Акимуды Ерофеев Виктор
– Отказали в пропуске, – усмехнулся я.
– Я так и знала.
– Да.
– Что «да»?
– Ничего.
– Ты хочешь пойти?
– А ты?
– Во-первых, я замерзну…
– Там автобусы, – отозвалась Стелла.
– Ладно, Стелла, дайте нам…
Стелла вскочила и вышла из кабинета. Катя проводила ее взглядом:
– Откуда у нее такие туфли на каблуках?
– Не знаю.
– Зато я знаю: ты подарил!
Вспышка ревности дала мне передышку. Она не хочет идти! Что делать? Лизавета тут же узнает. Стелла донесет.
Двойной агент.
– Она купила в Морге.
Так мы называли мертвецкие распределители, похожие на советские «Березки».
– Хочешь, она тебе купит такие же?
– И мы будем ходить в одинаковых! Прекрасная идея!
– Ну, почему в одинаковых? Наверное, там есть разные.
– Я не хочу ходить в морговских туфлях! – Ну, хорошо!
– Ты собрался идти в этот цирк дикарей?
– Я еще не решил.
– Если ты пойдешь, я перееду к маме! – Она уже поклонилась святыне?
– Какая разница! Она – простушка!
– Ну, вот… Она теперь категория А. А ты будешь Б. Она на тебя будет поплевывать сверху вниз.
Моя аргументация произвела на Зяблика плохое впечатление.
– В подполье есть люди, которые вышибут мертвяков… Мы поднимем восстание.
– И ты думаешь, что Акимуд не знает о подполье? Ему же нужны люди зла, он обеспечивает свободную в олю…
– Он не догадывается о масштабах сопротивления.
– Он знает всё.
– Но ведь ты сам говорил мне, что здесь, на Земле, он допускает для себя самоограничение… Помнишь, ты говорил об избиении младенцев…
– Святыня в городе еще неделю… Есть хочется! Что у нас на обед?
– Макароны по-флотски!
– Супер!
Мы пошли есть макароны по-флотски. А если бы прислали пропуск? Куда бы я делся? Так ведь не прислали…
Эта была не царская охота. Это сбеленились нацики – словечко Бенкендорфа. Стремясь помочь своему брату, я ускакал на самый верх, променял свою свободу на государственную защиту. Там, наверху, цинизм складывался в бочки, складировался. Он был продуктом умственного отчаяния, они сами смеялись над своим кровавым режимом.
Верхи держали круговую оборону. К ним поступала противоречивая и вместе с тем в своей противоречивости верная информация о положении дел. Они перестали считать трупы и отвлекаться на мелочи, они разлагались. Но их расчет превратить режим в обменный пункт был близоруким. Деньги не играли той роли у нас в стране, как в их элитах. Возникла новая сочная гниль – и эта гниль порядка и очищения погналась за мной, наматывая мне покамест виртуальные сроки и одаривая самой живой ненавистью. Мы просчитались: мы думали, что родной застенок – последняя станция нашего падения, а оказалось, что они открыли путь в будущее, которое сожрет и нас, и их. Мы становились невольными союзниками.
– Это не телефонный разговор!
Вернувшись из-за границы, мой старый друг Николай захотел заглянуть ко мне. Он перешел на сторону мертвых из идейных соображений, как историк, желая понять смысл Вселенной.
– У меня собран материал на докторскую!
Столкнувшись с ежедневным кошмаром, он предпочел возглавить новостные программы главного канала, чем прятаться по углам, нашел объяснение кошмару, а затем отменил кошмар как тему. Мне он говорил по секрету, что, если бы назначили не его, а другого, ситуация была бы хуже. Он оглядел мой Деревянный дом:
– Ты живешь как принц! И при этом все критикуешь! А еще говорят, что у нас нет свободы!
– Ты был в Европе? – спросил я. – Что они пишут о нас?
– Они не понимают наш великий проект. Они попрежнему считают, что наши ожившие отцы – это ставленники спецслужб. Мой отец, кстати сказать, вернулся домой!
– Поздравляю!
– Ты не представляешь себе, как опустилась хваленая Европа! – воскликнул Николай. – Мы ругаем себя, но там!.. Мы пошли с Машей в Париже в оперу на премьеру. Приоделись, естественно, но публика пришла вся в черных куртках и джинсах… В чреве Парижа, то есть в парижском метро, – Африка. Конец света! В Италии – коррупция, забастовки. Мы с облегчением вернулись назад. Вот тебе письмецо. Только не говори никому, что я тебе что-то передал. Береженого бог бережет. Я помчался готовиться к эфиру!
Я распечатал конверт.
Моя итальянская подруга К. прислала мне письмецо с поздравлением: мы знакомы двадцать лет!
Я ответил ей (через того же Николая) нежной, ничего не значащей дружеской запиской (мы – друзья) и подумал: вот уже двадцать лет я бы мог быть итальянцем. Разбил ей – отчасти – жизнь.
Все русские до изнеможения обожают Италию. Даже те, кто никогда не любил Европу. Вроде Гоголя. Италия – абили. Италия в русском сердце живет отдельно от Европы. Русское понятие красоты совпадает с картой Италии. Не любить ее – осрамиться, показать себя невеждой. Италия – обратная сторона России, что-то похожее на обратную сторону Луны. Все по-другому, чем в России, но это другое порою роднее России. Я не знаю ни одного русского, который бы с радостью возвращался домой из Италии. В Италии хочется потянуть время. Остаться еще на день, на неделю, на месяц… Россия – это неосуществленная Италия. Нереализованный проект.
Все двадцать лет, за исключением двух-трех, когда она на меня смертельно обиделась и перестала общаться, К. спрашивала меня в электронных письмах, так там у нас погода. И всякий раз, кроме разве что июля, я проигрывал. Итальянская погода всегда на стороне человека…
Я плыл на первом утреннем пароме из Капри в Неаполь. В баре напротив главной автобусной станции острова шумно галдели в оранжевых робах рабочие люди с черными бровями. Одни допивали вино, другие брались за утренний кофе. Кто закончил ночную работу, кто вышел на утреннюю. Выпив кофе, не дожидаясь плоского, почти двухмерного, первого автобуса, я сел в такси и поехал с горы. Справа мелькнул ресторан «Девственник» – здесь мы когда-то не раз сидели с К. и обсуждали местного кудрявого фетишиста. Задумавшись о кружевных трусах подруги, потянув их невольно вниз за резинку, я незаметно, в легком предрассветном возбуждении, очутился в порту. Постоял, переминаясь, в медленной очереди в кассу среди простого, нетуристического народа. Я бы мог жениться на этих белых трусах… Я затянулся, кинул окурок в урну и поднялся на борт.
Вначале небо было похоже на черный ковер с тысячью звезд и долькой смущенного от своей невинности месяца. На небе началась предутренняя перестройка. Небо покрылось синими пятнами. Они стали голубыми озерами; в них еще плавали звезды. Рассвет убрал расписной ковер – как детский шар, взлетело солнце, легко и радостно, будто впервые, чтобы посмотреть, как оживятся за бортом парома чайки и разгладятся лица пассажиров.
Италия опять победила.
Мы все случайно знакомимся друг с другом, но я познакомился с К. чересчур случайно. Я писал тогда сценарий для итальянского фильма. Итальянский режиссер выделил мне квартиру в Милане неподалеку от Porto Romano. Он был взбалмошным человеком: масоном, выскочкой, социалистом, – ему хотелось во всем быть умнее и лучше других, включая меня. Я недолго сопротивлялся – признал его лучше себя. Но он ежедневно требовал подтверждения, что он лучше всех, что его жена Урания лучше других жен, что его рыжая хорватская любовница лучше других любовниц, что он самый лучший режиссер на свете и что мы сделаем гениальный фильм. В Милане той зимой было холодно, густые туманы можно было резать ножом, как сыр. В квартире стоял мороз. После работы я ложился в горячую ванну, но вода быстро леденела – колонка была бережливой. Я вылезал из ванны, стуча зубами. Режиссер звал меня на ужин, говорил, что собор Василия Блаженного уступает флорентийским соборам, что Урания хотела бы мне помочь написать сценарий (этого хотят звезды) и что московский Кремль придумали итальянцы. Я не возражал насчет Кремля; насчет Урании, безумной поклонницы астрологии, сказал решительное нет, а Василия Блаженного было жалко, и я не переставал любить его молча, без длинных споров.
Вдруг выяснилось, что режиссер сам не очень любит хаотическую Италию, жившую тогда еще свежими воспоминаниями о красном терроре, и работает в Лугано на радиостанции. Швейцария лучше! Я снова не спорил. Он контрабандой вывез меня в Швейцарию, на границе я должен был корчить из себя итальянца – но на меня никто даже не посмотрел.
В Лугано мы сделали передачу по нашему сценарию, и мой режиссер предложил радиостанции еще тридцать серий. Радиостанция задумалась, но нет не сказала. Довольные будущими заработками, мы вошли в лифт – в нем случайно оказался итальянский журналист, который как-то взял у меня интервью. Оттеснив режиссера, он пригласил меня поужинать в Милане. С порядочными девочками. Я не стал отказываться. В субботу он заехал за мной, страдающим гайморитом. На заднем сиденье сидела подруга его любовницы. Моя будущая К.
К. была для меня богатой невестой. Ее папа, нейрохирург, был мэром приличного городка на севере от Милана. В семье было много братьев и квартир с большими террасами.
В первый же вечер мы нашли с К. общий язык – английский. Она оказалась slim and funny. Возможно, несколько костлявой. Породистый ахматовский нос. Прекрасное миланское образование. В ее лице сверкало то, что французы называют lan, по-русски – порыв, но порыв необуздан и дик, а lan – скорее мягкий рывок к полету.
В непосредственной близости от Porto Romano мы взялись соблюсти все любовные приличия первой ночи: не двинулись расчетливо в кровать, а отдались lan’у на диване, предварительно потеряв голову.
Люди называли ее дотторессой. Мы бросились колесить по Италии. Для первой поездки она одолжила у папы престижный автомобиль и, усадив меня за руль, на автостраде занялась со мною автосексом. Мы чудом доехали до Рима. Я вылез из машины законченным итальянцем. Сначала мы ездили по звучным именам: Рим, Флоренция. Венеция. Затем взялись за острова. Я понял, что сущность Италии – не в музеях и даже не в темпераменте, а в составе воздуха. Наверное, самый итальянский воздух я ощутил в Кианти, возле мелкого городка Чербая, на вилле знакомых виноградарей, как-то в конце марта. Представьте себе долину еще голых виноградников, вышедших на весеннюю разминку перед стартом, залитых солнцем, в окружении оживающих оливковых деревьев, и мелкие полевые цветы, отовсюду быстро лезущие из-под земли, – вот это и есть воздушный lan Италии. К. завела меня, как юлу. С меня слетела степенность северного гражданина. Я готов был прыгать на одной ноге и непрерывно требовал автосекса.
Нет ничего банальнее, чем любовь к Тоскане. По улицам ее городов и деревень бродят толпы взъерошенных немецких профессоров и отставных английских бизнесменов, решивших поселиться в божественных краях в ожидании смерти. Здесь засели домовыми сычами в старинных замках звезды Голливуда и певцы, вроде Стинга. Во тьме сияют их глаза… Уж лучше полюбить, назло всем и себе, суховеи Монголии или русское Заполярье… Но дело не только в Тоскане. Вся Италия, словно в дурном сне, превращается в заговор банальности, триуфм стереотипной любви, религиозное преклонение перед путеводителем. Как продраться через колючие вечнозеленые кустарники банальности к своей Италии, вероломно отправив общее мнение на помойку? Я пришел к своей Италии через частный случай Джотто, обнаружив его в глубине самого себя как прародителя моих открытий. Дальше стало проще. Италия превратилась в спираль, огибающую ось моих частных смыслов.
Маниакально и многословно я рассказывал К. о пограничном сплетении сакрального и профанного на фресках Джотто.
– Если у Вермеера творчество рождается из ничего, то здесь у Джотто…
– Bravo! Bravissimo! – время от времени восклицала К., делая вид, что слушает меня.
– Постой! – восклицал я, закинув голову в Ассизи, у южного склона Монте-Субазио. – Ты посмотри, как сакральная маска превращается в лицо, чтобы…
– Пойдем, нам надо попасть засветло к господину директору Уффици… Нельзя опаздывать!
Мы рыскали по музеям, как проголодавшиеся шакалы.
– Нас ждет господин мэр Капри ровно в шестнадцать ноль-ноль. Иначе он уедет на свою любимую рыбалку.
– Хрен с ним!
– Это невозможно! Он так ласково смотрел на тебя, когда в Неаполе пропали твои чемоданы…
– Хрен с чемоданами!
– Остановись!
Она укоряла меня, что за обедом я выпиваю вместо положенных двух бокалов вина – три.
– Это невозможно!
– Все возможно! – Я залпом выпил ледяной лимончелло.
Она посмотрела на меня как на тяжелобольного и осторожно приложила любящую руку к моему лбу.
– Когда Джотто вышел на границу миров… Нет, лимончелло слишком сладкий для меня. Закажем граппу!
– Успокойся!
Я затихал.
– Ты когда-нибудь мне покажешь Москву? Будешь моим гидом?
– Si! Certo!
– О, как ты прекрасно говоришь по-итальянски! Скажи еще…
– Figa!
– No! – смеялась она сквозь слезы.
– Заметь, что Джотто…
– Basta! – Она закрывала мне рот. – Скажи мне что-нибудь о нас…
В Италии я научился улыбаться. Во мне проснулся интерес к детям: детей Италия обожает, они священны, как коровы Индии. К. предложила мне не затягивать с прекрасными детьми…
Она говорила: в фотоагентстве, где она работает, ее все уважают, она умеет быстро подобрать нужную для газеты прекрасную фотографию, она незаменима… Мы съездили на Эльбу. Оказалось, что Наполеон в ссылке жил в олеандровом раю. Мне тоже захотелось в такую ссылку. Мы съездили на Капри. Оказалось, что Горький жил в грейпфрутовом раю. Мне тоже захотелось. Мы съездили на Сицилию, оттуда – на остров Пантеллерия. Мне захотелось купить квартиру в Палермо и даммузо на Пантеллерии. Ах, Пантеллерия! Весь остров покрыт столами и ждет улова на ужин. Знаменитости и лузеры – все сидят за общим столом, игнорируя теорию классовой борьбы.
На Пантеллерию прилетел к нам мой режиссер. Сказал опять: фильм будет гениальным; К. – в ответ: я стану знатной журналисткой и выучу русский. Они сравнили «ягуара» режиссера с престижной машиной папы-мэра и заспорили о кожаных сиденьях.
Ей очень нравилось мое зеленое международное удостоверение, по которому можно бесплатно ходить в любые музеи. Она брала его в руки, как драгоценность. К. гордилась тем, что лично знакома с некоторыми мировыми фотографами, от Японии до США. С дрожащим подбородком она говорила об искусстве фотографии как о тайне двух океанов, которую нельзя извлечь со дна, и, когда мы встречались на приемах с этими незатейливыми знаменитостями, которые столкнулись с тайной, но не опознали ее, она дружески и заискивающе заглядывала им в глаза. Теперь и ей можно заглядывать в глаза. В конце концов она выполнила все обещания, стала работать во всемирно известной газете, обзавелась зеленым удостоверением. Кроме того, выучила русский, так что сможет прочесть мои слова без словаря.
Режиссер снял фильм, его три недели крутили по Италии, но фильм, в отличие от Суворова, не перешел через Альпы. Впрочем, его иногда показывают по российскому телевидению, и режиссер Анатолий Васильев как-то признался мне в Анапе, что он ему нравится своей непроходимой нелепостью.
Я стал воспринимать вопросы журналистов поитальянски и разбираться с продавцами в мясных лавках, но дальше не пошел. Почему я тормозил? Итальянский, возможно, стал для меня языком не страны, а невозвратной близости с К. Каждый раз, когда я появлялся в Италии, К. сначала расспрашивала о моей жизни, а потом смотрела с недоумением – что же ты тянешь?
Мы ехали на очередной остров. Искья нам не понравилась: мы там поссорились в минеральных ваннах. Зато Капри был еще лучше, чем его мировая репутация, особенно поздней осенью, когда в дождливый день пинии нежно сбрасывают рыжие иголки и пахнут, пахнут безумно. Мы оказывались в объятиях дуг друга под шорох падающих иголок возле виллы Тиберия – она прижималась ко мне своим маленьким животом; властно, со смешком закинув назад голову, брала меня за яйца – и вновь назначали свидание на Капри.
Двенадцать раз мы ездили на Капри. Двадцать четыре парома неустанно перевозили нас через Неаполитанский залив. Тысячи чаек были свидетелями наших поцелуев. Четыре времени года показали нам свои каприйские красоты. Двенадцать раз мы останавливались в одном и том же отеле, где всякий раз коротконогий кудрявый смотритель мини-баров воровал белые кружевные трусики К., потому что он был фетишистом, и мы однажды видели с просторного балкона, как он их нюхал, стоя в саду за банановой пальмой, держа их в трепетных ладонях, как белую голубку мира Пикассо, а в это время бил колокол на центральной маленькой площади, и К. странным образом испытывала к фетишисту взаимную слабость. Мы обсуждали верного Фаусто, фетишиста средних лет, слегка состарившегося и поседевшего кудрями на наших глазах в течение наших каприйских паломничеств, за ужином в ресторане «Девственник», что находится чуть ниже главной автобусной станции острова, и это – единственное место в мире, где все официанты считали нас мужем и женой и спрашивали, подавая рыбу, когда будут дети.
Моего ответа ждал папа-мэр. Он же – нейрохирург. Братья ждали. Ждала будущая итальянская теща. К. сказала: если женимся, то – вот дом и сад с ослепительно-зеленым бамбуком. Какой прекрасный бамбук! Я всем восхищался.
Не дождались. Тринадцатый раз на Капри мы не приехали. Больше не сели за стол в ресторане «Девственник».
Я не женился. Почему? Ну, полный дурак!
Перед отъездом на Акимуды я спустился за бутылкой вина в подвал моего Деревянного дома, в котором когда-то жил художник Василий Фокин. Он безболезненно прожил здесь с начала XX века по 1953 год, рисовал иллюстрации к детским книжкам и не заметил перемен времен. В подвале я услышал какие-то чудовищные стоны. Я тихо стал пробираться в темноте. Где-то мелкнул огонь свечи. Не может быть!
Мои помощники, живой Тихон и мертвый Платон (или наоборот?), наносили друг друг страшные удары. Они выли и стонали, как звери, они дрались палками, кочергой, они использовали все запрещенные приемы. Наконец, Платон, извернувшись, повалил Тихона на пол и стал бить его беспощадно ногами. Тот валялся на полу и орал:
– Живой труп!
Платон бил беспощадно. У Тихона все лицо было в крови. Вдруг он схватил коллежского ассесора за ногу и ловко опрокинул его на пол. Теперь Тихон возвышался над Платоном и колотил его ногами.
– Хаааааам! – выл Платон.
Он, приподнявшись, поймал ногу Тихона и укусил ее за щиколотку. Тихон взвыл, схватил бутылку и хотел было разможжить голову своего мертвого противника, но тут я заорал:
– Не сметь!
Тихон замер, услышав мой голос, но подлый мертвяк воспользовался этим и нанес ему сокрушительный удар в живот. Тихон рухнул на пол. Они оба лежали, облитые кровью. Я подошел к ним:
– Вы чего?
Они сопели и молчали, утираясь.
– Вы что, не поделили мертвых и живых? – заорал я.
– Нет, – выплюнул зуб безутешный Тихон. – Мне плевать, кто мертвый, а кто живой.
– Так в чем же дело?
– Мы дрались из-за Стеллы. – Платон поднялся с пола и стал отряхиваться.
– Из-за Стеллы?
– Ну да, – кивнул Тихон.
– Любовь побеждает смерть! – искривился рот Платона.
– Любовь? – переспросил я.
– А что тут удивительного? – раздался женский голос.
Стелла вышла из тени. Она была с ярко-красными губами, в агрессивно-сексуальном черном платье.
– Мне нравится, что эти кобели дерутся из-за меня.
– Это часто повторяется? – удивился я.
– Раз в неделю, – кивнула Стелла. – Я сплю с победителем.
– И кто победитель? – спросил я.
Платон и Тихон вытянули шеи.
– Платон, – ответила Стелла. – Он прав. Любовь побеждает смерть!
После драки, как это бывает у русских людей, помощники разговорились. Мы остались в подвале. Я поставил на полусломанный стол булытку «Белуги». Включили электрическую лампу с оранжевым абажуром. Платон пил водку не так, как мы. Он пил ее с удовольствием, как будто вкусную родниковую воду, радостно принимая ее вовнутрь, без всякого чувства вины, и потому хмелел добродушно, озаряясь водочным светом. Тихон же опорожнял напиток с кряканьем, как будто проталкивал его в горло, виня себя в этом проталкивании. Что касается меня, то я пил водку нейтрально, за компанию. Платон оказался неглупым человеком.
– Я понимаю ярость мертвых людей, – сказал он, рассуждая о Мертвой войне. – Мы ступили на землю чужой цивилизации. Вы оказались людьми с длинными руками, которые вытянулись при помощи ваших девайсов, с загребущим сознанием, но малосодержательным. Мы попали в хитрую цивилизацию. Слова здесь ничего не значат. Я тоже вас бы с удовольствием вешал на фонарных столбах.
– Однако наши люди быстро снюхались, – возражал Тихон.
– Страна всегда была заражена люмпенской идеологией, потому и сошлись.
– Но и мы с тобой сошлись, – настаивал Тихон.
Платон тонко улыбнулся.
– Ваш язык вызывает отвращение, – сказал он.
– Но все-таки есть много общего, – вмешался я. – Это общая апелляция не к разуму, а к расплывчатому духу. Это вечное повторение пустых слов. Но вы оказались более неуступчивыми. Вас трудно переубедить.
– Может быть, – согласился Платон. – Мы более простодушны, оттого и верим в то, что говорим.
– Но вы тверды вплоть до жестокости, – сказал я. – Вы сентиментальны, но жестоки.
– А вы развратны в своих мыслях, нравах, поступках. – Платон с удовольствием выпил еще одну стопку водки. – Почему все мертвяки, – он употребил именно это слово, – засланные сюда, родились не раньше тысяча восемьсот восьмидесятых годов? Те бы не выдержали культурного шока, не совместимого с жизнью!
– Но вы готовы рассматривать смерть как допустимое явление, у вас дети мерли, как кошки… – начал было Тихон.
– У нас Ставрогин из «Бесов» мучился от нарушения запретов. Простак! Повесился! Ваши живые бесчувственны.
– Мы по-разному бесчеловечны, – выпив водки, сказала Стелла.
Я сохранял нейтралитет: я не знал, нужно ли физическое бессмертие для людей – смерть дисциплинирует. Но неужели такая идейка – это все, что я могу выдавить из себя при всей своей вооруженности культурой? Я примитивен, как деревенский поп или дворовая собака. Я бьюсь об стену головой, но когда стена рушится – за ней открывается пустота. Однако Лядов не отказывается от физического бессмертия.
– Бессмертие – это моя профессия. Если какие-то мелкие боги склоняют меня к отказу, я просто перестаю в них верить.
Я видел сон. Акимуды состоят из ста пятидесяти четырех островов. Я посетил русский остров. На нем ездят машины, которые заправляют молоком кокосовых орехов. Кокос всегда в цене. Власти окружили кокосовые плантации колючей проволокой. Кто близок к кокосам и кокосовому правительству – тот сам в цене. Островом управляет кокосовый король. Мелкий, злобный человек, который считается секс-символом острова, он любит спорт и спортсменок. От спортсменок у него родилось много детей, но он отрицает свое отцовство. Он одаривает местных жрецов кокосом – мечтает о симбиозе кокосовой религии и кокосового государства. Народу достается в основном скорлупа. Народ получает скорлупу как королевский подарок. Народ пытается ее грызть, от этого у всех выпали зубы. Чиновники острова воруют друг у друга кокосы. Правоохранительные органы острова живут, промышляя кокосовым алкоголем. Кокосовая водка – акимудская валюта.
Все спились, ничего не делают, грызут скорлупу. Жрецы строят храмы из кокосовых пальм. У них есть кокосовый бог. Они только не знают, кто он – этот дух кокосового ореха.
Чиновники Акимуд встречают друг друга здоровым кокосовым смехом. Он стал отличительной чертой кокосового начальства. Начальство гогочет. Оно стремительно куда-то несется. Лучший тот, кто быстрее едет. Садятся жрать и гогочут, подкалывая друг друга. Это считается – хорошо провести кокосовый вечер. Акимудские красавицы ходят в кокосовом прикиде. В платьях из листьев кокосовых пальм. У них кокосовые тампоны. В кинотеатрах показывают кокосовые фльмы. Ничего другого на острове нет.
БЕНКЕНДОРФ. Если они ставят веру выше денег, мы проиграли. Не надо было их недооценивать. Каждый день гибнут знаковые люди. Ученые. Врачи. Художники. Посланная нами охрана выдает их и сама убивает. Расправы участились, и мы не можем их больше контролировать.
Остановить это нельзя.
Я. Они должны дойти до самого конца, до нового Нюрнбергского процесса. Черная сотня становится символом России. Мрачный взгляд на людскую реальность.
Самсон-Самсон – мой бывший ученик с конским хвостом на голове – предложил мне покаяться либо уехать. Он говорил со мной с особой смесью доброжелательства и пренебрежения.
– Веничке мы ставим памятник – он прародитель русского фашизма. Уважаемый человек.
– Ты с ума сошел! Он – протестный писатель!
– Верно! Он – враг либерализма.
– Самсон, он алкологик. Как и ты! Только в этом ваше сходство.
– Прошу со мной в таком тоне не говорить! Времена изменились. Теперь я задаю вопросы, и на моей стороне народная правда. Бенкендорф – вонючка. Жидовский выкормыш. Я назначен на его место.
С Бенкендорфа сняли его nickname, и под этой верхней одеждой оказалось ничего не значащее имя-отчество, вроде Ивана Матвеевича или Руслана Зовеновича. В один миг опал его роман, и в полном одиночестве, сидя в машине, он набрал меня, потому что звонить уже было некому, позвонил и сказал:
– Это – я! До свидания.
Так когда-нибудь и Главный разденется до потерянного им давно имени-отчества, и из-под пальто вдруг вылезет какая-нибудь неприкаянная фамилия, типа Наврот.
Я. Я думал, гэбэшная власть – край, а теперь я о ней жалею. Они хоть и шпионили на Западе, но приобщились к той культуре. Братья и Сестры запретили американские джинсы.
САМСОН-САМСОН. Уже многие интеллигенты перешли на нашу сторону. За нами идут лучшие актеры, писатели, режиссеры! А некоторые гэбэшники, вроде Державина, сбежали на Запад. (Он захохотал.) Сталин и Гитлер – близнецы-братья! Милые бранятся – только тешатся. Мы перепишем историю Великой Отечественной войны. Это была история любви на крови!
Я. Но как вы проживете без Запада?
САМСОН-САМСОН. Да легко! Мы им нужны – у нас газ. Они всегда были трусами. Поорут и заткнутся! Кроме того, Акимуд обещал устроить несколько чудес. Бог с нами!
Я. Самсон, это не для меня!
САМСОН-САМСОН. Наши хотели вас тронуть, но я сказал: не трогайте его! Я. Спасибо.
САМСОН-САМСОН. Демократия – принципиальная уступка невежеству. Кроме того, она не живописна. Демократы никогда не были хорошими писателями. Возьмите Чернышевского!
Я. Ну, хорошо, либерал Тургенев…
САМСОН-САМСОН. Демократические ляжки!
Я. Вы предлагаете мне воспеть кровавый режим?
САМСОН-САМСОН. Кровавый? Он – народно-кро вавый. Чувствуете разницу? Мы все равно распустим слухи о вашей трусости и вышвырнем вас вон. Мы вас макнем в говно! Будьте уверены! Это будет для вас высшей формой наказания и спасением одновременно. Нам не нужны страдающие мизантропы. Особенно на виду у всех. Вы слышали – символ нашего морока, поэт-чиновник Бенкендорф покончил с собой? Шлюзы открыты.
Когда я вернулся домой, позвонила Лизавета.
– Это – Убогая, – сказала она. Теперь она так себя называла. – «Она бегала на демонстрации, как на дискотеку, пока не стали стрелять. Это было в Тегеране…» Помнишь свои неосторожные слова? Теперь этим занимается Катя. Зачем она ходит на протестные демонстрации? Какого черта! Ника просит вас обоих под видом медового месяца ехать к нему на Акимуды.
– Я уже там был. Сливы ел…
– Это другие Акимуды.
– Я… Это эмиграция?
– Это – последняя его просьба… Считай, что приказ.
В небе есть государство с одним-единственным светофором. Это не значит, что другие светофоры там разбиты, хотя такое могло случиться, раз это небесное государство когда-то прошло через социалистическую революцию, которая не любит светофоров. Но не случилось: просто других светофоров не было никогда. Правда, я слышал, что скоро будет второй светофор, хотя пока неизвестно, куда его вешать.
По утрам один-единственный светофор зажигает полногрудая креолка со следами матриархата и попутной полигамии на лице, а ветер с небесного океана его задувает ночью. Светофор висит на центральной площади, его свет отражается в окнах сувенирных лавок, по которым бродят толпы погибших молодоженов. В близлежащих кафе тоже засели молодожены, слетевшиеся сюда поесть мороженое и расправить крылья. Странно, но это так: здесь, в отстойнике полигамного счастья, водятся моногамные стаи: веснушчатые британские молодожены из аристократических семейств, американские простаки с надписью на рюкзаках «just married», австралийские провинциалы, парижане, японцы, шейхи, а также наши родные морды банкирского, крупночи нов ничьего и бандитского окраса. Молодожены с отшибленной памятью, забыв семейные истории об ужасах моногамии, беспечно перелетают с острова на остров, курлыкают, ловят рыбу. В календаре этого государства каждый месяц зовется медовым. Это и есть Акимудские острова.
О том, что на Акимудах паломничество молодоженов – рутина, свидетельствует графа во въездной анкете. Такого я еще не видел – в ответ на вопрос, чем вы заслужили блаженство, вы честно ставите крест напротив причины поездки: погиб, разбился, безвременно ушел из жизни во время honey moon.
Посрывав с себя в скромном VIP-зале земные одежды, мы с Катей с некоторым смущением, порою свойственным русским людям, признались акимудским властям в интимной подоплеке своего визита. Но Акимуды имели на меня свои виды. Они хотели видеть меня в качестве русского писателя. А русский писатель, оказавшись на Акимудах, послушно углубляется в философские переживания. Уже на подлете к столичному острову, видя, как мы садимся в розовую воду океана перед восходом солнца, созерцая рождающиеся на глазах зеленые горы тропических кущ, он думает:
– Это – оно?..
Будь тот писатель новичком, его вопрос мог бы показаться телячьим восторгом, на который он сам себя и настраивал, но, поскольку метафизические отступления были приоритетами его исканий, он спросил себя:
– А что такое рай?
Пушкин в похотливых письмах к Анне Керн пишет, что он не может представить себе ее мужа – точно так же, как рай. Кто – как, но в «Божественной комедии» я всегда спотыкался на последней части книги. «Рай» стал для меня непреодолимым препятствием. С легкостью входишь в «Ад», чувствуешь себя как дома, увлекаешься с трастями и преступлениями, поражает общая живоп исность картины, радуешься головокружительным виражам преисподней и охотно прощаешь автору флорентийскую субъективность оценок, живую ненависть к порокам.
Вторую часть – «Чистилище» – пьешь, как холодный чай: освежает, но это не русский напиток. А с «Раем» начинаются проблемы. Слова сияют, блестят, как паркет, а воздух становится все более разреженным. Тянет отложить книгу.
И это не только с дантовским «Раем». Любое описание рая, будь то в Библии или в Коране, напоминает картины Пиросмани или Анри Руссо. Прекрасное стоячее болото. Ничто не шевелится. На часах безвременье. Газета The Timeless, главный печатный орган небесного рая, несовместима с человеческой породой. Все плоско и скучно. Суконные отчеты о встречах в верхах, восточные обещания вина, пищи, вечного гарема – в пользу бедных.
С другой стороны, мистические представления о рае, рожденные откровениями или умом, полны блаженства, не имеющего к тебе непосредственного отношения, и потому не греют душу, если она хранит земные воспоминания. В аду жарят нас, и никого другого. В чистилище, даже если православным там делать нечего, мы находимся в зале ожидания, и это наше личное ожидание: мы ждем своего часа, чтобы протиснуть себя в рай, как трудный шар – в лузу… Рай беспредметен, несмотря на подробности. Не этим ли объясняется недостаточное влечение человека к раю? Не в этом ли причина, что, несмотря на обещание вечного блаженства, несовершенный человек, создавший в своем воображении картину несовершенного рая, тормозит на путях своего спасения?
Идея рая слабее воспаленных желаний человека, в ней не хватает главного блюда земной достоверности: мяса с кровью. Там не курят, а здоровый райский секс, мечта земного сексолога, лишен побед и конкуренции. Как низовой уровень рая с апельсинами и виноградом, так и высокий полет мистиков не убедительны еще и потому, что картина рая с течением времени устаревает так же, как переводы древних текстов, и в нашем распоряжении остается блеклый жезл.
А вот о земном рае у каждого есть свое, ухоженное воображением, понятие. Кого ни спроси, любой нарисует картину земного рая. В отличие от небесного, земной рай – это скорее видеоряд, чем фотография. В нем что-то непрерывно движется. Там пляжи белого песка, похожего на тертый арахис. Там море наступает на арахис и легко стекает с него прозрачной, чуть подкрашенной слюдой. Там рычат тигры и танцуют канкан обезьяны. Но на Акимудах нет ни одной обезьяны – их сюда не завезли. В земном раю – интрига прелести и соблазна, похоти и познания. Однако сама активность земного рая вступает в противоречие с идеей бессмертия. Адам и Ева живут в раю. Живут – значит меняются, наращивают опыт, эволюционируют. Им даже не нужен змей, чтобы задаться вопросом о цели своего существования.
Акимудцы уверены, что Адам и Ева обитают среди них, а сам рай разделен на сотню островов. Но скорее распалось на сотню разных мнений наше собственное представление о путях Адама и Евы.
Мы склонны представлять райские кущи в ореоле средневековой теологии. Но Фома Аквинский – большой выдумщик. То же самое – Данте. Все проще. Все гораздо проще. Хотя для медового месяца рай исчерпывающе хорош. Не стоит придираться. Бог – демократ. Разочарованный демократ.
Нет ничего страшнее медового месяца. Свадебный альпинист, ты залез на вершину. Улыбаешься всему миру. Душа нараспашку. Но месяц счастья – это слишком. Счастье – высокогорный воздух. Не надышешься. Кружится голова. Сначала думаешь: ну и пусть! Пусть мир вращается вокруг меня! Да здравствуют карусели любви! Но потом, крадучись, чтобы никто не увидел, идешь в уборную, садишься на унитаз, обхватываешь голову руками, и тебя начинает мутить, словно ты выпил три бутылки сладкого советского шампанского с запахом дрожжей и закусил жирным тортом. Счастье вредно для человека. Только очень крепкие люди со здоровым желудком могут с ним сладить. Если жизнь есть не что иное, как порча крови, счастье кажется дорогостоящим излишеством. Тебя никто ему не обучил.
Ты постоял на вершине, размял ноги и спустился к нормальной жизни. А тут день стоишь, третий, четвертый… Это все равно как стоять на одной ноге. Стоишь и боишься пошевелиться. Улыбка становится резиновой. В глазах – беспокойство. Одно неверное движение, и ты скатишься кубарем вниз. Ну, ладно бы одному стоять на вершине! Но в медовый месяц рядом с тобой – подруга. И она тоже – на одной ноге! И ее безмятежная улыбка тоже с течением медового месяца начинает обветриваться. Вы стоите на вершине, держитесь за руки и стесняетесь спросить друг друга:
– Как тебе?
Оптимистический ответ может насторожить. А вдруг она притворяется? А вдруг он лукавит? Ведь во время медового месяца вы невольно присматриваетесь друг к другу и становитесь подозрительными. Вы становитесь требовательными. И не надо подвергать ваше счастье иронии. Ирония никогда не была союзницей счастья. В медовый месяц не полагается задавать нетактичные вопросы, потому что медовый месяц – протокольное мероприятие, регламентированное тем же самым счастьем.
Вы постоянно вместе, третесь друг о друга. Свадьба позади. Вы въезжаете в медовый месяц на эмоциональном взрыве. Свадьба – головная боль! Свадьба делит гостей на партии. Друзья ревнуют тебя к избраннице, ее подруги – завидуют и злословят.
Входят Ника с Лизаветой с необъятным букетом белых роз. На свадьбу дарят неподъемные букеты.
Злопыхательство разлито в воздухе. Родственники одной половины – в восторге. Носятся по залу в неуклюжих платьях, пьянеют, кокетничают, перевозбуждаются. Родственники другой стороны приходят нехотя или отказываются. Свадьба – это разговор о мезальянсе. Ты слишком стар, она – простенькая, как ситец… Но свадебное испытание мы с Катей прошли почти полностью, не споткнувшись. Мы споткнулись только на теме жертвенности. Мы столкнулись лбами на главной теме века. Человек, похожий на Диму Диброва, выпив виски, задал вопрос:
– Кто кому понесет кофе в постель?
Свой первый медовый месяц я когда-то провел в военных лагерях под Тамбовом. Но до этого съездил с молодой польской женой в июньский прозрачный Ленинград на два дня. На этот раз были Акимуды.
Медовый месяц надо провести так, чтобы было как можно больше побочных занятий. Главный шаг уже сделан. Сексуальные премьеры позади. Все разрешено, запретные плоды съедены. Значит, заведите себе отвлекающий маневр. В этом смысле Акимуды помогают.
Ну, что вы хотите – это же Акимуды! Они сотканы из вашего воображения. На Акимудах вам никто не мешает заняться живописью счастья. Вы нарисуете все, что хотите, а затем – раскрасьте. Вы уже были на Акимудах – в чреве вашей матери. Напрягите память: вы уже плавали в теплом бульоне, видели розовую предрассветную гладь океана, встречали гигантских черепах, которые с хитрыми рожами карабкаются друг на друга во имя черепашьего счастья. Черепахи ползут, загребая вывернутыми передними конечностями. Только в чреве матери живут эти черепахи. Как они там помещаются, понятно и ребенку. Чрево матери – это сотня островов жизненных возможностей. Купите остров, сделайте выбор, найдите свое предназначение. Только в чреве матери рыбы выскакивают из воды и, серебристые, летят по небу. Только в чреве матери можно обняться с загробным миром.