Акимуды Ерофеев Виктор
Видеоролик с Зябликом, срущей в общественном сортире, разместили в интернете. Ссылку на него прислали мне на почту незнакомцы. Видеоролик состоял из сортирной тематики. Девчонки поочередно погружали задницу в унитаз, откуда и велась съемка, переговариваясь через стенки сортира.
– А тут приходит к нам в общежитие Олег с бутылкой водки…
– Правда, что ли?
Какой-то скрежет.
– А что, его бабища свалила?
Хохот.
Поднявшись над унитазом, девки смешно трясли крупом, вытряхивая из себя последние капли мочи, прежде чем надеть трусы: в сортире туалетной бумаги не было.
Мы рассматривали эти худые и толстые задницы, которые жили своей жизнью, тужились и пукали; открывались и закрывались интимные щелки, мало кто подбривался, половина носила стринги, остальные – обычные трусы. Здесь начиналась работа социолога. Мы с трудом отыскали задницу Зяблика. Это она нашла – по прыщам.
– Я, как всегда, самая последняя дура. Все писают, только я какаю.
Я предложил найти снимавшего из унитаза мерзавца и оторвать ему яйца.
– Зачем? – удивилась Зяблик.
– Это полицейская подстава! – разволновался я. – Мы живем в полицейском государстве.
– Перестань!
– Но теперь все будут знать твою жопу!
– Ну и что?
– Последние украденные тайны. Какие все-таки грустные – эти девичьи жопы… – покачал я головой.
– Они тебя не возбудили?
– Возбудили, – признался я.
– До какой сути можно дойти, не оскорбляя правды? В каждом есть червоточина – достаточно присмотреться, – философствовала Зяблик, рассматривая свою задницу.
– Я понял, почему накрылся классический роман, – сказал я. – Он составлен из самоцензуры. Он скрывал глобальную человеческую неприличность. Он опускал детали, из которых складывается сущность. Мы не знаем, как яростно на лиловом тропическом закате дрочил Робинзон Крузо. Как он выл, пуская со скалы сперму в теплый океан. Мы не знаем, кричала ли Анна Каренина при оргазме. Нам стал неинтересен общественный человек, общественные пороки. В нас шевелится новое видение человека. Нам не нужна корпоративная правда Толстого и Достоевского, талибов и сионистов. Нам стал неинтересен Акакий Акакиевич со своей шинелью. Нам стало неинтересно знать, собирает он коллекцию монет или оловянных пуговиц. Нам стал интересен человек как гад. Его всепроникающая глупость. Его метафизический инфантилизм. Его гниющие зубы. Его гнилая память…
– Его дорогие часы, – вставила Зяблик. – Нам стали интересны срущие женщины.
– Ну да! Ссущие телки в кустах с растянутыми на коленях трусами – это вчерашний день. Стопудовые сиськи допотопны. Грубая рука мужика, оттягивающая телке трусы на сторону, и высовывающаяся оттуда плохо выбритая пелотка – верх провинциального мещанства. Нам подай вид из очка общественного сортира.
Зяблик еще раз присмотрелась к своей заднице.
– Моя разверзлая жопа выглядит одноглазым перепуганным лицом.
– Schonn! Нам не нужны тонкие похвалы в наш адрес.
– Тихо! В ночной роще подрались соловьи.
Мы сидели на кухне у меня в Красновидово. Была глубокая ночь.
– Классно…
– Соловьи… – вздохнула Зяблик. – Нам подай желтую колбасу кала, вылезающую из жопы кичливой красавицы.
– Это ты – кичливая красавица?
– Ну. Мы жадно ловим запах вони. Нам стал интересен человек как разлагающийся труп. На нас наступают мертвецы.
– Да брось ты! – не выдержал я.
– Нам стала интересна обезоруживающая неверность человека.
– Нам стал неинтересен человек, – сказал я.
– Интересно, кто меня снял из очка сортира? Может, это ты?
– Может, это я, – засмеялся я.
– Господин Посол! Зачем вы нам придумали Сталина?
Посол ответил:
– А что?
– Миллионы убиты…
– Ну да… миллионы…
– Да вы просто, как коммунист…
– Нет ничего скандального в том, что Сталин станет главной фигурой русской истории.
И тогда я сказал:
– Никогда не обижай человека, который любит Сталина. Не кричи на него, не топай ногами, не приходи в отчаяние, не требуй от него невозможного. Это тяжелобольной, у него нечеловеческая болезнь – духовный вывих. Не сочувствуй ему – он придет в бешенство от твоего сочувствия. Не пытайся его переубедить – его не переубедишь. Выключи все свои эмоции, погаси свои глаза, смотри на него холодным, равнодушным взглядом – его болезнь питается твоими эмоциями, его душа жаждет твоего гнева. Лучше купи ему портрет Сталина и ласково прибей гвоздями к стенке.
Как хорошо, что Сталина любит полстраны! Было бы хуже, если бы вся страна любила его. Полстраны не любит Сталина – разве это не надежда на будущее?
Я не люблю Сталина. Половина страны любит Сталина.
Что мне делать с любящей половиной?
Любовь половины родины к Сталину – хорошая причина отвернуться от такой страны, поставить на народе крест. Вы голосуете за Сталина?
Я развожусь с моей страной! Я плюю народу в лицо и, зная, что эта любовь неизменна, открываю циничное отношение к народу. Я смотрю на него как на быдло, которое можно использовать в моих целях. И чем больше я укореняюсь в цинизме, тем ближе я сам иду к Сталину, сближаюсь с ним в его двоемыслии, становлюсь его подобием. Мне для победы не жалко и миллионов голов, я знаю, что уцелевшие будут лизать мне ботинки.
Я долгое время презирал тех, кто любит Сталина. Мне казалось, что любить Сталина могут только одни идиоты. Но потом я изменил свое мнение. Я изменил свое отношение к идиотам. Быть идиотом – в этом ничего нет постыдного. В русской интеллигенции всегда легкомысленно завышали значение человека. Любовь к Сталину – расплата за это легкомыслие.
Кто сказал, что Сталин умер? Сталин живет среди нас. Он живет в сердцах больных старушек, мечтающих о справедливости, в униженных и оскорбленных, которые лишились права на жизнь; он живет в бандитах и уголовниках, которые не боятся убивать; он живет в ментах и чиновниках, которые верят в свою безнаказанность; он живет в верхних эшелонах власти, которая считает, что умеет править страной, в вертикали власти сверху донизу. Он живет в молодых людях, которым чуждо чувство ответственности; он живет в фашистах, которые считают, что мы лучше всех; он живет в тех, кто мечтает о возрождении Российской империи и высокомерно относится к соседям, а затем устраивает истерики, потому что соседи с отвращением отворачиваются от Сталина. Сталин жив – он живет в переделанном советском гимне, в продажных журналистах, в наших церковнославянских коммунистах, в монашеской ностальгии по византийским хитросплетениям. Сталин жив – он живет в школьниках, которые насилуют своих одноклассниц, в силовиках, которые порядок путают с кодексом тюремного поведения. Сталин жив, потому что мы – жертвы нашей несчастной истории, которую мы никогда не хотели узнать. Сталин жив, потому что садомазохизм – это наша народная игра. О, как много у нас скопилось Сталина! Любить Сталина – это, прежде всего, глумливо мстить тем, кто не похож на тебя. Сталин – смердящий чан, булькающий нашими пороками.
Я знаю, что никогда не изменю своего мнения о Сталине: это мнение у меня окончательное. Однако некоторые думают, что подавляющее большинство людей, которые любят Сталина, перестанут его любить, если их коренным образом изменить: уничтожить их невежество, открыть глаза, накормить и научить уважать людей. Наивная ошибка! Нельзя перестать любить Сталина, если Сталин – гарант нашей цельности, опора нашего идиотизма. Человек непонятной для России культуры, пришедший издалека, Сталин ничего хорошего для России не сделал. Ничего. Все хорошее, что народная молва приписала Сталину, от сытной жизни до победы над Германией, недостоверно. Однако мы не только сыновья и дочери Сталина, мы и его исторические родители. Только на нашей земле Сталин пустил корни и дал плоды. Его любят за то, что мы сами по себе ничего не можем. Нам нужен то грузинский диктатор, то голландский тренер. Мы не умеем жить. Нам нужен колокольный звон с водкой, плеткой и пастилой, иначе мы потеряем свою самобытность. Плетка нам не мешает, а водка помогает любить Высоцкого. Никогда не обижай человека, который любит Сталина: он сам себя на всю жизнь обидел.
Рыбки. Рыбки. Синие рыбки. Я стоял в приемной и разглядывал аквариум. Его размеры и красота рыб говорили сами за себя. Из окна приемной разворачивался вид на живую открытку, включая Царь-яйца, вокруг которых толпились молодожены.
– Александр Христофорович просит вас зайти, – улыбнулась миловидная секретарша, с которой мы уже успели поговорить о рыбках.
Я был скромным просителем, но неожиданная метаморфоза сблизила меня с симпатичным, подтянутым Александром Христофоровичем. Он мне понравился, как в свое время Тютчеву. Правда, я никогда не был в его замке под Ревелем, не навещал его могилу и не писал по его просьбе статьи во славу отечества в европейских газетах, у нас не было, как у Тютчева, общих любовных воспоминаний, но наши беседы носили забавный характер.
– Не цари должны следовать за нетерпеливым народом, как это случилось во Франции, где народ довел монарха до гильотины, а народу положено следовать за царем, – рассуждал Бенкендорф в своем безразмерном кабинете, где я казался себе мелкой рыбой. – Он – носитель преобразований. На этом стоит Россия. Вот граница между нами и Европой… Либералы, вроде вас, мне придумали кликуху Бенкендорф и рады, что обидели. Но Александр Христофорович Бенкендорф был светлой личностью, защитником Пушкина. Пушкин к нему обращался, когда захотел жениться, чтобы подтвердить свою легитимность. Защищал он и Лермонтова, прикрывал, когда тот написал «На смерть поэта». Другое дело – как вели себя наши поэты. Пушкин нарушил обещание, данное царю и Бенкендорфу, – и стрелялся с Дантесом. Лермонтов оскорбил дочь царя и тоже стрелялся.
– Но быть светлой личностью при темном режиме – разве это большая заслуга? – возразил я. – Без Бенкендорфа и прочих светлых личностей Николай Палкин не мог бы укрепиться.
– Глупости. Это было закономерное развитие России. Читайте Жуковского. Вы все переоценили бунтовщиков, романтизировали декабристов. Пестель – сраный националист! Носили бы вы при нем древнерусские вонючие тулупы! Нетерпение – главная болезнь просвещенного общества.
– С вашей точки зрения… С точки зрения оправдания власти.
– Глупости. Главный печется о целостности России.
Наша общая беда – это срамная болезнь. Ее не видят дураки либералы. Мы ее стесняемся, молчим, но мы знаем. Несчастье не в нас, а в разрушенном генофонде. Мы – не китайцы, – сказал Бенкендорф. – У нас ничего не работает.
– А кто разрушил этот генофонд? Почему ничего не работает? Почему мы не китайцы? Спасибо власти!
– Либеральная истерика…
– Вы просто хотите остаться у власти.
– Меня окружают дураки. Они идут волнами. Они – всюду. Помните, как Николай Первый ужаснулся, когда увидел делегацию сенаторов, собравшихся в Польшу. Все идиоты! Все поголовно идиоты. Мы тонем в идиотизме.
Я увидел его, как на картине, в окружении черного чиновьего воронья, цену которого он знает лучше, чем кто бы то ни было, и они вместе с императором стремятся холостыми выстрелами, а также метлами разогнать или хотя бы образумить его. Он шепчет царю во время секретных поездок инкогнито за границу, что воронье – главный враг страны, но он мучительно начинает сознавать, что не враг, а проклятье.
– Но как можно спасти страну, которая тонет в идиотизме?
– Только терпением и верностью присяге. Делай добро, и будь что будет… Мы получили Россию цельной, мы передадим будущему поколению целую Россию.
– Зачем нужно спасать страну идиотов?
– Я – патриот, – сказал Бенкендорф. – Это не обсуждается. Аксиома.
– Не верю. В конце концов женщины стали для Александра Христофоровича важнее государственных дел. Он приказывал прислуге не докладывать ни о ком и ни о чем, когда к нему одна за другой ездили Амелия и эта… как ее… актриса… Это был приговор империи.
– Глупости, – возмутился Бенкендорф. – Тютчев был интереснее Бенкендорфу, чем все эти щелки…
Он достал свой роман «Около огня» и подписал.
– Вот. Напишите, если будет интересно.
Это была скромная просьба. Мы обменялись скромностью. Он проводил меня до дверей, распахнул дверь, и на пороге я увидел Акимуда. Мы обнялись, как старые друзья, похлопывая друг друга по плечу, и Александр Христофорович смотрел на это живыми вопросительными глазами.
– Приятный мужчина, – отозвался Акимуд об Александре Христофоровиче при нашей очередной встрече. – Боевой генерал! Победитель Наполеона! Красивый гонитель декабризма. Главный уполномочил его вести со мной переговоры. Александр Христофорович пожурил меня за компромат на телевидении, но ведь не я его придумал! Я думаю, нам удастся договориться.
Акимуд долго думал, ходил по комнате, потом сказал:
– В самом деле, в этих двух Бенкендорфах есть много общего. Оба – умны и похотливы. Нынешний, может быть, пожиже оригинала, но виноват не он – виновато время, которое сделало жиже сами надежды.
– Значит, они оба адекватны России? Ведь, в конечном счете, они только исполнители верховной воли. Реабилитация одиозных фигур подрывает основы надежды.
– России нужно подкрепление.
– Какое подкрепление?
– Скоро увидишь, – сказал Акимуд. – Как ты думаешь, в прошлых умерших поколениях было больше нравственности?
– Не знаю, – сказал я. – Это фундаментальный вопрос.
– Скоро узнаешь! – радостно, с надеждой в голосе воскликнул Акимуд.
Кабы Александр Христофорович – под псевдонимом – написал книгу «Герой нашего времени», она бы провалилась в тартарары при всех ее литературных достоинствах.
Разоблаченный, уличенный в авторстве граф был бы расстрелян градом насмешек и издевательств, обвинен в плагиате и нищете стиля, очевидном цинизме и мизантропии. Белинский сожрал бы Бенкендорфа заживо – с его губ еще долго капала бы генеральская кровь.
Краткая история романа нашего Бенкендорфа «Около огня», обосранного нашим обществом, говорит о чудовищном состоянии русского мира. Содержание книги свидетельствует о том же. Некое чувство света, которое испытал я, рождается не по причине ее неказистого моралистического эпилога (концовки романов часто условны), славословящего жизнь и любовь (в этой концовке, должно быть, трусливый испуг автора, позволившего себе с риском для репутации наговорить в книге много лишнего), а потому что чувствуешь ее жесткое соответствие глубокому уровню правды о здешней жизни.
Произошло попадание в корень – все озарилось (как в «Страшной мести») на четыре стороны света жутким всполохом печального знания. Автор греет руки около огня. Но корень, в который попала книга, все равно остается земным, бренным корнем – слова приобретают предпоследнее значение, содержание носит характер предпоследней истины, оставляя нас скорее с полусветом, чем с полноценным его источником.
«Да он и не скрывается», – писал Пригов о своем лирическом милиционере на посту. То же самое можно сказать и об авторе книги, который стоит на своем посту. Его псевдоним – Бенкендорф – был с самого начала настолько неряшливо условным и прозрачным, что свидетельствовал не о коварной литературно-политической игре, а о робости, присущей автору первой прозаической книги. Однако зафиксированный в стихах Пригова пост имеет также амбивалентное значение для понимания смысла книги. Если бы книга писалась, допустим, крупным милицейским чином, который погряз в уголовных стратегиях современной России, оказался в плену ее бесстыжего смертоносного очарования, то с его ментовского полета жизнь в стране отразилась бы сплошной расчлененкой. Сотрудник морга тоже имеет свое представление о мире. Но их убийственная правда подвластна ушибленному ведомственному сознанию. Нужно быть Шаламовым, чтобы описать ад недрогнувшей рукой созерцателя человеческой природы, а не только преступлений режима. Феномен «Около огня» расположен на полпути между экзистенциальными и административными мирами.
Книга Бенкендорфа обладает безусловным драйвом. Внедорожник несется по болотам и пустошам современного литературного пейзажа, слегка буксуя на литературщине и кроссвордах (из-под колес летят, как грязь, борхесы и гуссерли), скользя на олбанском сленге, авторском остроумии, самолюбовании. Автомобиль не глохнет – автор кормит читателя карнавалом масок и театральными сценами абсурдно-маниакального действия. Без этого драйва книга была бы мертворожденной.
В книге есть жестокие мысли о единстве и борьбе противоположностей коллективной русской души, о слабости любви даже в сильных ее проявлениях, фригидности долгожданного оргазма. Главный герой романа – единственное живое лицо в хороводе гоголеподобных масок – сообщает обо всем этом от себя, но он (хоть и умен), со своей криминально заданной (как у Родиона Раскольникова) биографией, слабее своего автора, и потому есть впечатление, что автор снабжает его собственными мыслями, до которых тому не дорасти. Это – системный сбой романа (нередкий в литературе). Но если отбросить лирического героя и вчитаться в авторские мысли, то в них угадывается отчаяние. Оно имеет двойственную природу. Это отчаяние разочарованного романтика – случай, известный в новой литературе по Владимиру Сорокину, – которому изменил реальный мир. Отношения героя с женщинами также полны запрятанной обиды – автор мстит всей женской породе за несчастную, должно быть, любовь. Только в «Мелком бесе» русский роман так беспощадно писал о детях, как Бенкендорф пишет о шестилетней дочери лирического героя. Мир превращается в мертвечину как следствие его отторжения.
С другой стороны, взгляд сверху, из верховного далека, уравнивает человечество в его глупости и подлости, крохоборстве и тщеславии, бунтарстве и продажности – в его огульной бесчеловечности. Не сноб, не вельможа, а смущенный от своих откровений автор опять-таки видит мертвечину. Но это был бы всего лишь клинический анализ современного российско-хазарского общества, если бы автор сам не был укушен мыслью о смерти. Уравнение всевозможных терроризмов, канонических религий, богатых и бедных, палачей и жертв является партизанской вылазкой самой смерти, которая правит миром. Даже суперправедную и любимую героем бабушку смерть замучивает с особым наслаждением. Другим она просто дырявит головы. Автор ищет от смерти спасения, но катарсиса не достигает – тогда он с горя начинает ее забрасывать жизнелюбивой риторикой. Так мы добрались до эпилога.
Но главное не в книге, а в ее философии и восприятии. Автор искренне разочарован – это не поза. Его герой от отчаяния переходит на новую степень отторжения – его переполняет презрение. Презрение переполняло и Андрея Болконского – даже к убившей его гранате он испытывает презрение. К презрению, стало быть, нельзя относиться лишь как к причине, по которой – идя вслед за Константином Леонтьевым – нужно заморозить Россию (чтобы не воняла). Власть презрения, которая доминирует в романе, не столько опирается на подлость богатых дураков и беспомощность интеллигенции – она бьет по самой больной точке русского мифа: народ заражен все той же мертвечиной. Здесь возникает тайная тема оправдания власти – понятная, казалось бы, при статусе Бенкендорфа, но понятная и авторам «Вех» и, прежде всего, Гершензону, искавшему защиту от черной сотни у правительственных штыков. Тут начинает трещать по швам русский либерализм, а вместе с ним и русская демократия. С ужасом читатель должен понять, что только масштабная личность – которой нет – может что-то сделать для России – но ее нет – а значит – или так… – а если эта личность придет – то кем она будет?
Сердечная недостаточность русской мысли! Нет надежды. В книге все оппозиционеры – козлы. Настоящим диссидентом у нас может быть только святой – митрополит Филипп. Остальных добьют пытки.
Но с противоположной стороны поднимется волна протеста. Возникает другая власть презрения – гуманистических критиков, жизнелюбивых писателей, интеллигенции в разброде и просто искренних студентовблогеров, – презрения к власти и всяким там псевдоавторам, которые склоняют нас в недоделанных своих книгах к оправданию власти. Пропасть ширится. Падать будет очень больно.
– Загляни поглубже в себя, – сказал я своему отражению. – Мы сложены из детских кубиков, простых деревянных игрушек. Фантазмы, как промокашка, впитали стыдливую сладость унижения. Тебе было четырнадцать лет – ты пришел к врачихе на диспансеризацию. Хирург, проверив твои суставы, коленные чашечки, положила тебя на прохладный топчан – ты помнишь? – топчан стоял по правую руку от двери – в кабинете было свежо, – и велела приспустить до колен трусы. Ты был очень стыдливым подростком. Подмышки набухли холодным потом. Откуда у тебя была эта пронзительная стыдливость? Не будь ее, возможно, не было бы тебя.
Врачихе было сколько лет? Около сорока? Ты не знал тогда, как определять возраст женщины. После двадцати пяти они казались тебе безвозвратными тетками, шлаком. Ты, страшно стесняясь, не смея ослушаться, спустил свои белые трусы до колен. В это время молоденькая медсестра встала из-за стола, где лежала стопка рукописных историй болезни, и продвинулась к раковине, стоящей посередине врачебного кабинета, как раз напротив топчана, на котором ты лежал без трусов. Врачиха принялась тебе щупать яички. Чего она там искала? Грыжу? У тебя к тому времени уже были, конечно, волосы в паху. Молоденькая медсестра отвернула кран и подставила руки под воду. Это было прикрытием. Она хотела через зеркало, висящее над раковиной, посмотреть на твой молоденький, перспективный хуй. Она принялась мыть руки и смотреть на твой хуй. Тебе стало нестерпимо… даже сейчас ты не можешь понять, что это было. Разорвавшаяся звезда. Ты был возбужден от того, что она отправилась смотреть на твой отзывчивый хуй; одновременно это был гомерический стыд.
Ты перехватил ее взгляд. Она была разоблачена. Она проявила свою женскую сущность – ты впервые понял, как женщина тянется к хую, испытывая при этом большое переживание, и она так естественно тянулась к нему, как белый дым втягивается в форточку. Молчаливая медленная сцена. Ты еще был слишком неопытен, мал для того, чтобы получить эрекцию под ее взглядом и удивить врачиху, щупающую тебе яички. Конечно, впоследствии ты представлял себе и собой именно растущий под ее взглядом хуй.
Когда ты ее разоблачил, перехватив взгляд, и она попалась, она, не моргнув глазом – ты помнишь ее глаза, – закрутила кран, вытерла руки – у нее, видите ли, вдруг оказались грязные руки, и она захотела их помыть, наверное, она так делала не однажды, но именно ты первый ее разоблачил, так ты почувствовал – какая метафора! – и спокойно, не торопять, отправилась назад, чтобы сесть слева от стола со стопкой рукописных историй болезни, скучно подпереть ладонью щеку и молчать. Врачиха еще немного пощупала тебе яички и перестала. Ты натянул свои белые трусы. Встал. Оделся. Она написала, что ты практически здоров по ее части. Ты вышел из кабинета. Ты запомнил эту медсестру на всю жизнь. Ты забыл огромное количество сексуальных подробностей своей жизни. Но эта медсестра открыла счет твоим фантазмам. Ты вспоминал ее бесчисленное количество раз. Ты возбуждался. Ты не находил себе места. Сцена повторялась. Ты вспоминал ее бесчисленное количество раз. Ты возбуждался. Не находил себе места. Сцена повторялась и повторялась. Ты запомнил ее темные, пойманные с поличным глаза. Ваше общение глазами стоило целого романа. Она врезалась в тебя, как самолет врезается в землю. Она стала твоей сестрой.
Лядов вышел за ворота ЦКБ. Сел в машину и приехал ко мне.
– А что, собственно, произошло? – сказал он.
– Кто тебя убил? – спросил я.
– Никто меня не убивал, – ответил Лядов.
– На тебя напали на даче, – настаивал я.
– Я не понял, кто это был, – ответил Лядов. – Слушай, я просыпаюсь в морге! Ничего себе! Хорошо еще, что мне не сделали вскрытие! Идиоты!
– Тебя воскресили!
– Кто?
– Посол! Только он просил меня никому об этом не говорить. Но намекнул: «Раз я его воскресил, пусть он отменит опыты по бессмертию!»
– Бред, – сказал Лядов. – Полный бред! Это была ошибка врачей. Смотри, что я привез! У меня бутылка была в машине! Шато Марго! Нашего с тобой года рождения!
Он уже давно пил вино только своего года рождения.
С каждым годом оно становилось дороже.
По ночам у Посла были странные встречи. Посол собрал у себя в резиденции загадочную группу лиц. На правах интимных друзей он снова пригласил нас с Зябликом.
– Вечный Жид – не указ, – объявил он нам. – Бессмертные бывают молодыми. Они прожили здесь у вас насквозь тысячу лет. Перепись в России всегда была не на высоте. Они так и живут – из поколения в поколение. Сегодня мы поужинаем в компании таких людей. Одни – лесорубы, другие – аристократы. Одни обитают в России, другие прилетели на наш ужин из-за рубежа (Посол посчитал необходимым вставить тут советское слово).
Зал стал заполняться гостями. Внешне они мало чем отличались от нормальных людей. Часть мужчин была одета в вечерние костюмы, многие пришли в свитерах, будто на популярную телепередачу. Женщины нарядились по последней моде, но без ложного шика. Гости знали друг друга и бурно радовались встрече. На лицах не было ни уныния, ни скуки от бесконечной жизни – все были оживлены. Но казалось – они что-то затеяли. В воздухе пахло конспирацией.
Посол, по-видимому, тоже хорошо их всех знал. На Клару Карловну они смотрели с некоторым страхом – наверное, она была ответственна за их долголетие. Я с любопытством разглядывал агентов Акимуда, его земные рычаги. Сначала мы пили коктейли с виски и коньяком, слушали живую музыку. Я разговорился с мужчиной среднего возраста, похожего на вдумчивого бухгалтера.
– Меня зовут Вадим Кочубей, хотя это так, для видимости, и я исполняю роль счетной палаты. Многожитие располагает к халатным обобщениям. Что правит миром?
Воля к власти или амуры?
– Первым делом – самолеты, – предположил я.
– Первым делом – ошибки! Миром правят ошибки.
И дальше – исправление ошибок…
– …которое приводит к новым ошибкам, да?
– Конечно, вы все – кентавры, – сказал Кочубей с усмешкой. – Если за вами долго следить, видна двойственная природа. Человек есть противоречие в себе.
– Основное качество? – поинтересовался я у «бухгалтера».
– Малодушие, – без запинки ответил он.
– Не уверен, – возразил я. – Когда ругают человека последними словами, вылезают примеры его больших дел. Но если его хвалить – все распадается на части.
Кочубей надменно взглянул на меня:
– Я был свидетелем множества жизней и смертей. Всем нравятся художники, поэты, князья! Но у них, как печень страсбургского гуся, гипертрофия тщеславия.
– Я видел скромных великих людей.
– Иллюзия!
– Вовсе нет!
– Извините, но ваш опыт ограничен!
– Но есть книги!
– Что книги! Еще одна свалка авторского тщеславия.
– Не все!
– Ну, вот вы… – Он с легким презрением посмотрел на меня. – Зачем вы пишете? Вы хотите быть востребованы! Вы внутренне обижаетесь, если вас не приглашают на праздники жизни. А сегодня вы сияете: попали на раритет.
Будете потом распускать хвост.
– Я пишу…
– Мне не важно, что вы пишете, – отмахнулся Кочубей. – Люди для меня прозрачны, как леденцы. Я еду в метро и всех вижу насквозь. Мне приходится давиться в метро, такая работа, я – наблюдатель.
– Застрелитесь, – предложил я Кочубею.
– Клара Карловна, как ее сегодня зовут, не позволяет.
– Вы – крепостной Клары Карловны?
Кочубей присмотрелся ко мне:
– Видал я и не таких полемистов, как вы! Достоевский кричал: смирись, гордый человек! – потому что всего уже достиг. Ему было, – хохотнул бухгалтер, – что смирять! Я люблю только мелкого, копошащегося, как мышка, человека…
Мы перешли к большому праздничному столу.
– У нас тематический вечер, – сказал Посол, когда все расселись. – Интересно понять эволюцию человека. В какую сторону он развивается?
– Очень легко быть пессимистом, – сказал обворожительный мужчина, сидящий напротив Посла.
Он показался мне знакомым. И верно! Это был довольно известный московский политолог, Стас Пестров. Мы раскланивались с ним на приемах. Так вот оно что!
– Он мастер пропадать без вести, – подмигнул мне Акимуд.
– Мизантропия – наша общая болезнь, – развел Пестров маленькими руками. – Если брать человечество в целом, оно нелепо. Раздражает безвкусица. Деградация налицо. Но если взять отдельных людей, они всегда забавны и чувствительны. За каждым стоит своя правда. Кроме того, впечатляет много открытий.
– Если брать сотворчество, то оно и является тем самым добром, о котором мечтает мораль, – вступила ученая женщина по фамилии Фок. – Но где оно? Куда делось? Человек теряет свою сущность. Когда едешь в дорогой машине, чувствуешь, что не она тебя везет, а ты ее обслуживаешь в роли мозгового компьютера.
Мнения гостей разделились примерно пополам. Первая половина считала, что человек уже прошел точку невозврата – он обречен катиться дальше вниз. Вторые, напротив, считали, что есть улучшение.
– Прогресс – не бранное слово, – утверждали они.
– Каждое поколение пугают концом света, – сказал коротко стриженный японский режиссер.
– Всего только сто лет назад, – заявила женщина с добрыми польскими глазами, – лучшие представители человека скакали на конях, чтобы… – она поднялась во весь рост и рубанула невидимой саблей, – отрезать противнику голову, перерубить его – и гордились этим! Теперь такое немыслимо представить среди просвещенных кругов.
– Все равно режут! – воскликнул полнолицый марокканский бизнесмен.
– Так это варвары! – раздались голоса.
– Зато налицо полная деградация женщины! – заявил Кочубей.
– Скорее обнажение ее натуры, – прищурилась полька.
– Вот-вот, именно обнажение! – раздался голос хрупкого человечка поэтического склада. – Женщина становится активным, жадным продавцом своего товара.
– А вот и неправда! – сказал профессор из Амстердама. – Основной мотивацией женского поведения в молодости остается романтический поиск любви. Только сталкиваясь с реальным мужчиной, она испытывает серьезное разочарование…
– Взаимное разочарование! – вставил Пестров.
– Агрессивность не исчезает, а преображается, – заговорил американский врач Крег Решке. – Технический гиперпрогресс сбивает человека с толку. Он насыщается своей самодостаточностью. Зачем ему позволили изобрести компьютер? – обратился он к Акимуду. – Этот интернет вышел из-под контроля.
– Интернет – это бесстыжее средство самовыражения, – настаивал Кочубей. – Наш друг, – указал он на меня пальцем, – утверждает, что интернет изобрел Достоевский. – «Какая информированность!» – подумал я. – Но он же изначально выступил его могильщиком! Отсутствие всякого стеснения. Это уравнивание того, что невозможно уравнять. Победа количества над качеством.
Стали разносить еду. Подали на закуску отличный крабовый салат. Даша разливала белое вино.
– Господи! Если бы вы только знали, как надоело есть и пить. Одно и то же, одно и то же. Такая потеря времени! – шепнула мне полька.
– А куда вам спешить? – не понял я.
– Вы правы. Польша стала невыносимо скучной. Представьте себе, поляки полюбили немцев! Но я люблю деревья…
– Это было всегда, – продолжал спорить об интернете канадский лесоруб Стив в дорогом голубом пиджаке и сорочке в черный горошек. – Слава богу, это вышло наружу и может подвергнуться анализу…
Слово взял Посол. Бессмертное собрание замолчало.
– Запрет – главная форма организации человека. От инцеста до табу на убийство. Эволюция идет в сторону профанации запретов. После холокоста, резни в Руанде (кто ее, кстати, помнит?) стало отчетливо ясно, что человек не является мерой всех вещей. Человеческая жизнь стала дороже и дешевле одновременно… – Посол замолк, ожидая, пока Даша нальет ему вина. – Даша! – неожиданно спросил ее Посол, – а вы знаете, что такое холокост?
Даша страшно смутилась, пошла пятнами.
– Ну, не стесняйтесь!
– Холокост? Так называется средство для борьбы с тараканами! – выпалила она, обнимая бутылку.
Все ахнули.
– Вы – отвратительная антисемитка! – на весь зал выкрикнул канадский лесоруб.
– Или дура! – вставила моя соседка-полька.
Даша расплакалась. Крупные слезы текли у нее по щекам. Зяблик выскочила из-за стола и увела ее на кухню.
– Зачем вы так? – укоризненно посмотрела Зяблик на Акимуда.
– А мне она понравилась, – заявил Кочубей. – Я люблю таких маленьких, копошащихся, как мышки, людей… – Протестное сознание характерно для малой части… – признал Акимуд.
– Конформисты, – сказал политолог Пестров.
– А революции? А мятежи? – раздалось с разных мест.
– Слишком много стало эстетики, – пробормотал культурный советник Верный Иван.
– Мы любим революции, – миролюбиво сказал Посол. – Это все равно что менструация, обновление организма. Но кто вам сказал, что человек – мера всех вещей? Человек сам заявил об этом. Мало ли что еще он захочет! Среди вас есть немало тех, кто считает человека полным провалом. Это нетерпение мысли.
– Зачем он был создан? – спросила женщина в красном. – Я живу здесь уже без малого две тысячи лет и не понимаю, зачем все это. На этот вопрос хотелось бы получить ясный ответ.
– А зачем коровы и овцы, зачем обезьяны? – крикнул кто-то.
– Мне коровы понятнее человека, – хмыкнул Кочубей.
– Человек – это наша прихоть, – сказал Посол. – Наше высшее удовольствие.
– Я хочу обратиться к вам с просьбой, – сказал важный господин (по-моему, он был адвокатом из Иерусалима), обращаясь к Акимуду. – Мы просим вас завершить нашу миссию. Она перестала быть содержательной. Кончилось время наблюдателей. Мы бы хотели уехать на Акимуды.
– Что стало причиной вашей просьбы? – Акимуд не ожидал столь радикальной постановки вопроса.
– Мы видели яркие личности на этой земле. Нам было интересно… – сказал человек из Иерусалима.
– Ну! – подхватил Акимуд. – Вы не хотите увидеть будущие войны цивилизаций? Обещаю!
– Все измельчало. Все живет по инерции.
– Богатыри – не вы, – грустно рассмеялся Посол.
– Идет однообразное размывание образа человека, – подытожил политолог Пестров. – Основные чувства раскрыты – теперь начался фарс.
– Хорошо, я подумаю, – сказал Посол. Он поискал глазами Клару Карловну: – Клара Карловна! Это – бунт…
– Да, ну? – иронически вскинула руками Клара Карловна.
Шпион Ершов вдруг не выдержал и обратился ко всем:
– Вам не стыдно? Вы живете по тысяче лет и остались такими же неблагодарными подданными…
– Перестань, Ершов! – прикрикнул на него Акимуд. – Не кричи на моих академиков!