аня на меня, – первый!
– Нет! – замахал я на нее руками. – Ты что!
– Но я тебе многим обязана! И вы, Николай Иванович, вы – прекрасный джентльмен!
– Спасибо, – сказал Акимуд.
– А вы не женаты? – спросила тихонько Ланочка, придерживая и тайно лаская его руку.
– Я бы женился на вас, но боюсь растолстею!
– Почему?
– Жениться на вас – все равно, что жениться на пищеварении, – буркнул Акимуд.
– Николай Иванович! Тост! – прервал я их сепаратный talk.
Аня подняла тост за джентльменов разных стран. Она сказала, что, помимо Посла Акимуд, джентльменом был америкаский посол в Москве Артур Хартман, который помог ей с мужем эмигрировать.
– Это был первый джентльмен, которого я видела в жизни. Он говорил с президентом и с прислугой с одинаковой интонацией вежливости.
– В Африке, – подхватил я, – я тоже говорил с неграми с большим уважением, все время называя их messieurs, и меня чуть не побили. Решили, что издеваюсь.
– Ну, это так! – небрежно парировала Аня. – А вот Рейган был настоящим джентльменом.
– А у русских, – сказал Акимуд, – есть много издевательских анекдотов о джентльменах. Как будто вы завидуете им.
– Наши джентльмены обычно на уровне джентльменов удачи, – сказал Николай Усков и снова закурил.
И тут Зяблик сказала:
– Хорошая идея. Выпить за джентльменов этого стола!
Она предательски поддержала Аню, и мы не знали, что делать, потому что не по-джентльменски противоречить человеку, который только что накормил тебя бараньей ногой. Шаманка Зарина потянулась к нам с бокалом, дразня нас своими молодыми сиськами, и – Ланочка, из маленьких ушек которой капал романтический гной, и – даже сын Ани, Даня, который не сказал ни одного слова, но выглядел по-американски и был тоже красив, как Акимуд.
– За вас, ребята! – сказала Аня.
Мы встали и перевели дух. Из джентльменов мы снова стали ребятами…
– Вообще-то мужчины мне не очень удались, – оглядев себя в зеркало в прихожей и поправив кепку, почмокал губами Акимуд. – Ну, ладно… Это мой последний ужин, – прощаясь со мной, добавил он.
– Уезжаете? – удивился я.
– Вылетаю, можно сказать, в трубу, – усмехнулся Акимуд.
– Как это?
– Страшно мне, страшно, – твердо сказал Акимуд и, обернувшись к Зяблику, по-джентльменски поцеловал ей руку.
Вопрос о казни решали в детском саду. Так казалось безопаснее. В углу были сложены плюшевые мишки и цветные пирамиды. На стене – доска почета: на центральном месте – сам директор детсада. У одной из почетных нянечек в белом халате было очень страшное лицо.
Руководство страны село за маленькие столики на маленькие стульчики. Когда Главный быстрой походкой спортсмена вошел, правительство вскочило и склонилось в низком поклоне. Так требовал протокол. Главный зорко посмотрел на министра финансов, который склонился чуть-чуть меньше других. Главный втиснулся в детское креслице нежно-голубого цвета. Директор детсада, еще не старый человек, словно сойдя с доски почета, с доброй улыбкой предложил правительству попробовать детское питание.
– У нас готовят очень вкусную манную кашу! – похвалился он.
В катакомбах Лубянки три судьи в почти одинаковых темно-синих костюмах и желтых галстуках осудили Посла на смерть. Теперь, на совещании в детсаде, решался вопрос, как отправить его на тот свет. Через повешение?
Главный, склонившись к манной каше, сказал:
– А, что, вкусно! – И предложил четвертовать.
Повисло молчание. Только ложки стучали о миски с кашей. Кто-то ел с аппетитом, кто-то давился: после слов Главного о каше не есть было нельзя. Вслед за кашей принесли кисель. Мутноватый, бледно-рубиновый. Главный попробовал кисель, лизнув его языком. Кисель ему не понравился. Главный собрал узкий круг единомышленников. Некоторые из них были вообще неизвестны стране. Единомышленникам было видно, что Акимуд сильно насолил Главному.
– Ну, какие еще предложения? – спросил Главный, глядя на Бенкендорфа.
Молчание затянулось. Бенкендорф поднял глаза к потолку и смело вмешался со своим предложением. Он предложил заменить четвертование на более гуманную меру.
– Посадить на кол!
Главный кивнул:
– Это народная расправа.
Однако среди присутствующих возникло мнение, что посадить на кол – это сильнее четвертования. Кто-то вспомнил пример из нашей истории XVIII века, когда, напротив, кол был гуманно заменен Анной Иоанновной на четвертование. Кроме того, такая казнь может быть неприличной. Главный пожал плечом.
– Может, повесим? – несмело предложил чудаковатый министр финансов.
Участники совещания усмехнулись.
– Вверх ногами, – участливо предложил министр иностранных дел с умным лошадино-обезьяньим лицом.
– Может, вообще отпустим домой? – поинтересовался у него Главный, доставая детскую игрушку из кармана и ставя Ома на столик.
– Это я первым придумал четвертовать!
– Проехали, – добродушно сказал его хозяин.
– До сих пор у нас нет возможности публично сжигать еретиков, – задумчиво вступил в разговор Патриарх. – Мы жгли только их книги…
– Почему нет, если есть, – остро глянул на него Главный.
– Ну что ж, если есть… – склонил голову Патриарх.
– Я против святой инквизиции, – сказал Бенкендорф. – В этом есть что-то чуждое, католическое, не свойственное нашему народу…
Ходили слухи, что сам Александр Христофорович не чужд католицизму, несмотря на то что официально он поддерживал лютеранскую коммуну святой Катерины в Петербурге.
– Свойственное, свойственное, – улыбнулся Патриарх.
– Я предлагаю его распять, – мягко выкрикнул Бенкендорф.
Главный перевел на него взгляд:
– Распять?
– Провокация, – строго сказал Патриарх.
В сущности, он был добрейший человек, и только атеисты могли распространять порочащие его слухи.
– А ведь в этом что-то есть, – согласился Главный. – Костер быстро горит. А распять – это лонг дринк. Это запоминается.
– Такое впечатление, что в вас на минуту вселились бесы, – сорвалось у Патриарха.
– Напрасно вы так решили, – холодно парировал Главный.
Вновь посоветовавшись, совещание приговорило Посла к публичному распятию.
– Я думаю: народ это оценит, – кивнул Главный.
Директор детсада, увидя, что кисель провалился, принес поднос с желтоватым компотом.
– Вспомним детство, – сказал Главный. – Я в детстве обожал компот из чернослива.
– И все-таки, – не сдавался Патриарх, – не рождает ли эта казнь неверные параллели?
– Не надо сравнивать разные вещи! – сказал Главный. – Не надо кощунствовать, – поморщился он и широко перекрестился, тряхнув увесистыми часами на правой руке.
– Ну, хорошо, – согласился Патриарх, однако встал и пошел с совещания на согнутых ногах.
– Стойте! – крикнул ему вслед Главный. – Я передумал!
В назначенный день на Красной площади возле Лобного места, между ГУМом и полузабытым мавзолеем, с раннего утра поставили крест. Для этого пришлось разворотить немало брусчатки. Однако вокруг креста неожиданно появился хворост и большое количество березовых дров.
Вот и гадай…
На публичную казнь пригласили множество гостей. Модные светские фотографы, обычно снимающие вечеринки, запечатлели большое количество известных лиц. На публичной казни присутствовали члены правительства, видные депутаты Думы, политические лидеры разных фракций, военноначальники, певицы разных возрастов, деятели других искусств, представители молодежных организаций. Запечатлеть казнь на картине пригласили известного портретиста реалистической школы, с длинными черными кудрями. Перед началом казни с помоста полулегендарный певец душевно спел русскую народную песню. Запустили юмориста с национальным мировоззрением, и он отметился тем, что ловко сравнил Посла с крысой. Площадь рассмеялась.
Застучали в барабаны кремлевские военные барабанщики. На Красную площадь вывели Посла. Под дробь барабанов он шел из Спасских ворот, связанный веревками по пояс. Глаза его дико сверкали. Крест снова положили на землю и стали к нему прибивать гвоздями Посла.
Поскольку в Москве казнь через распятие относится к разряду редких казней, палачами – их было трое – было допущено несколько досадных ошибок. Так, например, они никак не могли пробить гвоздем обе ноги: гвоздь оказался недостаточно длинным. Беспокойные крики Посла можно было бы прекратить, если бы вставить в рот ему какую-нибудь заглушку, но об этом не подумали…
День выдался солнечным. Весенние облачка быстро пролетали на восток по весеннему небу. Полицейский вертолет застенчиво завис где-то в стороне над Москварекой. Посла раздели до трусов. У него были, кстати сказать, черно-белые полосатые трусы модного итальянского бренда, с широкой резинкой, так что в какой-то момент мне показалось, что эта казнь в значительной степени оказывается рекламой трусов.
Мое пребывание на площади обеспечил Денис – в черных очках он стоял в ряду олигархов и выглядел вызывающе бледным. Он раздобыл мне именной пропуск, что было настоящим чудом. Платными билетами на казнь запаслись от него же Зяблик и Лизавета. Я подивился высокой цене представления. Мы стояли вместе неподалеку от креста, и когда Посла подняли вместе с крестом, мне показалось, что он нас заметил и слабо кивнул головой.
В момент поднятия креста разразились на площади аплодисменты. Простой народ был рад, что казнят подлеца. Однако неустойчивая московская погода и в этот день подвела руководство. Если сначала светило солнце, то затем неожиданно подул северный ветер, и небо нахмурилось. Из него ничего не вылилось, но стало зловеще. Это подействовало на население, тем более что было видно, как Посол страдает и мучается на кресте.
Тогда поднесли поленья и хворост – и подожгли, слегка побрызгав бензином. Вскоре запахло горелым человеческим мясом. Последний раз я нюхал его в Нью-Йорке осенью 2001 года, оказавшись там через три недели после теракта.
Главный стоял, высоко подняв сильно полысевшую голову. Все поняли, что он радеет за страну. Костер разгорался. Акимуд горел на кресте. Интересная казнь. Если правительство стояло с каменными головами, если Бенкендорф как художественная натура брезгливо щурился, словно ему самому прижгли ногу, если придворная интеллигенция и главные лица основных телеканалов и газет надели на себя непроницаемые резиновые маски, то русский народ все больше приходил в смущение. Однако настроение снова переломилось, когда на сцену перед горящим крестом вышел еще один, еще более любимый народом юморист. Юмор работал на пользу начальства. Раздались смешки, потом дружный хохот. Правительство тоже развеселилось. О горящем кресте практически забыли. И только когда Посол вдруг громко застонал, на него обратили внимание, но тут юморист отпустил по поводу стона веселую шутку – она окончательно переломила настроение народа.
– Нет такой жестокости, которая покажется народу слишком злой, – сказала Зяблик.
– Да, на этот раз народ не слишком сентиментален, – кивнула Лизавета.
– Бег времени пошел ему на пользу, – добавила Зяблик.
Раздался дикий предсмертный крик Акимуда. Главный широко перекрестился и поклонился в сторону костра.
Часть шестая
Оккупация сознания
– Жива!
Лизавета бросилась к Зяблику, обняла ее. Они нежно ощупали друг друга, поцеловались теплыми губами и убедились, что они обе живы. Слезы брызнули у сестер. Лизавета незаметно махнула привезшему нас водителю в белых перчатках:
– Можете ехать…
…Прошло уже три месяца с начала Мертвой войны. Оккупация продолжалась. Мы жили в другой жизни. Все никак не удавалось увидеться. Наконец! Лизавета встречала нас у парадного подъезда роскошного загородного дворца. До большевистской революции он принадлежал одной из самых известных фамилий России.
Брызжущая здоровьем, совсем незнакомая, волевая, Лизавета стояла на высоких каблуках в нарядном платье цвета семги, сложив руки замком внизу живота. Ее черные волосы были уложены рукою мастера. Солнце садилось, и в воздухе тянуло сентябрьской прохладной взволнованностью. Лизавета делала все возможное, чтобы мы не подумали, что она стала далекой, недостижимой. Она сначала приветливо помахала нам рукой, скорее по-английски, чем по-русски, сбежала по широким ступеням и обнялась с сестрой. Она не сжала ее в объятиях, не судорожно прижала к себе – она обняла ее сердечно и радостно.
– Жива! Наконец-то! Как я рада, что ты жива! Ну, как ты? – Нормально, – ответила Зяблик. – А ты?
– Вся в хлопотах! Вот целый месяц занималась дворцом. Ремонт! Ремонт! Ника просил привести дворец в порядок… Привет! – Она изящно подала мне руку и крепко пожала мою. – Я вас так хорошо понимаю… Столько пришлось пережить! Страну трясет до сих пор. Бедные мертвецы никак не приспособятся к жизни.
– Это точно, – вставила Зяблик.
– Все образумится… Пошли в дом! Ника ждет…
Ника ждет… Что же случилось после его казни на Красной площади?
На третий день после казни в Москве стояла почти июльская жара. Особняк Акимуда был оцеплен ОМОНом. Посол вышел из шумных недр метро на Смоленской, свернул на Садовое кольцо и пошел в сторону площади, радуясь солнечному дню. С тех пор как его казнили, он еще ни разу не брился и стал похож на французского посла в Москве. В бороде попадались седые волосы. На ладонях виднелись следы от гвоздей.
С улицы он набрал меня по мобильному телефону – я сначала не поверил, думал: дурацкий розыгрыш, – а когда поверил, испугался. Ведь он появился во враждебном городе с открытым вызовом. Для меня не было тайной, что он поддался казни добровольно, в припадке экстремального самоограничения, беззастенчивого мазохизма – иначе он бы их всех разбросал, порвал на куски на собственной Голгофе. Был ли это приказ сверху? Но тогда кто он – послушное тело для исправления наших нравов? Или он сам решил нас исправить, но мы на этот раз зашли слишком далеко и даже не поняли его намерений? Во всяком случае, что-то тут было неладно. Он как будто играл с нами в поддавки, а потом обижался, что мы его обыграли. Он разве не знал, что в перемолотой мясорубкой стране, утратившей представление о ценности человеческой жизни, мораль может быть лишь условной? А если так, то зачем он пил, гулял, интересовался всякой ерундой, вроде джентльменства? Ведь сестры на Красной площади тоже не до конца поняли его затею – он слишком приблизил их к себе, чтобы они не разгадали его всемогущества. Им ведь мерещилось, что на нем несгораемый скафандр, что он, во всяком случае, повелевает своей болью, и потому в их скорбном поведении присутствовало потаенное сомнение. Или он мстил себе за человеческую неудачу?
Когда он мне позвонил, я так ему и сказал:
– Ты зачем появился? Я не понимаю твоей логики. Это что начинается – время наказания?
Он немедленно отключился. Так между нами начался бессловесный раскол. Оказалось, что думать – вредно. Просто-напросто потому что невыгодно для себя… Разочаровавшись во мне, он задумался, кому звонить: Зяблику или Лизавете. Он знал, что Зяблик после казни собралась уйти в монастырь. Он знал, что Лизавета сказала только одно слово: «Отомщу!» Он позвонил Лизавете:
– Здравствуйте!
– Кто это?
– Не узнаете? Вы мне молились по поводу окончания войны. Не отказывайтесь. Я выполнил вашу просьбу.
– Ну, значит это вы, – сказала Лизавета и заплакала.
Акимуд издали смотрел на оцепление, на растерзанное пожаром здание. Он постоял в нерешительности, но потом смело двинулся к входу. ОМОН набросился на него – он цыкнул на них – они убежали прочь, как малые дети, навалив в штаны. Посол вошел во внутренний двор посольства, издал еще один звук, тоже похожий на цыканье – здание сверкнуло евроремонтом.
«Боже, – в эту минуту подумал Посол, – я могу все, по крайней мере, в рамках солнечной системы, а вот – размениваюсь на пустяки».
Он вошел в свой кабинет, за ним бежала Даша с радостным криком: «Вы вернулись!» Он сел за стол и позвонил в Кремль.
– Предлагаю перемирие, – сказал он.
Там не поверили. Главный отказался идти на контакт. Посол ждал три недели, не выходя из особняка, не засвечиваясь. Лизавета тайно от нас поселилась у него. Мы с Зябликом ничего не знали. Власти нервничали, готовились к войне, но на переговоры не шли. Тогда разверзлись могилы.
После того как Ника взял власть в свои руки, возникла метафизическая двусмысленность. Об этом мы заговорили с ним за ужином. Он поселился в Архангельском. Так захотела Лизавета. Ели деликатесы. От крабовволосатиков с острова Хоккайдо до лесной земляники. Обслуживали живые. Зяблик допустила чудовищную бестактность. Она отказалась верить, что Акимуд есть Акимуд:
– А вы, случайно, не его двойник? Тот был менее кровожадным.
Акимуд сделал вид, что не понял.
– Раньше Лизавета в вас не верила. Теперь моя очередь.
Лизавета мотнула головой:
– Вздор! Я всегда в него верила. Не говори ерунды.
Я полюбила Цыпленка с первого взгляда.
Она называла Акимуда не только Никой, но и Цыпленком.
Зяблик поморщилась:
– Нет! Мне по сердцу Христос. Я уйду в монастырь!
Акимуд показал ей пробитые гвоздями ладони.
– Но тот же еще и сгорел… – не унималась Зяблик.
Я понимал, что в ее словах по-прежнему больше ревности, чем маловерия.
– Перестань, – одернула сестру Лизавета. – Так мы только все вместе поссоримся!
– Но ведь если вы тот, за кого себя выдаете, вам не следовало бы заниматься прямым правлением, – сказала Зяблик.
– А я и не собираюсь этого делать, – обиженно сказал Акимуд.
Он сообщил, что Главный покончил жизнь самоубийством и собирается уже в мертвом виде посетить нашу компанию. Он пригласил на чай и мертвого мальчика Славу, который жил в моей квартире и чуть было не прирезал меня ножом.
– Самоубийство – хороший повод вновь сделать его Главным.
– Зачем тебе Главный? – скривилась Зяблик, приняв Акимуда за Акимуда. – Что, других нет?
– А чем он плох? – вступилась Лизавета.
– Да хотя бы тем, что он его сжег!
– Ну, с кем не бывает! – Лизавета пожала плечами.
Я почувствовал, что Лизавета глупеет на глазах. Она говорила одни банальности: не курить лучше, чем курить… Каждый видит по-своему красоту… Впрочем, банальность – атрибут любой власти, и чем гуще банальность, тем кровавее режим.
На чай приехал Главный. Я первый раз в жизни видел его вблизи. Сказать, что он – мертвый, было трудно. Он был как живой, но лицо у него распухло, словно под ботоксом. Ника представил меня Главному. Тот сделал вид, что рад знакомству, но в глазах светилось свойственное ему недоверие.
– Я слышал, – за чашкой чая, оставив сестер наедине друг с другом, сказал Акимуд, – что ты предлагаешь в своей комиссии свернуть нашу операцию и отправить мертвых в могилы. Чем же они тебе мешают?
– Ника, – проникновенно сказал я, – я не против мертвых. Пусть себе живут на здоровье! Но их надо сегрегировать. Мертвые и живые должны жить по отдельности.
– Это апартеид! – удивился Акимуд. – Вроде как в старой Южной Африке.
– Я не вижу разницы между мертвыми и живыми, – вмешался бывший Главный.
– Ну, потому что вы – мертвый! – не выдержал я.
Бывший вздрогнул:
– Я горжусь, что я – мертвый! Живые – это ненадолго…
– Так вот и оставьте нас в покое ненадолго.
Акимуд явно наслаждался нашим спором.
– Тебе идет быть революционером, – сказал мне Акимуд.
Тут в дверь вошел Славик. Он повзрослел. К тому времени он уже командовал всем молодежным движением мертвых.
– Опять живые бунтуют, – с раздражением сказал юный политик. – А вот он этому бесконечно рад! – Славик кивнул в мою сторону.
– Ребята, – сказал Акимуд, – я предлагаю создать Великую Россию по модели Ирана. Тогда здесь пригодятся и живые, и мертвые.
– Неужели у нас нет своих собственных моделей? – не понял Славик.
– Съезди в Иран, – сказал мне Акимуд. – Есть к чему приглядеться.
Это прозвучало как приказ и как предостережение. – Ника, – сказал я, – отправь мертвых в могилы.
– Несвоевременная мысль, – нахмурился Акимуд.
– Мы теряем человека! – рассуждал Посол в Архангельском, когда мы пили чай с жирным тортом. – Вы скоро, ребята, отмените футбол как неполиткорректную игру.
Наш телевизор показывает скуку. Ну, хорошо, еще в России есть на что посмотреть. Или в Нигерии – там кипят страсти. А все остальное – тоска!
– Футбол фиг отменишь, – дернулся Славик.
– Так вы за кого? – недоумевал Главный.
– Я? За бурю эмоций! Я – за театр страстей! Вы становитесь бездарными актерами! Войну отмели как праздник!
– Неправда! – раздалось в дверях.
В зал входил Самсон-Самсон, который, судя по всему, держался здесь как дома.
– Садись, душегуб! – приветствовал его Акимуд.
– Чего ты хочешь? Вернуть кровожадность? – поинтересовался я.
– Ой! Ой! Ой! – запричитал Самсон-Самсон.
В эту секунду в кабинет с зелеными обоями в полоску проскользнула Зяблик и, пока Самсон-Самсон причитал, подняв лицо к потолку, подошла к нему и изо всех сил залепила писателю пощечину. Пощечина вышла на редкость звонкой. Голова Самсона качнулась вправо – и он получил еще одну пощечину в правую щеку. Он вцепился руками в подлокотники кресла, хотел привстать, но Зяблик еще раз ударила его, на этот раз по носу. Из носа Самсона потекла кровь.
– Я бы тебя убила, да не хочу, чтобы ты бегал и кривлялся тут мертвецом. Как он. – Она кивнула на Главного.
Зяблик плюнула Самсону в рожу и пошла к двери.
– Извините, что нарушила вашу беседу, – кивнула она на ходу Акимуду.
– Я это так не оставлю! – вскочил Самсон с кресла с горящими щеками. – Я буду жаловаться! Я вам напишу! – обратился он к Акимуду.
– Поздно! – сказал Акимуд. – Ваш нынешний бог – дипломат… Поздно! Она победила!.. Утритесь! – Он протянул коробку с салфетками.
Самсон-Самсон обиженно утерся.
– Какой главный праздник России? – хитро спросил Акимуд у присутствующих.
– День Победы! – выкрикнул Главный.
Посол поморщился:
– Одно лицемерие!
– День Победы свят и неприкосновенен для критики, как в христианской догматике Святой Дух, – твердо сказал Главный. – Это праздник силы русского духа, всемирного торжества России над воинством зла.
Посол, помолчав, сказал:
– Скажу по секрету, без Сталина Россия не победила бы Гитлера. Нужна была тренировка тридцать седьмого года, чтобы так смело бросать под немецкие танки миллионы солдат, создать живой щит обороны, а затем живой меч победы.
«Рассуждает, как Куроедов», – подумал я и сказал:
– Для меня лично День Победы, – улыбнулся я, – исторический перевал европейской истории человека.
В сорок пятом году закончилась история войн.
– То есть?
– До тех пор войны считались естественным времяпрепровождением человека наряду с другими занятиями. Критика войны со стороны пацифистов была явлением маргинальным и слабовольным. Мужчина-воин был общественной и гендерной моделью. Ужас Второй мировой войны превзошел все ожидания, полностью уничтожил положительный образ войны как явления. Ты допустил эту войну, а теперь удивляешься, что войны вызывают аллергию.
– Это не я.
– А кто?
– Ну, хорошо! Я люблю военных! – закричал Акимуд.
– Я тоже, – промолвил поверженный Самсон.
– Праздник Победы я рассматриваю со смешанным чувством, – сказал я Послу. – По всему городу расклеены плакаты с героем-победителем: добродушным пареньком славянской наружности, улыбчивым, без особых происков интеллекта. Такому пареньку в Европе сороковых годов только крутить головой в каске и удивляться невиданным порядкам в перерыве между стрельбой.
– Боже! – воскликнул Самсон-Самсон, всасывая в себя кровавые сопли. – И я когда-то считал его своим учителем. Да вы – тряпка!
– Вот что я хочу, – сказал я, не слушая показного душегуба. – Я хочу поговорить со Сталиным. Может, это единственный человек, с кем мне было бы интересно поговорить. Если все мыслители и главные писатели искали смысл жизни, а ты, Ника, – ее воплощенный смысл, то что искать? – это дело прошлого. Но есть загадки сердца, как Сталин. Что он, в сущности, хотел? Власти или нового человека? Шекспир, конечно, тоже интересен, там тоже загадка, но это так, для литературоведов, а Сталин – для всех.
– Поезжай на Акимуды.
– Он там?
– А где же еще?
Клара Карловна прибила к дверям своего кабинета объявление:
«Я организую каникулы русских граждан на Акимудах. Полеты в никуда, или в собственное воображение. У каждого туриста свой идеал счастья. Каждый турист возвращается со своими собственными фантазиями».
– Я тоже хочу, – сказал я.